Александр БАЛТИН. Рассказы «Осенью всегда грустно», «Там они живы», «Я постараюсь, Андрюш…»

Илл.: Художник Станислав Брусилов
Осенью всегда грустно
Грустно.
Осенью всегда грустно.
А высочайшим в мире искусством, если верить национальному поэту, не овладел…
Листья слагают письмена обычного двора: что в нём необычного? Только – что он твой, исхоженный, знакомый каждым видом, всяким ракурсом; но письмена эти – всегда несут в себе элемент новизны, неожиданности.
Прочитай о том ребёнке, что приехал сюда из другого района Москвы, с молодыми папой и мамой, и, переведённый в другую школу, словно пересажен на новую почву, не разберётся в своих ощущениях.
Они – сквозные, как берёзовая роща, которая потом будет нарисована на одной из стен котельной, а пока – длится вечность СССР, который не может распасться.
Десятилетний ребёнок ещё не хоронил никого, но задумывается о смерти: или это будет позже?
Нет, кажется тогда: после болезни, температура спала, схлынула жёсткая вода, но нахлынуло иное, когда не мог заснуть, – багровая жуть: где я буду, когда меня не будет?
Внутренний ребёнок, живущий в пожилом, подкатывающим к шестидесяти человеке, не поймёт – как так: нет мамы?
Всегда была, и вдруг…
Он оборачивается, словно видя того ребёнка, пересекающего несколько иной двор: и все у него живы, а теперь – масса чернеющих зияний, и не проходит мучительная боль, свившая птичье гнездо в сердце.
В груди…
Папа умер, когда ребёнку было 19: вспоминается, как, переживший бабушку всего на полтора года, сидел на скамеечке во дворе, а ребёнок, который уже не был таковым, смотрел из кухонного окна на задремавшего папу, не представляя, что через месяц его не будет.
Тогда площадка простенькой была: обычные качели, дощатая карусель, теперь винтами закрученные пёстрые горки поинтересней, конечно.
Сколько носился по ним со своим малышом и друзьями его, с которыми дружил, дружил…
…пихнул пятилетнюю Катю: побежали, мол!
И помчались, полетели, забираясь на горку, проскакивая под ней, и малыши, визжа и ликуя, шлейфом неслись за ним: взрослым, но с тем же внутренним ребёнком.
Ребёнок внутри никогда не вырастал, хотя сильно менялся телесный состав, другою делалась оболочка.
Дима дружил с мальчишкой: не-разлей вода казались, и что теперь, когда мальчик ходит в шестой класс, не общаются вовсе, не представить тогда было.
Нечто меняется на волос: а потом оказывается всё другим.
Совершенно.
Появилась Маша: худенькая, красивая, большеглазая девочка; стала, старше на пять лет, играть с мальчишкой, называя его шутя – гражданин Андрюша.
Бежал к ней, она ловила, раскинув руки, потом соединив, а потом – предложил им гулять по другим площадкам: интересно ж!
ВДНХ рядом – о! роскошь весенне-летнего разлива: и площадок там много было, и оборудование интересней.
Дети катили на самокатах.
Длились дни.
Выяснялось – Маша живёт с мамой на съемной квартире, в соседнем доме, сама из Новосибирска, отличница, ходит во второй класс.
Любопытная, весёлая:
– Я не могу на месте больше пяти минут сидеть!
Носились они: энергия не кончалось, и дома всегда ждала мама.
– Котенька! – приветствовала приход. – Мой ручки, сейчас есть будем.
С прогулок приносил иногда – осенние листья, либо одуванчики: по сезону, дарил ей, называя только по имени: Оля.
А потом у Маши погибла мама: перебегала дорогу, возвращаясь с корпоративной вечеринки, сбил мотоцикл.
Ты, взрослый, не мог почувствовать боли десятилетней девочки, а теперь, весь залитый ею, вспоминаешь: как больно казалось тогда, что гуляете с Машей последние дни.
Отец приехал, оформлял документы, забирал в Новосибирск.
Мы не расставались три дня.
Под кустом, натаскивая листьев, камней и веточек, дети строили что-то.
– Вот с вами бы я в поход пошла. Жалко, нет возможности.
– Да, Маш, жалко.
– Почему всё так?
Или не она спросила?
Сам у себя пытаешься узнать, у своего внутреннего ребёнка.
Нет ответа.
Не успеешь заметить, как будешь читать голые древесные глаголы; впрочем, нет – перед этим будет византийский период необыкновенной пестроты; пока же – в начале сентября – ветвь тополиная, одна из тех, что напротив твоего шестого этажа, словно погружена в алхимический лёгкий раствор желтизны: кистью живописца, работающего над природным холстом.
