Сергей КАТУКОВ. Два рассказа

МЕСТО ДЛЯ ГВОЗДЯ

 

Гвоздь был крепкий! Крепкий–крепкий! Просто железнючий был гвоздь! С красивой печатной шляпкой, заполучившей в гвоздильне своё круглое лаконичное клеймо.

Родился Гвоздь, как водится, в плавильне. Горячо, радостно растянулся в горниле, только вдохнул — и ррраз тебе! – обдало его тут же жаром неиспытумым, тело перекалилось, смешалось с таким–то редким составом металлов и угля, что вышел на белый свет гвоздь невероятной прочности и выносливости. Каких до того ни одна печь не рождала. Но гвоздарь этого не мог знать, поэтому быстро и обыденно бросил своё новое изделие в большой общий ящик.

Гвоздь попал в партию крепышей, которую повезли на постройку корабля.

Пока они всем тяжёлым гамузом тряслись по тракту, все перезнакомились и передружились.

– Здорово, Дзюба!

– Здорово, Газай!

– Здорово, Бузыг!

– Здорово, Музыг!

– Здорово, Нагозь!

– Здорово, Зазага!

– Здорово, Гжель!

– Здорово, Жгель!

– Здорово, Жудь!

– Здорово, Жгудь!

– Здорово, Буздырь!

– Здорово, Бажаг!

– Здорово, здорово, здорово! – Звенело с утра до вечера в сосновом щелястом ящике.

И вот — вжиггг! – весело вошёл Гвоздь в своё первое дерево. Ловко вогнал жало — со свистом, утопив по шляпку редкостный свой сплав. Молоток от такой прыти удивлённо упёрся в доску, рука корабельщика зазудела от неизрасходованной силы, сам плотник покосился, прищурился, послюнявил следующий гвоздь и пошёл–пошёл дальше гвоздить фрегат, бешено, задорно строившийся.

И плавал корабль ни много ни мало: по всем направлениям и широтам, оброс водорослями и кораллами океаническими, впитал в дерево соли всех морей — пока не разбился на скалистом побережье Чили: таком рваном–перерваном, словно старая половая тряпка. Тут бы Гвоздю и конец на дне морском! Да нет — выбросило его подальше на берег. И с утра, как только океан утихомирился, забрал его с собой старый чилийский рыбак. Дома выдернул из корабельной доски, подивился молодости и ровности — никакая ржавчина не берёт такой сплав — и бросил в груду вещей. Весной рыбачий сын заколотил Гвоздь в телегу и повёз на ней продавать брёвна бальсы. Самого лёгкого дерева в мире. Покатил через Анды, через джунгли, через пампасы — в морской порт на другой стороне континента.

Дорога дальняя, трясучая. Плотник из рыбаковского сына плохонький — нет–нет, что–нибудь по пути возьмёт, да и сломается, отдерётся, отвалится. Гвоздь смотрел–смотрел мимо горных кряжей, лохмато–травянистых склонов, скудных речушек. Скучно ему стало — взял и плюх из разболтанной телеги прямо в дорожный песок. На рассвете солнце ярко взошло. Осветило всю прерию и упёрлось взглядом в чистый блеск металлического сияния, видного даже с гор. В полдень подъехал к Гвоздю индеец–патагонец на лошади, поднял из песка, любопытно осмотрел и положил в сумку. У себя в селении подарил его вождю на праздник по случаю окончания сезона дождей. Вождь передарил железку старшей жене, та — младшему сыну, он — дружку по играм, тот соседке–подружке — дочери шамана, а у неё Гвоздь отобрала мать и показала мужу, шаману племени. Этот сразу понял, что вещь непростая. Назвал её Осью Мира, вбил в каменный круг посреди селенья и приказал этой штуке молиться. Так Гвоздь стал священным предметом.

