Наталья МОЛОВЦЕВА. Рассказы

Ангел с пышными кудрями

 

Город готовился к новогоднему празднику, люди закупали продукты, подарки и спешили домой; в магазинах и на остановках возникали очереди, от которых, в общем-то, все уже успели отвыкнуть. Продуктов Таня набрала в своем магазине (в своем – не смысле владения, а в смысле, что всю жизнь там проработала), а вот подарками загрузилась в универсаме: дочери – красивый, словно ручной вязки, шарф, зятю, заядлому рыбаку, спиннинг, внучке – плеер. Еще одного подарка она покупать не будет – пропала необходимость…

Дождаться автобуса? Пойти до дома пешком? Пока размышляла, рядом внезапно остановилась машина, и она плюхнулась на переднее сиденье, даже не подумав о том, что – а почему, собственно? Почему такси остановилось в неположенном месте, вовсе не на остановке?

– Куда едем?

– Домой, конечно.

Она назвала адрес. Машина легко тронулась с места и не спеша покатила по проспекту. По радио звучала хорошая музыка, и водитель был неболтливый. Хотя спросить ее о чем-то явно собирался – это Таня умела угадать. Он и спросил:

– Работаете?

– Это в мои-то годы? – отрезвляюще отреагировала она.

Однако собеседник отрезвляться не собирался:

– Бросьте. Вам до пенсии еще…

По выражению лица Таня опять же определила: не врет. Искренне верит. Да она и сама знает, что выглядит еще ого-го… Чистая, гладкая кожа, бархатные (из прошлой жизни помнит это слово – «бархатные») глаза. Губы, даже если и не покрасит…

– Сам не знаю, почему вы мне бросились в глаза? При ближайшем рассмотрении впечатление только усилилось.

И, после паузы:

– Хорошее впечатление…

– А можно молча? Если, конечно, хотите, чтобы я ехала с вами дальше.

Водитель искоса на нее посмотрел, но уже без всяких слов. Но когда остановились, все-таки спросил:

– Может быть, номер телефона….

Она бросила на сиденье деньги и хлопнула дверцей.

 

– Б-а-а, ты уже пришла?

Внучка тоже умела угадывать. Во всяком случае, момент ее прихода домой – с точностью до секунды.

– Пришла. Еще и раздеться не успела. Как твои дела?

– Кошку и себя накормила. Уроки сделала. Собираюсь на… свидание.

– О, и меня на свидание приглашали.

Зачем-то принялась молоть про таксиста…

– Бабушка, это общеизвестно – ты у нас неотразима. Так что ничего удивительного в том, что таксист на тебя запал, я не нахожу.

– Да Бог с ним, с таксистом. Скажи лучше, с кем ты на свидание идешь?

– А-а… просто парень. Из параллельного класса. Скорее всего, пойдем в кино.

– И замечательно. А мама с отцом?

– Кто-то у кого-то родился. И они пошли поздравлять. Ты же знаешь – они не просто учителя, но еще и неисправимые активисты, и общественники… Ну, я побежала, ба!

– Счастливо!

 

Девочка в рыжей шубке и шапке с длинными ушами прошла на свой ряд. Уселась поудобнее, поглядела влево и обнаружила рядом молодого парня. Солдатика. Он тоже посмотрел на нее – победным, с искорками смеха в глазах, взглядом. И… все-все вдруг перестало для нее существовать! Помнит ли она хоть один эпизод фильма, который они смотрели? Ни-че-го! Она видела (чувствовала) только одно: он сидит рядом. И это почему-то важнее того, что происходит на экране.

– Тебя как зовут? – спросил он в начале фильма.

– Таня.

– А давай отсюда уйдем, – это в середине фильма.

И они ушли. И долго бродили по улицам города. Он рассказывал про армию, про то, что приехал в отпуск, и что завтра ему уже уезжать, и как жалко, что он пришел в этот кинотеатр только сегодня, а вот если бы они встретились сразу…

– И что бы тогда?

– Тогда я сделал бы тебе предложение, и ты бы меня ждала.

– Предложение? Так сразу?

– Бывают же необыкновенные встречи. Когда именно сразу все и понятно.

– А… что понятно?

– Что мы с тобой две половинки. Которые должны… сама понимаешь… Но хоть провожать-то ты меня придешь? На вокзал?

Дома она про все рассказала маме, чаще других повторяя эти слова: «необыкновенная встреча».

– Ты уже проводила в армию одного парня, а теперь про какую-то необыкновенную встречу твердишь. Не стыдно?

Она прислушалась к себе. Стыдно не было. Было нестерпимо жалко и – больно…

Провожать его она, как и обещала, пришла. И сказала все, как велела мама.

 

А в другой раз они встретились уже через двадцать лет. Она жила свою жизнь: вышла замуж за Толика, родила и вырастила дочку, похоронила маму. Когда пришел срок, сказала дочке: «Выходи замуж только по любви. У меня не получилось, у тебя – пусть получится». И жила потом в счастливой уверенности, что дала дочке самый хороший совет…

Бегала на работу в свой продуктовый магазин. Однажды, подсчитывая стоимость покупок очередной покупательницы, она завидела, как в магазин вошел симпатичный мужчина, который кого-то ей очень напоминал. Она сделала ошибку в расчете, покупательница осердилась:

– Женщина, вы что – спите?

Она не спала. Она – узнала…

А когда вошедший подошел ближе, и она совсем рядом увидела победные искорки в его глазах…

Он тоже смотрел на нее внимательно:

– Таня… Ты – Таня.

И тут же перевел глаза на часы.

– Ровно в шесть я буду ждать тебя возле магазина.

Ждал он ее с цветами, и она ужаснулась; а вдруг муж увидит, и тогда он тут же переподарил цветы проходившей мимо («не пугайтесь, я не сумасшедший») девушке.

А потом они пошли в кино. И с середины фильма убежали…

На этот раз он повел ее в ресторан. Они пили шампанское, и он спрашивал: ты замужем? И счастлива? Она опустила глаза… Тогда он стал рассказывать о себе: после армии окончил строительный, а прорабы нужны везде, потому он и вернулся опять сюда, в родной город, тем более что сейчас абсолютно свободен, потому что разведен… в третий раз. Она опять ужаснулась. Он рассмеялся – искорки так и сыпались из глаз, но вдруг стал серьезным:

– Может быть, я знал, что снова встречу тебя?