Детей, резвящихся на площадке, не знаешь теперь: вертятся, взлетая на горку, гоняют в коробке спортивной в футбол.
Огни детства ярко зажжены.
Зима?
Всё засыплет, закидает кипенной белизной, отливающей в синеву, и станет бодро и морозно.
Неужели боль по маме никогда не уйдёт из меня?
Снег переливается, сделав рельеф двора таинственным, неровным; выросли, посверкивая, горы, и глаголы деревьев словно застыли в молитве.
Как красиво.
Просто представил.
Просто констатировал, организуя материал бытия в рассказ, который, прибавленный к прочим, не значит ничего…
Что значит?
Боль и любовь?
Любовь и боль?
Первая должна побеждать вторую, но совсем не вообразить, с ней тысячи раз пересекали двор, где теперь мама.
Я против смерти.
Я бы хотел, чтоб смерти не было.
Чтобы лучи прошивали жизнь насквозь, организуя роскошь мира, данного таким маленьким фрагментом: двором.
Современный трамвай, напоминающий гоночный болит, проезжает.
Из-под пантографа больше не срываются искры.
Нравились трамвая: словно аквариумы огромные, полные рыбной жизнью людей.
Люди-сомы.
Или – лещи.
Пескари…
Ты кто?
Не ответить себе, как не ответишь ничего на вопрос о смерти, о тайне бытия, об алхимии осени.
Грустно.
Осенью всегда грустно.
Там они живы
– Андрей, куда глядишь? Ты не на Марину смотреть должен, а на одноклассницу, в которую влюблён!
Вымпелы желваков играют на скулах раздосадованного режиссёра: долго отбирали подростков, выстраивали класс, и вот этот, один из основных персонажей: Андрей, – и по жизни, и по роли, влюблённо глядит на актрису, играющую нестандартную учительницу; учительницу, которой десятиклассники доверяют больше, нежели родителям, словно объединённые ею, её методами в своеобразный космос.
Обаятелен: улыбается:
– Простите, отвлёкся…
В общем – неожиданный излом жизни, из которой черпается кино: парня явно влечёт молодая, но шибко известная актриса, исполняющая учительницу: по сюжету и жизни старше ребят лет на семь, а он, Андрей, мажор по судьбе: папа – шишка в отечественной экономике, однако парень не пользовался никаким блатом, сам прошёл все отборочные варианты, оказался из лучших.
Высок.
Достаточно красив – прямые чёрные волосы, графически чётко очерченный подбородок, бараньи глаза…
Сцена на даче одного из ребят…
Снежные вихры, виртуозная декабрьская скань, синеватая кипень предновогодней роскоши.
Лёгкие лыжи, разговор учительницы с девчонкой: одной из самых близких для неё…
Потом – съёмки дачные, под пылающий камин, куда подкладывают чёрные, сразу становящиеся золотистыми дрова, под танцы, кружащие девчонок, под диалоги с учительницей – обо всём…
– Марина Максимовна, вы считаете, что литература так важна?
– А как ж, Андрей? Не записанного не существует. И потом – литература – это же самосознание народа.
– Мне естественные вещи нужнее.
– Ну да, ты ориентирован не на гуманитарную сферу…
Это Союз, он незыблем, он диктует свои правила, их нарушать…сложно.
Чревато.
Странная комбинация: Марина – и в жизни Марина, Андрей в жизни – Андрей.
Он подходит к ней на площадке:
– Марина…
– Что, Андрюш?
– Давайте в кафе сходим?
Съёмочный день завершён, грим смыт, завтра опять играть, играть…
– Ой, не смеши, Андрюш, ухаживать что ли пробуешь…
Он – вроде бы уверенно играющий, хоть и в первый раз, чувствует, что краснеет, и взор опускается невольно…
– А почему бы и нет?
– Мальчик, перестань, у меня ещё дела…
Майданников подкатывает к нему – по сюжету фамилия такова, в жизни – Сашка…
– Ты чё, Андрюх, втюрился в нашу приму что ль?
– Да ладно, отстань!
– Опасное дело! Кто она – и кто мы?
– Я в актёры пойду, видишь – складывается всё. Не меньше её известным стану…
Мелькнув златом волос, спускающихся до талии, она, любимая училка, исчезает…
Следующий день играется-снимается шаровой конфликт, связанный с родительским напряжением – мол, учительница важнее родителей им становится.
В принципе – сами виноваты.
Но играть надо в полную силу: хотя непонятно, что пронизывает фильм – чистота? стерильность?
Избыток идеологии убран – в пользу постоянно вращающихся поисков – себя, смысла, основы судьбы, и конфликт, вполне реальный, всё же отдаёт дистилляцией воды.
Всё же…
Снова Марина.
