Леонид СЕРГЕЕВ. «Мост над обрывом» и другие рассказы

 

 

Танцующие собаки

 

Нас считали слегка «с приветом»: его, тридцатилетнего механика, вечно небритого, навеселе, и меня, шестиклассника, который, по мнению учителей, «ходил в школу не учиться, а отмечаться». А слегка тронутыми нас считали за безоглядные поступки и выходки, и прежде всего, потому что мы устраивали танцы с собаками и часто это делали публично, с большим подъемом.

Нас вообще объединяло многое. Прежде всего, нам обоим было в высшей степени наплевать во что одеваться, что есть, на чем спать, и свободное время мы проводили легко – болтались где попало, благо в нашем городке был и речной порт, и стадион, и тьма закусочных. К примеру, с получки дяди Сережи – так звали моего старшего друга – мы садились в попутный грузовик и катили, куда шла машина – нам было все равно куда ехать. Где-нибудь на окраине просили шофера притормозить, заходили в закусочную, дядя Сережа брал стакан портвейна, несколько холодных котлет, конфеты, при этом подмигивал мне:

– Трата денег требует искусства. Конфеты тебе, котлеты собакам, а это мне, – он опрокидывал стакан портвейна.

Мы выходили на пятак перед закусочной, кормили местных дворняг котлетами и с веселым задором затевали с ними возню.

Еще мы оба любили технику. Дядя Сережа работал механиком в авторемонтной мастерской, а я собирался после седьмого класса податься в ученики к автослесарю и частенько, прогуливая школьные занятия, торчал в мастерской.

– Машина это не просто набор железок, – многозначительно говорил дядя Сережа. – Это живой организм. Отсюда пение, пыхтение, дыхание машины. Она вбирает энергию людей, которые ее делали. Злой передает ей злость, непрочность, добрый – доброту, надежность. Потому машина сама выбирает, сколько ей работать.

Я слушал, развесив уши, и восторгался интеллектуальным величием моего друга и наставника. В масштабах нашего городка он мне казался самой значительной личностью. В свою очередь дядя Сережа тоже видел меня личностью в некотором роде.

– Ты толковый парень, – говорил. – Из тебя выйдет слесарь что надо! По части техники уже имеешь основательный запас знаний.

Вдобавок у нас была еще одна любовь – к собакам. У дяди Сережи жили три беспородные собаки: молодая рыжая сучка Глафира, молодой разнопятнистый кобелек Гришка и старый пес Артем, у которого была облезлая шерсть, но взгляд острый, повелительный. Дядя Сережа не случайно дал собакам такие имена. Он говорил, имея в виду своих собак:

– У моих ребят больше человечности, чем у некоторых людей, которым надобно давать клички.

Полуподвальную, захламленную квартиру дяди Сережи кое-кто называл «свалкой». В самом деле, она напоминала лавку утильщика, но я был уверен – у дяди Сережи прекрасное жилище, захватывающая жизнь и лучшие собаки в нашем городке, ведь они были музыкальные, то есть любили музыку и даже танцевали под нее. Стоило дяде Сереже завести патефон, как Глафира вставала на задние лапы и с оглушительным лаем скакала по комнате, при этом вся сияла от радости. Гришка тоже кое-что изображал – быстро перебирая лапами, крутился на месте и то и дело разевал пасть – вроде пытался запеть. Степенный Артем некоторое время невозмутимо взирал на эти фортеля, демонстрируя умственное превосходство перед собратьями, но потом не выдерживал – раскачивал головой в такт мелодии, его взгляд теплел, он улыбался и всем своим видом давал понять, что танцы ему нравятся. Чтобы еще больше завести собак, я вскрикивал:

– Танцы-шманцы-обниманцы! – и приседал, и подпрыгивал.

Потом и дядя Сережа присоединялся к нам: кружил по комнате, раскинув руки. Наш праздничный настрой не очень-то нравился жильцам наверху. Случалось, они барабанили в дверь, кипели, как горох в кастрюле, грозили милицией, после чего дяде Сереже приходилось снимать пластинку.

А бывало, во дворе слышалась музыка – кто-нибудь из соседей громко включал радиоприемник; собаки тут же бросали на дядю Сережу выжидательные взгляды и, если он кивал, стремглав выскакивали во двор и устраивали танцы на публике. Останавливались прохожие, из окон высовывались жильцы. Еще бы! Не каждый день увидишь такое зрелище.

Собаки дяди Сережи любили танцевать, потому что по характеру были веселягами, да и жили припеваючи – дядя Сережа кормил их тем же, что ел сам, только что не наливал портвейна. Ну и, конечно, постоянно разговаривал с ними, и собаки с жадным вниманием его слушали. Дядя Сережа вызывал у них чувство глубокого уважения и был для них почти Богом.

– Заметь, – говорил мне дядя Сережа, – Глафира больше любит вальсы. У нее душа нежная. А Григорий тяготеет к песням. Артем – тот уважает марши... Артем, скажу тебе, пес редкий. Кристально честный, без разрешения со стола ничего не возьмет. Гришка с Глашкой могут сцапать, Артем – никогда... А вообще они все ребята отличные, и утешить умеют и развлечь. И тебя любят – знают ты мой друг, – дядя Сережа хлопал меня по плечу, – ведь мы с тобой друзья – не разольешь водой, верно?

От этих слов я надувался – гордость прямо распирала меня.

После школы, когда дядя Сережа еще был на работе, я выгуливал его собак (ключ от квартиры мы прятали в потайном месте). Окруженный лохматой свитой, я спускался в овраг, причем, шел медленно, из уважения к возрасту Артема – он тяжеловато ходил, а Глафира с Гришкой, само собой, неслись впереди. В овраге мы купались в ручье, обследовали бугры и впадины, я раскачивался на ветвях орешника, собаки облаивали ворон – неплохо проводили время.

Вечером с работы приходил дядя Сережа, доставал из сумки еду, портвейн; мы ужинали, а потом устраивали танцы, и не останавливались, пока не являлись жильцы сверху или за мной не заходила мать; она стыдила дядю Сережу за «балаган» и под конец говорила одно и то же:

– ...Жениться тебе, Сергей, надо. Не женишься – плохо кончишь!

Ну, а меня выталкивала за дверь и по пути к дому давала подзатыльник:

– Лодырь несчастный! Кто будет делать уроки? Пушкин?! Знай, если будешь прогуливать школу, отдам в детдом!

Кроме любви к технике и собакам, нас с дядей Сережей объединяло враждебное отношение к женскому полу. Я вообще всерьез девчонок не воспринимал, считал их никчемным сословием и в открытую говорил им гадости. Ну а дяде Сереже, по его словам «женщины прилично насолили», и потому он твердо решил остаться холостяком. Как-то он сказал:

– У мужчин полно недостатков, а у женщин только два – все, что говорят и все, что делают. Так говорят англичане. Я тоже так считаю. У меня над рабочим местом видел надпись: «Не верь тормозам и женщинам!»

– Я девчонок ненавижу! – выпалил я, пытаясь развить эту тему.

– Ты гигант! – кивнул дядя Сережа. – Настоящий мужчина должен заниматься техникой, а не волочиться за юбками. И должен любить животных... Послушай, что произошло вчера. Иду, значит, с работы, вдруг вижу ее.

– Кого? Женщину?

Дядя Сережа нахмурился:

– Да какую там женщину! Собаку! Хорошую такую собачонку. Лежит мертвая на проезжей части. Какой-то лихач сбил. Набить бы ему морду. Не перевариваю лихачей. Грамотный водитель едет спокойно… Ну, похоронил собачонку честь честью.

Как я уже сказал, свободное время мы проводили – лучше нельзя: посещали стадион, «болели» за футбольную команду нашего городка или направлялись в речной порт, где среди рыбаков и лодочников у дяди Сережи было немало закадычных дружков. Пока мужчины пили портвейн, я узнавал, кто сколько поймал рыбы, кто куда плавал, что нового в верховьях и низовьях реки. От любого рыбака и лодочника я получал гораздо больше знаний, чем от всех школьных учителей вместе взятых.

Но прошлым летом все пошло наперекосяк. Ни с того ни с сего мой старший друг стал каким-то задумчивым, рассеянным, отвечал невпопад... И даже танцевал с собаками без прежнего энтузиазма – так, два-три раза прокрутится, ляжет на кровать, запрокинув голову, и улыбается каким-то своим мыслям.

– Дядь Сереж! – допытывался я. – Что с тобой? Может, заболел?

– Спрашиваешь! Ясное дело, заболел... Но совсем малость. Думаю, скоро поправлюсь.

Но не поправился и через несколько дней стал говорить с виноватой улыбкой:

– Ты это… сходи на стадион один, у меня тут есть одно дельце. И это… вот сверток с едой, покорми собачек. Я поздно вернусь.

Или, переминаясь с ноги на ногу:

– Ты это… сгоняй в порт один, скажи корешам, чтоб сегодня меня не ждали. Есть одно дельце. И это… потанцуй с собачками. Я сегодня, может, и не вернусь.