Она все смотрела, смотрела… Словно вчера расстались. Словно не было за плечами долгой жизни. И он все такой же, только вот искорки в глазах стали чуть другими. Тогда они были веселые и победные. Сейчас… О, сколько разных оттенков добавилось к ним… и столько всего они в себе таят, что сразу не угадать – что именно…

С тех пор так и пошло. Он приходил к магазину, и они, как школьники, шли бродить по улицам, или закатывались в ресторан, или опять в кино…

Она понимала, что долго так продолжаться не может. Уборщица тетя Нюра, глядя на нее сквозь тусклые толстые очки, говорила:

– Ну, и чего ты держишься за своего Толяна? Или мало матюгов от него получила? Хватай счастье, пока в руки идет!

Он тоже понял, что долго жизни на два фронта она не выдержит и не стал затягивать решения вопроса: приехал однажды на «Газели» и забрал ее со всеми ее шмотками к себе. Все остальное они оставили на покидаемом пространстве.

 

Девять лет. Целых девять лет длился сон, от которого не хотелось просыпаться. Поначалу она все ждала: не-е-т, так долго продолжаться все это действительно не может! Наступит момент, когда он станет вдруг чем-то недоволен. Не так сварила борщ. Не так погладила рубашку. Не так посмотрела…

– А почему борщ всегда должен быть одинаковым? Ты же подходишь к процессу готовки творчески. А творчество предполагает разнообразие.

«Ой, какой умный»…

Какой бы ни был праздник – цветы. «Мы от своих только в загсе их и видели» – вздыхали соседки по прилавку.

Поначалу приходил на работу муж. Вызывал в подсобку, просил: вернись!

– Мы же с тобой не очень хорошо жили. Ты постоянно был мной недоволен. Я и такая, я и сякая…

– Тань… больше не буду!

Плюхался на колени. «И чего я раньше не догадалась уйти? Хотя бы – сделать вид»…

– А вот и не дам развода! – повышал вдруг голос Толик, и она понимала, что перед приходом к ней он выпил и теперь его начало развозить.

– А зачем он мне – развод? Мне что – шестнадцать? Шестнадцать нашей внучке скоро исполнится.

 

Еще больше ее беспокоило мнение дочери.

– Вик, ты меня осуждаешь? – осмелилась она однажды спросить напрямую.

– Мам, это твое право. Твоя жизнь. Помнишь, я выходила замуж, и ты сказала мне… ты помнишь, что сказала. Я так и сделала. И никогда об этом не пожалела. Как же я могу теперь осуждать тебя?

Она облегченно вздохнула и опять уверилась в том, что дала дочке хороший совет. И что этим советом воспользуется когда-нибудь внучка…

 

Обманула. Потому что обманулась сама.

С некоторых пор она стала замечать, что Игорь иногда становится молчаливым. И непривычно задумчивым. Вроде и слушает тебя, а – не слышит. Она не приставала с расспросами. Он же не клоун – всегда быть веселым…

Этим летом ее брат пригласил их на свой юбилей. Игорь сказал: не могу, надо сдавать объект. Поезжай одна.

Они вместе купили юбиляру подарок. Он проводил ее на вокзал. Она ясно видела – что-то хочет сказать, но – не решается.

– Может, мне не ехать? – спросила осторожно.

– Нет-нет, поезжай обязательно.

Занес вещи в вагон. Поцеловал. И стоял на перроне до тех пор, пока поезд не тронулся, и пока ее вагон не проплыл мимо него…

 

Юбилей был как юбилей. Речи, подарки, добрые пожелания… Когда гости разошлись и посуда была помыта, сели, отдыхая, перекинуться в карты. Вера, жена брата, взялась ей погадать: что было, что будет…

– Ой, Тань, а ведь он от тебя ушел.

У нее внутри все похолодело, но брат, сурово глянув на жену, сказал:

– Не слушай ты дуру бабу. Нашла чему верить – картам…

 

Она не стала ему звонить, чтобы встречал. Чего ее встречать, если едет пустая. А еще хотелось испытать шок – от счастья встречи.

На лестничной площадке никого не было. Она вставила ключ в замок, повернула тихонько. И уже знала: там, в доме, его нет.

Кинулась к телефону, набрала номер дочери.

– Вик, ушел?

– Ушел, мам. Вернее, уехал.

Она целый месяц рылась в вещах, пересматривала страницы книжек – неужели ничего не оставил? Никакой записки, никакого знака, объясняющего: ПОЧЕМУ?

Почему, когда все было так хорошо?!

 

Пошли дни, недели, месяцы – пустое время. Перед самым Новым годом, после сумасшедшего рабочего дня, тетя Нюра махнула ей рукой: зайди в подсобку.

– Узнала от верных людей. Будешь слушать?

Глазами она сказала: буду.

– Вернулся к первой жене.

Чтобы не упасть, она прислонилась спиной к стене. Тетя Нюра сунула окурок в пепельницу, повозила им по стеклянному дну.

– Та заболела сильно. Говорят… ну, сама знаешь, от чего не лечат. Вот он и решил, что раз такое дело – он должен быть с ней.

У уборщицы тети Нюры имелись знакомства, а то и дружеские связи в самых разных слоях расслоившегося общества, причем общением с ней жены и бедных, и богатых мужей дорожили: тетя Нюра умела слушать, молчать, и всегда говорила правду. На этот раз она сказала так:

– Не реви. И не обижайся. Я, например, его не осуждаю.

 

И она перестала искать записки и знаки. Стала привыкать жить одна. Часто заходили дочь и зять. Звонила внучка. Вот как сегодня…

Новогодний праздник в последние девять лет они встречали вместе. И елка наряжалась там, у детей. А дома она ставила в вазу еловую ветку и украшала ее несколькими игрушками, которые они и Игорем когда-то выбрали вместе. На этот раз она будет наряжать еловую ветку одна. Вот шар, весь в блестках, вот золотая рыбка, вот домик с занесенной снегом крышей. А где… ангел? Ангел с рыжими пышными кудрями? Он принес его к прошлогоднему Новому году и сказал:

– Смотри – похож на тебя.

