Сергей РОГАНОВ. На Курском. Рассказ.
Апрель. Солнечный свет еще только барахтается как новорожденный в промороженном за зиму мегаполисе, но неуклюжие блики уже обжились в грязных окнах высоток, лобовых стеклах; в лужах талого снега расталкивают щепки, мусор, и даже в своре бомжей на Курском вокзале – проворные солнечные зайчики.
Я – молод и элегантен, в прекрасном новом плаще, жадно, с наслаждением вдыхаю апрельский воздух и, на зная зачем, кошусь на бомжей. Передо мной - Земляной вал, поток машин, сигналов, людей – город закипает с утра, а я будто зацепился взглядом за серое пятно и не могу освободиться.
Да, о чем же я думал ночью? Вот: «Смерть – неизбежный итог каждого». Ну и какое дело вот этим бомжам до моей неизбежной и такой полезной для человека смерти?! Где-нибудь на обледеневших ступеньках или за мусорными баками полезно и неизбежно испустить дух.
Пытаясь улыбаться разбитыми, багрово-синюшными мордами, бомжи протягивают руки, точнее то, что может называться руками и клянчат сигареты, но с каким чувством собственного достоинства! Черт…. Грязная, заплеванная женщина забытым движением даже пытается поправить паклю волос и построить мне заплывшие гноем щелочки глаз. Я бросаю ей сигарету, бросаю, а не подаю, бросаю, матом отгоняя их от себя, и плюю (зачем?). Но не отхожу, а смотрю как прикованный на этот копошащийся клубок существ в солнечном свете новой весны. Смерть – неизбежный итог каждого…. Да даже в беспросветной заднице, но будет человек существовать и цепко держаться за каждый день, за каждое мгновение, а не умирать, сознавая или не сознавая свою вину, никчемность и черт знает, что еще – например, неизбежность и необходимость собственного конца.
Бомжи…. Да такие же, как и все мы, и к внезапной смерти своего собутыльника на ступеньках вокзального туалета бомжи относятся, так же, как и обычные люди – отходят в сторону равнодушно и торопливо. Правда, белые вороны не требуют прописки, - грязная женщина пытается выдавить из себя какие-то осколки памяти, вспомнить того, кто теперь коченеет на ее глазах и призывает хриплыми клекотом уборщицу и милицию. Что-то похожее на слезы катится по ее щекам, но спешит за подельниками и уже через сотню шагов начинается обычная склока за пустую бутылку и объедки из урны. Она пытается кричать, призывать по привычке на помощь покойника, и вдруг бросает все и всех, садится прямо в грязь горевать и плакать, вызывая отвращение у прохожих. Потом вскакивает и впивается в остатки волос других, и опять дерутся за пакеты, и как-будто специально несут из проходящих поездов новые кульки и остатки еды и подсыпают в огонь вокзальной, бездомной склоки, и снова возня, хриплая драка, и вот бежит с победным криком грязная женщина и прижимает к груди добычу, а за ней, как свора рассыпаются и нагоняют другие, сшибают с ног, выхватывают ее добычу, и на ходу раскрывают кульки, и запускают внутрь обмороженные, черные руки, достают и хватают остатками зубов кожуру бананов, корки хлеба и рыбью требуху. А женщина сидит на кромке огромной лужи и безучастно смотрит вокруг.
И опять пытается улыбаться прохожим, поправлять паклю волос и строить заплывшие гноем глазки.
***
Я ухожу, но не я - человек, а автомат переставляет ноги. Иду сам не свой по Земляному валу, перехожу на Воронцово поле и поднимаюсь медленно вверх. Даже суставы мои начинают пощелкивать, как в новеньком механизме. Вдруг что-то толкает под сердце, даже и не толкает, а сильной и шершавой рукой сжимает – я поворачиваюсь и вижу, как карабкается за мной гнойная женщина и скалится осколками зубов. А за ней, чуть поодаль, перекатывается клубком свора бомжей, замирает и смотрит выжидающе на меня и вижу – готовы идти за ней, за мной, даже скулят от нетерпения. Кто-то неведомый будто щелкает невидимым выключателем внутри, и свет гаснет, и реальность исчезает в талом московском воздухе, и в мгновение ока оказываюсь в совершенно ином измерении дня. И дикая, долгожданная, страшная свобода охватывает меня, свобода из моего мира теней, из моей тьмы, из моей тайны.
