Анна КУЗЬМИНЫХ. Короткие истории
Сорок октябрей
Снова я на твоих коленях, мама, а между мной и колыбелью, поди ж ты, сорок птиц пролетело, сорок оголтелых октябрей. Колени твои пышные и тёплые, словно хлеб, который ты пекла, подскочив раньше солнца, подскочив, чтобы разжечь огонь, разжечь жизнь в нашем доме. И словно ничего за это время не изменилось, только птицы коснулись перьями твоего лица, перьями или когтями – теперь уже не разобрать…
Теперь уже многого не разобрать, прошлое – все равно что тяжёлый блокнот, расшитый бисером букв, бисером многоточий. Одни страницы вырваны, другие в пятнах от чая, где-то орнамент рассыпался, просочился в подпол к шорохам и соленьям, но кое-что я вижу отчётливо, например: я выбрала тебя со спины.
Я выбрала тебя со спины, мама, ты вся была – скрипичный ключ: твои округлые бедра просили колыбелить новую жизнь, голос впитал мелодичность мира, твои завитки у уха… Ничего, что ты их красила, мама, теперь я часто думаю, отчего мы чёрное любим сделать белым, хотя истина настырна, ты же знаешь, рано или поздно она проступает сквозь…
Ты катила коляску по городу, обожжённому историей и солнцем, и всё вокруг оглядывалось и галдело: какой красивый мальчик, какой красивый мальчик… Оказалось, мама, слова имеют свойство прорастать, как прорастает семя чечевицы, как день прорастает в ночь… Ты выуживала меня, словно ценный трофей, из заброшенных дзотов, снимала с заборов и выговаривала мне за репьи, впившиеся в волосы. Знаешь, мама, я до сих пор не похожа на ту хозяйку из женских журналов, что переехали на чердак, но, видит небо, я сносный боец, и это лишь на первый взгляд не так уж важно.
Тот дом на семи ветрах – жёлтое снаружи, жёлтое внутри: ты привела меня за руку и оставила, не сказав, когда заберешь. Ветра задували в окна, задували в душу, тебя из неё высквозило почти всю, кроме мешочка с яблоком и крошками печенья, кроме голоса в трубке: прости, я опять не успеваю приехать. Что было делать, я обнимала холодную батарею и спасалась снами, я спасаюсь ими до сих пор: в них яйцо срастается вокруг иглы, игла снова в утке, утка в зайце, заяц в сундуке, а мы с тобой сидим на нём и беспечно болтаем ногами, болтаем о разном.
Ты гасила звезды и зажигала их снова. Та стеклянная розетка из сервиза была посажена под замок и ждала гостей, сказали же: «строго-настрого»… Но мне пришлось открыть шкаф, потому что это дело чести – насытить приблудного кота, приблудного и слепого. Я потчевала его по-королевски, как желала, чтобы потчевали меня. Он лакал сливки, запрыгнув на стул, запрыгнув на трон, он выглядел действительно высокой особой, но розетка треснула и раскололась, а вместе с ней раскололся мир: того и гляди узнают, недосчитаются... Ты вошла в коридор, увидела осколки, приложила к моей макушке ладонь – и мир снова стал цельным, я до сих пор не могу разгадать, как тебе это удаётся.
Однажды я попросилась в небо, мама, и ты не стала отговаривать меня. Ты пришила мне крылья суровой ниткой, старой суровой ниткой, ведь на новую у нас не было денег, а до зарплаты ещё тянуть и тянуть. И я разбежалась и взлетела, хотя знала наверняка, что нитка ветхая и может не выдержать моего птичьего тела, просто я верила тебе, кто бы знал, как я тебе верила, ведь я тоже – скрипичный ключ.
Я стоптала сто железных кроссовок, мама, чтобы услышать переливы твоего голоса, снова глотнуть твой запах, эту смесь из хлеба, диких трав и плодов смоковницы, снова стать твоей долей, долькой, долечкой, губчатым мхом на твоих ветках. Знаешь ты или нет, но все твои крашеные завитки, мама, вся отглаженность твоего платья и глянцевость твоего сапога – ничто по сравнению с твоим запахом.
Даже сегодня, сорок октябрей спустя.
Розетта
а помнишь, Розетта, как я любил твои курники – сахарные, даром, что с мясом, – помнишь, когда ты лепила их, намурлыкивая под нос с горбинкой что-то игривое, через
приоткрытую форточку сочился такой дух, что сбегались коты со всей округи, и я, главный кот твоей жизни, притаскивался на кухню, отбрасывал костыли и, втиснув себя в
зазор между окном и холодильником, сначала шумно втягивал божественный аромат, а потом дотягивался до самого сочного куска на тарелке – по ней плыла лодка с целующейся парочкой – и проглатывал его целиком, урча и смакуя твою аппетитность,
подчёркнутую тугим фартуком, и ты хохотала и спрашивала, хочу ли я добавки
помнишь ли, как тебя трижды пытались затянуть в корсет подвенечного платья, сделать богатой и обычной, и ты каждый раз сбегала, чтобы выпросить у жизни меня, больного, кургузого, нелепого от горба до пальцев, кривых, что ветви саксаула, ты меня вымолила и выходила, и повторяла потом, что не желаешь иной судьбы, ведь на дне моих глаз такое, тако-ое, и нет, горб мой ни на микрон не уменьшился, но я впервые узнал, как это – дышать в унисон
а помнишь, мы гуляли с тобой по парку, укутанному в палантин из сентябрьских листьев – охра, бордо и долька лимона – я сидел в коляске, а ты толкала её по парковой дорожке и вдруг побежала, от восторга, от осеннего головокружения, и всё, всё вокруг замелькало, и мы закружились и поднялись – над парком, над крышами, над котами, над обувью в прихожей, над пелёнками нашей годовалой дочери, над твоими чертежами, разбросанными по дому, и моими ненаписанными песнями – и летели, да, летели, знаешь, Розетта, ты наполняла моё бытие Небесами, и в моей жизни не было ничего столь же звенящего
тебя называли кто святой, кто сумасшедшей, однажды ты выскользнула из нашей кровати, когда я притворился, что сплю, и ввалилась домой под утро, пьяная и счастливая, с тревожными жёлтыми цветами, совсем как у той, книгу о которой мы зачитали до дыр, и я прислонялся к твоей коже оттенка оливы своей небритой щекой, и говорил, что тебе не нужно просить прощенья, что ты прощена наперёд, помнишь?
я умер, когда ты сорвалась в путешествие, моя сестра готова была выцедить из тебя все соки, чтобы ты сгинула, как сгинул я, она всегда хотела, чтобы я вернулся к ней и к нашей матери, в комнату, где был закатан в гипс небытия, а ты сражалась за меня когтисто и яростно, одним словом, когда я умер, тебе сказали, что у меня случилась ещё одна поломка в организме – помнишь? – и он не вынес, но это было неправдой, я не вынес твоего отсутствия, меня выдуло сквозняком в ту самую форточку, к которой стекались дворовые коты в ожидании курника
кому ты сейчас его печёшь?
Илл.: Художник Мария Холмогорова. Колыбельная. Автопортрет с мамой