Она не согласилась:

– Кто ангел, и кто я…

– Смотри, смотри: глаза как у тебя, кудри как у тебя.

– Разве в кудрях дело? – опять возразила она.

– Конечно, не в них. И все равно вы похожи, – упрямо стоял он на своем.

Она еще и еще раз перебрала коробку с игрушками – ангела не было. Никто не знал, где лежит эта коробка – даже дети. И это значит…

Это может значить только одно: он его забрал!

Он увез его с собой, и, выходит, совсем они не расстались: она по-прежнему рядом с ним и помогает ему в его нынешней жизни. Тихо и незаметно. Как ангел…

 

За счастьем Катерина ездила

 

... А что ей теперь остается делать? Смотреть на стену да вспоминать.

Вон он – Василий Кузьмич: смотрит на нее со стены, с портрета, обвитого траурной лентой. Смотрит и молчит. Слушает. Она ему – про цветы: мол, зацветут опять этим летом в огороде и тюльпаны, и пионы, и флоксы, а еще она новый цветок раздобыла, со странным таким названием – рутбегия. Ну, а лилии – сам знает – с Черного моря привезла. Заявила тогда:

– Дай, съезжу – живое море погляжу! А то все по телевизору да по телевизору.

Оба тогда еще работали. Другой бы сказал: «Какое море, давай лучше денежку скопим. Скоро на пенсию»... А он:

– Да поезжай хоть на целый месяц.

Так вот и ответил. А ведь поначалу она его не любила...

Да и когда было полюбить, если до свадьбы только два раза и виделись? И оба раза от кавалера она убегала:

– Мне завтра на совещание в район – не высплюсь...

Работала Катерина в своем селе, в колхозе, учетчицей, а Василий только из армии пришел. Восемь лет отслужил: три года на действительной, потом – война, да еще год после войны. «Все одногодки, считай, на полях сражений остались, а этот извернулся...», – думала с неприязнью.

А Василий взял да сватов заслал. Не обрадовавшись им, Катя убежала к подружке. Мать, чтобы сгладить неловкость (сваты пришли, а невесты нет), указала на старшую из дочерей, Анну. А Вася глянул на нее, и, как в той сказке:

– Нет, это не моя невеста. Моя другая.

Послали за другой. Привели. Тут надо сказать, что сваты пришли из Отрезков, а от их села до этих самых Отрезков – два десятка верст. И сваты их преодолели. Поглядела на них Катерина, и, пожалев (вон сколько оттопали!), решила: соглашусь; поживу с мужем недельку-другую, да и сбегу...

Сватали ее в воскресенье, и свадьбе сваты положили быть через неделю.

– Так быстро? – пробовала возражать мать. – Да у нас еще и приданое не готово.

– А мы не тряпки пришли сватать – девку.

И сыграли через неделю свадьбу. Праздновали только в доме жениха; стояла весна, за зиму все запасы подъели – слава Богу, хоть одно застолье осилили. Да и немалое расстояние разделяло дома жениха и невесты, а машин в колхозе – нет, а лошаденки той же нуждой, что и люди, приморенные...

В воскресенье – свадьба, в понедельник проводили гостей, а во вторник молодые пошли копать огород. В родном доме Катерины землю пахали на лошади, а в мужнином обходились лопатой. Причем на огород Василий вышел босой.

– Ты что без обувки? – поинтересовалась молодая жена.

– А – нет. Не в свадебных же ботинках...

Бедность в мужнином доме Катя подметила сразу; теперь вот – очередное тому подтверждение... Богато и ее семья не жила, но – справно. Обуть-одеть было у всех; за стол садились – наедались досыта, и родители, и все шестеро детей. Мама была грамотная, можно даже сказать – чересчур грамотная для крестьянского сословия: случалось, пастух в окно бьет кнутом – «Выгоняй корову, хозяйка», а она – одной рукой книжку держит, другой люльку качает... Отец же ни одной буквы не знал. Но это не мешало им жить в ладу: оторвавшись от книжки, мама впрягалась в крестьянскую работу, а отец, казалось, из этой упряжки не вылезал. Они, дети, пока были маленькими, удивлялись: спать ложатся – отец еще работает, просыпаются – его уже дома нет, в поле уехал. Подросли – и их отец в поле стал брать. Так что все свое благополучие семья зарабатывала своими же неустанными руками. Дружной работой.

А в мужнином доме, поняла Катерина, все как-то по-другому. Не вместе живут – вразброд...

И когда на Троицу она с мужем пришла в гости к родителям, в тот же час заявила:

– Не пойду назад! Дома останусь!

Отец без лишних слов взял в руки кнут, и – ну охаживать, ну охаживать ее! «Вас у меня четыре девки, и если каждая будет разводы устраивать»...

Заступился на нее он, Василий:

– Отец, погоди! Оставь Катю...

– Я-то оставлю. А ты забирай. Да приструни, приструни!

 

Вот чего не умел Василий – того не умел... Мягкий его характер Катя тоже поняла сразу. И поначалу сердилась: как он с таким характером фашистов бил? За что ему медали давали?

Командовать в своей семье решила она сама. И первое ее решение было такое: взять, да и уехать от нищеты. Свекор со свекровью возражали: куда уехать-то? Вдруг там еще хуже окажется? Но тут как раз в селе появились вербовщики, стали звать на работу под Москву, на ткацкие да прядильные фабрики. Катя уже тяжелой ходила, но отговорить ее от поездки было невозможно: «Ничего, не пропадем – своя держава»...

Поехали... Подмосковный город Ногинск. Прядильная фабрика. Мужа взяли на второй этаж – возить вагонетки с пряжей, ее определили вниз, учетчиком брака. При фабрике не было ни барака, ни общежития; завербованных – тринадцать семейных пар – поместили жить в Красный уголок фабричного комитета. Убрали столы и стулья, поставили деревянные топчаны, разгородили их дерюжкой, – живи, народ! Однако не теснота и не бытовые неудобства досаждали Кате, – с началом осени начались холода. Нахлынувшие с полей мыши и крысы уносили за ночь все припасы хлеба, где их ни спрячь. Да и маленький человечек, которого они с Василием ждали, попервости, поди-ка, будет плакать по ночам, – разве это понравится наломавшимся на работе соседям?

