Вера СТРЕМКОВСКАЯ. Два рассказа

Стихотворение дня

 

Ровно в двенадцать часов по полудни кувшин с искусственными цветами на подоконнике, покачнувшись, дрогнул, поддавшись мощной вибрации гулкого, надрывно – нутряного звука. Ударив изящным молоточком по уродливо изогнутой старой медной тарелке, служившей гонгом, Тобиас, выждав небольшую паузу, тихим, без эмоций голосом произнес: «Стихотворение дня», и принялся скрупулёзно читать из заложенной на нужной странице книги непонятный и долгий текст.

Этой ночью он плохо спал, что стало уже обыкновением после неудавшегося, опустошившего его романа. С трудом очнувшись от тяжелого предрассветного сна, он еще находился под впечатлением приснившегося болота, из которого никак не мог выбраться, и все барахтался, и барахтался в мутной, и вязкой топи. Хмурый день навис свинцовыми тучами, не предвещая ничего хорошего.

Стихотворение было как раз об этом, о таких же переживаниях, и задевало душу каждым словом, выворачивало наизнанку.

Он читал с наслаждением, смакуя каждый звук, вздыхая и подкашливая от глубины охватившего чувства потери. Ком подступил к горлу, дыхание прерывалось вместе с каждой строкой, сердце колотилось в унисон разбитому сердцу автора… Это было безмолвное рыдание ушедшей любви… Почти что стенания. Кульминация. Апофеоз.

Тобиас непременно хотел разделить со слушателями всю эту дивную поэзию боли, исходившую из глубинных, непознанных тайников.

Тексты для чтения он подбирал с исключительной тщательностью. Начинал беспокоиться за полторы-две недели. По вечерам звонил знакомой коллеге-библиотекарше, и, вопреки ворчанию ее недовольного поздними звонками мужа, подолгу обсуждал с ней, что именно прочтет, предлагал прослушать на выбор несколько отобранных стихотворений. Отдельно обсуждалось, стоит ли называть автора вначале, или в конце, надо ли делать перерыв между первым и вторым абзацами, и другие важные моменты.

Заложенная на нужной странице книга затем долго лежала на его рабочем столе, и, время от времени он ее открывал, и прочувственно читал тот или иной столбец, сверял правильность ударения, и расстановки акцентов.

Когда наступит среда, без пяти минут двенадцать, он соберёт весь полагающийся арсенал, и решительно шагнет в дверной проем, словно актер на подмостки сцены, в самый центр муниципального кафе, располагавшегося на одном этаже с конторой помощи новым гражданам и той самой районной библиотекой, которой он отдал лучшие годы своей жизни.

В кафе его ждали благодарные слушатели.

Это были, как правило, одни и те же лица: пришедшие посудачить о своем, о женском, подруги продавщицы – восточного колорита ухоженной дамы средних лет, всегда под очень ярким макияжем, с подкрученными накладными ресницами, и длинными малиновыми ногтями.

Вполоборота слушая и поддакивая, она неторопливо раскладывала в витрине недорогие свежие бутерброды, и переливала из кофеварки в термос горячий кофе.

В зависимости от напряженности и важности обсуждаемой темы, подруги рассаживались то по одну, то по другую сторону прилавка, и шепотом, на родном фарси переговаривались, не обращая внимание на компактно располагавшихся неподалеку в низких креслах за журнальными столиками африканских мужчин, сосредоточенно рассматривающих заголовки центральных и местных газет, любезно раскладываемых по утрам персоналом библиотеки на специальную длинную полку.

При этом никого из присутствующих, кажется, не смущал царящий в помещении тяжелый, тошнотворный, гнилостный запах, распространяемый одиноко-сидящим за центральным столиком глухонемым Йоргеном, странного вида, достигшим возраста взрослого мужчины, но не перешагнувшем в сознании развития ребенка. Он приходил к открытию кафе, и смиренно сидел за ближайшим к прилавку столиком в ожидании непременного угощения в виде остатков кофе из термоса, или развалившегося бутерброда, или сломанного печенья из картонной коробки. Большие руки, подрагивая, лежали на столе, грудь украшали многочисленные побрякушки, выполняющие роль орденов и медалей. Иногда он отрывисто и напряженно мычал, выражая свое желание, и его каким-то образом понимали, и старались помочь.

Однажды летом, очевидно, изнывая от неимоверной жары, Йорген пришел наполовину голым, в коротких шортах, и резиновых сапогах. Продавщице пришлось написать ему на обрывке бумаги большими корявыми буквами «Прошу одеться!», после чего он удалился, а потом уж стал приходить в застиранной нательной майке.

