Геннадий ЁМКИН. Когда вздыхают черёмухи
Н. Ш.
Девочке из прошлого
***
Я о светлом, о тревожном –
Не прошло, не минуло…
С нежной памятью о прошлом
Я пишу вам, милая!
Большинство людей не верит в сказки и в сказочные царства.
Единицы из них всё же пытаются сказки сочинять.
Совсем уже мало тех, кто верит в то, что они верят в сказки.
И если допустить, что даже малейшее меньшинство из тех,
Кто верит в то, что они верят в сказки, настолько тверды в своей вере,
Что готовы шагнуть за грань, разделяющую сказку и обычную жизнь,
То я уж и не знаю, как быть вовсе…
Сколько живу здесь – никого из них не встречал…
Соловьиное отечество
Вспоминай же, девочка, вспоминай…
Дорога на профилакторий. Не доходя до него километра полтора, направо в лес отходит грунтовка. Метров через триста – небольшой спуск, и дорога из смешанного, в основном, липового и берёзового леса ныряет в светлый сосновый бор. Почти сразу после спуска, если идти влево, на расстоянии, может, двух-трёх минут ходьбы спуск к долине Сатиса. Видна часть её ярко-зелёной луговины, что упирается в буйные заросли ивняка, черёмухи, ольхи. Об этих приречных зарослях, в которых переплелись шиповник и ежевика, малина и дикий хмель, смородина и «непродери-трава», стоит рассказывать особо, поскольку эта долина в могучих присаровских лесах и есть – соловьиное царство.
Соловьи, правда, ко времени, о котором идёт речь, в силу ещё не вошли. Не радуют, не пленяют будущих избранниц. Это уже ближе к черёмуховым холодам станет
…Слышно, как в тальниках дальних,
Там, где волна набежит,
В горлах волшебных, хрустальных
Воздух прозрачно дрожит…
А пока, пока ближе к вечеру, даже не в самый синий час его, можно услышать первые пробные голоса:
– Тю-ить! Тю-ить! Тю-ити!
Немного погодя:
– Фи-ю-ти! Фи-ю-ти! Фить! Фить! Фить!
И, еще не вызовом или ответом даже, где-то в стороне:
– Тю-тю-ити-ити! Тю-тю-ити! Тю-тю-и! Тю! Тю! Тю! Тю… – это уже проверяет свой голос один из будущих соперников.
Редко, правда, уже в поздних сумерках можно услышать и какого-то заполошного. Тот выдаст несколько коленец с каким-то полувывертом. Прислушается. Шейку то вытянет, выгнет её, головку то набок склонит и прислушивается – нет… ничего… тихо… От досады ли, или шороха мышиного напугавшись, замолчит. Затем ещё что-нибудь этакое вывернет. Прислушается. Тишина в ответ. Тогда уж и замолчит вовсе.
И совсем уж припозднившись, откуда-то издалека, из-за нижней бобровой запруды, через появляющийся туман, как будто сквозь реденький ситчик пропущенное, едва услышится тютюканье тамошнего шалого – так и то оборвётся, едва начавшись.
И уснёт долина.
Конечно, это ещё пробное, ещё не утверждающее себя пение и не рулады очарованиюи прелести будущей избранницы, а скажем, проверка голоса для обозначения своей вотчины или княжества в соловьином царстве.
Но вот когда воздух по вечерам станет не просто синим, но и таким густым, что цветам приходится с трудом, преодолевая его упругость, закрывать свои лепестки, а каждый соловьиный княжич и царевич уже построит своё гнёздышко (конечно же – самое лучшее!) из сухих да тонких прутиков и травинок, самое уютное – с продёрнутым да подоткнутым по щелям лучшим для такого дела, собранным по краю болотца, просушенным да упругим мхом-сфагнумом, а не тем, белёсым и зеленоватым, что выстилает сосновый бор по соседству с долиной, а ещё – годным для обустройства соловьиного гнёздышка мягким кукушкиным льном; вот тогда-то по опушкам лесным да подбирающемуся к долине мелколесью, а главное – по приречным зарослям и урёминам, в этой соловьиной отчине и по соседним княжествам да царствам бушевать и властвовать будет страсть!
Где в шиповниках птицы хлопочут
И черёмухой пахнет сильней,
Ближе к вечеру, к сумеркам, к ночи,
Как ударит внахлест соловей!