Долго ли, коротко ли — бесчисленные прошли сезоны дождей, шаманы забыли, зачем надо Гвоздю поклоняться. Любой другой сржавел, превратился бы в песок и стружку, развеялся по всему свету холодными патагонскими ветрами, а этот стоит себе, блестит во всей красе, да ещё и камень точит капелькой, которая стекает по гвоздю в трещину. Да и молнии, что ни сезон, не обходят железный штырёк стороной. Одна в шляпу зарядит, другая — в основание (валун уже обсыпается мукой!), третья — вообще, потрескивая, бегает по его цилиндрическому телу, как электричество по вольфрамовой нити. А ему — всё хорошо: закаляется, намагничивается и, бывает, светится по ночам! Индейцы от такого добра жмутся по углам хижин, засыпают его песком и землёй и, наконец, уносят куда подальше, то есть в город, в музей натурфилософии, профессору Хорхе Абракадабру. Лицо у учёного доброе, умное, но немного высокомерное, как морда ламы.

Посвистывая, спускается утром Абракадабр по извилистым переулками к центру города. На голове у него шляпа, на переносице — пенсне, в портфеле — обед, приготовленный ласковой Стефанидой, и завёрнутый в газетку Гвоздь притаился на самом дне в правом кармане пиджака. Лето такое жаркое выдалось, что даже терпеливому профессору, изъездившему на «виллисе» сельву Амазонки, Рио–Гранде, Параны, взбиравшемуся в Анды и топтавшему равнины, становится в своём пиджаке не по себе. Раздражённо он смотрит на небо без единого облачка, вытирает платочком лоб и ловко сдёргивает пиджак. И только тот описал дугу, как из кармана — шиххх! – с сухим песочным звоном вылетает наш Гвоздь и даёт дёру по мостовой в сорок пять градусов вниз. Скачет в канаву, оттуда, по бетонному водостоку вместе с прошлогодними листьями, взмывает над крышами домиков в низине. Пикирует через сад и падает к лапам спаниеля Бимбо.

– Эээ, а ну–ка стой! – Мальчик хватает железку и бежит к отцу. – Смотри, как раз подойдёт к нашему самолётику!

– Вот это дело, Хосе! Наконечник — то, что надо! Балласт — в самый раз!

Папа Хосе приматывает блестящий, тяжёлый груз к самолёту, и отец с сыном спешат к океану. На пляже — ежегодный праздник–парад самодельных летательных аппаратов на механической тяге.

Хосе разбегается, запускает трёхмоторный «Образцовый дальнолёт №7» прямо в восходящие над приливом потоки. С ладони мальчика в небо струится леска, словно в погоне за небесной рыбой. «Образцовый» взмывает под самым возможным острым углом, красуясь, срывает самые восхищённые аплодисменты! Самые раскрытые рты, самые сияющие глаза и самое большое число подброшенных кепи, чепчиков, шляп–котелков и панамок — обращены к самолётику. Но не успел взнестись над прибрежной полосой, его тут же хватает в свои объятья передний край грозового шторма, находящего на город. «Образцовый» старательно выбирается из тёмного влажного плаща низких туч, натужно жужжа моторчиками, готовый уже сам намотать лесу, – хоть на пропеллер! – а по леске, тревожно дрожа, скачут капли. Но мальчик внизу удаляется всё быстрее, изображение его меняется всё дёрганнее. И миг спустя — одинокий игрушечный беспилотник несётся над открытым морем, кувыркаясь, захлёбываясь миниатюрными двигателями в лохматом, густом ветре.

«Ну, друг, – думает Гвоздь, обращаясь к «Образцовому» (за время своей жизни он научился немного думать — не зря молнии поработали), – ну, друг, не горюй. У тебя хоть имя есть. Вот мы теперь с тобой поговорим...» – И Гвоздь, сам того не заметив, разговорился, разоткровенничался. Старые, повидавшие мир вещи умеют думать, размышления исходят от них, как тепло от нагретого камня. Конечно, думают они не так, как люди, не словами, но воспоминаниями, словно играя с ними в домино: единичка — к единичке, двойка — к двойке. И составляется длинная, извилистая дорога. Размышление природы о самой себе в виде опыта отдельной вещи. И как тепло уходит из камня, так и вещь, освободившись от мыслей, снова впадает в забвение.