Я, не оглядываясь по сторонам, пропуская обыденное течение времени, людей, иду быстрее, и даже не иду, а скольжу в ином измерении, и будто что-то гонит меня вверх, подстегивает неизведанную тревогу. Оборачиваюсь на ходу, и с непонятным наслаждением вижу копошащуюся за мной свору. Они не отстают, и чем быстрее иду я, тем быстрее они спешат за мной, но уже не сворой, - грязной, серой, а будто пассажиры общего вагона далекого поезда, – уставшие, с какими-то пакетами, сумками, тележками. Я на мгновение замираю от изумления, но на это фантастическое превращение никто не обращает внимания – вокруг такие же пассажиры спешат, тянут поклажу и заглядывают в киоски по дороге и покупают пирожки, конфеты, воду, равнодушно оглядываются по сторонам и спешат мимо столичных домов и мемориальных досок. Пассажиры, пассажиры, пассажиры и ни одного оседлого горожанина вокруг!
Мое сознание будто оступилось и с грохотом провалилось в пустоту. Я спешу наверх и не могу понять, куда делись вокзальные бомжи, и почему спешат за мной люди, похожие как две капли воды на тех, только одетые почище, и не совсем запущенные, и чем выше забираемся мы к Солянке, тем сильнее оставляет их вокзальная заброшенность. Люди как люди. И рыщут глазами и неотступно следуют за мной. И будто настойчиво подсказывают мне что-то давно известное, но запрятанное глубоко в душе. Мне бы закричать, броситься к стражам порядка, но, как сам не свой, рву дверь в магазин, залетаю внутрь и, делая вид, что рассматриваю витрины, кошу глазами в окно – вижу тех, вокзальных, - они сбились в кучу и оглядываются по сторонам, и понимаю, что ищут меня. Но ведь прекрасно знают, где я, и, значит, только разыгрывают безумный спектакль, так же как и я, подыгрываю безумию дня, на краю пропасти собственного безумия.
Не могу спокойно стоять – внутри бесится какой то незнакомый мне живчик. Чей-то голос, похожий на мой, но гулкий и далекий кричит, не кричит: «Дальше, дальше!» Я, будто повинуясь безумному режиссеру, выскакиваю из магазина и чуть не бегу, и они бегут, но уже и не бегут, а на ходу бросаются на сиденья простеньких машин и едут за мной, сигналят, продираются в заторах, но не отстают. Я (так бывает во снах, но я же не сплю!) почему-то бегу быстрее своих преследователей и сам удивляюсь, что машины, груженные прежними бомжами, не могут догнать меня, а держатся в хвосте, но и не отстают, и не собираются свернуть или остановиться. Вот стою, подпрыгивая от нетерпения и жду зеленого света на перекрестке, и они остановились, на ходу выскакивают и перебрасывают дорожные сумки, пакеты, тележки с сидений в багажники, и снова спешат за руль.
Женщина - в первой машине, не отстает, и другие держатся за ней. Я краем глаза замечаю, что она совсем изменилась, – исчез гной и грязь, и аккуратная прическа и простенькая шубка, но лицо, лицо я не спутаю ни с каким другим, я понимаю, что это она час назад сидела в луже и выпрашивала у меня сигареты и впивалась в волосы таким же, как она сама. А теперь сидит за рулем, уставшая, но цепкий взгляд держится за мою спину и не выпускает.
Странное дело – не их превращения поражают меня, не то, что никто вокруг будто и не замечает происходящего, не то, что это – безумие, дикая галлюцинация, а то, что не успею проскочить перекресток и затеряться в толпах столичного центра.
О, настырное, липкое счастье, - успеваю! Я сворачиваю на Варварку и успокаиваю себя, что всё, - сюда они не повернут (почему? в двух шагах Кремль?). И вдруг прорывается сквозь оцепление машин тяжелая иномарка и обгоняет меня, чуть не сбивает. Я едва успеваю отскочить, и волна грязной воды из под колес окатывает меня с головы до ног. Теперь стою в закоулке и пытаюсь вытереть носовым платком грязное лицо и хоть как-то почистить плащ, но ткань почему-то расползается под руками и уже не плащ, а грязный, разодранный саван от фабрики «Большевичка» закрывает мое тело. А иномарка тормозит чуть не в пяти шагах, выскакивает водитель и спешит распахнуть заднюю дверь и подает руку, и ступает на землю она – ее не узнать в норковой шубке, с прекрасной прической и поворачивается ко мне, но не подходит, а щелочки глаз цепко держатся за меня. Достает пачку сигарет и закуривает, но не уходит, а смотрит будто вдаль, и я вижу, что только меня украдкой и с ненавистью рассматривает моя недавняя знакомая, но уже не скалится остатками зубов, а улыбается тонкими губами презрительно. Легкие, ухоженные руки играют сигаретой и вдруг замечаю, что хочет бросить к моим ногам сигарету, а я едва сдерживаю червь желания, который пробирается из глубин на поверхность – протянуть к ней руку и поклянчить(!) сигарету.