Андрей глядит на неё, хотя должен на Ленку – длинноволосую одноклассницу, у которой тоже прочитывается актёрская судьба.
Режиссёр орёт опять…
Мать девчонки, на чей магнитофон были записаны слишком вольные разговоры, бушует, волосы огненно вспыхивают, жестикуляция яростна, будто рвёт воздух…
Майданников, всегда готовый влезть в драку, рано повзрослевший, резок будет с матерью девчонки, в которую влюблён.
– Андрей, перестань ТАК пялится на меня!
– Как так?
– Так, как ты!
Она снова исчезает со съёмочной площадки – легка и изящна, с чётко очерченной, такой манящей грудью…
– Он должен тебя пригласить танцевать – на школьном вечере.
– В сценарии не было этого! – отвечает Марина, откидывая чёлку с чистого лба.
– Не было, и что? Импровиз… Так колоритней будет…
Андрей, понимая, что сейчас умрёт, приглашает Марину, и, прижимая её к себе, чувствует, как тело становится нереальным…
– Не будет ничего. Между нами ничего невозможно.
Она резко говорит: не по фильму.
Камера работает.
Который дубль будут кружиться в танце?
Майданников спокойно танцует со своей Юлькой, не испытывая к девчонке ничего, но справляется с ролью неплохо.
Какие зигзаги молний рассекали сознание семнадцатилетнего парня, влюбившегося в двадцатичетырёхлетнюю училку, которая была известной актрисой?
Даже очень, и юноше ей не нужен, не нужен…
Какие?
Что плескалось в мозгу, отражаясь в сердце, или наоборот…
Фильм вышел.
Он имел успех, получал призы.
Посмертная записки Андрея брызгала в мир красной краской: Марина! Я люблю вас! Я не могу без вас! Вы не замечаете меня… Я ухожу…
Возможно, надеялся, что в последний момент вынут из петли?
Но в ней – с уродливым иероглифом искажённого лица – нашёл его мгновенно поседевший отец.
Фильм звучал.
Дело замяли…
Сашка, игравший Майданникова, черноволосый худощавый парень, занимавшийся боксом, всегда настроенный на конфликт, заострённый характером, уверенный, что альтернативный вариант кулаков – пробивная сила – позволит ему укрепиться в кино – просчитался.
Его не брал больше никто.
Он пробовался, пробовался: здесь переигрывал, тут звучал непрофессионально.
Бутылка подмигнула дружественно, дружки, примитивно-алкогольно-криминального плана, поигрывали самодельными выкидухами.
Через пару лет после выхода фильма Сашку, игравшего Майданникова, нашли зарезанным в канаве.
Фильм звучал – много лет.
Там они – десятиклассники, словно окружены аурой чистоты, чтобы ни обсуждали, как бы ни ссорились-спорили.
Там они живы.
Я постараюсь, Андрюш…
Дед статный был, седовлас и крепок, костист, серьёзен и шутлив одновременно, и внука любил так, что увлажнялся взгляд, делалось странно самому, старому, хотя… что тут странного.
Гуляли много, когда совсем малышом был, сын привозил: отец, то бишь, оставлял…
– Деа, давай листки собирать…
– Давай, малыш. А то каштаны там у нас за домами, хочешь наберём?
– Хоу…
Шли за дом, подбирая по дороге листки: расписные, как перья жар-птицы, шли, огибали дом, собака пробегала мимо, дядька спешил за ней.
И крупные, глянцевые лежали на земле, под рослыми деревьями, словно ждали их…
Набирали, дед карманы набивал, и мальчишка спешил домой: делать из них что-нибудь…
Они скрепляли их: пластилином и заострёнными спичками, из пластилина же делали глаза, уши, получалось что-то, мальчишка смеялся, звонко хлопал в ладоши, любуясь.
Дед, овдовел несколько лет назад, внук не знал бабушки. Дед варил наваристые щи, борщи, рассольники, кормил мальчишку, радовался, как тот ест…
– А что отец жалуется, дома суп не ешь?
– Не вкуся…
– Ну? Не может быть. Мамка невкусно не приготовит…
Дед читал вслух, потом рассказывал, как был моряком, ходил в плавание…
– Мое боольое, деда?
– Большое, сынок. И живое такое – ходит, качается. Я рыболовом был, сети полны, вытягиваются, рыба блестит, трётся чешуёй. Любишь рыбку?
– Любю. У нас агазин есть, там авариумы…
– Ну, разве ж это рыба…
Ходили на ВДНХ, рядом с которой жил дед, мальчишка резвился на аттракционах, дед платил, радуясь мальчишкиной радостью.
Брызги восторгов летели, пестрея, с разных центрифуг; громыхали вагоны горок, и день казался бесконечно-солнечным.
