Юрий БАРАНОВ. Загадки "Русского сфинкса".
Если с кем и сравнивать несравненного Чехова (1860-1904), то, скорее всего, с Шекспиром (1564-1616). «Чайка» делит с «Гамлетом» мировое первенство по числу постановок – такую статистику давно ведут на Западе. Причем речь не только о цифре, но и о «палитре»: и того и другого страсть как любят «интерпретировать», «заново осмысливать», «осовременивать». Ромео и Джульетта кем только не были – даже нью-йоркской шпаной (знаменитая «Вестсайдская история»). Не так давно небрезгливые люди могли посмотреть российский фильм «Три сестры», в котором действие перенесено на железнодорожный вокзал времен Гражданской войны, а так называемые «чеховские героини» в ожидании какой-то «эвакуации» предаются различным сексуальным извращениям.
Заметим попутно, что все эти «новаторы» норовят обязательно принизить, опошлить и опохабить классический источник. Ни один не «соригинальничал», превратив, допустим шлюху в добродетельную даму или купчиху в королеву; все только вниз, в грязь, в похабщину, в уродство. Здесь, видимо, срабатывает комплекс неполноценности. Чего переиначивать каких-то сереньких – славы никакой. Разумеется, театрально-кинематографических карликов понять можно: не Алешина же с Жуховицким перелицовывать – те одномерны, тайн и загадок не содержат. А бездонный Чехов, подобно бездонному Шекспиру, молчит, как Сфинкс…
Всемирная популярность Чехова говорит о том, что это писатель «всечеловеческий» – видимо, так, но вместе с тем он и очень национален. Признаюсь, я часто не понимаю, почему иностранцы понимают Чехова (простите невольную тавтологию). Персонажи его пьес, повестей и рассказов – русские люди во всем великолепии деталей и точности несущих конструкций. По чеховским страницам рассыпаны сотни сюжетных поворотов, тысячи фраз, которые, казалось бы, могут быть понятны только тем, кто знает русскую жизнь изнутри. Ан нет – их с упоением читают люди, которые страшно далеки от России и порой имеют о ней самые дикие представления.
В наш обиход вошло множество чеховских коллизий, речений, афоризмов, имен и реалий. Вспомните, сколько раз вы сами использовали в этом смысле Чехова или встречались с таким использованием в газетах и других письменных источниках и в речах своих знакомых. Наверняка не только у меня был одноклассник, носивший кличку Человек-в-футляре, или женщины, к которым прочно приклеились чеховские «имена» Душечка, Анна-на-шее, Попрыгунья, Дочь Альбиона. Кому не приходилось вспоминать «лошадиную фамилию», усмехаться, говоря о ком-то «толстый и тонкий», даже не всегда держа в памяти, что это – «из Чехова». А кто из нас не укорял неумелого автора письма – «на деревню дедушке, Константину Макарычу».
Я понимаю, почему Бернард Шоу дал своей пьесе «Дом, где разбиваются сердца» подзаголовок «Фантазия в русском стиле на английские темы» (имея в виду – в чеховском стиле). Но я не понимаю, почему хохотал мой знакомый немец над рассказом «Злоумышленник»: в Германии никому бы не пришло в голову отвинчивать от рельсовых креплений гайку, чтобы сделать грузило.
Так как же все-таки у Чехова – «общечеловеческое» преобладает над национальным или прячется в нем? Тут уместно вспомнить, что в начале ХХ века весьма энергично, если не сказать – агрессивно, заявила о себе теория потери национального в литературе. В нашей стране она рядилась в одежды «пролетарского интернационализма» с идиотской формулой искусства национального по форме, социалистического по содержанию, имела хождение и высосанная из ленинского пальца теория о двух культурах каждой нации – прогрессивной, выражающей интересы трудящихся, и реакционной – господствующих классов. В этих координатах Чехов оказывался в каком-то странном, промежуточном положении. Явно не революционер, но и не мракобес, не пособник эксплуататоров, а так, серединка на половинку. Николай Асеев, сожалея о «поражении» революции 1905 года, написал известные строки о том, что «красное знамя белесою чайкой на сереньком занавесе заменено». Поэт очень точно передал «цветовое» восприятие большевиками Чехова, Станиславского, Художественного театра, вообще интеллигенции.
