Татьяна ГРИБАНОВА. Короткие рассказы

Илл.: Художник Владимир Куликов

 

Постом

(Во время поста)

 

Первая неделя марта…

Видимо, наводя порядок, для просушки кто-то из местных раскинул в небесах над округой набрякшую ватную фуфайку. Но не тут-то было – ветер, плюётся сикось-накось то снеговой, то дождевой мокренью. Того гляди, небо вовсе не сдюжит, и эта набухлость шмякнется наземь, накрыв собой и махонькую деревушку с её петухами-курами, и луга с подъеденными копёшками, и склизкий, рассопливившийся просёлок.

Сельцо-то наше махонькое. Ну, это теперь, а когда-то ярморочным селом слыло. Нынче жителей по пальцам перечесть, и те – старики, в редкую стёжку кто помоложе. Старики топчутся на подворьях, а не притуленные к делу мужики, те, что не успели или не захотели податься на заработки, шастают от избы к избе в поисках малого приработка. Расплачиваются с ними, по большей части, натурпродуктом – самогоном, значит. Да разве же только у нас? А в соседней деревне не так ли? А чуть подальше?..

 

Уезжаю вот, попроведав. Из-под козырька автобусной остановки едва просматривается упирающаяся в приречные ракитники улочка. Оттуда, с берега Кромы, с верхотурья кряжистых осокорей, сквозь хлёсткие порывы ветра уже доносится грачиный гам. Поди, рановато. Но, сбившись из-за потеплевших зим с обычного своего режиму и обленившись вовсе улетать на юг, грачи, устав от ничегонеделания, мало-помалу уже принимаются обихаживать заветшавшие гнёзда.

На остановке – ни души. Из-под горы, с омутка, мимо меня тётка, помахивая лозинкой, гонит сопротивляющегося, а потому истошно когочущего гусака. Поравнявшись с ближней хатой, кричит: «Лёнь! Калитку-то расчепень! Ай, не слышишь? Выудила всё ж таки анчибела!» Лёнька не отзывается, и тётка с Божьей помощью как-нито вталкивает разболтавшегося по недогляду сидящих в гнёздах гусынь гуляку на двор.

 

На просёлке снова тишина…

Лишь постанывают, заламывая ветви, за остановкой набухшие вербачи; монотонно, словно пономарь, бубнит о чём-то своём, стекая с крыши, подкармливаемый снеговым дождём ручей; да с Поповки, от церквушки порывами ветра доносит редкие, великопостные, удары колокола.

Обычно к вечере созывают как раз в ту пору, когда измотавшийся по рытвинам дорог наш ишачок-ПАЗик пыхтит, поднимаясь на взгорок, и я, наконец-то вздохнув с облегчением – тронулись! – завидя сквозь запылённые или забрызганные дорожной грязью стёкла горящие в любую непогоду кресты храма, успеваю перекреститься: «Сбереги, Господи, в пути!». Но сегодня то ли автобус застрял в одной из несчётных дорожных колдобин, то ли вовсе поломался. Нет его и нет. Вот уж и колоколенка притихла, вот уже то тут, то там сквозь дерева заперемаргивали на обоих крылах деревушки огоньки. Не ухожу – вдруг всё же автобус явится? Ведь в самом лучшем случае, следующий рейс будет только в ближайший выходной, аж через неделю.

 

А вербы за остановкой скрипят, скрипят…

Поскрипывает и выкатившая из мороси телега. Два мужика везут на ней какие-то пузатые мешки. Такую бы тяжесть на тракторе. Да где его в захудалой деревушке сыскать? Слава Богу, хоть эта животина выручает.

Лошадёнку жалко. Свернув с твёрдой насыпи, колёса у хода тут же садятся «по самые не балуй». Возница понукает, подхлёстывает конягу вожжами, матюганится, но лошадь, хоть порви жилы, сдвинуться с места не в силах. Другой мужик, тот, что постарше, спрыгивает в разъезженную кашу и, тоже бранясь на чём свет стоит, отправляется к обочине. Выговаривая молодому: мол, сказывал жа, рано на колёсы переходить, наламывает с придорожной сосёнки лапника, надирает охапку бурьяну, подкидывает добыток под колёса. Выбравшись из ямины, с горем пополам, по чернобыльнику, по чернобыльнику выправляют на бровку, и лошадёнка натужно удаляется вместе с переругивающимися мужиками в сумрак.