Подъезжают другие машины, останавливаются и выходят те же люди, но уже совсем не бомжи и, конечно, не пассажиры поезда дальнего следования – скрипят хорошей кожей, поправляют мягкие кашемировые пальто, бросают на меня взгляд и ждут. Мы стоим и ждем, я – обезумевший, в грязном, ободранном плаще с полупротянутой рукой, и группа обеспеченных, ухоженных людей, которые еще совсем недавно бросались за грязными пакетами сворой и оставили там, на ступеньках загаженный труп, но ни в глазах, ни в жестах никто на белом свете и не узнает в них тех, прежних.
И срывается вскачь размеренная память, остатки сознания разлетаются миллионами осколков, и уже не вижу ничего вокруг, и ни крика в их сторону, ни жеста, а только несусь, обезумев назад, как будто понимаю, чего они хотят от меня. Они, конечно же, заметили, что все понял, и спокойно рассаживаются по машинам и едут за мной, против шерсти улицы, и встречные машины спокойно их объезжают, никто не останавливается, не спорит, а будто все так и надо. Пока добегаю к Солянке, мимо Китай-города, ошметки плаща облазят с меня, как змеиная чешуя, и я на бегу смотрю на свой костюм – свалявшийся, с какими-то прорехами, будто не водой окатили меня, а кислотой, и тлеет на мне все, и кожа начинает покрываться странными пятнами – багровыми струпьями. Сердце заходится, и забытые раскаленные прутья начинают сновать в воспаленной голове, и ничего уже не вижу и не соображаю.
Перелетаю назад перекресток, оставляя на проезжей части подметки, и уже босиком шлепаю по разбитому асфальту, по крошке весеннего льда, и уже не шлепаю, а стучу окоченевшими ногами. Вереница машин следует за мной, не отпуская, но теперь на них мигалки(!) и государевы номера(!) и даже эскорт(!) и впереди, и сзади. И та женщина сидит рядом с водителем и болтает по телефону. Я не хочу ни о чем думать, да и о чем можно думать (и что теперь думать?), когда босиком в лохмотьях лечу назад к вокзалу, как к своему спасению – там никто уже не будет оборачиваться и смотреть на меня, там я как свой(!), и ничего не понимая – почему свой, для кого свой, почему спасение?!
Вдруг отпускает кошмар, будто кто то с размаху оглушительно бьет по спине и теперь спокойненько бегу, и даже с любопытством озираюсь, вижу те же машины, но теперь уже замечаю, что бегу не один – сзади, впереди, на другой стороне улицы спешат такие же, как я, ободранные, в лохмотьях, с ужасом в глазах, роняя по пути портфели, мобильники, бумажники. Их гонят не мои, - другие машины, но гонят неотступно. Повинуясь нелепому инстинкту, сбиваемся на ходу в стаю. Теперь бежим рядом, толкая друг друга, молча, сопим и задыхаемся и вдруг, один из нас выхватывает по дороге из мусорного бака пакет и на ходу пытается открыть, а мой сосед слева хватает его за остатки волос, они падают и катятся с нами туда в сторону вокзала. Все шлюзы сорваны, и бьет безумным потоком потаенное, жадное, склизкое.
Ни человеческих тревоги, ни страха в глазах – голодный блеск, тяжелое дыхание, все босиком и на ходу выхватываем пакеты, сверки из мусорных баков и лица грубеют, кожа иссыхает и наливается багровыми и синими пятнами и глаза сливаются щелочками и на ходу от смога(?), от ветра(?) заплывают гноем и вот уже я хватаю остатки пирожков в пивной палатке и запихиваю на ходу их в рот, чую одно – тяжело жевать, вместо зубов какие-то осколки, режут язык и растирают засохшие куски теста. Машины сзади ликуют, ревут и гудят, и не дают нам рассыпаться по дворам и подворотням, а упорно гонят нас на вокзал, а я уже ничего не могу рассмотреть – глаза заплыли тяжелым гноем и мне все равно, что со мной, что с глазами, с одеждой, со всей жизнью, с теми, кто бежит рядом в обнимку с грязным пакетами и мусором.
Мы зарываемся в площадь Курского вокзала и машины – уже без государевого обмундирования, а опять обыкновенные, серенькие, бэушные поворачивают на кольцо и расползаются в пробках в разные стороны, а мы – грязная, заплеванная свора ликуем и мычим, и рассыпаемся по площади и начинается обычная жизнь – грязь, драки, споры, кто-то находит себе покровителей из местных торговок, кто-то пытается помогать мусорщикам, а кого-то загоняют метлой в темные уголки солнечного дня и там они сидят и ждут, когда вернется ночь. В глазах ни намека на прежнюю жизнь, на дикое превращение посреди столичного дня, под сенью рубиновых звезд.