На Западе, в том числе среди русской эмиграции (а нас в данном случае интересует именно она), были по сути те же «заморочки», только подававшиеся под иным идеологическим соусом. Известная эмигрантская публицистка Нина Берберова напыщенно разглагольствовала об утрате наиболее «продвинутыми» писателями принадлежности к определенной нации и даже к какому-то одному языку. В наше время, писала она, и языковые эффекты и национальная психология как для автора, так и для читателя перестали быть необходимостью. (Подобное с пеной у рта пишут сейчас и в России – например, почти в каждом номере так называемой «Независимой газеты», полностью зависимой, как известно, от беглого еврейского олигарха Березовского.) Но несмотря на все подобные декларации, Чехов благополучно пережил многих воинствующих космополитов, ту же Берберову в том числе (давно уж потеряло какую-либо ценность все ее литературное наследие, кроме книги воспоминаний «Курсив мой», да и ее надо читать с осторожностью – врет Нина Николаевна безбожно, в чем уличалась неоднократно). Да еще добавим, что крупнейшими литературными фигурами ХХ века были не космополиты, для которых не имел значения и язык, а остро национальные писатели – Михаил Шолохов, Андрей Платонов, Томас Манн, Жоржи Амаду, Уильям Фолкнер и другие.
Знаток национальной жизни, человек отнюдь не кабинетный (как может быть кабинетным человеком практикующий врач!), Чехов писал о людях из самых различных слоев русского общества, но в стереотип вошел как певец «чеховских интеллигентов». В этом отношении его можно уподобить Тургеневу, который в поверхностном восприятии ассоциируется с «тургеневскими девушками», хотя среди его персонажей есть и революционеры, и крестьяне, и даже уголовник из Индонезии.
Однако стереотип во многом правдив. При всем разнообразии чеховских персонажей среди них мало людей действия, среди его сюжетов мало энергичных, практически нет описаний какой-то активной деятельности. И во многом прав невнимательный читатель, который прежде всего замечает у Чехова ничего не делающих людей, занятых бесконечными словопрениями. Праздные, «болтающие» интеллигенты – фирменный знак Чехова. Заметим, что создавались эти произведения в эпоху бурного развития России. Но оно как-то не чувствуется в творениях Чехова (впрочем, и большинства других русских писателей того времени). А хилые интеллигенты если и воспринимают прогресс, то лишь как вторжение варваров, рубящих Вишневый Сад под… А давайте заменим одно слово и скажем, что его рубят не под дачное, а под коттеджное строительство. И как-то все совсем иначе и очень современно получается, не правда ли? Добавим, что игнорирование Чеховым прогресса Российской империи сослужило хорошую службу уже не ему, конечно, а его посмертной литературной судьбе при коммунизме, когда охаивание «царской» России или хотя бы умалчивание об ее успехах стало пропуском в категорию «передовых писателей прошлого».
Но вернемся во времена Чехова. Насколько реалистичны эти его «болтающие интеллигенты»? Какую роль они играли тогда? Может быть, их значение было столь мало, что не стоит их и вспоминать – были и прошли? Обосновано ли внимание Чехова (и не его одного) к этой прослойке? И здесь начинаются очередные русские загадки.
Через полвека после смерти писателя и, соответственно, за полвека до наших дней замечательный русский философ, историк и публицист Иван Солоневич, бежавший из СССР, предъявил предреволюционной русской литературе внешне парадоксальное обвинение в дезинформации Запада и через нее в невольном провоцировании Гитлера на агрессию против нашей страны. Солоневич блистательно показал, как дикие, невежественные суждения Горького о русском народе и о русской истории почти текстуально перекочевали в знаменитую книгу ведущего нацистского идеолога Альфреда Розенберга «Миф ХХ века». Книга эта создавала впечатление о России как о стране неорганизованных, рефлексирующих и не знающих чем заняться людей, а значит как о стране, которую нетрудно победить.