И вот однажды, возвращаясь со стадиона, я внезапно увидел его в сквере с... женщиной. С женщиной на скамье под деревьями! Я не поверил своим глазам и подошел ближе, чтобы убедиться – мой ли это горячо любимый друг, убежденный женоненавистник?! К великому огорчению, это был он. Рядом с ним сидела полная женщина в немыслимо ярком платье, она была как надувной шар, перевязанный посередине, и вся в украшениях. Почему-то я сразу подумал, что вместе с украшениями толстуха весила должно быть немало. Они прижимались друг к другу, дядя Сережа что-то с жаром говорил и хватал женщину за разные места, потом смолкал, и она посылала ему улыбки и вздохи, а он взмахивал руками – как бы ловил ее улыбки и вздохи, словно бабочек.

– Это похоже на любовь, – хмыкнул я, охваченный ревностью и злостью. Мой друг нанес мне чувствительный удар.

Я думал, на следующий день он сам все расскажет. Где там!

– Есть одно дельце, – только и сказал, с дурацкой блаженной улыбкой.

Казалось, он задался целью подшутить надо мной. Но чаша моего терпения переполнилась, и как только он заикнулся про «дельце» в очередной раз, я едко процедил:

– Не ври!

Он глубоко вздохнул, достал папиросы, закурил.

– Точно, вру. Плюнь мне в морду! – и дальше начал оправдываться: – Понимаешь, какая штука. Скажу тебе прямо, от чистого сердца. Я, кажется, немножко полюбил... Она душевная женщина. Очень красивая, любит песни. А чутье и слух у нее – как у собаки. Она тебе понравится.

– Ты что ж, решил жениться? – как бы с вялым интересом усмехнулся я; внутри-то у меня бушевало адское пламя.

– Не знаю, не знаю, – он обнял меня и расплылся. – Но мы все равно останемся друзьями, верно?

Смертельно усталый я побрел домой. «Нет уж, дудки! Друзьями мы не останемся! С предателями не дружу!» – беспощадно бормотал я и пинал все камни, попадавшиеся на пути.

 

 

Мост над обрывом

 

Вот колдовство воспоминаний – почему-то из, в об­щем-то безрадостного, послевоенного детства чаще всего вспоминается светлое. Конечно, нельзя из прошлого вы­бирать только хорошее, но попробуй не выбирать!

Тот мост был деревянный, с белесыми от времени, пружинящими досками и прогнившими, замшелыми пе­рилами. По нему пролегала дорога из нашего поселка в город. С нашей, поселковой стороны настил моста лежал на склоне, поросшем кустами шиповника и ме­дуницей, со стороны города мост упирался в красногли­нистый обрыв. Внизу, вдоль обрыва, бежал еле заметный ручей, вспухавший только после продолжительных дож­дей; зато весной, когда солнце буравило заснеженный склон, ручей превращался в полноводный мутный поток, а под мостом, в узкости с наибольшей разницей высоты, бушевал настоящий водопад – гордость поселковых маль­чишек. Обрыв был обращен к югу и находился под по­стоянным обстрелом солнечных лучей, а на дне оврага всегда стояла сырость; очевидно горячий и холодный воз­дух редко перемешивался, и на границе двух слоев возни­кал какой-то парниковый эффект, иначе трудно объяс­нить, почему шиповник распускался и плодоносил не­обычно рано, а медуница цвела по два-три раза в год.

Когда-то в овраге под мостом обитало множество ку­ропаток. Птицы отличались добродушным нравом и до­вер­чивостью – случалось, даже заходили во двор и клева­ли зер­но вместе с курами, но постепенно их всех переби­ли – ког­да мы переехали в поселок,  овраг населяли од­ни вороны.

Тот мост был для нас, мальчишек, постоянным местом встреч – идем ли в школу, направляемся ли в лес или на озеро – встречаемся у моста; и вечера проводили около него, вдали от родительских глаз.

Все мальчишки считали мост главной достопримечательностью поселка, излюб­ленным местом для игр, и только в меня он вселял страх – и потому, что выглядел слишком ветхим, и потому, что я от рождения боялся высоты. В то время я ни за что не отважился бы лететь на самолете, не катался в городском парке на чертовом колесе, а оказавшись в многоэтажном доме, держался подальше от окна. Я при­думал определенное оправдание своей трусости – вывел что-то вроде научного положения о противоестественно­сти всякой оторванности от земли. Кажется, я сделал это впервые в мире, но почему-то никто не оценил моего от­крытия.

Особый страх в меня вселяли мосты. Я никогда не видел, чтобы они рушились, но постоянно ожидал этих катастроф. И тот мост над обрывом не был ис­ключением. Помню, мы прожили в поселке уже месяц, а я все не осмеливался его пройти – мне казалось, как только дойду до середины, он непременно затрещит, за­шатается, и вместе с обломками я полечу вниз. Каждый раз, когда на мост въезжала машина или вступала лошадь с телегой, я ждал, что он вот-вот развалится. Когда мы ходили в лес за грибами, все ребята спокойно проходили настил, но я выдумывал смехотворные предлоги и лез через овраг. В конце концов эти увертки разоблачили и ре­бята стали откровенно смеяться надо мной; я остро пере­живал насмешки, но ничего не мог с собой поделать.

Однажды в поселок приехали отдыхающие из города, и вечером у моста появился новый мальчишка, долговязый, остроносый, с копной светлых волос. Его звали Колькой. Общительный Колька быстро впи­сался в нашу компанию, больше того, благодаря своей велико­лепной фантазии сразу выделился в лидеры. До не­го все наше времяпрепровождение сводилось к набегам на чужие сады, стрельбе из рогаток, писанию угрожающих записок пугливым старушкам и прочим бездарным про­делкам (наших талантов только на это и хватало). Колька придумал массу интересных занятий: предложил пере­городить ручей и в образовавшемся водоеме кататься на плоту, научил нас делать планеры и пускать их с обрыва –  чей улетит дальше.

С появлением Кольки наша жизнь приобре­­ла новый смысл; я даже подумал, что на свете и  не может быть ничего более увлекательного, чем подобные занятия. Но вскоре Колька доказал – есть вещи намного важней.

Как-то я пошел в лес срезать прут для лука; преодолев овраг, прошел поле гречихи и очутился на опушке леса, где росли кусты орешника. Срезав самую гибкую ветку, я направился к поселку, по пути то и дело выгибая прут, представляя будущее оружие. Неожиданно около моста я увидел Кольку – он стоял пе­ред этюдником на треноге и что-то рисовал, и был на­столько увлечен, что не заметил, как я очутился за его спиной, а когда заметил, не удивился и сразу ввел меня в художническую атмосферу.

– Так, пространство обставили, накидали где что. Те­перь схватим общую цветовую гамму, – пробормотал, да­вая понять, что воспринимает меня как соучастника твор­чества.

На картоне скудными изобразительными средствами, всего одной коричневой краской был на­рисован обрыв, мост, наш поселок... Но тут же, размешав на палитре краски, Колька начал класть широкие яркие мазки, и на моих глазах рисунок расцветился, ра­сплыв­ча­тые контуры приобрели законченные формы. Это было настоящее волшебство.

Кольку все больше охватывал азарт: словно фехтовальщик, он то делал выпад к этюдни­ку и наносил кистью очередной мазок, то отскакивал и, наклонив голову, сосредоточенно рассматривал свое про­изведение, и все время морщился.

– Не то, не то, – бормо­тал и мучительно искал новые цветовые решения.

Навер­ное, все это длилось около часа, не меньше, но мне по­казалось – прошло всего несколько минут. Наконец Коль­ка вздохнул, отложил кисть и устало произ­нес:

– Ну вот теперь вроде получилось, как думаешь?

Он хотел услышать отзыв о своей работе, но я не смог выра­зить восхищение – только кивнул и еле слышно вы­да­вил:

– Похоже!

Через некоторое время я очухался, раз­гово­рился и как-то само собой у меня вырвались слова о том, что все же он, Колька, мог бы красить и поак­куратней. Окончательно придя в себя, я обнаглел и сделал Кольке критическое замечание по поводу его слишком разноц­ветных домов и невероятно огромных деревьев.

– Этого ведь нет, разве ты не видишь? – возмущался я. – Так не бывает!

– Не бывает, – согласился Колька, убирая этюд. – Но ведь так красивей. Художник ведь не фотог­раф, он рисует так, как хочет чтобы было.

Он вскинул этюдник на плечо, и мы пошли к поселку.

– Представляешь, как было бы красиво, если бы дома в вашем поселке раскрасить в разные яркие цвета... И са­раи, и заборы... Вот было бы весело!..

Тот огненно-памятный день стал значительным собы­тием: предельно ясно Колька объяснил мне основы живо­писи и так сумел увлечь меня, что за разговором я и не заметил, как мы прошли мост.

Искусство оказалось сильнее врожденного страха, оно навсегда сломало барьер трусости перед реальными мо­стами и, главное, излечило меня от нерешительности. Мосты стали для меня некими символами – переходами в новую жизнь. Повзрослев, я с невероятной легкостью переезжал на новое местожительство, устраивался на но­вую работу, заводил всевозможные знакомства и менял увлечения – как бы безбоязненно проходил невидимые мосты.

