Татьяна ГРИБАНОВА. Житие наше провинциальное
Имя этого городишка… хотя… я нарочно не стану называть его: он легко узнаваем; но вместе с тем этот захолустный, прилепившийся на крутом берегу Оки городок ничем особенным не отличается от сотни таких же глухих, провинциальных, которым потерян счёт на громадных просторах России.
Правда, ни в каком ином месте такого не видывала: по ночам, особенно в августе, с уютного, но бескрайне раскидистого неба серебряными штрифелинами срываются крупнющие звёзды и вдоль стёжек, протоптанных в зарослях аниса и сныти, скатываются прямо в реку, чтобы на ранней заре местные рыбари вылавливали их блескучей плотицей на самую что ни на есть простецкую мормышку.
Вообще-то утро здесь начинается глубокой ночью, когда чуть позже четырёх в пекарне старого монастыря, – насельников-то его ещё в двадцать седьмом спровадили, кого на Соловки, кого тут же у стены к Господу, – затеплится, значит, в этом Божьем месте ещё затемно свет, глядишь, через часок-другой потянет за поросшие ивняком и берёзой, почти сровнявшиеся с землёй, монастырские стены духом свежего хлеба. И поплывёт он вдоль улиц городишки, проберётся во дворы, там уж, ещё до солнца, зашевелятся хозяйки, закрутятся колодезные во́роты, замымыкают, закудахчут на дальних заулках сараюшки. А когда уже заперезвонит кузня, завизжит пилорама, затарахтит маслобойня, тут, считай, утро и вовсе вступило в свои права – только успевай поворачиваться.
К этой поре в одном предревнем, ещё домонгольской красы, белом-пребелом, словно лебедь, храме и двух других, более поздней постройки, XVIII–XIX веков, закончатся заутрени. Отблаговестят и в новом, возведённом на самом верхотурье Архангельской горы, поставленном на месте зеленомшелой колоколенки с осыпавшимися шатрами. Хоть и не удалены от стен этой церквы ещё леса, хоть и не завершено внутреннее убранство, – алтарь взялись резать свои мастера-краснодеревщики, а дело это требует и времени и молитвенного раздумья, – но и в ней, незавершённой, служба идёт уже с самого Покрова́, и маковка, лишь выглянет солнышко, ещё не тронутой временем сусалью отразится в неспешных водах Оки.
Это не Гоголевский Миргород, нет: лужи со свиньями давно с центральной улицы переместились на окраины, и давно здесь не играют на выжженной с берестяным раструбом дудочке, но дикие мальвы, а по большей части лопухи и татарницы за моё почтение ещё буйствуют повсюду, и нет им окорота ни в разбитом лет пять назад парке Победы, ни даже на главной площади городишка. Кажется, исчезни они, вездесущие, и городок сам себя не узнает, в диковинку ему станут гладко выбритые газоны, трава здесь живёт себе, поживает своей травяной жизнью, какую ей Бог положил.
Переведись этот самый лопушняк, где ж мужикам будет, к примеру, «свойскую» распить? А то в тенёчке, да хоть под той же монастырской стеной, залягут в травищу, и ищи их бабы, свищи. Правда, последнее время повадился на обед мимо стены ходить городской голова: врачи, мол, твердят в один голос: «Движение – это жизнь!», советуют своим ходом передвигаться, а и то правда, что ни год – костюм приходится на размер больше покупать, так и денег не напасёшься.
Из-за этого самого головы, Петра Степаныча, пришлось гулеванам перебазироваться в бурьяны, что подпирают тыльную сторону городской бани. Хоть мужик-то он, Пётр Степаныч, в доску свой – идёт, со всеми здоровкается, о том, о сём расспрашивает, сам, ежели только по праздникам, а это не в счёт, в буден день – ни-ни, в рот не берёт, но коли заметит кого среди рабочего дня не при деле, а тем более нетверёзым, – пиши пропало – спуску точно не даст. Тогда уж наверняка – отправляйся за литовкой да выкашивай своё потаённое пристанище.