 

А я всё стою, сквозь почти уже непроглядную темень всё ещё присматриваюсь к еле видимому свету редких огоньков, прислушиваюсь к почти уже неслышимому дыханию моей родины.

 

 

На Орлике

 

Орлик – внушительный приток Оки. На самой окраине Орла, по направлению к его истоку, недалеко от перекинутого на деревенский берег мосточка, обустроена дача моей давнишней знакомой. Хорошая дача, тёплая, деревянная. Люблю бывать в её уюте даже зимой. Может, зимой ещё больше, чем летом, – вот где никто не потревожит, не оторвёт от начатой строки.

Отмели метели, укротили свой норов морозы. Уже и март сорвался под гору. Теперь мне точно себя ни за какие коврижки не удержать в городе. До родительского дома поди ещё доберись, потому эта окраинная дачка – самое что ни на есть подспорье, палочка-выручалочка – вроде, и до города рукой подать, а вроде, как уже и на вольной воле. Выглянешь в окошко, а того лучше, выйдешь на порог, тишь стоит такая, и подумать не подумаешь, что прогуляйся дачной стёжкой до конца посёлка, с каждой минутой всё громче, всё лише станет накатывать, надвигаться, покуда не обрушится всей своей мощью городское многоголосье.

 

Пробравшись едва приметной, заваленной будыльями борщевика, полыни и, один Господь только знает, ещё каким чертополохом стёжкой к берегу, тому самому, над которым зимой можно было наблюдать райских птиц-зимородков, усаживаюсь на обрушенную ещё осенскими ветродуями кряжистую ракитину.

Хоть утро ещё раннее, только-только отголосили за рекой слободские петухи, видимо, опоздала я, не только мне не терпится надышаться приречной новью, наслушаться её едва уловимых пичужьих перетенькиваний, насмотреться на тончайшие, уже явно уходящие в зелень, окрасы осокорей и тальников. Какой-то любитель укромных уголков, подкармливая разбросанным вдоль Орлика сушняком, совсем недавно тут уже разводил костёр. Посидел на моей ракитке, наполнился под завяз весной и потопал восвояси.

Стоило подкинуть чернобыльника, а сверху веточек покрупнее, и почти было уснувшее костровище опять занялось полымем, поглощая с треском и шипением в своей утробе даже отволглый валежник.

Подставив лицо мягкому ветерку, впитываю в душу и сердце весну, всматриваюсь в неё так, что не ускользнёт мельчайшее преображение. Вон там, вдоль просёлка, что торопится по какой-то своей надобности в заречный сосённик, вышел прогуляться первый, ещё совсем робкий, молоденький дождик. Помахал мне рукой: мол, айда за мной посмотреть, что там во бору творится. Поманил, покрапал дождик, а разгулявшееся пламя на него как зашипит: мол, сидит и сидит себе человек, душой от зимы отогревается, чего зазря тормошишь, беги себе, чай, работы для тебя по оврагам да балкам ещё невпроворот: и последние снеги слижи, и ручьи куда надо спровадь. А дождику дожидаться кого-либо, и правда, недосуг – он, тёплый, живородный, каждому бугорочку, каждому лужочку снится, а пуще всех рады-радёшеньки ему в полях озимые.

Сбежал из виду дождик, и под небесным, с розовой каёмкой с востока платом, объявилась такая тишь, что, кажется, слышно, как стреляют чешуйки на вербаче, как из них вылупляются и распушиваются крошечные птенчики-цветы; как неугомонные грачихи будят на верхотурьях старых осокорей своих заспавшихся в прошлогодних гнёздах мужичков: мол, пора опять за работу: там подлатать, там живинку какую раздобыть; сижу– не дышу, слышу, как убыстряются в венах деревов, пытаясь дотянуться до каждой почечки, до каждого будущего листочка очнувшиеся соки; чую, как меж старых рогозов и камышей, у самых корней, уже устремились на божий свет, тянутся к солнцу преодолевая водные потоки молодые, крепкие побеги.