Иногда мне ка­жется, что вообще вся моя жизнь по сути дела – длин­ный мост: временами – величественный пролет без опор над цветущей равниной, то вдруг – зыб­кая шаткая стлань над топью неведомой глубины – все за­ви­сит от житейских радостей и болей в то или иное время. Но что немаловажно – в юности этот мост казался бес­конечным, уходящим в высь, в зрелости я заметил – мост выпрямился, местами даже снижается, а по сторонам нет-нет да мелькнет знак, извещающий о том, что каждая дорога когда-нибудь кончается; теперь, под старость, я четко ви­жу – мост стремительно уходит вниз и где-то там, в тумане низины, еще не видит­ся – только уга­ды­вается – последний пролет и зияющая за ним пустота.

Ну, а на­чи­нается мой жизненный мост с того – над обрывом. Именно на том мосту я сде­лал немало значительных от­кры­тий (кроме положения о заземленности). Например, позна­комился с мальчишкой, который не гово­рил ни одного слова правды, причем врал со все возрас­та­ющей мощью и, помнит­ся, даже его родители с трудом пред­ставляли, что в конце концов получится из этого ма­ленького чудовища.

Он был плотным подростком с прыщавым лицом, на котором по­стоянно играла хитрая ух­мылка – она исчезала только когда он начинал гово­рить – в эти минуты его лицо вы­ражало полнейшую серьез­ность – на нее все и покупа­лись. Его звали Эдик. Он жил недалеко от поселка в заводских домах со множеством лестниц на «черные ходы». В день нашего зна­комства я начал было расска­зы­вать, как мы возвели пло­тину и сколотили плот, но Эдик пере­бил меня:

– Мы с отцом построили лодку и плавали по Волге.

Я попытался рассказать про Кольку, но он сразу на­гловато махнул рукой:

– Я в прошлом году закончил художественную школу. Мои работы сейчас в Москве на выставке.

Заметив мою растерянность, он победоносно хмыкнул и ошарашил меня еще больше: сообщил, что учится на одни пятерки, является первоклассным спортсменом и облада­телем кое-каких морских сокровищ. Под конец, чтобы окончательно доконать меня, он обещал назавтра проде­монстрировать свое богатство и подарить одну из морских раковин. Я его не просил, он сам предложил. По нашим понятиям это выглядело невероятной щедростью, почти наградой, и я почувствовал – здесь что-то не то, но у ме­ня еще не было оснований ему не верить.

На следующий день, совершенно забыв о своем обещании, Эдик выдал мне очередную порцию похвальбы, заявив, будто знаком со всеми знаменитостями города, после чего его ухмылка уже перемежалась едким смешком. В какой-то момент я осадил его и напомнил про раковину. Он, не моргнув, пообещал подарить ее через два дня.

Но два дня растянулись на неделю, потом на месяц, и все это время, выслушивая ложные обещания, я поддакивал ему, как бы позволяя себя дурачить; на самом деле с любопытством ждал, ку­да его заведет вранье.

Вскоре я заметил, что он врет не мне одному. Стоило кому-нибудь из ребят заикнуться про книгу, которой нет в школьной библиотеке, как он тут же, с полнейшей невозмутимостью, объявлял:

– Чепуха! У меня их несколько штук. Завтра дам.

И не давал.

Бывало, сидим на «черном ходу», а он за­ливает что-нибудь вроде того, что знаком с полярными летчиками. Если кто-нибудь из ребят подозрительно разглядывал его или, чего доброго, хихикал, он распа­лялся и загибал еще похлестче. Казалось, он просто-на­просто издевается над нами, принимая за дураков. Это было какое-то патологическое вранье с определенным са­дистским уклоном, какое-то идиотское самоутверждение. Надо отдать ему должное – он никогда не повторялся, то есть был неистощим на выдумки.

После того, как Эдик обманул меня с раковиной (которую, ясно, так и не подарил), я перестал воспринимать его всерьез и много раз собирался высказать ему все, что о нем думаю, но так на это и не решился – в то время мать постоянно внушала мне, что «худой мир лучше доброй ссоры», и этим сомнительным правилом я руководствовался довольно долго.

Вскоре семья Эдика переехала в новый район, и больше мы не виделись.

Мы встретились через много лет, когда я был в том городе проездом; встретились случайно, около гостиницы, в которой я остановился. На нас обоих годы наложили след – мы с трудом узнали друг друга. Он отяжелел, стал внушительных габаритов, едкая ухмылка уступила место вполне доброжелательной улыб­ке, в движениях появилась неторопливость, уверенность. Он непод­дельно обрадовался нашей встрече, предложил зайти в кафе «отметить событие» и, когда мы сели за стол, рассказал о себе.

Он работал инженером, был женат, имел сына; причем, как объяснил, женщины от него всегда шарахались, только одна считала талантливым – на ней он и женился.

После первого стакана вина он вдруг засмеялся.

– Знаешь, что сейчас вспомнил? Каким я был в детстве вралем. И как вы меня терпели?

Я ответил расплывчато, в том смысле, что в детстве все мы были хороши – не в одном, так в другом.

После второго стакана он расхохотался.

– А все же, скажу тебе, мое детское воображение пошло на пользу. Я иногда пишу рассказы. Фантастические. Пару даже напечатали в одном журнале, – он подмигнул мне, и я не понял – говорил ли он правду или шутил, или от вина его занесло и он попросту врал, точно так же, как мальчишкой когда-то.

После третьего стакана он внезапно стал серьезным.

– Недавно закончил роман. Хочу послать в центральное издательство.

Это сообщение меня насторожило; я подумал: «Неужели его детская патология пустила корни? Неужели он так и не вышел из образа, только его фантазия стала посолидней?». Но я ошибся.

Из кафе он повел меня к себе и по пути пересказал содержание романа, а дома подарил журнал с рассказом и сделал надпись: «Другу детства от бывшего трепача, с самыми добрыми пожеланиями».

На том мосту детства у меня произошла еще одна встреча – с девчонкой Алей. Когда я вспоминаю ту встречу, наш дере­вянный, расшатанный мост кажется мне легким, еле различимым, романтическим мостиком, меня охватывает элегический настрой, и все что было в детстве, представ­ляется намного прекраснее того, что произошло в зрелом возрасте.

Аля жила в тех же домах, что и Эдик, и бы­ла некрасивой, нелюдимой тихоней; она ежедневно под­ходила к мосту, но никогда не принимала участия в на­ших играх; больше того – всячески выражала полное без­различие ко всему нашему клану – обычно стояла на противоположной стороне и, облокотившись на перила, смотрела вниз. Каждый раз когда мы звали ее к себе, она с брезгливой неприязнью качала головой и сбегала по склону оврага к ручью; разгоняя оводов, переходила вброд мелкие рукава ручья и исчезала в кустах шиповника. Всем своим видом эта дурнушка давала понять, что в жизни есть гораздо более стоящие занятия, чем какие-то глупые мальчишеские игры.

Как-то вечером я ждал отца у завода и вдруг увидел Алю – она сидела на дереве и смотрела на крышу своего дома.

– Что ты там высматриваешь? – спросил я.

– Лунатиков, – просто ответила Аля.

Я усмехнулся.

– Не веришь?! Залезай, сам увидишь. Только сейчас еще рано, лучше попозже, когда стемнеет.

Встретив отца, я прошелся с ним до дома и помчал на­зад. Аля все еще восседала на дереве; когда я забрался к ней, она не отрываясь от крыши, объяснила, что лунатики взлетают на дома с помощью зонтов или залезают по во­досточным трубам, что некоторые из лунатиков прони­кают на чердаки и в комнаты и что однажды она видела, как утром рабочие снимали одного лунатика, зацепивше­гося за трубу.

– Я тоже хочу быть лунатиком, – высказала Аля не совсем ясную мысль; усиливая торжественность момента, она сделала страшные глаза и приложила палец к губам.

С нарастающим страхом я уставился на обшарпанную крышу, но разглядел только чердачное окно с поломанной решеткой.

На том чердаке складывали разный хлам: старую мебель, драную одежду, битую посу­ду. Однажды на чердаке поселился брат Али. Ему было семнадцать лет, он работал на заводе и во всем старался показать самостоятельность; в один прекрасный день объявил родителям, что «задыхается в тесных комнатах», и перебрался на чердак; там перекидал всю рухлядь из-под окна в угол, поставил железную кровать, стол, и с того дня, когда бы мы к нему ни поднимались, у него во рту тлела папироса.

Мы сильно завидовали «отшельнику», но как-то залезли на чердак в дождь и увидели – все жили­ще парня в водяных струях; сам он сидел, скрючившись, на кровати под зонтом, а вокруг стояли булькающие и звенящие ведра, банки, кастрюли, причем размер посуды строго соответствовал дыре над ней. После этого мы по­няли, что парень отказался от нормальных условий не ради свежего воздуха, а просто захотел иметь собственный угол.

В тот вечер, когда мы с Алей сидели на дереве, небо было затянуто тучами, только в двух-трех местах в разрыве облаков, как из бездонных колодцев, сверкали звез­ды. Мы сидели долго, и у меня затекли ноги, я уже со­брался слезать с дерева, как вдруг Аля вскрикнула. Я посмотрел в сторону ее взгляда, и внутри у меня заледе­нело – по крыше двигались два лунатика; переступали осторожно, расставив руки в стороны. Дойдя до трубы, лунатик, который был повыше, протянул руку маленькому лунатику и помог спуститься вниз, к решетке на краю крыши. Там они присели и стали смотреть на звезды.