«Образцовый» набирал высоту, моторчики его заглохли, и летел он только за счёт упругого ночного бриза, истекающего с континента и подталкивающего в океан. Костёр закатного солнца снизу подсвечивал облака багровыми отсветами, бросая на угрюмый океан и далёкую землю длинные, туманистые муары теней. И впереди яростным пожаром пылало гигантское солнце, утопляя в себе всё, что ни на есть в этом мире. И Гвоздь тоже это видел. Но только не зрением, а чувствовал, как вибрации, как звук. Рассеянное, вздыхающее эхо океана; плотное, тяжёлое гудение заката; и чистый, почти детский, бесхитростный ангельский голос, всё пронизывающий голос света, повсюду звучащий своим вокализом, рассеянный в облачных каплях...

Перед самым рассветом «Образцового» и Гвоздя разбудил резкий, шныряющий звук. Реявший рядом альбатрос быстро ушёл вбок, исчез. Самолётик дёрнулся, задрожал, звуки повторились ещё, из крыльев, словно перья, прыснули щепки, изнутри что–то разорвалось, и он тут же, почти моментально стал раскалываться метеором. Они случайными свидетелями попали под обстрел, шедшего с истребителя по военному кораблю внизу.

Выстрел — разрыв, выстрел — разрыв, ближе и дальше, бесстрашные пули сшибают со своего пути воздух, секут серый свет, влепляются в одну им ведомую цель. Бьют слепые пули – горячо царапают Гвоздь, ставят отметины, закручивают его. И падает он Икаром на военный корабль, прямо на одного из матросов, бегущих по палубе, пулей вонзается в его тело.

– Ну–тесь, господин матрос, свезло вам сказочно. Вот, отведайте–ка. – Доктор достал из кармана халата большой серебристый гвоздь, свечой поднёс его больному, сложив пальцы щепоткой. – Каким чудом, неизвестно, вот эта вот железка вам раз–таки — и по башке. Сотрясение. Зато спасло вам жизнь. После обстрела на палубе только вы уцелели... да–м–с... Советую оставить на память... как талисман. – Доктор, осмотрев повязку на голове больного, похлопал его по колену. – С неба уж точно теперь бояться нечего. В одно и то же место, как говорится, молния два раза не бьёт. – Снова похлопал и ушёл.

Французский матрос покрутил гвоздь перед глазами, пощупал указательным пальцем острый кончик, рассмотрел клеймо на шляпке, погладил его большим пальцем и, тайком поцеловав, спрятал в нагрудный карман. Авось и правда будет как талисман, пуля — дура!

И прошёл матрос почти всю войну невредимым, попадал в такие переплёты, сменил столько потонувших кораблей! Вот только один раз заблудился на спасательной шлюпке: гвоздь–то был намагничен молниями и притягивал к себе стрелку компаса.

Демобилизовавшись, передал его своему другу, завещав беречь амулет. Друг, получив лёгкое ранение, тоже вовремя демобилизовался и передарил ещё одному товарищу. И ещё, и ещё раз, и много раз оказывался Гвоздь в новых руках, иногда принося своему владельцу лёгкое ранение и способствуя демобилизации. Под самый конец войны оказался он у одной русской медсестры, которая поездом возвращалась с фронта домой. И вот, неумёха, выронила его на одном полночном полустанке.

Гвоздь выпал из вагона и покатился по откосу в летнюю густую траву.

Обнаружил его через несколько лет обходчик, задумчиво куривший самокрутку. Посмотрел на него, как курица на драгоценный камень, не зная, что с ним делать. Легонько пошевелил его носком сапога, присел, ловко закусив цигарку уголком рта, взял толстыми огрубевшими пальцами. И почему–то придумалось ему, что можно гвоздём на скамейке по вечерам слова чертить. Или на деревянном заборе. Разные слова, долговечные. Можно и не слова. Сердечки рисовать, например. И немного даже начертил. На заборе соседской Любки. И она через полгода за него вышла.