Пара прижившихся уточек, давно переставших по осени улетать на зимовку, ныряет, не шугаясь меня, рядом с берегом. Перекрякиваются, о чём-то своём весело толкуют. Выкарабкиваются на берег, принимаются довольно обираться. После них остаются несколько пёрышек. Ветерок подхватывает их и, не удержав на лету, роняет на воду. Вешние бурунчики, принимаясь с ними, легчайшими, играть, увлекают утиные подарки, словно крошечные кораблики, следом за собой.

С омшелой, морщинистой коряги прыгает квакушка. Молча, словно набрала в рот воды. Дай срок, спасу от них, голосистых, не будет, а пока у лягушки полон рот иных забот. Шлёпнулась, значит, она – ни здрасьте, ни прощай – бесстрашно в самую что ни наесть пучину, оставив за собой длиннющие склизкие нити чёрных бус.

А небо тем временем, сливаясь с первыми медуничными полянами, зацветает полным цветом. Оглянуться не успела, солнышко, жмуркое, лупастое, словно шаловливый мальчишка, по ветвям, по веточкам вскарабкалось на самую макушку осокоря, оседлало его, и давай раскачиваться, словно на качелях, будит, подмигивает, щекочет своими лучиками приречный мир. Весна пришла! И это только её начало! Всё ещё впереди!

 

Молодик народился

 

Март истончился, дошёл до самого края. Снегов как не бывало, разве что по оврагам или лесным глущобинам, куда не допялось пронырливое вешнее солнце, можно сыскать его прорыхлые шмоткИ. Весь месяц с неба лился яркий свет, солнышко топило и жарило снега, работало, как у нас говорят, во все лопатки, видимо, чтобы после зимней стужи мир снова стал юным – чистым и звонким, и мы смогли бы отогреться и душой, и телом, отпустить всё несбывшееся, всё никчёмное, гнетущее, всё, что понапрасну тяготило в долгие холода.

И вдруг нестерпимо захотелось свежести, зелени. Чтобы расподснежилось, рапролесилось, развербилось. И люди-человеки, и замызганная подсыхающей распутицей природа прям-таки все жданки по дождю переели. А его нет и нет, хоть караул кричи!

Но вчера, когда уже и надежды растерялись, со стороны Приречья вдруг забормотало, заворчало, потом кааак заскрежещет, кааак засверкает, кааак хлестанёт длиннющей с медным наконечником плёткой, а потом ещё кааак бабахнет! И не скрепились, треснули на половинки небеса, забычились, затолкались лбами на их чернильных весях тучищи. И хлынуло!

 

К вечеру стало зябко, не на шутку захолодало. Ближе к полуночи вышла я за порог: дождика и в помине нет! Немая тишь. И только с крыш дворовых построек опрометью сбегали последние тоненькие струйки, да с ветвей прикрылечных лип – блямс, дзыньк – в мелкие дребезги запоздало бились крупные капли только что закончившейся мартовской грозы.

А над самой трубой – не приглядишься, так и не обнаружишь, – тонюсенький серпик, звонкой цыганской серьгой молодой-молодой месяц, новорожденный, «молодик» по-нашенски. В небесной колыбельке тетёшкается, и в кадке под востоком его довольное отражение чебурахается.

И припомнилось из детства: войдёт, бывало, бабуля зимой с улицы и прямо с порога: так мол, и так! Молодик народился! Ну, теперя берегись всё живое! Объявятся морозы-трескуны, ударят из всей мочи! Надобно Полкашку-то в сенцы что ли впустить. Да соломки, соломки поболе подкинуть. Ветошек каких-нито ему, горемышному, под бочок положить, варевца горяченького не пожалеть – как-никак тожить тваринка Божья.