Посетители кафе занимались каждый как бы своими делами, но, в то же самое время в воздухе висело тревожное ожидание. И вот, наконец, когда появлялся Тобиас, они замирали, предаваясь особому ритуалу.

Короткое приветствие «Хей». Гонг. Пауза. Стихотворение дня.

Пока Тобиас старательно произносил недосягаемые пониманию, извлекаемые из пожелтевшей книги тексты, притихшие подруги продавщицы рассматривали его взлохмаченные седые волосы, и помятую, иногда даже в пятнах рубашку, выношенные джинсы, и старые кроссовки, жалея, представляли себе его скучную, одинокую жизнь, в которой явно отсутствовали признаки заботливой женщины, и тут же мысленно переносились к своим поплечникам, и к предстоящей стряпне на ужин, и к проблемам надоевшего быта.

Африканские мужчины завороженно вперялись долгим грустным взглядом, попадая в такт тревожных и гортанных звуков, и ощущали волнение, охватывающее каждый раз, когда думы уносили их в прошлое, на любимую родину, и вспоминали жаркие просторы, и радостные собрания сельчан, и суровые лица старейшин, и гонг, и танцы… Благосклонно качали головами, вслушиваясь в мелодику слов.

Йорген же старался держать в поле зрения не только Тобиаса, но и прилавок с бутербродами, и застывшую на время продавщицу, чтобы не упустить момент, когда всё очнется и задвигается, и она взглядом позовет его, подняв над головой опустевший термос:

– Хочешь?

Трудно сказать, как долго длилось для каждого личное сопереживание чтению. Но завершалось всегда одинаково, в той же самой последовательности: Тобиас, не поднимая головы, закрывал книгу, сгребал молоточек и гонг, и, кивнув, удалялся в библиотеку.

Словно бы сбросив колдовские чары, слушатели оживали, и вновь принимались каждый за свое, договаривать недосказанное, пролистывать недосмотренное, дожевывать недоеденное. Словом, все то, что обычно сопровождает досуг одиноких и неустроенных людей, приходящих коротать время в компании себе подобных.

Бывало, что Тобиас опаздывал, или, что было невероятно огорчительно, не приходил вовсе по неизвестным личным причинам, связанным с поворотами состояния его душевного здоровья.

В таких случаях, едва стрелки часов приближались к полудню, кто-нибудь из африканских мужчин медленно повертывал огромный циферблат ручных часов и подносил его ближе к лицу. Недоуменно взглянув, поворачивался к присутствующим, и обменивался с ними короткими репликами на родном языке, очевидно обозначающими что-то типа:

– Ну, и где же он?

– Да, уже пора.

– Уже 12?

– Да, уже 12!

Затем они все вместе вопросительно смотрели на продавщицу.

Та привычным жестом потягивала крутящийся на подставке рулон, умело отрывала внушительный кусок прозрачного тонкого целлофана, и заворачивала в него пузатенький бутерброд с желтым сыром, одновременно говоря что-то в сторону притихших подружек, но очень тихо, так, что никто не мог разобрать что именно.

– Может спросим в рецепшион?

– Давай! Спроси!

И кто-нибудь из них продвигался в сторону согнувшейся над бумагами тоненькой девушки с шелковистыми длинными волосами, и, с трудом выговаривая сложные слова, сдавленным от волнения голосом проговаривал:

– А почему нету этого, с гонгом?

– Сейчас узнаю, – вежливо отвечала она, и звонила в библиотеку. Дальше следовало объяснение, – либо: «скоро придет, подождите, опаздывает», либо: «сегодня не будет, он заболел». Какое же это было досаднейшее известие!

Ведь следуя заведенному ритуалу «стихотворения дня» – вначале гонг, потом завывающе-гнусавое чтение из книги, как священник с амвона, – день наполнялся особым смыслом, вроде обретения благословения, и веяло спокойствием и домашним уютом. Когда же ритуал нарушался по той, или иной причине, воздух заполнялся беспокойством и неуверенностью, тревожностью даже.

– А когда придет? – заговорщицки спрашивали опять погрузившуюся было в бумаги вежливую девушку.

– Не знаю, – искренне отвечала та.

Но и это постепенно обрело значение, как часть обновленного ритуала, и восполняло нарушенный баланс.

Понемногу жизнь входила в свои права, наполняясь содержанием и смыслом: опустевшее пространство с четырьмя круглыми стоиками, и светлого дерева венские стульчики вокруг них, и мягко светящийся торшер на выгнутой ножке, и продавщица за прилавком, мирно переговаривающаяся со своими подругами, и полка со свежими газетами, и кувшин с искусственными цветами на подоконнике, – все это вновь казалось знакомым и родным.