Их сын обращался с Гвоздём уже не так осторожно: колупал им асфальт, размешивал гудрон, сбивал груши, делал отметины роста на дверном косяке, один раз даже положил на рельсы под поезд. В общем, сдружился с Гвоздём.

Поехал поступать в московский университет и его тоже с собой захватил.

Поступил на химический факультет и всю учёбу использовал как отличный инструмент для перемешивания и взбалтывания всяких химикатов в колбочках и пробирках.

Вернувшегося в деревню, взяли его почему–то учителем географии.

Гвоздь к тому времени уже постарел, пообцарапался, помялся местами, погнулся, пооплавился от растворов, кислот и щелочей, подржавел на шляпке, сдвинувшейся слегка набок.

В классе, где преподавали географию, была огромная голубоватая карта мира, пылившаяся несколько лет за шкафом. Никак её не могли повесить. Ни один гвоздь не выдерживал.

Новый учитель выдернул из стены прежний гвоздь и прибил рядом другой, тот самый, выносливый, пообтёртый жизнью, судьбами, событиями, погрызенный, подржавленный временем.

– Ну вот, бродяга, – сказал географ, ловко сдвинув в уголок рта спичку, – есть для тебя ещё одна работёнка. – И водрузил на него почти безразмерную, с пооборванными краями карту. Как на атланта, повесил небо. И держит этот гвоздь карту мира и посейчас.

Получается, значит, что мир держится на одном–едином гвозде. И гвоздь тот есть Чудо.

 

 

 

НЕБЕСНЫЕ СКВОТТЕРЫ

 

Утром Саша вскочила первой.

– Знаешь, что? В этом твоём кодексе есть параграф про ответственность за тех, кого приручил? – спросила она встревоженно.

– Само собой. Мой кодекс на все случаи жизни.

– Тогда это хорошо, лисёнок, – Саша приподнялась на цыпочки и выглянула в окно. Свет с улицы, молниево сжатый, дробился лезвием стекольной трещинки, но уже просторно отдыхал в сухом межрамном параллелепипеде, аккуратно, спокойно освещая каждую соринку внутри узкого аквариума, где в прозрачной, домашней пустоте, прекрасно собранные, отчеканенные контрастным светом – крылышко к крылышку, тельце в штрихах волосков – спали, высушенные вакуумом, мухи.

– Сегодня ведь обязательно полетаем? – продолжила она, оглядывая набережную, мосты – Пушкинский, Крымский. И почувствовала приятную грусть. Ускользающую, добрую потерю. Невесомые перспективы целой новой жизни, настоящей другой судьбы в этом чужом жилище.

– Я бы очень хотела жить вот так. Где–нибудь у крыши. Наверху. И чтобы не по земле. А только прыжками – с дома на дом. По всему городу. Как хорошо, неуловимо. Представляешь... Утром я бы встречала рассвет первой. А вечером сидела бы вместе с лучами заката на тёплой крыше. С какой–нибудь чердачной кошкой, которая никогда не видела людей. Потому что обитает наверху. И она думала бы, что я тоже кошка. Большая и голодная.

Алик положил улыбку ей на плечо и обнял за талию.

– Смотри, какая штука, – Саша высвободилась и потянула из–под рухляди холстов нескончаемо длинный том. – Альбом Пикассо. – Вернулась в объятие, развернула фолиант на синих, холодно–сизых, эльгрековских фигурах.

– О, кажется, «голубой» период, – Алик узнал тяжёлые и подвальные, как тени, цвета.

– Думаешь, это «голубой» период?

– Да, голубой–голубой, как глаза, – он сделал движение вбок и заглянул ей в лицо.

– Как кит.

– Кит – синий!

– И голубой тоже.

– А в английском – синий.

– А тогда ещё и блакитный.

– Блакитный кит?

– Кит–блакит.

– Бла–бла–кит... Давным–давно это был благостный кит. Добрый дедушка Левиафан. Он возил на спине целое государство. И жили там благостные жители. Блажители.

– А потом?

– Потом у кита… у кита–блакита зачесалась спина...

– Подожди, до того, как он стал китом–блакитом, он ведь был обычным, мирным морским чудищем? Так ведь?