Потом – были площадки с закрученным пёстрым оборудованием, мороженое: шли рядом, оба поглощая холод сладости, завёрнутый в рифлёные вафли.
Внук рос, конечно.
Все растут.
Дед старел, словно ниже ростом становился, будто звала земля.
Внук прибегал уже сам.
– Я к тебе дед, сначала – можно? Прежде, чем домой.
– Можно, конечно. Щи будешь?
Обнимал мальчишку, чувствуя, как мешаются их энергии, отрочество пробегает огоньками по линиям старости.
– А то!
Дед наливал ему, смотрел, как ест.
Расспрашивал про школу.
– Кто-нибудь из девочек-то нравится?
– Ага. Сонька. Со мною сидит.
– Смотри, внук, ты должен быть галантным кавалером.
Мальчишка смеялся.
Дед старел.
Как-то раз, наливая внуку чай, выставив конфеты, сказал вдруг:
– Скоро, наверно, всё, родной…
– Ты что, дед?
– Что ж, сынок? Все смертны.
Внук замер с конфетой, не донеся до рта.
Он замер, потом всё же съел её, запил чаем.
– Деда, а как это – умереть? – спросил тихо.
– Не знаю, Андрюш. Я ж не умирал ещё.
Он улыбнулся, но вдруг, заметив слёзы, блеснувшие плёнкой во взоре внука, всполошился.
– Ну что ты, не надо. Я ж долго пожил. Устал уже…
– А… мне страшно стало. И как… без тебя? Всегда был, и вдруг?
Он не хоронил ещё никого – тринадцатилетний мальчик.
Он договаривался с дедом – в другой раз: Дед, дай знать, а?
Дед, сам не сказавший бы, как относился к тому свету, ответил шутливо…
– Я правда, дед.
И тот, вдруг совершенно серьёзно, чувствуя острое колотьё в груди, ответил: Я постараюсь, Андрюш.
Родители решали: брать ли на похороны, но он сам решил: Что вы обсуждаете? Это мой дед! Я вообще не представляю, как без него…
– Страшно не будет, Андрей?
– Не будет.
Он давил слёзы у гроба, давил, не давая течь, думая, что дед был мужественным человеком – моряком, рыбаком, и просто дедом, которого почему-то больше нет.
И не будет.
Он давил слёзы, но они сильнее оказывались…
Дед, удивлённо обнаруживший, что живёт, что встречен женою, вновь молодой, сияюще-световой, остался на похороны свои.
Он очень хотел утешить внука, переживавшего больше сына, но рука проходила сквозь него, невозможно было тронуть…
Жена сообщила – без слов: сиянием звуков: К оставшимся нельзя прикоснуться. Они из другой материи. – И не сообщить, что я жив? Что я рядом? – Пока никак. Позже сможешь через их сны…
Дед ждал.
Они жили с женой в сияющем, летнем городе, где была дивная природа и дымчатая архитектура.
Здесь работали мыслью: и дед, созидая картины и созвучия, о которых мечтал на земле, здесь творил их: и они переливались невиданными на земле плодами и листьями, и дед вспоминал, как собирал с внуком каштаны.
Он видел внука, видел сына, но внук – с его мучительной просьбой дать знать – был важнее…
Он учился, хорошо учился, дружил с Сонькой: ходили уж в кино, гулять.
Иногда в квартире деда внук начинал плакать, не сдерживался, падал на дедовскую кровать, и шептал-бормотал: Дед, ты ж обещал! Что ж там ничего нет? Одна пустота…
Потом возвращался к жизни, где была учёба, естественные предметы больше влекли, каратэ, Сонька.
Он жил насыщенной жизнью.
Потом жена объяснила, как попадают во сны, дед, выглядящий теперь молодо и бодро, спустился по каналу, и, улыбаясь, сказала: Я жив, внучек. Не плачь по мне…
Но внук проснулся именно от слёз…
– Дед, ты? – бормотал он… – Так зыбко было видно…
Дед ждал других случаев…
А парень уже учился в институте, собирался жениться…
И ждал, ждал какого-то явления: чёткого, ясного…
Оно невозможно?
Дед расспрашивал жену.
Она сообщала о знаках, о том, что можно повлиять на птиц и бабочек, чтобы залетали в квартиру, или о мелодиях, где поётся про любовь: чтобы врывались внезапно в слух…
Не поверит он, – отвечал дед.
Или его душа…
Внук рос.
Учился-женился.
Ему не надо пока ничего знать, убеждала жена, но дед думал: как же найти способ осуществить просьбу внука, ибо, зная теперь, видя душу того, не представлял, чтобы успокоился, не получив ответа…
