Вот –
Прошелся лешачьею дудкой,
Обождал,
Видно, склюнул росы.
Распушив оперенье на грудке,
В пол-удара проверил басы.
Шейку выгнул –
Прошел оттолочкой.
Остальным и не сват, и не брат.
После каждой серебряной точки
То юленье, то дробь, то раскат!
Ох…
Стозвонкий какой соловьище!
Там, где гуще шиповник и злей,
Уж так свищет!
Так свищет, так свищет –
Знать, отчасти разбойных кровей!
Так поет!
Что заслушался месяц,
Что волна за волной не бежит,
Что вздыхают черемухи, свесясь,
И звезда на воде не дрожит!
Да, такие стозвонкие редки
Что в садах, что в овражной глуши.
Остальные ему для подпевки,
Остальные – не так хороши.
Вот опять –
То вздохнет, то забредит,
То засвищет, как свищут ножи.
Соловьиха,
Наверно, ответит…
Ты такому, поди, откажи!..
Утром новость сорочия быстро
Полетит по окрестным лесам:
– Наш-то, наш!
То вздохнет серебристо,
То по самым пройдётся низам.
Изо всех – боевой, голосистый!
Чем такой неугоден да плох?
То пройдется разбойничьим свистом!
То алмазный рассыплет горох!
Вот тогда и состоится превращение воздыхателей и поклонников в певцов. Тогда, со всем настигшим их томлением и мукой любовною, песней, одной лишь песней соловьиной будут они утверждаться и явят миру силу своей любви.
И каждая песня будет услышана! Будь то робкая трель не годовалого даже соловьиного молодца, которая и дыханья то его на самое «чуть» громче. Или же это будет волнующе-страстная, подчиняющая себе, доводящая певца до исступления, готовая, кажется, стать и вовсе погибельной…
Вспоминай же, девочка! Вспоминай!
Сон-трава
Вправо же от дороги, где сосны выше и бронзовее, величественно-молчаливее против соснового же подроста и молодняка, сбегающих к речному лугу, не вошедшему об эту пору ещё не то что в силу разнотравьем, но и в сочную настоящую зелень, находилось открытое мной царство сон-травы.
Вспоминай, девочка!
Вспоминай…
Цветы росли поодиночке и парами, небольшими куртинами. А в некоторых местах, там, где сосны специально расступались, чтобы днём на насквозь пронизанной солнечным светом поляне на ковре из белёсого и суховатого, тихо похрустывающего и пружинящего под ногами мха и опавшей сосновой хвои всю поляну запятнать синими и лиловыми островками этих нежных цветов.
Цветы, что распускались одними из первых, уже начинали клонить головки к земле. Самые краешки лепестков у них подсыхали и выворачивались наружу...
А ещё несколько дней назад они тугими, едва начавшими раскрываться бутонами вбирали солнечный свет и, прозрачные от этого света, храня его, светились, кажется, даже ближе к вечеру, когда заходящее солнце, прикоснувшись закатной ласкою своею к вершинам соснового бора, начинало тонуть меж дальних, уже еловых зазубрин присаровских лесов.
А солнце, кажется, оттого всё больше и тускнело, что накалывалось на еловые пики-зазубрины, и часть его солнечного вещества растекалась над лесной кромкой и по ней. Сгустившаяся было над лесом тёмная синь, насколько было видно по обе стороны от солнца, обращалась в лиловую, затем в красно-багровую. И вот совсем уже измождённое от таких превращений и само потускневшее на фоне восторженно-печального зарева, солнце исчезало в багрово-зыбком, оставляя памятью о себе догорающие печальные краски заката.
Но лесные цветы из-за высоких деревьев и густого подлеска никогда не видели заходящего солнца. И поэтому, даже засыпая, хранили в бутонах радостный и звенящий дневной свет. Разве что в тех цветах, которые начинали клонить головки всё ниже, можно было угадать задумчиво-печальный вечерний свет. Но этот вечерний свет хранился недолго, и стоило венчику едва качнуться, он из него вытекал, превращаясь в наилегчайшее серебристо-дымное облачко, которое исчезало, ещё не достигнув земли.