– Так.

– И с чего это он вдруг является перед нами уже эдаким «блакитом»?

– Ну так в государстве была комиссия по сокращению имён, вот они и назвали благостного кита для краткости «бла–кит».

– А жителей – «бла–жителями»?

– То–то и оно: жители – «блажители».

– Так почему же этот кит был благостным?

– Да потому что никакой другой, кроме благостного, не согласился бы возить на спине целое государство с эдакой уймой народа. И вот плавал себе этот кит–блакит по окиянам, по морям, да по антарктическим заповедникам, прихватив с собой жителей–блажителей. Были они счастливым и радостным народцем: блаженные блажители, одним словом.

– А дальше?

– Но вот стали докучать им такие неугомонные люди – шальные летуны. И так они их замучили, нападая на своих фанерных самолётиках, что решили тогда блажители нырять с китом–блакитом. И вот однажды, когда летуны затеяли свой очередной коварный налёт…

– Стой–стой, кажется, я поняла, – игриво перебила Саша, нетерпеливо останавливая, схватила руку Алика.

– Подожди, тут самое интересное!

– Нет–нет, я сама!

– Давай вместе.

– И вот когда коварные летуны решили совершить свой коварный…

– Внезапный, иначе он не был бы коварным…

– Внезапно–коварный налет…

– Когда летуны совершали свой коварно–внезапный налет, то кит вместе с жителями ушел под воду…

– И...

– И командир подразделения летунов сказал: «Утопли…»

– А его помощник Чонг Застыдон…

– Засты–дон?!

– Да! Снял шлем со своей лысой головы и не надевал до тех пор, пока пролетал над местом, где утопли блажители.

– И с тех пор их называют утопистами, а китовую страну – Утопией.

– Точно?!

– Точно! Вот какая истинная сказка про летунов, блажителей–утопистов и кита–блакита.

– Ляпота! – Саша шумно захлопнула альбом, как будто именно в нём содержалась вся рассказанная история.

Она повернулась, и Алик сделал затяжной, порхающий поцелуй.

– Спасибо тебе, что научил меня летать… – прошептала, вспомнив бесчисленные вчерашние дни. Приблизительные и уже настолько далёкие, никогда невозвратимые. Вчера он распахнул окно и протянул ей руку. Девушка сидела на полу, среди кухонной утвари, как Золушка, и утирала слёзы рукавом. Семечка к семечку, горошинка к горошине и тыква, упёршаяся в ногу крепким рогом черенка; в подоле – пыль, просеянная летним светом.

– Ты что – Питер Пен? – спросила она, недоверчиво смеясь сквозь остывающие слёзы – правда/неправда? – так солнце, листая лучи сквозь велосипедные спицы, смахивает с них росу.

– Нет, – Алик сел на подоконник, поделив просвет на неравные части. – Я небесный сквоттер. Меня зовут Алик. Я увидел тебя сегодня в городе. И хочу забрать с собой.

– А зачем я тебе нужна?

– Мне кажется, ты несчастна. Потому что купила печальную асфодель, связку чеснока и загадочную капусту романеско – с математическими фракталами. И стало понятно: твоя жизнь невыносимо скучна. Я хочу, чтобы ты улетела со мной. Кажется, я тебя люблю.

Тогда Саша немного подумала, отряхнула пыль и сказала:

– Я согласна.

– Значит, следуя «кодексу самурая», я должен посвятить тебя в небесные сквоттеры.

– А что это за кодекс и кто такие сквоттеры? – спросила Саша простодушно.

– «Кодекс самурая» хранится в самом сердце каждого небесного сквоттера. Ему принадлежит всё небо и частичка земли – любое жилище, которое он найдёт свободным для ночлега.

– А как ты сможешь меня посвятить?

Алик застенчиво улыбнулся и тихо покраснел.

Саша смотрела на него с любопытством, всё ещё сидя на полу, – снизу вверх.

Спустившись с подоконника, юноша подошёл к ней, взял за плечи, хитро посмотрел в каждый глаз по–отдельности.

– Есть только один способ. Называется «дыхание комсомолки».