Передумав все это не раз и не два, решила сдаваться:

– Давай возвращаться, Василий.

Получая расчет, горевала: денежки, живые денежки в руках! В колхозе-то большей частью за «палочки» работали. Если бы не эти крысы... если бы ей не рожать...

Всю дорогу назад она ревела. Василий пробовал остановить:

– Ты про ребятенка подумай... он там тоже, поди, печалится вместе с тобой...

– Надо думать, чем кормить его будем! – огрызалась она.

– Ну, на земле-то, с огородом-то, да при живых родителях...

Всех запасов еды у его родителей оказалось – два ведра лущенной кукурузы: «Засуха, все сгорело»...

 

 

...Вот глядишь и глядишь ты с портрета, смотришь понимающими глазами. И признаюсь тебе поздним числом, Василий: ох, и разозлилась я тогда на твоих отца и мать! «Засуха»... Сами вы засохли! Вспомнила родную семью: там не ныли, не ссылались на трудности – работали день и ночь. Ей, Кате, шестнадцать было, когда война началась. Но она быстро научилась ложиться спать в полночь, вставать – в три часа утра. А как иначе, если бригадир с вечера на косьбу приказал? А там – уборка. А зимой – скотина...

Весной сорок второго, когда мужиков и парней в селе почти не осталось, девчонок посадили на трактора. А в сорок третьем пошел слух, что их вместе с тракторами на фронт возьмут. Вот тут уж девки не выдержали – разбежались врассыпную. Катерина смерекала устроиться на курсы счетоводов в райцентре. Окончила их, и опять вернулась в свое село, – теперь ее приняли здесь с распростертыми объятиями как молодого и позарез нужного специалиста...

Может, и не совсем хорошо она поступила. А если бы и солдаты тогда с позиций побежали? Где бы она была – победа?

 

Так что с годами ей стало понятно, что, может, не так уж и плох характер у мужа. Не этот ли характер – дюже терпеливый – и помог ему ту войну перемочь?

С годами она вообще на многое по-другому смотреть стала. А тогда...

Тогда ей хотелось одного – вырваться из нужды. Потому и уговорила Василия еще раз за счастьем поехать...

Жили они к тому времени уже отдельно от родителей, в соседнем колхозе – Катю туда переманили учетчицей, а Василию, как бывшему танкисту, дали новую машину. Предоставили хоть не новую, но вполне еще годную для житья хату. В домашнем хозяйстве, кроме ложек-плошек, были у них уже стол с тумбой, железная кровать, швейная машинка. Словом, жизнь понемногу стала налаживаться, но Катя вдруг заявила мужу, что им надо ехать... в Воркуту. Почему в Воркуту? Там отбывал срок («загребли» его – по доносу – еще до войны), а потом уж работал как вольнонаемный муж Васиной сестры. Вот она-то и написала в письме на родину, что люди на Севере неплохо получают – с колхозными заработками не сравнять. Ну, и загорелась душа у неугомонной Катерины...

Муж, как и перед поездкой в Ногинск, колебался: надо ли ехать? Сестра – та к мужу поехала, а они к кому? Да еще так далеко? Да и дети – только-только в школу пошли.

– Не хочешь – поеду одна, – решительно заявила Катя. – Колюшку возьму с собой, Верочку тебе оставлю...

 

...Ты уж не улыбаешься ли, Василий, со своего-то портрета? Улыба-а-ешься. И я даже знаю, чему. Думаешь: ну, что ты поделаешь с ней, Катериной? Если чего решила– своего добьется, и ей поперек дороги не становись. Такая уж уродилась. И лично он на нее не в обиде. Ну, хотя бы потому, что жена не только ценные указания всегда умела давать, но сама больше всех на работу налегала.

Когда приехали на Крайний Север, жена не просто устроилась на работу – пошла в шахту. Под землю то есть. Он, Василий, как и дома, шоферил наверху, а Катя, оставив легкую работу табельщицы, выучилась на машиниста транспортера. Сколько уголька подняла она на гора с помощью того транспортера за шесть лет? Да немало. Могла бы и еще больше, но Никита Сергеевич Хрущев на гора поднял женщин, – хватит, мол, использовать их на тяжелом мужском труде – стыдно перед Америкой.

Руководителя государства Катя не поняла, и долго еще жалела о том, что шахту пришлось покинуть. Почему жалела? Потому, во-первых, что там, под землей, было тепло, не то, что на прокаленных полярной стужей воркутинских просторах. Во-вторых– и это главное – за работу под землей хорошо платили. Ради благосостояния семьи Катя готова была расшибиться в лепешку. Но если хорошего заработка нет... Какой смысл морозить в Воркуте себя и ребятишек?

Вернулись они не совсем домой – заработанных на севере денег хватило, чтобы купить домик в райцентре. Здесь Василий опять шоферил, а Катерина работала кладовщиком, потом – кассиром в райтопе, потом – кассиром-приемщиком в ателье.

Вот тогда-то, когда дети уже выросли и стали жить самостоятельно и отдельно, она и заявила мужу: хочу, мол, увидеть море. Москву – видала, Воркуту – видала, а море…

Отпустил ее Василий на месяц, а она вернулась через неделю.

Чего вернулась? Затосковала что-то. Денек полюбовалась на море, другой, а потом поняла вдруг, что тянет назад. Что лучше родного дома, оказывается, ничего и нету. И никакие моря-океаны его не заменят, успокоения душе не дадут.

Возвращалась и думала: ну, и заживут они с Василием! Теперь, когда она самой себе сказала: хватит, наездилась.

А он взял и ушел, откуда не возвращаются...