– Она не знает. – Успокаивающе передавали друг другу африканские мужчины.

– Не знает?

– Нет.

– Ничего не сказала?

– Нет, не сказала.

– Ну, придет же в следующую среду?

– Наверно, придет.

– Стихотворение дня?!

 

У окна

 

Мы стоим у большого окна.

Волнистые тяжелые облака, из которых время от времени проливается холодный апрельский дождик, то наплывают, то расступаются, придавая всему окружающему некую театральную драматичность.

К покатому гранитному подоконнику прикреплена табличка с просьбой не садиться на батарею отопления, поскольку она, как и сама церковь, еще с позапрошлого века.

Текст этот обращен скорее к школьникам, которых приводят сюда на экскурсию: посмотреть, какие диковинные механизмы, растения, и образцы посуды привез из дальних путешествий местный священник Густав Юртберг, – талантливый просветитель, собравший богатейшие научные коллекции, писатель, написавший множество книг, и врач, помогавший прихожанам избавляться от страданий душевных и физических. Прожив всего пятьдесят один год, он успел, к тому же, стать отцом пятнадцати детей.

Детально выписанный портрет семьи жизнелюбивого священника занимает всю торцовую стену. Картину создал его современник, немецкий художник, с целью увековечения памяти, вроде фотографий, пришедших позднее на смену таким портретам.

С левого края, на фоне богатой библиотеки, с грамотой в руках царственно восседает сам Густав Юртберг.

Рядом с ним сыновья, а с правого края – его жена и дочери. В те далекие времена воспитание детей предполагало их раздельное содержание.

На переднем плане, почти у ног ученого хозяина – глобус, и диковинный полосато-серый лемур трется о ножку стола. Лемура привезли на корабле, во время полуторагодового плаванья: через Испанию, к берегам Китая, и обратно.

У ног матери люлька с мертвым младенцем. Почти половина детей в семье умерли в раннем возрасте. На картине они изображены не полностью, словно выглядывают из-за спин переживших их братьев и сестёр. И живые, и умершие дети одинаково дороги домочадцам.

 

У христиан принято поминать по имени, без отчества и фамилии, без должности. Самого близкого мы не величаем титулами, но обращаемся в простоте.

Называя имя, приближаем образ, оживляем в своем сознании, а значит, воскрешаем к жизни, и, тем самым, продолжаем его существование.

Но порой, достаточно даже небольшого намека, или мельчайшей детали, чтобы вызвать целую бурю чувств, относящихся к данному человеку.

Я пыталась вспомнить имя умершего друга, но вместо имени видела лишь его улыбку, его лицо, и это, самым непредсказуемым образом породило в моей душе безбрежную, и светлую тоску о нем.

Наверно затем и существуют портреты, фотографии, иконы…

 

Многочисленная семья священника, в виде последовательно выписанного изображения, время от времени покидает свое постоянное место пребывания, и путешествует по Европе, экспонируется в различных музеях и церквях, удивляя все большее число зрителей уникальной историей восторженной и насыщенной жизни яркого человека.

И трудно себе представить, что оставшиеся после его смерти жена и дети вынуждены были доживать свой век в полной нищете.

 

Сари одета в нарядное, синего атласа, платье на кринолине. Тонкая черная кружевная ленточка украшает высокую шею. Так, или примерно так одевалась жена священника.

– Ты работаешь в церкви? – спрашиваю я её.

– Нет, я учительница в школе, но принадлежу церковному сообществу, и сегодня буду играть в пьесе.

– А что значит твое имя?

– Не знаю. Так назвали. Это финское имя, мои родители финны, они приехали сюда давно.

– Наверняка из тех, кто приехал в шестидесятые годы прошлого столетия, чтобы искать работу?

А чуть раньше, в сороковые годы, во время Советско-Финской войны, более семидесяти тысяч детей были вывезены в Швецию, и размещены по семьям, так и осели здесь впоследствии.

Теперь финский язык второй по распространенности, и соседствует в этой связи с арабским, современным пополнением многонациональной культуры.

– Не странно ли, финны и русские воевали когда-то, а теперь вот ты – финка, и я – русская, мы стоим здесь, в шведской церкви, и говорим о вечном.

– Но ведь так и должно быть, мы ведь за это и боремся.

 

За спиной Сари заполненный светом алтарь. Проникая сквозь цветные витражи, сиреневые острые лучи скрещиваются в воздухе.

Там, где обычно располагается главный образ – Распятие, Снятие с креста, или лик Богоматери с младенцем, – во всю высоту апсиды необычный сюжет: с помоста, характерным жестом повернутой руки, обращается к собравшимся, (а это и есть все мы, пришедшие в церковь), – Понтий Пилат; чуть позади него молчаливый Христос, – в тот самый момент, когда людям предстоит решить, кого выбрать: Варавву, или Христа?