Но тот, тот самый солнечный свет, что ликовал от самого своего существования, свет, хранимый в колыбелях нежнейших бутонов, сохранялся до самого тёмного непроглядного часа, с наступлением которого и начиналась следующая сказка…
Знайте – он не исчезает! Свет, что хранился в бутонах, он никогда не исчезает! В самый синий час, что наступает сразу после захода солнца, когда появляется первая роса, он начинает просачиваться через прозрачнейшие, с их жилками, разводами и крапинками лепестки наружу, туда, где на бесчисленных белёсых и будто невесомых волосках, на венчиках, на матово-зелёных прилистниках, стеблях уже появляются первые, поначалу едва заметные росяные жемчужины. И вот когда свет из бутонов, проникая сквозь лепестки, перетекает через волоски-ворсинки во все эти, от мельчайше-алмазных до всё более и более заметных, чистейше-прозрачных или матовых росин, цветы сон травы засыпают…
Может, им снятся божьи коровки, что не очень-то деликатно забирались внутрь венчика. Особенно смешно, наверное, вспоминалось божьекоровкино кувырканье после того как она срывалась, не удержавшись даже своими цепучими лапками, забираясь внутрь бутона на самое его донышко. И вот, когда это красно-оранжевое пятнистое чудо шлёпалось на спинку и, пытаясь перевернуться, начинало возмущённо двигать лапками, то одна из ярко жёлтых тычинок (цвет их был, пожалуй, даже сочнее цвета одуванчиковых лепестков, пожалуй, даже в сторону слегка оранжевого) непременно тянулась к ней, стараясь не испугать и так переполошившуюся букашку и подвести кулачок под спинку этому «чуду», чтобы перевернуть его. Перевернуть гостью сразу не всегда удавалось. Тогда на помощь к несостоявшейся спасительнице приходили ещё несколько тычинок-сестриц. Они старались попасть кулачками уже в лапки букашины, а та, чуя грядущее освобождение, вовсю уже работает лапками! Нащупав первую же из спасительных тычинок, она так неуклюже (кажется, даже покряхтывая!) наконец-то переворачивалась! При этом на неё из кулачков протянувшихся к ней тычинок обрушивалась дождем жёлтая пыльца.
Муравьи же, более частые гости, те вели себя по-другому. Самые мелкие - чёрные, деловитые, упорно передвигались строго друг за другом нескончаемой, кажется, цепочкой. Они большей частью прокладывали свои дорожки только у подножия стеблей. Иногда из этой цепочки отделялись один-два мурашика; пытаясь подняться по стеблю, но в виду своей мелкости, тут же начинали запутываться лапками в бесчисленных тончайших ворсинках и, чтобы совсем уж не запутаться и не отбиться от своих собратьев, и не заблудиться окончательно, они поднимались на задние лапки, высматривая соплеменников, и, даже не возмутившись исходом своего незавершённого путешествия, деловито разворачивались и возвращались назад, опять становясь одним из бесчисленных звеньев в бесконечной цепочке, двигающейся неизвестно откуда и куда.
А рыжие, большие, устраивающие такие красивые муравейники-замки по всему лесу, да такие огромные, что цветку нужно было запрокинуть венчик, вытянуться-вытянуться и даже встать на цыпочки, только тогда можно было увидеть его верхушку! Так вот эти муравьи вели себя совсем по-другому, можно сказать, по-хозяйски. Появлялись они поодиночке или небольшими ватажками. Двигая беспокойными своими усами-антенками, бесцеремонно потрогав ими всё, что попадалось на пути, посновав снаружи и в самом цветке, перепачкавшись, как та божья коровка, в пыльце, так же внезапно, как появлялись, исчезали.
Впрочем, что до того, что цветам будет сниться… пускай они решат сами. В сказках так принято.
Лесное сияние
А пока убаюканные ещё вечернею дрёмой, цветы спят. Но спят, кажется, уже без сновидений, иногда вздыхая, видимо, томясь в необъяснимых даже для них, цветов, предчувствиях.
И вот – в самый непроглядный час, уж далеко за полночь, когда и тишина в сосновом бору стоит такая, что слышно: самые крупные росины, держащиеся на ворсинках лепестков уже едва-едва, хотят сорваться. И вот, наконец, скатываясь всё быстрее и быстрее со спящих бутонов, вбирая в себя те мелкие и мельчайшие росинки, что попадаются на пути, срываются и …
Дзинь! Дзинь!.. Разбиваются с самым хрустальным звоном…
Бутоны же, освободившись от веса крупных росин и от летящего от цветка к цветку перезвона, вздрагивают, и с них начинают срываться росинки поменьше и совсем малые.