 

...Глядишь, Василий? Ну и гляди. А я еще признаюсь тебе, что поначалу на тебя опять сердилась: как ты мог-то? Как мог оставить меня одну? Да еще тогда, когда моя душенька, наконец-то, успокоилась. Когда все в жизни, кажется, наладилось. А теперь – одна иди на базар. Одна копай огород. Вспоминай, как решила однажды посадить полсотни георгинов, представляя, как это будет красиво, а силы-то были уже немолодые, тык-мык – и устала, и хоть лопату бросай, а ты подошел, поглядел и принялся терпеливо копать ямки. А я глядела и думала: и я корила его, что – характер мягкий? Да как хорошо-то: не заартачится, в любом деле поможет. Что – разве не так всегда и было? Бывало, приду с работы усталая, скажу чего-нибудь с обидой, в сердцах, а он, вместо того, чтобы ответить тем же – «Кать, ты легла бы отдохнуть...». А то еще добавит: «Ты полежи, а я супец сварю. Или заболтай блинов – а я, пока ты лежишь, нажарю»...

Кто ей теперь такое скажет?! Дети разъехались, у детей своя жизнь. Да и не хочет она никому обузой быть. Как-нибудь, да сама...

Дети – они к себе зовут, сюда не поедут. А она свой дом ни за что не бросит. Сколько они с Василием на него сил положили: на ремонт сами себе отвели три месяца, а провозились три года. Каждую дощечку Василий выстругивал сам, каждую половичку она сама прокрашивала.

А раньше всего они свой дом... вышили крестом. Цветными нитками.

Увлечение это было у Катерины с детства – мама научила. Только мама любила вышивать крестом, а она – гладью. Но пока в Воркуте жили – и она крест освоила. Да не простой, а двойной, болгарский – вышивка, сделанная им, красочна, как картина, и живет долго. Василий ей и здесь помогал. Покупала она кусок миткаля (бязи), и муж его продергивал: через шесть ниточек на седьмую. Лоскут становился поделенным на квадраты. Вот тут она брала пяльцы и начинала вышивать. Вышивка, даже самая простая, требовала ниток разных оттенков; муж не ленился, вставлял в иголки то ту, то эту. Так они и коротали длинные, темные воркутинские вечера. Зато стены казенной квартиры были украшены яркими букетами, барышнями в шляпах и с нарядными веерами в руках, прудами с белыми лебедями и лилиями. Однажды Кате дали образец – вышивку «Девушка с оленем» – всего на три дня. Как ни старалась – к сроку закончить не успела. Так Вася пошел к знакомым докторам и принес ей еще на три дня больничный...

И все-таки больше всего души они вложили в другую работу – простой дом с большими и светлыми окнами, среди сада стоящий. В Воркуте – какие сады, какие цветы? А на их вышивке все цвело пышным цветом. Василий, налюбовавшись на работу, проговорил задумчиво:

– Когда-нибудь и у нас такой будет.

И вот он – есть. Все теперь есть. Нет только тебя, Василий. И надо привыкать жить в пустом мире. Вот ведь как чудно: один человек ушел– а целый мир опустел.

И еще думает Катерина: а ведь то, что было – это и есть счастье. Она за ним по свету гонялась, а оно всегда было рядом...

 

Нитка рябиновых бус

 

Мать умирала.

Болела она давно, третий месяц. Уходя на работу, Зойка ставила на табуретку возле ее кровати тарелку с едой – захочет мать поесть, а картошка или каша вот они, рядом. Поначалу, возвращаясь домой, она находила тарелку чистой: мать все съедала и даже находила в се­бе силы встать и отнести пустую посуду на кухню. Зой­ка ругалась:

– Зачем встаешь? Раз мочи нет – лежи. Копи силы.

– Все уж... Откопилась, видать, – неохотно отвечала Прасковья.

Зойка от этих слов пугалась, но тут же бодрила себя надеждой: а вдруг да отлежится мать? В прошлом году так же было: за одну ночь она высохла, побледнела до синевы, и утром к ней потянулись старухи – про­щаться.

«Ты уж прости, Прасковья, если обидела чем».

«Ты тоже прости меня...»

К обеду приехал из района сын, для всех – Михаил Трофимович, большой начальник; для нее, матери, – Мишка, насмешник и шалапут.

– Мать, ты что? Ишь, чего надумала! Придет срок – я тебе сам назову. А пока не смей!

И мать не посмела: на другой день, поминая Бога, села в кровати, еще через день кое-как, с великими тру­дами, встала, а на третий уже выговаривала снова при­ехавшему сыну:

– Ты что мне дров не везешь? Раз уж не померла – зимовать у себя буду. В своем доме.

– Мать, да я тебе… сразу колотых! – на радостях по­обещал Михаил.

«...Может, и сейчас так же? Полежит, полежит, да оклемается», – думала Зойка.

Но лучше Прасковье не становилось. День ото дня за­мечала Зойка, что еды на материной тарелке остается все больше, а однажды, придя с работы, она увидела, что та­релка с кашей вовсе стоит нетронутой.

– Мам, да ты никак не ела? – взялась ворчать по привычке.

– Аппетиту нет, – глядя в потолок, ответила Прас­ковья, а когда потом перевела глаза на дочь, та увидела, что они медленно и неостановимо, как роднички, напол­няются слезами.

– Мам, ну что ты? Чего плачешь-то? – опустилась Зойка на стул возле материной кровати.

– Бог с ней, с едой... Целый день одна – вот что плохо.

– Так ведь... работа.

– Какая еще работа? – недоуменно, как малый ребе­нок о непонятном, спросила мать. – Я умираю, а у них работа.

– Так ведь пока за газетами сходишь, да пока разне­сешь, – заторопилась Зойка словами, чувствуя, как в душе ее что-то начало падать, проваливаться вниз, обра­зуя немую, зияющую пустоту. – Про смерть, мам, ты и думать забудь. В газетах вон про долгожителей пишут: до ста и больше люди живут. Посчитай-ка, сколько те­бе до ста? Полтора десятка! Это сколько еще жизни-то впереди...

– Правда, Зойк?

От надежды, нежданно прозвучавшей в материном го­лосе, Зойке стало совсем не по себе.

 

Утром она пришла на почту молча, без обычной своей песни. Начальница, метнув на нее пристальный взгляд, спросила:

– Что, совсем плоха мать?

– Совсем, – без всякой уже надежды согласилась Зойка. – Не ест, не пьет.