Затаив дыханье, я боялся шевельнуться, но внезапно из-за облаков выглянула луна, осветила лунатиков, и мы узнали в них брата Али с девушкой.

После окончания школы я уехал в Москву, но каким-то замысловатым образом судьба распорядилась так, что мы с Алей встретились вновь. Это случилось в начале ле­та, мы ехали в одном троллейбусе и стояли рядом на за­дней площадке, и оба одновременно повернулись и, узнав друг друга, испытали искреннюю радость от неожиданной встречи. Аля рас­сказала, что в Москве уже два года, работает лаборанткой, снимает комнату, три раза в неделю ходит на вечернее от­деление пединститута.

– Совсем нет времени на свидания, – горько усмехну­лась. – Днем работаю, вечером учусь.

Она похорошела – из угловатого подростка преврати­лась в юную особу с безукоризненно стройной фигурой, и от ее детских фантазий не осталось и следа – передо  мной стояла деловая, немного усталая девушка, которая мне явно нравилась (пока, правда, только в эстетическом смы­сле). Я решил ее взбодрить и изобразил опытного на­став­ника.

– Не огорчайся, Аля! Зато представляешь, как ты бу­дешь любить свою квартиру, когда она появится? Вый­дешь замуж за богатого и любимого человека, у вас будет куча детей, роскошная машина, яхта и дача на Багамских островах. Еще меня возьмешь садовником.

– Этого ничего мне не надо, особенно богатого мужа. Главное любимого, а вот квартиру, хоть малюсенькую, но свою, хотелось бы иметь. Ведь даже не могу никого к себе пригласить.

– Все у тебя будет отлично, – уверенно заявил я. – И не вешай нос. Я ведь тоже не богатый – и ничего. Зато мы с тобой живем в столице, и давай не будем унывать, и найдем время для свиданий. Вот давай в воскресенье пое­дем на «Ракете» на Пестовское водохранилище. Иску­па­ем­ся, позагораем. Смотри, отличная погодка уста­новилась.

– Хотелось бы, но я договорилась с подругой делать курсовую... Ладно, уговорил. Позвоню ей, сделаем потом. А то еще ни разу не искупалась. Но с условием – без всяких приставаний, идет?

Дни стояли жаркие, но дело было в начале недели, и я все боялся, что до воскресения погода испортится, или Аля забудет, или передумает, но она точно пришла в на­значенное время. Мы договорились встретиться у касс Речного вокзала. Я увидел ее издали – она быстро шла в открытом легком платье, с большой сумкой через плечо – от ее усталости не осталось и следа.

– Привет! – махнула мне рукой.

Мы взяли билеты до Пестово и через час уже барахта­лись в воде, жарились на песке, пили шипучий лимонад, я любовался ее фигурой, и она уже мне нравилась не только в эстетическом смысле. Перед отъездом с пляжа, мы заключили договор – выбираться на природу каждое воскресенье. А уехали раньше на­ме­ченного времени; Аля сказала:

– Уезжать от хорошего надо чуть раньше, когда жалко уезжать, а не когда считаешь часы до отъезда.

На обратном пути заехали ко мне. Увидев мою захлам­ленную комнатенку, Аля поморщилась (точно сама жила в комнате, усыпанной цветами), тут же бросила сумку на тахту, скинула туфли и начала наводить порядок.

В следующее воскресенье она опоздала на двадцать минут и выглядела не такой веселой, зато внешне была неотразима – в новом брючном костюме, на голове – шляпа с широкими полями, на кончике носа – большие затемненные очки. Пока мчали по каналу, она тускло взирала на берега; со мной почти не разговаривала – произнесла всего пару фраз со скучающей миной; на пляже все время посматривала на часы, а как только мы вернулись в город, сразу заспешила домой.

На третью встречу она опоздала почти на час и поехала в Пестово с неохотой, словно я тащил ее на аркане, но снова была в новой модной одежде, на ее руке сверкал дорогой браслет.

– Ты сказочно разбогатела? Распухаешь от богатства?

– Ты об этом? – она небрежно показала на браслет. – Это подарки... Родственники.

Купаться она не стала, переоделась в купальник, по­стояла с полчаса на солнце с закрытыми глазами и пошла в кабину переодеваться.

– У меня сегодня свидание... деловое.

Больше она не приходила. Но через два года, когда я уже жил в другом месте, она внезапно объявилась снова. Однажды под моим окном оста­новился вишневый «Москвич», их него вышла красивая женщина в облегающем кожаном костюме цвета «метал­лик», сняла перчатки и крикнула:

– Привет! Еле разыскала проезд к тебе.

Это была Аля, только освещенная счастьем.

– Отлично выглядишь! – выпалил я, высунувшись.

– Стараемся! – она прищелкнула языком. – Выходи, прокачу!

Все получилось, как я предсказал в шутку. Она вышла замуж за преуспевающего, обеспеченного мужчину и те­перь жила в большой, хорошо обставленной квартире. У нее уже был ребенок и дача... Вот только в садовники она меня не пригласила, но я не очень-то расстроился, пос­кольку уже был увлечен работой и не стал бы тратить время на разведение цветов.

 

Мой  великий  друг

 

И на многолюдной улице, и в тиши двора – всюду он был значителен одним своим присутствием, всюду был хозяином положения, всегда говорил напрямик и слова его были весомые и четкие, как отливки из металла. От него исходила властная подъемная сила, некий магнетизм, который будоражил окружающих. Несговорчивый бунтовщик, лидер по натуре, он заражал своей энергией, за ним шли, ему верили; бывшие фронтовики меж собой звали его «командир», «крутой мужик». Неутомимый непоседа, он вечно спешил, точно экономил время, хотел не просто побольше сделать, а выжать из жизни все, что можно выжать в его положении. Его несгибаемость была ответом на вызов судьбы. И самое поразительное – несмотря на увечье, он сохранил светлый взгляд на мир и ко всяким бытовым неурядицам – а их хватало в то послевоенное время – относился весело, не разухабисто-весело, а иронично-весело, чем снимал у людей раздражительность и злость; правда, иногда его ирония отдавала горечью. Таким я запомнил фронтовика «командира» дядю Колю, безногого инвалида, передвигавшегося на каталке с подшипниками.

Широкогрудый, широколицый, всегда гладко выбритый, он, в отличие от других фронтовиков, носил китель без наград и нашивок за ранения, и никогда не говорил о войне. В то время инвалиды с утра до вечера торчали в пивной; многие из них опустились – ходили небритыми, оборванными, изъяснялись без всяких ограничений – через слово пуляли матом; особо запойные дебоширили, дрались друг с другом костылями, а разбредаясь по домам, орали во всю глотку и швыряли камни в окна со слепой незатухающей ненавистью. Страх, сокрушающий все ужас, катился перед пьяными инвалидами... Кстати, по слухам, некоторые из них и не были на фронте, а получили увечья под колесами поездов и трамваев. В самом деле, кое-кто из инвалидов так афишировал свои подвиги и бравировал наградами, что это вызывало подозрение. Говорили, что эти «герои» купили ордена и медали на барахолке (что действительно практиковалось). Днем некоторые инвалиды просили милостыню у церкви, выставляли напоказ обрубки рук и ног и пели матросские песни, вроде: «...морская пучина была нам могилой... и дно!». Им подавали – известное дело, народ наш всегда отличался состраданием и доверчивостью. Говорили также, что кое-кто из этих нищих держат в матрацах тысячи, но в это мало верилось – богатство и беспробудное пьянство – малосовместимые понятия.

Дядя Коля тоже выпивал, но делал и это красиво, с достоинством, решительно не принимая никакого сочувствия, не допуская к себе жалости. Всем видом и поведением он как бы подчеркивал огромную дистанцию между падшими пьяницами и теми выпивающими, которые всего лишь «снимают дневное напряжение, а вообще-то сильнее всех обстоятельств». Первых он не терпел, считал, что они «сломались, погрязли в пессимизме, заливают водкой боль и тоску»; а такие, как он, выпивают только для того, чтобы «получить новый заряд для работы».

Его появление в пивной производило сильное впечатление. Он въезжал на каталке, приветствовал всех возгласом:

– Здорово орлы!

Расстегивал ремень, державший обрубки ног на каталке, и легко вскакивал на табурет, при этом твердым жестом останавливая тех, кто бросался на помощь. Пока буфетчик наливал и подносил к столу стакан водки, дядя Коля отвечал на многочисленные «за тебя, командир!» – улыбался и вскидывал кулак, что означало – «так держать!». Но иногда хмурился, если замечал в углу не в меру разгулявших собутыльников.

– Эй, там! – грозно одергивал разгулявших. – В чем дело? Разговаривать в нормальном режиме! Делай, как я сказал!..

И под его пристальным повелительным взглядом чрезмерно разгулявшие умолкали и съеживались – никто не мог противостоять его тяжелому взгляду. В пивной он держал власть крепко, и все это знали.

Опрокинув стакан, дядя Коля тут же прощался:

– Наметил на сегодня еще кое-что сделать.