А так, вообще-то, Пётр Степаныч, хоть и с важным лицом, но ничего, душевный, можно сказать даже, мировой мужик! Ничем особо от обычных жителей городка не отличается. Может, в других каких местах это тоже в диковинку, а только местный голова обожает свою «девятку», о каком-нибудь «мерсе» или джипе и мыслить не мыслит. «А на кой он мне, этот «мерс»? Моя ласточка ему ещё и фору даст», – ничуть не смущаясь, обронит, бывало, голова, заметив удивление приезжего губернского начальства.
Хоть и протянули газовые ветки вдоль трёх основных улочек, голова, как и большинство жителей городишка, осмотрительно печку свою уберёг. «Оно, конечно, прогресс – дело важное, – подумалось тогда Степанычу, – а только какой я русский без печки?.. А штец, а холодчику в чугуночке притомить? С плитки-то, из кастрюли и дух не тот, и вкус столовский!»
Вообще-то, перемены здесь случаются, но, по правде сказать, проходят с великим скрипом. Русский мужик ведь и испоконь к ним подходил с осторожностью. И в этом городишке за века, – а края эти, если вспомнить, знавали ещё набеги Дивлет Гирея, – можно, конечно, подивиться, только ничего с той самой поры в укладе мужицком по большому счёту и не изменилось.
Нет, время, конечно, движется вперёд, что и говорить. Но по заутрене, как и двести, и триста, и пятьсот лет назад, на росных подворьях слышится цырканье о подойники парного. Покрикивает, подщёлкивает плёткой пастух, как когда-то его пращур, собирая от хозяек коров и уводя их до вечерней зари в припойменные, поросшие вкусной, истекающей сочной цветастостью, луговины.
И не сказать чтобы житие в этом крохотном городишке было словно у Господа за пазухой: человек, он ведь, известно, везде человек, как со своим добром и любовью, так и со своими страстями… куда ему, грешному от них-то?
Но как-то так уж повелось, видать, ещё от дедов попридержалось: ворота здесь по сю пору доверчиво запирают на палочку и собак спускают на ночь не для припуга, а разве что за-ради выгула. А кого остерегаться-то? Друг дружку с мальства знают в лицо, и меж собой, если не ближние родичи, то уж как пить дать – сватья-кумовья.
А потому и дела здесь большие вершатся миром: дом ли, амбар ли какой поставить пособить, да хоть бы по весне картошку посадить, а по осени выбрать. На том и стоит городишко. Не помогай сосед соседу, может, давно уже и сгиб городок навовсе.
А он, вишь ты! Сколь веков ему, хоть в столицы и не выбился, а хорохорится, не сдаётся. Было время, когда у местных купцов капиталу собралось довольно, чтобы проложить в городок железку, мог он выйти и в ранг губернского города. Да только засупротивились отчего-то купчишки. Народец этот себе на уме. Покумекали, прикинули и решили: мол, а куда спешить? Им и так неплохо, мошна эвон как на доходах от их конопляных, мукомольных да кирпичных заводишек набивается. Видать, от них-то, глубокомудрых, с их лёгкой руки и прижилась в городишке поговорка: курочка клюёт по зёрнышку, а какает кучечкой.
Не перестрахуйся тогда купцы, глядишь, набрал бы силу городок, расцвёл. Может, устоял бы и в наши, уже перестроечные годы, не сгибли бы когда-то приватизированные у тех самых купчишек заводики, не стояли бы сейчас заколоченными старые, с удивительной резьбы наличниками и крылечками дома, не врастали бы они, источенные жучками, в землю, не заполонялись бы подворья дурнопьяном.