«Да если бы только это! – думала она дальше уже про себя, раскладывая газеты. – Если бы только это – было бы полбеды. Аппетит – он всегда так, то уйдет, то появится. А тут... «Какая еще работа? Я умираю, а у них работа...»

Невозможные, непостижимые слова выговорила мать! За всю жизнь, пока не слегла, был ли у нее хоть один день без работы? Да она эти слова – работа и жизнь – и не разделяла никогда, друг без друга не мысля.

Семеро детей дал Бог Прасковье; нарожала она их до войны, Зойка – младшая, родилась уже после того, как отца, Трофима Игнатовича, воевать проводили. Увидеть его Зойке так и не пришлось...

И сколь помнит она в детстве, а потом в девичестве – материн день всегда начинался в четыре утра: доила корову, топила печь, потом торопилась к колхозной ско­тине.

Рабочего завода Прасковье хватило надолго... Вот толь­ко, прошлой весной, она донимала Зойку: сажай да сажай картошку. Зойка поначалу только руками всплеснула: какая, мол, картошка, другие в твои годы с печки не сла­зят, а ты...

– Неужто мы тебе картошки не дадим? – принялась она отговаривать мать.

– Как же – в дому живу, а усад пустой будет?

– Да тебе давно уже пора ко мне перебираться. Или, думаешь, сам против будет?

– Ничего я не думаю, а только, пока руки-ноги не отказывают, из дому не уйду.

Пришлось сажать. Уж и казнилась Зойка летом, гля­дючи, как мать – где внаклон, а где прямо на коле­нях – полет осот да молочай; прибегая помочь, она то ворчала на нее: «Выпросила себе заботу», то вдруг жа­лела до слез, потому что догадывалась: отними у матери эту заботу – она забудет, зачем и жить на белом свете...

И все-таки осенью, после Сашиной свадьбы, опять по­звала мать к себе. Та завела старую песню:

– Дом-то, Зойк... Дом бросать жалко.

Подтопок с началом холодов Прасковья взялась топить сама. Потом стала дожидаться, когда дочь пойдет на ра­боту да по дороге на почту завернет к ней, выгребет золу, по новой заправит печку. Ей тогда только и оста­нется – угольку подбросить.

В январе поддали морозы. В один из самых холодных вечеров Зойке как шепнул кто: сходи-ка к матери. Приходит – а у той холодина. Сунулась к печке – черным-черна.

  • Мам, ты что не подкладываешь?
  • Встать не могу.

Тут уж от уговоров она перешла к делу. Сходила за мужем, Санькой, и они на салазках перевезли мать к себе.

...И вот лежит она уже третий месяц. На дворе весна собирается с силами – днем припекает солнышко, по улицам не пройдешь от грязи – а материны силы тают. Как вешний снег...

 

 

– Баб, как ты тут?

Прасковья открыла глаза и некоторое время смотрела на внучку молча. Потом разлепила высохшие на нет, спекшиеся губы:

– Ты, Саш?

– Ага, только приехала. Ну, как ты?

– Да вот... помираю вроде.

Зная уже, какими словами успокаивать бабушку – мать предупредила, Саша принялась наговаривать их и, как и мать, с горестным удивлением обнаружила: ба­бушка верит! Бабушка, которая всю жизнь наставляла ее надеяться только на свои руки да свой разум, ловит каждое слово ее наивного лепета, ее отчаянного вранья. «Бабушка – это уже не бабушка», – пришла к ней пугающая, шальная мысль, но Саша не дала ей обжиться, освоиться в себе. «Не может быть, не может быть, – принялась она гнать от себя мысль-предательницу. – Не может этого быть, потому что вот только, прошлой осенью...»

Прошлой осенью они копали картошку на бабушкином усаде. Приехали почти все ее дети из тех, что живут близко: дядя Миша, дядя Коля, тетя Шура пришла из Ивановки. Ну, и она с отцом и матерью. День был хоть и сухой, солнечный, но ветреный. Бабушке дома одной не сиделось, и она то и дело выходила на огород, стояла, опершись на батожок, смотрела...

– Мам, продует, – говорил кто-нибудь из великовоз­растных детей, – шла бы домой.

Бабушка, постояв еще немного, возвращалась, и Са­ше грустно было смотреть, как она осторожно перестав­ляет палку, выбирает, куда ступить...

Покончив с работой, они наварили молодой картош­ки, уселись в бабушкином доме за стол. Дядя Миша поставил на стол бутылку. Разлив по стаканам, спросил:

– Мать, пригубишь маленько?

– Нет, робяты. Вы уж сами.

Бабушка сидела у печи, сложив руки на своем батож­ке, и, казалось, дремала, слушая разговор. И вдруг на­сторожилась. Это после того, как тетя Шура похва­лила:

– Картошка-то, мама, у тебя на славу уродилась.

– А с чего ей плохой-то быть? – живо, как прежде, откликнулась бабушка. – С чего ей плохой быть, если все лето полола?

Помолчав немного, бабушка добавила с ноткой тор­жества:

– Сама.

– Сдавать будешь? – обрадовавшись бабушкиному оживлению, поддержал тему дядя Коля.

– Буду. Мишка вон машину прислать обещался.

– Сдадим, мать! В лучшем виде! – подтвердил сын-начальник. – Готовь чулок побольше.

– Чего? – не поняла дяди Мишиной шутки бабушка.

– Чулок, говорю, готовь побольше, чтобы деньги было куда класть.

– Какой чулок! Внучка вон замуж собралась. На пла­тье надо.

Она, Саша, обрадовалась тогда, а сейчас отчетливо по­няла: не для себя – для нее пласталась бабушка все лето на огороде. А она, идиотка, на моря укатила, ей, видите ли, нужно было восстановить силы, затраченные на выпускные экзамены в институте.

...Туго натянутое платье на Саше чуть заметно зако­лыхалось: кто-то, еще безымянный, ворочался внутри, пробовал свои маленькие пока силенки.

И тут бабушка вдруг сказала:

– Тяжело сидеть-то? А ты ляг. Ложись, ложись... Чего меня сторожить.

«Нет, бабушка – это еще бабушка! – с благодарностью думала Саша, укладываясь на диване. – Все знает, все понимает, все чувствует...»