Он получал пенсию и вполне мог бы не работать, но никогда не сидел без дела – с усердием, искусно паял, лудил кухонную утварь соседям; как надомник, чинил плитки и керосинки из мастерской, а одно время даже работал электриком; катал от дома к дому с монтерской сумкой и складной дюралевой лестницей за плечами.

– Дел невпроворот, – подмигивал встречным. – Мне повезло, что здесь живу – в домах проводка гнилая, розетки на ладан дышат, – так что работы по горло.

Он «брал дома штурмом», и все делал добротно, на совесть, по собственному графику; выполнял намеченное, тут же забывал о победе и шел дальше – ставил новую цель. И ничто не выбивало его из колеи: ни отсутствие материалов, ни обесточивание сети, когда вырубали электричество и приходилось работать вслепую, ни промозглая погода, когда давали о себе знать раны... Никто никогда не видел его в унынии, в упадке сил, казалось, он сделан из железной арматуры, особо прочных сплавов. Глядя на него, думалось, что мужество есть не что иное как умение справляться с трудностями. Кстати, у него и фамилия была крепкая – Каменщиков...

Дядя Коля обитал в пристройке к нашему общежитию, жил одиноко, но явно был сильнее своего одиночества. В его каморке царила благородная нищета: над диваном, изъеденным молью, висели фотографии боевых товарищей и среди них ярмарочные картины – репродукции Кустодиева. На столе, среди ждущих ремонта дырявых самоваров, кастрюль и чайников, возвышалась стопка книг; а под столом находился предмет всеобщей зависти – трофейный аккордеон. В помещении даже не было шкафа – сплошная пустота, но торжественная пустота, в которой витал творческий дух.

По слухам, до войны у дяди Коли была невеста; она ждала его всю войну; но, вернувшись калекой, он сам отказался от нее, «чтобы не портить ей жизнь, не обрекать на незавидную долю».

В те годы слухи были трех родов: несерьезные, из очередей – «обс» (одна баба сказала) – эти слухи дядя Коля называл «сплетнями, к которым настоящий мужчина не должен прислушиваться». Были слухи серьезные, исходящие из достоверных источников, и опасные слухи, которые просочились в народ неизвестно каким способом. Последние слухи несли важную предостерегающую информацию, их передавали шепотом, за них могли и посадить. Известное дело, в системе, где народ рассматривается как стадо баранов, и все построено на строжайшей секретности, опасные слухи множатся и распространяются с невероятной скоростью. В нашем провинциальном городе слухи всех этих разновидностей постоянно носились в воздухе.

Для нас, подростков, дядя Коля был самым близким другом, а некоторым заменял и отца... Несмотря на занятость, он ежедневно выкраивал время специально для нас и относился к нам с повышенными требованиями, жестковато, без всякой скидки на возраст. Чуть что восклицал:

– Я здесь! В чем загвоздка?

Дотошно, с испытующим взглядом выспрашивал про занятия в школе и все остро воспринимал, ему до всего было дело. Сурово распекал двоечников:

– Эх ты, не мог осилить такой предмет! Я здесь! Возьми себя в руки, и чтоб на днях все исправить! В нормальном режиме!

И наоборот, щедро хвалил за хорошие отметки:

– Молоток! Нормальный ход! С тобой хоть в разведку! Я здесь!

Дядя Коля прямо-таки навязывал нам книги, которые брал в заводской библиотеке, а потом спрашивал, «что понравилось, что нет» и подробно объяснял идею, которую проводил автор.

Он помогал нам мастерить летние и зимние самокаты, играл с нами в «чижа» и «городки», причем сам изготовлял лопатки и биты. Поощрял и другие игры, кроме картежных и «расшибалки», – тем самым вселял в нас определенные нравственные понятия.

– В игре должен быть спортивный интерес, достижение, – говорил он. – А в картах один азарт и ни шиша больше. Я здесь!.. А «расшибалка» – это вообще черт-те что! Корысть одна. Ради интереса на деньги не играют. Так чтоб с этим было покончено. Нормальный ход! Делай, как я сказал! Уважай мою лысину! (он лысел и, по моим наблюдениям, гордился этим)...

Кстати, нам дядя Коля казался почти пожилым, а ему было-то всего двадцать пять, от силы – двадцать семь лет.

Что особенно ценно – дядя Коля не просто скрашивал нашу жизнь – он, бывалый, всезнающий, личным примером как бы обозначал для нас четкие ориентиры на будущее. И в этом смысле он, калека, был несравненно выше многих здоровых людей. Среди этих здоровых попадались и нравственные уроды, которые жили только для себя, занимались спекуляцией и накопительством, а то и служили доносчиками (добровольными осведомителями). Кстати, именно такие нас всерьез не принимали и называли «уличной шпаной»... Естественно, рядом с такими уродами отчетливо вырисовывалось мужское величие дяди Коли, его превосходство.

Иногда мы играли в волейбол; сеткой служил старый, полуистлевший бредень, мяч заменял резиновый «дутик» (о настоящем, кожаном только мечтали), тем не менее наши матчи проходили боевито, на почти профессиональном уровне (даже собирали зрителей), чему способствовало судейство дяди Коли. По слухам, вполне серьезным, до войны дядя Коля был отличным спортсменом; выступал за заводскую волейбольную команду, взлетал над сеткой выше всех и «гасил» мячи на передней линии, «ставил мертвые колы».

Но, конечно, главной нашей игрой считался футбол, и здесь дядя Коля проявлял себя в полном блеске.... Долгое время вместо мяча мы гоняли шапку-ушанку, набитую газетами, но в одно прекрасное воскресенье дядя Коля вкатил во двор в обнимку с настоящим футбольным кожаным мя­­­чом.

– Купил на барахолке за бешеные деньги, – с видом триумфатора объявил нам. – Я здесь! Нормальный ход! Собирайте команды, устроим матч века!

Дядя Коля защищал ворота и как игрок был великолепен. Одна его экипировка чего стоила! Оголенный по пояс, в черных перчатках и черной кепке, нахлобученной до бровей, он выглядел в воротах, как пантера в клетке: мощными рывками, со вздутыми жилами на теле, он метался от стойки к стойке, взмахивал руками и страшно гримасничал, переживая каждый трюк полевого игрока, то и дело кричал команды:

– Пас налево! Откинь назад! Дай на выход! Я здесь!

Задолго до знаменитого Яшина, дядя Коля руководил игрой всей команды и расширил функции вратаря: стремительно выезжал за границы вратарской площадки на перехват пасов противника и отбивал мяч культями. Случалось, мяч задевала каталка и он резко менял направление. Мы относились к этому сбою с пониманием, но дядя Коля мгновенно вскидывал руку и безжалостно назначал себе штрафной.

А в пределах вратарской площадки дядя Коля вообще творил чудеса: каким-то невероятным образом, отталкиваясь руками от земли, зависал в воздухе вместе с каталкой и «вытягивал» даже пушечные верные «девятки»... Низовые мячи вообще брал без особого напряга – мы только и успевали заметить мелькнувший могучий торс, деревянный квадрат, да вращающиеся с визгом подшипники...

После игры спускались к реке, устраивали заплыв по течению, и вновь дядя Коля показывал класс: на одних руках опережал всю нашу ватагу.

Возвращаясь с реки, поднимались по сыпучей круче, и каталка дяди Коли увязала в песке. Бывало, кто-нибудь из ребят заикнется:

– Не помочь ли?

Но дядя Коля сурово бросал:

– В чем дело? Это мы берем с ходу, штурмом! А ну, братва, выкладывайся до конца! Я здесь! – и с каким-то ожесточением взбирался наверх; он был двужильный, не иначе...

Как правило, после футбола и вылазки на речку, дядя Коля приглашал нас к себе; раздавал книги, угощал чаем, заваренным шиповником, а после чаепития доставал аккордеон и под мягкие звуки негромко пел довоенные песни; только довоенные, оптимистичные и радостные, и никогда не пел песен времен войны. Много раз ребята выспрашивали дядю Колю про войну, про его боевые дела как танкиста (он служил водителем «тридцать четверки» – это было известно доподлинно, это был самый серьезный слух), но каждый раз дядя Коля обрывал спрашивающих:

– Жизнь продолжается, и нечего теребить прошлое! Я здесь! – и, широко раздвинув меха инструмента, затягивал «Крутится, вертится шар голубой...» или «На рыбалке у реки тянут сети рыбаки».

Закончит песню, хлопнет по аккордеону ладонью:

– Все, баста! Хватит наяривать! Отбой, братва! Все по домам! Делай, как я сказал!..

В те дни я никак не мог понять: почему все, связанное с войной, являлось для дяди Коли запретной темой? И только повзрослев, понял и в полной мере оценил твердость его духа, его железный характер и жестокость к самому себе.

Однажды, встретив меня во дворе, дядя Коля сказал:

– Есть боевое задание! Зайди вечерком...

Надо сказать, меня дядя Коля несколько выделял из общего мальчишеского клана, благодаря моему дяде, который работал слесарем и рассчитывал, что и я пойду по его стопам, а дядя Коля испытывал особую симпатию к представителям этой профессии, поскольку до войны сам слесарил (без всяких слухов, он это сам подтверждал).

Вечером, когда я пришел, дядя Коля спросил:

– У тебя на завтра какие планы?