 

А по весне, бывало, вернётся бабушка из пропахшего Зорькой и новорожденным телёночком сарая, разливает из подойника по кринкам парное, а сама не нарадуется, всё про только что увиденный молодик толкует: мол, наконец-то, объявился разлюбезный! Обмоет теперя поля, леса, луговины тёплым дождичком – запробиваются цветочки-травки, зажужжит-закомарится, облётываясь, всяка-разна букашулька, задразнятся на петухов-кошек скворцы, заюлькают жаворонки, а там, глядишь, и до соловьиных страданий недалече.

От слов бабулиных, от тихой её радости, от её ожидания чего-то нового, каких-то пренепременно счастливых перемен становилось светло и легко на сердце. «Пост одолеем; Федьку-шкворчика на Благовещенье на вольный дух выпустим; за вербой с дедушкой на Воронке в Плоский лесок  скатаете; коли не подведёт печка-матушка, пасох-куличей на весь мир наготовим; яичек от Рябки с Пеструшкой, что по крупней, за март насбирала – полна корзинка в чулане дожидается – сеном, да луковой шелухой накрасим, тут Вам, обнадёживала нас, внуков, бабушка, и весна нагрянет, и мир Божий воскреснет. Вот и молодик-голубчик, как знал, вылупился, народился нам на подмогу – земельку подпитает, соками тёплыми напоит, и покатится жизнь, как во веки веков водилося, по отмеренной Боженькой колее.

 

Далеко за полночь. А я всё стою, на молодик любуюсь. И, чем дольше на него смотрю, тем крепче, как когда-то в детстве, зарождается вера, а с нею и светлые надежды: всё наладится, всё обязательно будет хорошо! Иначе и быть не должно!

 

Скворушка

 

Обычно в начале апреля птичий хор в наших краях пополняется удивительным солистом. Фрак на нём тёмненький, с отливом, манишка – в меленькую белую крапку. Скворцом этого певца прозывают.

У каждой птицы, как известно, и голос свой, и приёмы ремесла тоже свои. Кто тенькает, кто насвистывает, кто щёлкает, кто такие рулады выдаёт, только диву дивишься. Скворчик же и свои мелодии освоил на славу, и чужими не брезгует. Такой весельчак, и всё с подковырочкой! Распоётся мало-мальски после сна, вспомнит все ноты, пройдётся по гаммам и давай на все лады какую-нито особинку в чужих голосах выискивать.

И так каждое утро. Едва выйду из дому, тут же и услышу, как он, в драке победоносно изгнавший из своего жилья перебедовавшего там зиму воробья, пререкается с многочисленными дворовыми обитателями. Кстати, во время потасовки и скворец и воробьиное семейство потеряли немало пуха и перьев.

С высоченного прикрылечного тополя, на которой несколько лет назад отец водрузил одноквартирный, но просторный скворечник, можно обозревать и ближние, и самые дальние дали. Удобное, надо сказать, местечко: и высоко, и достаточно безопасно.

Устроится скворушка поудобнее и с раннего утра до первой звезды усердствует в своих упражнениях, как говорил, бывало, отец, «пересмешничает чужие голоса». То задирёт кочета Прошку, вызовет его голосом незнакомого петуха на певчий поединок. Прошка – петух решительный, стерпеть такого не стерпит – тут же на горожу из лещинника вскрылит и давай утверждаться, права качать. Горланит на всю ивановскую: мол, не потерплююююю чужака, туточки я – один-разъединый хозяин.

А то надоест скворцу над петухом измываться, примется с Полкашкой забавляться. Обтявкает его с верхотурья, обматюганит, где по-свойски, где по-русски: мол, что это ты такой, разэтакой, чегой-то ты, пёс блохастый, службу свою абы как справляешь, недогляд позволяешь? Вить нынче хозяйка спозаранку, заглянув в курятник, в сердцах так шумела, что и не передать – опять Рыжуха из ближнего бора курёнка стащила, а ты и в ус свой седой не дуешь. И забудь хвастать отныне, что ты сторожевой пёс.

После таковского лихого облаивания, после такой словесной порки, делать нечего старику Полкану, остаётся только в конуре на побитой шашалом хозяйской фуфайке лежать да на уже оживших мух зубами клацать.