Когда Саша собралась замуж, подружки дружно зави­довали: муж мужем, а ты еще городскую прописку и жилплощадь приобретешь, интеллигентных родичей за­имеешь. Шутка сказать: будущая свекровь – преподава­тель университета. Это стоит только Саше захотеть – и она вслед за любимым Костей прошмыгнет в аспиран­туру…

Мать запаниковала: с такими сватами и родниться страшно. А бабушка... Бабушка только и сказала:

– Люди как люди. Нам руками привычней работать, им – головой.

Потом же, наедине, огорошила Са­шу:

– А все-таки жить тебе с ними будет трудно!

– Почему, баб? – удивилась она столь быстрой пе­ремене в бабушкиных речах.

– Ты в девках-то сколько просидела? То-то и оно… Одна жить привыкла, все про себя сама решать. А замужем жить...

Бабушка даже помолчала немного – для того, навер­ное, чтобы Саша прониклась важностью предстоящих слов, и закончила:

– Замужем жить – с мужем все пополам делить. А свекровь да свекра уважать да почитать.

– А как же твое «надейся только на свои руки да разум»?

– Э-э, мила моя... Тут не разъяснишь. Тут уж сама связывай, если сумеешь.

«Я, бабушка, кажется, связала, – думала Саша, за­сыпая. – Только не знаю вот – прочно ли?».

…В доме шумно и голосисто, и они с Костей сидят во главе стола. Рядом-рядом, близко-близко.

– Горь-ко, горь-ко!..

Родня у Поспеловых большая, от дружного крика стены дрожат. За свадебным столом нет только бабуш­ки – «тяжело уж мне, Саш, не приду».

К бабушке они с Костей все-таки сходили. Отнесли пирогов, конфет; Костя разлил по стаканам шампанское: «Выпейте за наше счастье».

Бабушка помочила губы в шипучей, пузырчатой жидкости:

– Любите друг дружку. Уважайте. А вот вам и по­дарок.

Она приподняла край лежащего на столе полотенца, и они увидели... рябиновые бусы.

– Ты не думай, Костюшка, на платье я Саше дала. А уж так... вдобавок. Чтобы было у вас деток, сколь ягод на этой нитке.

Костя засмеялся:

– Так это не вдобавок, бабушка! Это – главный подарок!

...И вот сидят они за свадебным столом. На ней нежно-розовое платье (в белом она была вчера, в городе, в первый день свадьбы), и на розовой материи пламенеют рябиновые бусы. Костя смотрит на них и улыбается. И все улыбаются. Костина мама – тоже, только вот... ох, какая сложная у нее улыбка! Что-то она хочет сказать этой улыбкой, но что, что?..

Проснулась Саша от недоумения: как что? Разве она не знает – что?

Поняв, что вопросы свои она задает уже не во сне, а наяву, успокаивается: это теперь она знает ответ, а тог­да не знала. Ничегошеньки не знала... Сидела с рябино­выми бусами на шее, и... Нет, опять не то! Разве она бы­ла за свадебным столом в рябиновых бусах? Куда там! Едва они с Костей переступили порог, вернувшись от ба­бушки, как родня дружно навалилась на нее: сними да сними рябину, бабушка уже старая, чего она понимает? «Разве в таких бусах сейчас ходят?».

Она и сняла, и положила бусы в коробку из-под конфет.

 

Когда в очередной раз навестить мать пришла из Ива­новки дочь Шура, Прасковья ее... не узнала.

– Мам, ты что? – тормошила ее Зойка. – Это же наша Шурка.

Но Прасковья глядела пустыми, непонимающими гла­зами, бездумно переводя их с одного лица на другое. Вскоре дом огласился сплошным безысходным стоном.

Санька, единственный в доме мужик, стал пропадать где-то допоздна, домой являлся чуть ли не в полночь и сразу лез на печь, задергивал занавеску – через кухон­ную стенку стоны были не так слышны. Женщины же маялись в одной комнате с матерью. Устав за день от дел и переживаний, они, добравшись до подушек, хоте­ли забыться хоть ненадолго. Но мать не давала. Привык­нуть к ее стонам было невозможно, и, забывая о том, что мать уже не понимает человеческой речи, они просили:

– Мама, дай передохнуть.

Прасковья в ответ опять стонала...

В одну из ночей, очумев от бессонницы, Зойка подош­ла к материной кровати и, сама не зная зачем, запела:

– Баю, баюшки, баю,

Не ложися на краю...

Кровать была с металлической сеткой. Зойка качала мать и пела. Через некоторое время остановилась, прислу­шиваясь: стонов не было.

Этим они и стали спасаться: по очереди с сестрой ка­чали мать, напевая песню, и Прасковья на какое-то вре­мя переставала стонать, заплутавшись сознанием в неверном сне.

Саша засыпала и просыпалась вместе с бабушкой, и оттого, что происходило это несколько раз за ночь, сны и явь у нее совсем перепутались.

Однажды она испугалась собственного голоса, выгова­ривавшего с обидой:

– Как вы не понимаете? У меня умирает бабушка, а я буду спокойно гулять в городском саду? Нет, я поеду в деревню... Переживания отразятся на моем ребенке? Но с каких это пор вы стали его жалеть?

Проснулась она не от бабушкиных стонов – от стра­ха: неужели она говорит это вслух? В доме тихо, все спят. И хорошо... Сейчас и без нее всем хватает пережи­ваний.

Вздохнув с облегчением, Саша даже засмеялась ти­хонько: надо же, какая она смелая во сне! А в жизни? В жизни смелой была свекровь:

– Саша, у Кости большое будущее, ты должна соот­ветствовать ему! Почему бы тебе тоже не поступить в аспирантуру? Девочка ты способная, я знаю... Ребенок? Господи, да у вас еще целая жизнь впереди!

Она, Саша, только и пролепетала тогда, едва выговаривая слова от стыда и смущения:

– Да... но первый аборт опасен.

– Господи, какие глупости! Все зависит от того, в чьи руки ты попадешь. А уж я постараюсь...