Какие у меня могли быть планы? Стояло лето – избыток свободного времени, и я с утра до вечера слонялся во дворе.

– Мне нужен напарник, – продолжал дядя Коля. – В одном доме неважнецкая проводка. Надо заменить, сделать правильный порядок вещей, нормальный ход!.. Задание ответственное и одному сложновато справиться. Придешь на подмогу?.. Я здесь!

И вот в тот день, когда мы меняли проводку, вернее, после того, как закончили работу, дядя Коля впервые заговорил о войне, открыл мне свою тайну. По пути к «общаге» он заглянул в пивную, опрокинул стакан водки, мне вынес бутерброд и беззлобно хмыкнул:

– Слизняки, а не мужики, сдвинулись по вертикали. Малодушные, и пить не умеют... Хмелеют от стакана, разваливаются, лясы точат, а дела стоят. Я здесь! «Жизнь, – говорят, – невмоготу». А что невмоготу-то? Сам делаешь свою жизнь. Своими руками, своей башкой... В моем экипаже «тридцать четверки» был парень наводчик. Леха... Его фото у меня на стенке... И вот, значит, раз по нам ударили из гаубицы и башня отлетела, как спичечный коробок. Я здесь! И Лехе выжгло глаза. Да-а... Потерять зрение, скажу тебе, тяжелое испытание для человека. Но Леха не сдался. Это по мне. Он, понимаешь ли, стальной парень... И щас работает на заводе, собирает схемы. Нормальный ход! Живет в Саратове. Мы переписываемся. Ну, его мать мне пишет, с его слов.

– А вы, дядь Коль?.. – выдохнул я. – Вас тогда же?..

– В другой раз. Подорвался на мине... Мы горели, я вылез из люка. И спрыгнул с машины прямо на нее, милую... Не стоит об этом! Я здесь! Стоит сказать о другом. Когда мне оттяпали ноги, я понял, что попал в затруднительное положение. Даже подумал: «А не пустить ли пулю в лоб?». Потом взвесил: «Ну, допустим, предположим, меня уже нет. Кому это на руку? А ведь я могу еще кое-что сделать дельное. Жизнь продолжается, – сказал себе. – Я здесь! Мы еще поборемся и просто так не сдадимся».

В тот день я понял, почему дядя Коля всегда спешил на работу – он как бы шел в очередной бой.

И был еще один день, который врезался в память... Я почему-то оказался в центре города у магазина «Рыболов и охотник»; кажется, рассматривал всякие принадлежности, прикидывал, что куплю, когда стану слесарем и разбогатею. И вдруг, случайно увидел на противоположной стороне улицы дядю Колю. Он явно прятался за дерево и украдкой наблюдал за кем-то в сквере. Я посмотрел туда же и увидел молодую женщину – она играла в мяч с малышом.

Я ринулся через улицу и уже хотел окликнуть дядю Колю, но, не добежав нескольких шагов, разглядел... слезы в его глазах. Это было настолько неожиданно, так не вязалось с ним, что я застыл, как вкопанный... Долго я стоял, и все это время дядя Коля, не отрываясь, смотрел в сквер, смотрел как-то тускло, с гримасой боли. Потом тяжело вздохнул и, опустив голову, медленно покатил по тротуару; проехал в двух шагах от меня и даже не заметил...

В тот же вечер мы играли в футбол, и дядя Коля, как всегда, был весел, в отличном настрое, и я подумал – там, на улице, мне просто что-то показалось.

Дядя Коля исчез из нашего двора совершенно неожиданно... По одним маловероятным, несерьезным слухам (из области «обс») его видели в других районах города, то тут, то там; будто бы он поменял местожительство. По другим, непроверенным, смутным слухам (появилась и такая разновидность), он разнимал дерущихся инвалидов и его вместе со всеми увели в милицию, а потом посадили за хулиганство. По третьим, опасным слухам, его увезли в дом инвалидов; будто бы вышел указ: «отловить и изолировать инвалидов, поскольку они не вписываются в общество, строящее светлое будущее». Этот последний слух выглядел наиболее правдоподобным.

Без дяди Коли наш двор опустел, и игры потеряли всякий смысл. Мы, конечно, продолжали играть и в волейбол и в футбол, но уже без прежней страсти, без вдохновения и азарта – всего того, что исходило от нашего «командира», и захлестывало игроков и зрителей. Игры потеряли свой накал – все уже было не то.

Я испытывал особую тоску. Бывало – безоблачный солнечный день, а мне кажется – небо пасмурно; вокруг прохлада, свободная циркуляция воздуха, а я задыхаюсь от духоты.

 

 

Трава у нашего дома

 

Он был моим самым близким другом в детстве. Мы с ним проводили все дни напролет. С утра обегали наши владения: поляну с небольшим болотцем и пружинящим деревянным настилом через низину, березовый перелесок, овраг, в котором струился ручей, и, наконец, бугор. Мы влетали на бугор и останавливались передохнуть. С бугра открывался прекрасный вид на зеленый луг, по которому проходила железная дорога, и до самого горизонта поднимались и опускались телеграфные провода. Каждое утро по железной дороге проносился скорый; он никогда не останавливался на нашем полустанке, мы и пассажиров не успевали рассмотреть – так, два-три лица, прильнувшие к стеклу, – но все равно их провожали: я махал рукой, а Яшка кивал бородой. Я сильно завидовал тем, кто мчал в поезде, мне тоже хотелось попутешествовать, побывать в разных городах. А Яшка им совсем не завидовал: поезд скроется, и он спокойно пасется на бугре, щиплет сочную траву, время от времени наполняя утреннюю тишину громким блеяньем. Я ложился рядом с Яшкой, обнимал его за шею, делился с ним своими мечтами, и он всегда внимательно смотрел на меня зелеными глазами и слушал, правда, при этом не переставал жевать. Выслушает, качнет головой, как бы говорит: «И куда тебя тянет? Здесь отлично, всего полно. Смотри, сколько ромашек! И чего их не лопаешь?».

В то послевоенное время мы жили в Заволжье, в небольшом поселке, при эвакуированном из Москвы заводе, на котором работал отец. Семья у нас была большая и, сколько я помню, мы постоянно нуждались. Чтобы расплачиваться с долгами, отец с матерью каждую весну покупали месячного поросенка, полгода его откармливали, а к зиме продавали. Но однажды родители вернулись домой с пустыми руками – на поросят поднялись цены, – а через несколько дней отец принес домой белого козленка. «На худой конец и он сойдет», – сказал.

Козленку было три недели, его тонкие ножки еще разъезжались на полу, он жалобно блеял и мягкими губами теребил занавески – искал мать. Первое время козленок сосал молоко из бутылки с соской и спал с нами, детьми, под тулупом на полу. Бывало, утром вскочит, наступит на руку острыми копытцами и заблеет – просит молока. Потом козленок стал есть все подряд, все, что мы ели, а как только на пригорках зазеленела молодая трава, мне, как старшему, отец поручил выводить его на прогулки.

С этого все и началось. Мы с Яшкой (козленка назвали Яшкой) привязались друг к другу; он ходил за мной, как собачонка, а я доверял ему все свои тайны. Там, на бугре, мы устраивали игры, бегали наперегонки, перескакивали через лужи и коряги, причем вначале Яшка вырывался вперед, но скоро я настигал его, и некоторое время мы неслись рядом, а потом Яшка начинал сдавать. Тогда он резко останавливался и подпрыгивал на одном месте, как бы предлагая новый вариант игры. Здесь уж, естественно, первенство было за ним. Видя, как я неуклюже отрываюсь от земли, Яшка только ухмылялся и взлетал все выше, временами даже зависал в воздухе и искоса посматривал на себя, любуясь своей ловкостью. Под конец этот бахвалец на радостях брыкался задними ногами и трубил на всю окрестность о своей победе.

Ближе к лету Яшку переселили в пристройку, в которой обычно держали поросенка. К этому времени Яшкина пушистая шерстка превратилась в блестящие завитки, его взгляд стал более осмысленным, а на лбу появились бугорки. Пробивающиеся рожки чесались, и Яшка все время лез ко мне бодаться. Припадал на передние ноги, качал головой – явно вызывал помериться силами. Я становился перед ним на корточки, и мы упирались лбами друг в друга. Побеждали попеременно, и надо отдать Яшке должное: когда он наседал и я кубарем скатывался под уклон бугра, он никогда не подскакивал и не бил сбоку – ждал, пока я поднимусь и приму оборонительную позу. В нем было какое-то врожденное благородство.

Позднее, когда у Яшки появились рожки, случалось, он не рассчитывал свою силу, и тогда мы ссорились. Например, издаст предупредительный клич, разбежится, скакнет и летит на меня, наклонив башку. Я, конечно, отпрыгивал в сторону, и Яшка врезался в кусты, но, бывало, я не успевал увернуться, и Яшка больно бил меня в плечо. Тут уж я не выдерживал и тоже поддавал ему как следует.

Долго мы не дулись, Яшка первым подходил, клал голову на мои колени, виновато подергивал хвостом и теребил ботинок копытцем: брось, мол, стоит ли ссориться из-за мелочей, ведь мы друзья! Такой ласковый был козленок.