Спим, не спим, а точно затихаем, свернувшись клубками эмбрионов у баков, а я, с непривычки, не могу забыться темнотой и стучу зубами. Кто-то сжалился надо мной и пускает в туалет, я падаю в сторонке от кабинок и с наслаждением вдыхаю теплый и вонючий воздух. Через меня переступают, плюют, клянут, пинают, но мне удивительно хорошо – тепло, плешивая собака сопит рядом, и я вспоминаю какими-то осколками день, машины, бомжей и вдруг кто-то ясный и трезвый спокойно говорит мне там, внутри: «Бомж» и... захлебываюсь безумным покоем.
***
Утро с трудом выбирается к рассвету – крикливое, беспокойное и разбредаемся по вокзалу, и хочется покурить. Я жадно смотрю на тротуар и подбираю брошенные окурки, - они еще дымятся, и упиваюсь счастьем и солнцем, и сажусь на ступеньки, и протягиваю заплывшую грязью руку, и какой-то ухоженный молодой мужчина, бросает мне сигарету и отгоняет меня матерным криком, сплевывает и отходит чуть в сторону и смотрит на нашу копошащуюся свору. И снова щелчок, там внутри, будто кто-то невидимый нащупывает выключатель и вот вот хлынет позабытый свет.
Зависает в воздухе хриплый клекот и вижу краем глаза, как невдалеке копошится моя родня-на-сутки над неподвижным телом и луч болезненной радости бьется под черепом, - кто-то так и остался навечно в ночи, кто-то, но никак не ты.
Я сам хриплю и победно взмахиваю сигаретой в грязном кулаке, и тут же они срываются ко мне, и сбивают с ног, и ломают сигарету, а мой благодетель - молодой парень стоит и с брезгливым интересом смотрит на наш клубок и думает о чем-то о своем. Он поворачивается и переходит Земляной Вал и идет в сторону Воронцова поля.
И вдруг какая-то нечеловеческая сила поднимает и гонит нас вслед, все быстрей и быстрей, и я лечу впереди и скалюсь гнилыми осколками от счастья, потому что знаю, чем закончится это утро для меня, и для того, кто несется, как сумасшедший впереди, и, поправляя уже не лохмотья, а простенький костюм, тащу за собой тележку, и наша свора преображается, а тот, молодой все быстрее и быстрее мчится к Солянке, а мы к машинам.
***
Люди с постоянным местом жительства в душах давно бомжи. Хоть и сторонимся своей тайной сути, обходим и сплевываем, разве мы ведем себя как-то по-другому? Разве не выпрашиваем окурков истин, выпущенных по лицензии и под контролем Запада, на паперти вокзалов? И впиваемся друг в друга, и рвем волосы, одежду, и гоним друг друга от вокзала к вокзалу, преображаемся в ликовании на ходу, чтобы к вечеру затихнуть у мусорных баков или в чистой домашней постели, - никто не знает, как начнется, и, главное, чем закончится этот день – дома, или на грязном кафеле туалета, успеем скрыться в маске, или растеряем все на улицах и на проспектах и будем бежать к вокзалу, как к своему единственному и последнему спасению, чтобы утром пуститься в погоню за масками города?
Где мы обитаем? Откуда выходим каждое утро и куда возвращаемся под вечер? Есть ли имя у нашего дома? Герои, романтики, скептики, циники, подлецы и почтенные старцы, – мы обитаем между домами и вокзалами, мусорными баками и евроремонтом собственных камер. И изо дня в день нас подстерегает жестокое превращение или счастливый случай – загнать кого-нибудь на Курский, на Ярославский, на Павелецкий, - все равно куда, и спешить по своим делам, пробираясь колесами в бесконечных столичных пробках.
Мы бездомны, и смерть нам не страшна и не нужна. Она просто отвлекает, поэтому задвигаем ее с глаз, подальше куда-нибудь на антресоли или в кладовки. И спешим в метро и на улицах мимо тех, кто упал и лежит на земле и никогда больше не встанет. Спешим, будто гонит нас невидимая вереница машин, настойчиво сигналит и мигает всеми глазами – жесткими и тупыми.
Мы не можем покинуть собственный дом навсегда, - у нас просто нет дома, нет места, которое покидают, - собирают вещи, обходят комнаты, машинально перебирают остатки жизни на полу, в шкафах, присаживаются на дорогу. И вот встают, берут поклажу и выходят. Стоят нерешительно, потом достают ключи, последний раз тщательно запирают двери и спускаются к выходу, и ключи не выбрасывают, а все равно кладут в карман, и застегивают пуговицу, но какое кому дело теперь до этих отмычек?
Чей то мир ушел навсегда, и долго еще в почтовые ящики будут опускать газеты, рекламные проспекты, счета....