Перед лицом навеки обреченных быть вместе символов добра и зла, – каждому надлежит сделать выбор: остаться ли в числе тех, кто, считая себя судьями, кричал: «Варавву!», или, сохранив верность человеческому естеству, остаться человеком…

И крайне важно понимание сути выбора, значение этой конкретной минуты в последующем ходе событий.

 

Здесь, в тишине храма, смятение и сопереживание случившемуся соседствуют с уверенностью в назначенности, в том, что страдание и боль обязательно воплотятся в свет, и добро победит.

С каждым днем все яснее бессмертие данной истины.

 

– Вокруг этого образа много споров, – говорит Сари, считают, что Пилат затмевает Христа.

– Но ведь так только кажется на первый взгляд. На самом деле композиция и размещение не влияют на знаковость фигур. Они в этот миг равны. Ибо, мудрость жеста «Выбирайте!» несет величайший смысл.

Это та самая формулировка, с которой предстоит существовать отныне и вовеки, помня, что выбранный путь и есть жизнь.

Понтий Пилат и Христос неразделимы. И сила зла в данном случае равнозначна силе добра.

Чтобы воскреснуть, выполнить свое предназначение, Христос должен был умереть, а в этом ему соучаствовали и Иуда, которого принято считать предателем, и Понтий Пилат, которого принято считать палачом.

Без них возвещённая история не могла бы стать реальной. Кто-то должен был принять на себя роль зла.

Ученик Христа, наверняка понимающий, что ждет его впоследствии, и Понтий Пилат, умывающий руки, – они представляли, какова убийственная тяжесть этой ноши, и сделали свой выбор. Разве нам судить о правильности и значении его.

Совсем иная ступень признания, основанная на жертвенности и боли, известная самому Христу. Потому так спокойно стоит он чуть позади Понтия Пилата, и ждет, какой выбор сделает каждый. Ведь всё уже известно: все должно случиться так, как написано.

 

Застывший жест вовлекает в осмысление, и призывает к действию.

Но и то, что происходит здесь и сейчас – не менее важно.

Мы существуем в бесконечном взаимодействии: образ этот, вместе с историей, и посылом, который он несет, оживает лишь тогда, когда мы на него смотрим, и воплощаем в сознании, наделяем его индивидуальным опытом. Рассматривая одну и ту же картину, я, например, увижу красные, натруженные руки, и почувствую степень тяжести пройденного этим человеком пути, а кто-то увидит небесно-голубые глаза, и почувствует сходство с нежно-любимым другом…

Однако, если люди перестанут приходить сюда, смотреть на эту картину, вспоминать, то сама по себе она жить не сможет.

Образ существует и несет свое послание миру только во взаимодействии с конкретным человеком, смотрящим на него.

 

И у каждого свое уникальное прочтение этой минуты. Возможно, кому-то выбор и не нужен вовсе, поскольку есть многое другое, что позволяет заполнять жизнь разнообразием картинок: легким касанием перекатывая страницы вебсайтов в мобильных устройствах.

Возможно, для кого-то выбор пока не существует как понятие в повседневности. Возможно, кто-то пока не сделал выбор, а у кого-то все уже позади. Может быть, кто-то в этот миг остановился в пути, или поднимается, чтобы идти дальше, выше.

 

Это лишь доказывает невозможность всеобщего равенства, как и невозможность уравнения.

Ведь все мы, каждый в отдельности, несем свою индивидуальную (непосильную) ношу.

 

И быть вот так застигнутой в этой точке времени, у окна – не просто находиться тут, приехав на экскурсию, или вбежать в церковь, вымокнув под дождем, – о, нет, – за этим целая жизнь с потерями и обретениями, с взрослением и пониманием, с разочарованиями и возрождением; за этим целое путешествие от того, что было, к тому, что твориться сейчас в таинственной глубине бессмертной души.

Это сродни полету птицы, которая не просто перелетает, а парит, наслаждаясь бесконечностью и чистотой простора, и непостижимостью времени.

 

Скоро начнется представление.

Сари будет играть жену священника, оставившего миру свои изобретения, и воскресит этот образ со всеми выжившими, и мертвыми детьми.

И оживёт загадочное пересечение в алтаре волшебных лучей любви и света, на фоне символов добра и зла.

И воздух наполнится покалывающим в животе ощущением понимания выбора.

А кроме того, существуют спасительные традиции, требующие соблюдения принятых в обществе норм поведения и правил.

И, для начала, просто не надо садиться на батареи, они ведь из прошлого.

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2019
Выпуск: 
11