В полдень я ненадолго оставлял Яшку одного: привязывал его веревку к вбитому в землю колышку и шел домой обедать. С обеда притаскивал ломоть хлеба, картошку, морковь – Яшка все уминал, и мы спускались в поселок.

Прежде всего подходили к сапожнику дяде Коле; я наблюдал за его работой, а Яшка дожидался капустной кочерыжки, которую дядя Коля всегда припасал для козленка.

Что меня больше всего поражало, так это умение дяди Коли по обуви угадывать наклонности хозяина. Подаст ему какая-нибудь старушка сбитый ботинок, а он посмотрит и скажет:

– Что внучок у вас – футболист?

И старушка сразу закивает:

– Житья от него нету. Отец только на обувь и работает. Вторые за месяц сбил... Да еще штраф за разбитое окно заплатила...

Или принесет какая-нибудь девчонка сандалии, дядя Коля проведет пальцем по стертым носкам и улыбнется:

– Танцовщицей, наверно, хочешь стать?

И девчонка кивнет, опустит глаза и покраснеет. Дядя Коля мог определить, кто ходит прихрамывая, кто косолапит, кто ходит красиво.

Дядя Коля был низкорослым, худощавым, носил очки и при ходьбе сутулился. Он жил в старом доме с обшарпанными стенами, зато его яблоневый сад считался лучшим в поселке. Сад огораживали высокие колья, похожие на гигантские карандаши. У широкой калитки, в которую свободно въезжал грузовик, спал огромный, как медведь, пес Артур. Такие внушительные бастионы и стражу дядя Коля завел вовсе не для охраны фруктов – просто, как многие люди маленького роста, любил все высокое. Под осень мы залезали в сад, трясли яблони, предварительно выманив Артура на улицу жмыхом – он ужасно его любил.

У Яшки с Артуром были вполне дружеские отношения: заметив козленка, пес вставал, потягивался, приветливо размахивал хвостом, подходил вразвалку и покровительственно лизал Яшку большим шершавым языком. А иногда, в знак высшего расположения, притаскивал козленку обмусоленную кость. Конечно, не обходилось без размолвок. Случалось, Яшка забывался и начинал объедать флоксы около дяди Колиного дома. Тогда Артур скалился и рыкал, а Яшка сразу вставал на дыбы.

Дядя Коля всегда мне что-нибудь рассказывал. Чаще всего о том, как он будет жить, когда станет лесником.

– Вот выйду на пенсию, сад оставлю посельчанам, сам с Артуром переберусь на природу. У нас ведь здесь все ж заводской поселок, а я хочу жить поближе к земле, к зверью. Устроюсь лесником на кордон, построю дом: стены из ветвей, крышу из хвои… Буду приручать зверюшек...

Однажды мы с Яшкой подошли к дяде Коле, он кивнул мне, кинул Яшке кочерыжку и стал молча подшивать валенок: прокалывал шилом дырочки и протягивал просмоленную дратву. Подшив подошву, начал пробивать ее деревянными гвоздями, чтобы лучше держалась, когда гвозди разбухнут. С полчаса работал и все молчал. «Что ж такое случилось? – думаю. – Может, обиделся на нас с Яшкой за что?» А дядя Коля починил валенок и посмотрел на меня поверх очков:

– Давай сними-ка ботинки.

– Зачем?

– Подбить надо. Того гляди, пальцы вылезут.

– У меня денег нет, – пробурчал я.

– Снимай, говорю! – нахмурился дядя Коля.

Я нагнулся, стал развязывать шнурки.

Починил дядя Коля мои ботинки, промазал краской, стали ботинки как новенькие. Надел их, а дядя Коля вздохнул:

– Был у меня такой вот сынишка, как ты. Да в войну умер от простуды. Так-то. Да. Все мечтали мы с пацаном податься в лесничество, построить дом из ветвей и хвои, приручать разных зверюшек...

От дядя Коли мы с Яшкой направлялись к Крокодилихе – так звали тетку Груню за то, что она свои владения от мальчишеских набегов огородила плотным забором и еще установила дополнительный барьер – насажала репейник. В ее палисаднике росло множество цветов: георгины, пионы, гвоздики, табак. Время от времени мы посылали в палисадник бумажных голубей с угрожающими записками, а по воскресеньям, когда тетка Груня уезжала в город, пролезали сквозь дыру в заборе, срывали головки цветов и, играя в войну, раздавали цветы как ордена. Георгин считался орденом Красной Звезды, пион – орденом Александра Невского, гвоздики и колокольчики – разными медалями. Отмечали друг друга щедро: в петлицах наших рубашек красовалось столько наград, что позавидовал бы любой фронтовик. После каждого воскресенья клумбы заметно редели. Обходя кусты, Крокодилиха только вздыхала и качала головой, а мы посмеивались и все больше смелели – забирались в цветник и в будни по вечерам...

Около палисадника мы с Яшкой останавливались, находили лазейку, я срывал несколько бутонов, а Яшка, как бы невзначай, объедал пару георгинов – ему очень нравились эти яркие цветы. Он вообще любил все яркое: изумрудную траву у болотца и ромашки на бугре, красную колонку посреди поселка, из которой всегда лилась струя, точно перекрученная стеклянная веревка. Он подходил к колонке, почесывал об нее бока, наклонялся к деревянному желобу и долго пил прохладную воду, бегущую среди гальки и тины. И красную тесьму Яшка предпочитал обычному холщовому поводку. А когда я раздобыл ему медный колокольчик он перед всеми задирал голову и хвастался ярко-желтым украшением.

Однажды в середине лета, когда Яшка уже сильно подрос, мы с ним пролезли в палисадник Кроходилихи; я стал тянуть какой-то венчик, а Яшка принялся за георгин. Внезапно перед нами возникла Крокодилиха. Яшка сразу сдрейфил и дал стрекача, рассыпая черные горошины, а я от страха онемел, даже не успел спрятать цветок за спину; нагнул голову и жду наказания. Но Крокодилиха неожиданно глубоко вздохнула:

– Что же ты делаешь? Я ж букеты в детский дом отвожу. Детишкам, у которых родители погибли на фронте, – она махнула рукой, подошла к калитке, распахнула ее. – Зови своих дружков. Дорывайте!..

С того дня Крокодилиха снова стала теткой Груней, и хотя калитка в ее палисадник больше не запиралась, никто не сорвал ни одного цветка. Даже Яшка обходил палисадник стороной – такой сообразительный был козленок!

На окраине нашего поселка пролегало шоссе – наполовину асфальтированная, наполовину мощеная дамба. По ту сторону дамбы находилась керосиновая лавка, каморка утильщика и мастерская по ремонту замков, примусов, патефонов и прочего. За мастерской начиналась городская свалка. Ее называли городской, несмотря на то, что город находился в пяти километрах от нашего поселка. Видимо, городские власти рассматривали наш поселок как никчемное место, годное лишь для хлама.

Мы с Яшкой любили ходить по свалке; я собирал старые журналы, разные бракованные детали, Яшка искал в основном огрызки овощей, но если ему попадалось что-нибудь несъедобное, но яркое, сразу звал меня.

После свалки подходили к мастерской и через открытую дверь наблюдали за работой мастера, молодого, вечно небритого мужчины с сиплым голосом. Заметив нас, мастер обычно усмехался и отпускал какую-нибудь дурацкую шуточку, вроде такой:

– Ну что, подковать своего козла привел? Все одно коня из него не сделаешь. Козел – он и есть козел. И толку от него никакого.

После таких слов мы с Яшкой поворачивали и уходили. Не знаю, как Яшка, а я вообще не подходил бы к мастеру, но уж очень хорошая у него была мастерская: на верстаке стояли тиски, на полках лежал слесарный инструмент, в углу виднелся маленький горн с мехами. Я все мечтал, когда вырасту, тоже обзавестись подобной мастерской.

Как-то осенью у моего самодельного самоката треснула петля, а новых нигде не было. Пришлось выпрашивать у матери деньги на ремонт. Мать дала сорок копеек. Пришел я к мастеру, попросил починить петлю. Мастер мрачно посмотрел на меня – он сидел на лавке и паял чайник, – отложил работу и прохрипел:

– Это что, твой второй козел? Ну, давай посмотрю... Э-э! Тут варить надо, стручок. Тащи на завод. А как ты думал? – он взглянул на меня. – Но можно и заклепать вообще-то. Заклепать, что ли?

Я кивнул.

– Ладно, посиди на улице, здесь не мешайся.

Через полчаса мастер поставил железную заплатку на трещину и прикрепил ее заклепками.

– Гони рубль, – сказал, толкнув самокат ко мне.

Я протянул монеты и покраснел:

– У меня только сорок копеек.

– Давай, завтра принесешь остальные.

Выкатив самокат, я пересек шоссе и пошел к дому. Помнится, день был пасмурный, с утра накрапывал нудный дождь. «Где же взять шестьдесят копеек? – соображал я. – Матери лучше не заикаться – не даст. Ждать до получки отца долго». И вдруг вспомнил, что в книжном магазине напротив школы букинист покупает книги у населения.

Моя библиотека состояла из трех книг, но у одной не хватало последней страницы, на другой виднелись чернильные пятна, третья – «Остров сокровищ», была в хорошем состоянии, но ее я считал лучшей на свете. Долго я колебался, сдавать ее или не сдавать, потом все же решился. «Накоплю денег, снова куплю», – подумал и отправился в магазин.