За особо же любимую забаву по весне скворчик, как я пригляделась, держит насмешки над нашей, – не смотри, что одноухая, зато весьма умильная, – кошкой Лушкой. Видать, за её наглое вероломство. Только-только отложит скворцова супружница бесценные яички, только-только на них угнездится, Лушка уже и тут как тут. Уляжется на крылечную крышу супротив тополя, глаз своих жёлтых со скворечни не спускает, дожидает, когда мамашка промухоловит, отвлечётся, недосмотрит за яичками ли, за беспомощной ли детворой, тогда хоть перья на себе наголо повырывай, кричи не кричи, бей крылами, истошно надрывайся, муженька своего на подмогу зови – дело всё одно погибельное, потому как зубы у Лушки, что хозяйкины иглы вышивальные, а когти – и тех острее.

Ну и вот, значит… Придумал скворчик, мужик он или нет, в конце концов, ай, за зря его скворчиха Умкой кличет? – за дела Лукерьи беззаконные, грабительские, такую вот мстю. Обустроится скворчик на самой тонюсенькой веточке, куда захоти Лушка допяться, не за какие коврижки не сподобится, усядется значит, примет концертную позу и ну заместо соседского куцехвостого котейки Кешки любовь с нашей Лушкой крутить, шуры-муры разводить – на всю округу благим кошачьим матом непристойные, но видать, очень нравящиеся Лушке романсы заворачивать, так выводить-мявчить, что у Лушки сердце девичье ни в какие разы не стерпит, пренепременно заёкает и откликнется.

Лушка, как порядочная домовладелица, ни какая-нибудь бездомная приблуда, на крыльцо своё мягкой, сексуально-ошеломительной походкой проследует, по сторонам туда-сюда озабоченным взглядом кинет, и примется: мол, на своей территории, могу себе позволить, на своём дворе что хочу, то и выкомариваю, и давай по скрипучим крылечным половицам, застланным домоткаными бабулиными половиками, заманными кошачьими катаньями, подмуркивая невидимому коту Кешке, с боку на бок перекатываться. А дождаться-то и не дождётся, рассерчает на объявившегося ухажёра: «Во веки вечные бы его не видать!» и, не солоно хлебавши, отправится на кухню, на тёпленькие Печерские горы.

Намявчит, напересмешничает от души над глупой кошкой скворец, высмотрит новую жертву. Переключится, творчеству ведь, как известно, предела нет, на то оно и творчество, попадёт под раздачу, к примеру, тот же бесхозный гусак. Гусыни-то в эту пору все при деле, по гнёздам. А почему это, в самом деле, он, презлющий, никому проходу не даёт, на всех шипит, кидается, ущипнуть старается?

Перещёлкнет скворец регистр, поубавит высоты, прикинется, будто снежицы в овраге нахлебался, горлышко застудил. И примется гусака со своего тополя щунять: как тебе, шишконосый забияка, по душе таковское хрипатое пение. Терпи, злыдень, слушай! Небось мы-то тебя терпим!

Вообще-то, по правде сказать, скворец – и сам не подарок. Нет на нашем подворье ни одной живой душечки, с которой он бы жил в согласии. Порой даже забывает и о собственном голосе, о своих песнях и мотивах, судача с утра до вечера на чужих. Но как его судить? Талантище, что не скажи, великий! Моцарт, Шопен в своём деле! И тявкает, и мявчит, и кагакает, и мычит, и блеет, даже по-лошадиному ржать пытается. Подумаешь, он, наверно, и по-человечьи, коли потренируется, тоже выдаст.

А что до иных каких звуков, ну там, дверь ли скрипнет, ветер ли свистнет, сухая ли яблонька застонет, валежина ли всхлипнет – эти вздохи да стенанья нашему скворцу срисовать, как говорится, что чихнуть.

Так и живём. Скворушкиными незабываемыми концертами дивимся-восхищаемся, весне, солнцу не нарадуемся.

 

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2026
Выпуск: 
4