Но, как бы там ни было, по пятницам и субботам, хоть уже намного реже, но всё ещё сигналят, подъёзжая к ЗАГСу, что вместился в одном из старых купеческих особняков вместе с Домом культуры и судом, разукрашенные лентами и цветами свадебные машины, ещё нет-нет да услышишь голос подгулявшего, раскрылехтившегося на радостях папаши под окнами обколупленного ливнями и снегами роддома: «Галинка! Гляди там у меня! Чтоб пренепременно мужик был!.. Шшшубу из шиншилей куплю! Прям с Парижу!»
Здесь, Богом не обижены, всё ещё квасят по первопутку, под Покрова́ хозяйки, сдабривая кто анисом, кто ягодкой-клюквой прищипленную первыми морозцами капусту. А перед Пасхой даже вдоль самого отдалённого, самого затрапезного урынка плывёт дух ванильных куличей, смешанный с запахом утомлённой луковой шелухи.
И не случалось ещё того, чтобы после Роштва, в самые окаянные морозы, под Архангельской горой, сгуртовавшись и сменяя друг дружку, без особого галдежа, мужики не вырубили бы чуть ли не во всю ширь Оки Крещенскую купель. И нет того, кто бы, даже клацая зубами, не захотел в ней смыть поднакопившиеся за Святки грехи.
Пройдись неспешно вдоль городка, бросься ласточкой с приокского обрыва, пролети над ним, приглядись, прислушайся… В его деревах, так же, как в Муроме, Залесске, Болхове, Устюге, Мценске, да всех городишек и не перечесть, так же, как и в каждом из них, вешней порой здесь в кронах деревов гортанно перекликаются, подновляя гнёзда, грачи, и нет спасу от затопившего пути-дороги половодья.
А в летнюю пору к исходу дня, когда уже в лощине за старым элеватором начинает воедино сплавляться небо и земля, но, словно рыба в садке, всё ещё трепыхается, никак не угомонится перестаревшее солнце, с какой-нибудь привычной лавочки до-олго, пока не «доклюют» скрученные на бакшах сковородки громадных подсолнухов, не могут разойтись, даже пересмаковав все последние новости, старухи.
Это городишко, в котором до сих пор, к примеру, в Светлую седмицу, за-ради гулянок, обустроившись на завалинках и завернув прокуренными пальцами покруче, из свойского самосада, «козьи ножки», мужики любят поглазеть на петушиные бои.
А туда ближе, к майским по весенне обрадованной земле, опять же гурьбой, словно галки за плугом, выйдут они прибрать городской сад: смахнуть с кепки гипсового вождя галчиное гнездо, подновить бронзовой краской памятник землякам, павшим в Отечественную.
И так же дружно на Радуницу, собравшись на погосте, до которого рукой подать, иди хоть с какого конца городишка, спешат они расстелить скатёрку прямо на родных могилочках, выпить, как водится, по три стопочки за помин ушедших, покрошить под голбцами прибережённые с Пасхи крашенки и куличики. А потом навеселе разбрестись по домам, чтобы исполнять своё повседневное житие и чтобы, как подступит Троица, снова высыпать пёстрой стаей, – аж в глазах зарябит, – всем городишком, от мала до велика на уже успевший пропылиться просёлок, ведущий к старому примонастырскому погосту, где у каждого за оградкой, рядком покоится весь род.
Так уж спокон веков здесь водилось, где бы ни жил мужик из этого древнего городка, помирать возвращался к отчему порогу. Пусть пройдёт и тысячу лет, пусть осыплются с небосвода звёздные штрифелины, поседеют воды Оки, но это наверняка останется неизменно.
В таких городишках, знают тебя или не припомнят, чьего ты роду-племени, свой ты и ли чужой, всё одно пренепременно поклонятся при встрече, а вослед, и не сомневайся, пройди мимо любой прикорнувшей в тенёчке на лавочке старушки, посмотрит мать глазами отцветших незабудок, подымет троеперстно сухонькую руку и, по стародавней русской привычке, трижды перекрестит тебя вослед.
Вот такое оно, наше провинциальное житие.
28-29.01.20.
Илл.: фото предоставлено автором