Бабушка опять застонала. Потом стоны вдруг оборвались, и в неожиданно наступившей тишине она четко, осмысленно спросила:

– Кто тут? Кто не спит? Несите меня скорей домой.

Прасковья, видно, чувствовала, что очнулась ненадол­го, и потому спешила сказать главное, то, о чем раньше говорила между другими речами: «Положите меня дома. Оттуда и понесете...»

В следующую ночь они не ложились – стояли у Пра­сковьиной кровати, чувствуя, что эта ночь для нее – по­следняя. Прасковья уже не стонала – даже на это сил у нее не осталось, – а только хватала ртом воздух, труд­но, редко. «За что ей такая мучительная смерть, за что? – думала Саша. – Может, как раз за то, что о смерти бабушка думала слишком мало? Вот та и мстит ей...»

В животе опять торкался кто-то, и Саша переводила глаза с бабушкиного лица на свой живот: Господи, ка­к о н там? Может, свекровь права, и ей, ради н е г о, не стоило ехать в деревню раньше времени?

Горячие слезы, катившиеся по щекам, стали еще горя­чее – от стыда...

 

...Последняя нить, связывающая Прасковью с жизнью, оборвалась на рассвете, и Прасковья наконец переста­ла чувствовать боль.

Обмывать ее пришла тетка Стеша, соседская старуха. Обмыла и удивилась перемене:

– Бабы, глядите, какая она опять хорошая. Пра­сковья такая – ничего плохо делать не умела...

Днем Санька съездил в райцентр за гробом, и вечером, потемну, мать понесли в ее дом. Подтаявший за день ле­док снова хрустел под ногами, звезды сверху глядели тоже подмерзшие, льдистые.

Топить у матери не стали – теперь ей так было лучше.

И снова – в последний раз – стало людно в Прасковьином доме.

 

– Кость, ты веришь, что бабушки больше нет?

– Са-ша...

– Странно устроена жизнь, непонятно.

– Это тебе-то? Учителю с высшим образованием?

– А что мы знаем, Кость? Только то, что знаем слишком мало.

– Тебе на философский надо было идти. В универси­тет. А ты по ошибке и пед попала. А впрочем... это хо­рошо, что ты ошиблась.

– Почему хорошо?

– Представляешь, что было бы, встреться ты с моей матушкой раньше?

– Что?

– У-у... Война миров! Зато теперь – мирное сосуще­ствование.

– Слушай, она действительно смирилась с тем, что ее невестка библиотечные фолианты поменяла на пеленки?

– Думаю, да.

– А... ты сам?

– Са-ша... Ну сколько можно об этом? Хочешь, дам тебе самую страшную, самую нерушимую клятву?

– Хватит, хватит страшного! Хотя... страшно. Что день грядущий нам готовит?..

 

Роды начались на рассвете. Зойка слетала за фельдше­рицей, та констатировала:

– Скорей в больницу.

Санька приехал с колхозного двора на тракторе – грязно, машина до райцентра может не пройти. Сильных болей еще не было, и Саша, забравшись в кабину, с улыбкой слушала сквозь отчаянный рев мотора, как мать ругается с Костей:

– Ты куда собрался?

– В больницу.

– Пешком?

– Пешком.

– Да ты с ума сошел! Отец отвезет ее, потом за то­бой приедет. Шутка дело – семь километров! По нашей-то грязи!

 

В палате она первым делом повесила на больничную койку бабушкины рябиновые бусы:

«Ну, бабушка, за первой ягодкой пришла».

И тут началось...

Поначалу, когда накатывала боль, Саша сжимала зу­бы и впивалась руками в железные прутья кровати – помогало. Когда боль уходила, она говорила себе: это – все, это – предел, сильнее болеть не будет, разве мож­но – еще сильнее?

Оказалось – можно. Когда начались новые схват­ки, она, не выдержав, закричала:

– Не могу! Не могу больше! Помогите!

Вошедшая в палату дежурная сестра раздраженно буркнула:

– У нас не кричат, милочка. Не распускайте себя.

А Саше уже казалось, что ее спина превратилась в обычную деревянную доску и эту доску неведомая, жестокая сила пытается разломать пополам. «Господи, – за­дохнулась она от боли, – но ведь я же живая! Как же можно: живое – ломать?!» Ухватившись за решетку кровати, она наткнулась рукой на рябиновые бусы. «Ба­бушка, какие детки? Это выше моих сил! Я не хочу, не могу, не хочу...»

Суровая нитка разорвалась в ее руках, как паутинка, и красные ягоды, освободившись, рассыпались по боль­ничному полу.

 

– Ты... что?

– У тебя... все в порядке?

– Все. Ты бледный, как полотно. Ты... Из-за меня?

– Если бы ты знала, что я пережил. Ты... Ты боль­ше не будешь рожать. Никогда!

Больничное окно было не совсем чистым, и, может быть, еще и потому Костино лицо казалось таким жал­ким, таким неприбранным...

Она смотрела и смотрела на него, а потом вдруг за­смеялась – тихо, без голоса, одними только глазами.

И вот они снова дома. Позади длинный, хлопотливый день: выписка из роддома, дорога домой, первое купа­ние малышки. «Настенька, – сказал молодой отец. – Мы назовем нашу дочь прекрасным русским именем – Настя».

Теперь, слава Богу, ночь, мать с отцом спят на печи, они с Костей одни. Нет, не одни, с дочкой.

Вот она, Настенька, лежит на бабушкиной кровати.

Когда встал вопрос, куда класть дочурку, она без коле­баний сказала:

– На бабушкину кровать.

– А... не боишься? – переспросила мать

– Не боюсь. И качать на ней удобно, если заплачет.

Но дочка, умница, не плачет пока, и можно отдохнуть ото всего, поговорить в тишине.

– Кость, а бусы-то я рассыпала. Те, что бабушка по­дарила.

– Вот и хорошо, новые тебе сделаю, – горячим ше­потом отозвался муж. Она, как и в больнице, засмеялась от этих слов – уже с голосом, но тихо, чтобы не разбу­дить дочь.

– Кость, а ты дурачок. Хоть и ученый... Да ведь для того, чтобы они не рассыпались, достаточно одной-единственной ягодки...

 

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2019
Выпуск: 
1