Солоневич справедливо указывает, что Запад в целом судил о России прежде всего по русской художественной литературе и потому не имел понятия о том, каковы в ней люди и что там в реальности происходит. Вот система его доказательств. «Грибоедов писал свое «Горе от ума» сейчас же после 1812 года. Миру и России он показал полковника Скалозуба, который «слова умного не выговорил сроду», – других типов из русской армии Грибоедов не нашел, – язвительно замечает Солоневич в адрес классика. – А ведь он был почти современником Суворовых, Румянцевых и Потемкиных и совсем уж современником Кутузовых, Раевских и Ермоловых. Но со всех театральных подмостков России скалит свои зубы грибоедовский полковник – «золотой мешок и метит в генералы». А где же русская армия? Что – Скалозубы ликвидировали Наполеона и завоевали Кавказ? Или чеховские «лишние люди» строили Великий Сибирский путь? Или горьковские босяки – русскую промышленность? Или толстовский Каратаев крестьянскую кооперацию? Или, наконец, «мягкотелая» и «безвольная» русская интеллигенция – русскую социалистическую революцию?»
«Литература есть всегда кривое зеркало жизни, продолжает Солоневич. Но в русском примере эта кривизна переходит уже в какое-то четвертое измерение. Из русской реальности наша литература не отразила почти ничего… Во всяком случае – русская литература отразила много слабостей России и не отразила ни одной из ее сильных сторон. Да и слабости-то были выдуманные. И когда страшные годы военных и революционных испытаний смыли с поверхности народной жизни накипь литературного словоблудия, то из-под художественной бутафории Маниловых и Обломовых, Каратаевых и Безуховых, Гамлетов Щигровского уезда и москвичей в гарольдовом плаще, лишних людей и босяков – откуда-то возникли совершенно непредусмотренные литературой люди железной воли. Откуда они взялись? Неужели их раньше и вовсе не было? Неужели сверхчеловеческое упорство обоих лагерей нашей гражданской войны, и белого и красного, родилось только 25 октября 1917 года? И никакого железа в русском народном характере не смог раньше обнаружить самый тщательный литературный анализ?
Мимо настоящей русской жизни русская литература прошла совсем стороной. Ни нашего государственного строительства, ни нашей военной мощи, ни наших организационных талантов, ни наших беспримерных в истории человечества воли, настойчивости и упорства – ничего этого наша литература не заметила вовсе. По всему миру – да и по нашему собственному сознанию тоже – получила хождение этакая уродистая карикатура, отражавшая то надвигающуюся дворянскую беспризорность (Бунин), то чахотку (Чехов) или эпилепсию (Достоевский) писателя, то какие-то поднебесные замыслы, с русской жизнью ничего общего не имеющие. И эта карикатура, пройдя по всем иностранным рынкам, создала уродливое представление о России, психологически решившее начало Второй мировой войны, а, может быть, и Первой».
Итак, существовали ли в реальности «чеховские интеллигенты», а если существовали, каково было их влияние на общество, на ход событий в стране? Впрочем, почему «существовали»? Они существуют! Разве мы не видим вокруг себя массового проявления «интеллигентского» безволия и самих, будто бы сошедших с чеховских страниц «интеллигентов», ведущих бесконечные кухонные дискуссии, знающих, как перестроить вселенную, но не способных устроить жизнь своей семьи?