Весь тот день Яшка сочувственно посматривал на меня, а когда я ушел в магазин, то и дело выбегал на улицу, озирался и тревожно блеял – искал меня. Он любил меня по-настоящему и скучал, даже если я ненадолго оставлял его одного. К тому времени Яшка уже вымахал с дяди Колиного Артура, но его сердце не почерствело.

На следующее утро денек был отличный – вовсю сверкало солнце. Когда я бежал в мастерскую, в моем кармане гремело пятьдесят пять копеек.

– Вот деньги! – влетев к мастеру, задыхаясь, проговорил я. – Здесь не хватает пятака. Я вам завтра принесу. Мне мать даст на завтрак.

– Какие деньги? – просипел мастер.

– Вы вчера... чинили мой самокат...

– Ну и что?

–  Я шестьдесят копеек должен...

– А-а! Давай беги, купи папирос. И живо сюда!

Около нашего дома росла необыкновенная трава: высокая, упругая, ярко-зеленая, пахучая. Мы с Яшкой любили по вечерам полежать в траве, отдохнуть от дневных дел. Над нами трепетали бабочки, жужжали мухи, а перед глазами прыгали кузнечики, ползали изумрудные жуки... Я срывал травинки и жевал сочную горьковатую зелень. Яшка к траве только принюхивался, но никогда не щипал – сохранял для красоты. Такой умный был козленок!

На той траве у нашего дома я мечтал побыстрей вырасти, выучиться на инженера и поступить на отцовский завод. И мечтал развести сад, такой же, как у дядя Коли, и цветник, подобный палисаднику тетки Груни, и мастерскую – вроде хибары мастера. И опять я доверял свои мечты Яшке. Уставший за день Яшка слушал меня уже менее внимательно, а под конец вообще закрывал глаза.

К зиме Яшка превратился в могучего козла, с крепкими рогами и роскошной бородой. Характер у Яшки заметно испортился – он стал задиристый, лез ко всем животным в поселке, даже приставал к Артуру и только меня любил по-прежнему.

Бывало, какой-нибудь мальчишка показывал мне кулак. Яшка тут же забегал вперед, выставлял рога и бил копытом о землю – давал понять, что не даст меня в обиду.

Пока я был в школе, Яшка сидел в загоне около пристройки и вглядывался в дорогу – ждал меня, чтобы отправиться на бугор. Я тоже скучал по Яшке: болтаться с ним по окрестностям мне было интереснее, чем зубрить разные формулы и спрягать глаголы. Учителя не понимали причин моей рассеянности на занятиях и частенько в дневнике писали родителям, что я просто лентяй. Отец с матерью только вздыхали.

Долго они оттягивали разговор о продаже Яшки. Но однажды вечером сквозь сон я услышал, как мать говорила отцу, что продать Яшку вряд ли удастся – она уже предлагала кое-кому на рынке, – что Яшку придется забить и продавать мясо. Отец пыхтел папиросой и отмалчивался.

Надо сказать, отец был мягким, сентиментальным человеком, любил животных, цветы и грустную музыку. Жизнь крепко побила отца: он рано потерял родителей, с подросткового возраста работал на заводе, на фронте погибли все его друзья; он в одиночку тянул большую семью и жил в захолустье, далеко от родины. В те годы наиболее предприимчивые из эвакуированных уже перебрались в Москву, а отец никуда не ходил и ничего не делал для того, чтобы вернуться на прежнее местожительство. Он был скромным, даже застенчивым человеком. Мать была гораздо энергичнее. Она часто обвиняла отца в мягкотелости, сама ходила в дирекцию завода и в конце концов добилась своего – отца перевели на работу в Подмосковье. Но это произошло не скоро.

В тот поздний вечер, когда решалась судьба Яшки, отец сказал матери:

– Давай не будем пока этого делать. Немного денег у нас есть, и я должен еще в одном месте подработать, а попозже, ближе к Новому году... Там видно будет...

Зимой мы с Яшкой по-прежнему обегали наши любимые места и, как и летом, провожали скорые поезда, а с бугра катались по накатанному склону: я на валенках, а Яшка на животе. Ему очень нравился снег. Бывало, даже купался в сугробах – перекатывался с боку на бок, задрав ноги. Как-то мастер увидел его за этим занятием и ухмыльнулся:

– Твой козел совсем спятил. Забивать его пора, а вы с ним цацкаетесь.

После этих слов мы с Яшкой стали обходить мастерскую стороной.

Отец говорил, что, валяясь в снегу, Яшка чистит шерсть, но я-то знал – мой друг просто радовался зиме.

В морозные дни Яшку брали на ночь домой, и мы, как и раньше, спали с ним на полу, в обнимку. Причем, хитрец Яшка все норовил занять лучшее место, у печки, из-за этого мы всегда долго укладывались – то я теснил его, то он меня.

До Нового года мать больше не заговаривала о Яшке, но я не раз замечал, как отец украдкой сидел с моим другом у пристройки, курил папиросу и поглаживал козла.

В середине зимы родители увязли в долгах, а тут еще заболела моя сестра, нужно было хорошее питание, и мать твердо сказала отцу:

– Будь мужчиной! Думаешь, мне Яшку не жалко? Но чем отдавать долги? И чем кормить детей? Их здоровье мне дороже Яшки!

Отец долго молча курил, шмыгал носом, потом глубоко вздохнул и пообещал матери забить Яшку в субботу. Этот разговор я опять услышал случайно и в ту ночь долго не мог уснуть. Жизнь Яшки была в опасности, и я решил убежать с ним из дома.

На следующий день была пятница. Сразу после школы я обвязал вокруг Яшкиной шеи веревку, и мы с ним направились на наш бугор. Ничего не подозревавший Яшка начал, как обычно, носиться, валяться в снегу, лез ко мне бодаться, но я быстро его пристегнул и потащил к железнодорожному полотну… Я задумал отсидеться с Яшкой на ближайшей станции, пока отец с матерью не найдут другой выход расплатиться с долгами.

Мы протопали километра два, как вдруг услышали сзади окрик отца, он бежал за нами, махал рукой. Подойдя, отец снял шапку, вытер ладонью взмокшее лицо, закурил, глубоко затянулся.

– Понимаешь, – сказал, выпуская дым, – если бы мы с тобой жили вдвоем, мы как-нибудь перебились бы. Но ведь больна твоя сестра. Она не поправится без масла, молока. Да и долгов у нас полно... Яшку придется...

Отец хотел сказать «забить», но у него не повернулся язык.

– Мы с тобой должны быть мужчинами, над нами уже все смеются, – то ли меня, то ли себя уговаривал отец. – Если хочешь, мы заведем собаку, – не очень уверенно добавил отец, прекрасно понимая, что никакая собака не заменит мне Яшки.

Назад мы плелись молча. Яшка все понял – топал упираясь, насупившись. Я тоже еле ковылял и беззвучно ревел.

Утром отец куда-то ушел и вернулся с длинным ножом из напильника. Пока отец затачивал нож на бруске, я зашел в пристройку попрощаться с Яшкой. Он стоял, прижавшись к стене, подрагивал ногами, тревожно сопел и даже отказался от своего любимого лакомства – моркови. Он даже не посмотрел на меня, только покосился и отвернулся – как от предателя.

Когда отец вошел к нему с ножом, он забился в угол и отчаянно заблеял. И вдруг подбежал к отцу и стал лизать ему руки. Отец постоял в растерянности, потом бросил нож и, какой-то обмякший, побрел к дому.

Мать пошла по соседям и вскоре вернулась с мастером. Он согласился убить Яшку не потому, что недолюбливал его, а просто мать пообещала ему заплатить. К тому же, у мастера было охотничье ружье, и мать справедливо решила, что так все кончится быстрее, без всяких мучений для Яшки.

Когда мастер открыл дверь пристройки, Яшка ударил его рогами, вырвался во двор и стал метаться из стороны в сторону. Мастер поймал конец веревки и хотел привязать Яшку к забору, но с большим сильным козлом не так-то легко было справиться.

В конце концов мастер плюнул, бросил веревку, вскинул ружье и стал выжидать, когда Яшка на мгновение остановится. Я отвернулся, заткнул уши... Потом услышал одновременно и выстрел, и рев Яшки. Повернувшись, я увидел, что Яшка лежит на боку с открытыми глазами и неистово дергает копытами. Через секунду он вскочил и, припадая на передние ноги, пробежал несколько метров, разбрызгивая кровь по снегу, потом упал, и его забила дрожь… Эта дрожь становилась все мельче, пока в Яшкиных глазах окончательно не угасла жизнь.

Моего Яшку убили на месте, где летом мы любили полежать, отдохнуть от наших будничных дел; на месте, где всегда росла высокая ярко-зеленая трава. Я забыл сказать еще об одном свойстве той травы: даже в самые жаркие дни она оставалась влажной, и какие бы мы с Яшкой ни были разгоряченные, какие бы обиды или радости не переполняли нас, когда мы ложились в траву, становилось прохладно и спокойно.

Илл.: Художник Александр Столбов (фрагмент картины)

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2020
Выпуск: 
4