– Это как?

– Зажми нос.

– Так, – Саша прихватила крылышки ноздрей сверху. Нарочито прононсируя, сказала: «Я готова».

– Теперь набери побольше воздуха.

– Ап!

– И закрой глаза. Что бы ни случилось, – пусть раздастся хоть гром небесный, пусть даже ярость всего мира приблизится к твоим вискам и обожжёт ореол волос, пусть даже самые прекрасноголосые ангелы соблазняют райскими трелями, – ни на секунду не смей открывать глаз! Понятно?

Она, зажмурилась, быстро закивала. Алик по–детски улыбнулся (послушная девочка!) и затянулся проникновенным, с трепетанием кадыка поцелуем. Огненные колесницы, дробя гром под откос, понеслись отовсюду; обзванивая фиолетовыми колокольчиками, миновала, обтекая их, толпа насмешливых демонов; из пола вырвался древесный столб – и вознёс их до бездыханной, невозможно узкой высоты, и парашютом раскрылся небесный купол, и уже полетели над городом, на едином тонком дыхании, выпивая ветерки вздохов с лица друг друга.

Впитанный с поцелуем, «кодекс самурая» перешёл к Саше. Внизу чуже, пьяно скользила улица, приближаясь и откатываясь. Алик проходил губами по Сашиной шее до подбородка. Она откидывала голову назад, смеялась, глядя сверху: «Кодекс самурая?», трепала его волосы, дула на пушок его лица.

Передвигались поцелуями. От подбородка до неизвестной набережной. Через мочку уха к альпийскому массиву огромной «сталинки». Туда, где площадка открытого балкона окружает остеклённую башню со шпилем. Где целый дом на горной вершине многоэтажного квартала.

– Мы сбежали из мира людей, – сказал Алик, когда они приземлились на хрусткую крышу. – Теперь мы небесные сквоттеры. Будем жить, плавно перелетая по всему миру. Разменивая города на природу. Тратя бесконечные страны гибкой календарной лентой. До тех пор, пока не найдём край света, откуда время пенящимся водопадом струится во вселенную. Мимо нас пройдут чужие люди: надутые буржуа и мелочные мещане, продавцы тлена и оголтелые потребители, магазинные туристы, ведущие робинзонаду быта – все они, не познавшие «кодекса», не изведавшие вкус облаков, сиянье рассвета, останутся навсегда внизу, даже не приблизившись к тайне, кто мы и чем невидимо окрылены.

– Пусть будет так, – согласилась Саша, улыбнувшись.

Они спустились по винтовой лестнице внутрь. Кажется, никто здесь не живёт. Тёмное, пространное помещение.

– Это не квартира, – Алик достал зажигалку, посветил.

Через панорамные окна хлестал яркий свет набережной, так что огонёк подслеповато меркнул, но вещи всё равно плавали в неразличимом хаосе.

– Да это мастерская! – сделала Саша открытие, развернула мольберт к окну.

– Интересно, что ещё тут есть.

Целые художественные залежи рядами теснились у стен. Но разглядеть картины полностью было невозможно. По–отдельности вспархивал то чистый, яркий цвет, то клеточная структура холста с изнанкой крупного, присохшего мазка, хранившего волосяной оттиск кисти. То глаз домысливал копошение неизвестных геометрических насекомых, обитавших исключительно в параметрах и измерениях именно этой живописной вселенной. То виден был побег рукотворных линий, стыдившихся своей неровности и неродственности прямоугольной раме.

Помещение большим, щедрым движением панорамного остекления устремлялось вокруг кирпичного остова, похоже, проходившего осью через всю башню. К одному из окон торцом приставал сбитый вручную стол. Рядом – такая же самодельная, великанская лежанка. Хозяин мастерской устроился здесь по–волошински широко и крупно.

– Мы захватим этот корабль на ночь...

Они снова выпорхнули наружу, на балкон. Внизу неохватной, живой, масляной картиной подводно трепетала Москва. И жизнерадостно и нетерпеливо хотелось есть и любить.

 

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2019
Выпуск: 
8