Но это «мирное» время. А как в переломные годы революций и войн, о которых в основном говорит Солоневич? В отличие от Чехова мы знаем окончание биографий его персонажей. Кто был ведущей силой революции (не Октябрьской, а Февральской, которая сокрушила историческую Россию)? Да те самые «болтающие интеллигенты». Как сказал наш блестящий и мудрый философ Василий Розанов, империя была свалена червями. И еще он сказал, что когда интеллигенция, насладившись величественным зрелищем революции, собралась разобрать шубы и разойтись по домам – оказалось, что шубы украдены, а дома сожжены. Самое же поразительное, что этот трагифарс повторился за столетие дважды! Те же «черви» свалили и Советский Союз! Но вернемся к Чехову.
На переломе Х1Х-ХХ веков влиятельный идеолог П.Б.Струве писал: «В 1860-х годах с развитием журналистики и публицистики «интеллигенция» явственно отдаляется от образованного класса. Замечательно, что наша национальная литература остается областью, которую интеллигенция не может захватить. Великие писатели Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев, Достоевский, Чехов не носят интеллигентского лика». На первый взгляд звучит странно: Чехов не носит интеллигентского лика… Но только на первый взгляд. Тут надо обратиться к спорам вокруг русского слова «интеллигенция», которое, заметим, с трудом поддается переводу на иностранные языки по той простой причине, что подобного русской (точнее, российской) интеллигенции нет нигде.
Кстати, и на Западе это понимают. Студенты-персонажи Томаса Манна говорят между собой в начале ХХ века, что подобные разговоры может вести только русская образованная молодежь, а их ровесников французов и англичан высокие материи интересовать не могут, им нужен только секс да бизнес. Что касается русской интеллигенции, то влиятельный на Западе американский советолог Ричард Пайпс в своей монографии «Россия при старом режиме» пишет, что слово интеллигенция стало синонимом слова если не революционер, то уж оппозиционер непременно. Как эти суждения увязываются с Чеховым? Уж он-то во всяком случае не революционер, да и оппозиционер ли он? Русский Сфинкс молчит и не дает подсказок.
А может быть и не нужно выяснять политические пристрастия Чехова? Вряд ли он определял впервые встреченного им человека как социал-демократа, монархиста или эсера. И несомненно Чехов не смог бы, как его «коллега» доктор Семашко, ставший в правительстве своего приятеля Ульянова-Ленина наркомом здравоохранения, давать рекомендации воздерживаться от лечения «кулацких» детей. Потому что врачом Антон Павлович был настоящим, и многое в его пронзительном гуманизме – от профессии.
Творчество Чехова оказалось удивительно созвучным эпохе, пришедшей вслед его времени. На вопрос «чем же?» краткий ответ может быть таким: многомерностью и необычайно искусно, с поразительным чувством меры построенной, сконструированной неопределенностью. Это дает, в частности, и возможность бесконечно черпать из Чеховского моря то, что вас интересует. Нет, речь не об искажениях и не об осовременивании, речь о многогранности. Помню, знакомый американец не мог взять в толк, почему мы наслаждаемся игрой замечательного нашего артиста Алексея Грибова в экранной роли чеховского барина- любителя поесть, его репликой о карасе – «когда он, сволочь, в молоке помокнет…»
В новом времени, наступившем после Первой мировой войны и российской революции, возникла устойчивая аллергия читателей на безапелляционные приговоры и строгие рецепты; неуловимо насмешливый и многозначный Чехов пришелся ему впору. Нельзя сбрасывать со счетов и обострившийся интерес к России. Близки новому веку оказались и жанровые предпочтения нашего классика – короткие рассказы и пьесы с небольшим числом персонажей, технически легкие для постановки. И во второй половине ХХ века Чехов устойчиво занял второе после Достоевского место в рейтинге наиболее читаемых в мире русских писателей (Толстой передвинулся с первого на третье место).
Потрясения, которые вновь пережила многострадальная Россия на исходе столетия, опять перетряхнули читательские приоритеты. Судя по первому десятилетию после бури, интерес к Чехову уж во всяком случае не снизился. А для внешнего мира, как сказал мне знакомый немец, загадок у Русского Сфинкса только прибавилось.