– Дзинь! Дзинь! Дзинь! Слышится уже и рядом, и чуть дальше, и по всему бору! И вот уже кажется, всё вокруг наполнено этим нежнейшим звоном! Смотрите – и тут! И тут! И там! И там! И там! Вспыхивают лучики света из разбивающихся росинок. Если поначалу они одиноко гасли, то теперь, когда каждое мгновение по всему лесу с бутонов обрушиваются мириады волшебных капель, эти лучики образуют пускай едва заметное, но постоянное уже свечение! И свечение это с каждой минутой набирает силу! Оно обращается в свет! Рассказать о котором, пожалуй, сможет лишь самый искусный сказочник. Впрочем, вы и сами можете стать свидетелем этого чуда. Стоит лишь оказаться ночью в пору цветения удивительных, нежнейших цветов сон-травы в сосновом бору.
Я же, сколько себя помню, всегда знал, что происходит в этом лесу, и в долине этой, и даже в дальних лугах, которые намного дальше, чем дальняя бобровая запруда.
А решился рассказать Вам о тайне Лесного Сияния я лишь потому, что сейчас стоит то самое время, когда в нашем сосновом бору зацветает сон-трава. Сам в этом году я ещё не видел Лесного Сияния. Скорее всего, больше и не увижу его ни в этом году, ни в следующем…
Но, думаю, что с того самого золотого времени, при воспоминании о котором сердце начинает так часто биться, немногое изменилось в этих местах. Что и сегодня чудо Лесного Сияния начинается с той самой первой капли росы, что, сорвавшись с ворсинок венчика сон-травы, не смогла, разбившись о сухую прошлогоднюю хвоинку, сохранить в себе частицу вчерашнего ещё света. И это крохотное росяное сияние, освободившееся из своего хрустального плена, разрастаясь и делаясь всё невесомее, поднимаясь от земли, и стало Лесным Сиянием. На первых порах его мерцания хватает лишь на то, чтобы осветить растрескавшуюся от времени и могучести стволов сосен их темно-коричневую кору, которая всегда и есть один из признаков вековых деревьев. Но, поднимаясь выше, туда, где кора становится уже не такой грубой, морщины и трещины её разглаживаются, и стволы обретают бронзовую стать, сияние усиливается и, касаясь совсем тонкой, ранимой уже жёлто-золотистой кожицы (местами отслаивающейся золотистыми чешуйками, которые днём от своего же шёпота, трепета и солнечного света облетают), сияние набирает такую силу, что его стремление вверх, к небу, не остановить уже ни мощным сучьям, ни раскидистым, задумчивым кронам, как бы они ни смыкались там, кажется, уже под самыми небесами.
Кажется, когда те капли росы, что упали первыми, не успели ещё и истаять, а разрастающееся над бором свечение начинает уже тревожить безраздельное царство темноты. Звёзды, что с позднего вечера, вдоволь нашептавшись на своём звёздном языке, уснувшие в чёрно-бархатной глубине неба, начинали, поворачиваясь то синим, то белым боком к земле, перешёптываться теперь уже обеспокоенно. Ночное небо от этого шёпота, от разрастающегося сияния, начинает терять свою глубину и тайну. Вот и солнце ещё дремало бы в своей неведомой занебесной дали. Но – этот звёздный шёпот! Это набирающее силу свечение! Оно уже передаётся небесам, что ночью ложатся краешками своими на вершины могучих боровых сосен.
И вот чёрный бархат ночи всё больше и больше осыпаясь и выцветая, становится уже настолько невзрачным, полинялым, что самые яркие звёзды, и те бесследно исчезают в его пепельно-серой редине. Солнцу уже неуютно под недавно ещё непроглядными покровами. Его начинает знобить. У него появляется жар. Жар, от которого в той части неба, где солнце должно взойти, становится белёсо. Поначалу из сгустившейся над этой белёсостью синевы начинают обозначаться кромки облаков. Они из пепельно-серых обращаются в тёмно-синие, даже в фиолетовые, а затем делаются с налётом багровости (такими же облака бывают душными июльскими вечерами перед надвигающейся грозой). И вот невзрачная поначалу блёклость утверждается настолько, что взывает уже и к розовым тонам.
Наконец появляется едва заметная алая полоса, предвещающая рождение солнца. Она, опираясь на обозначенную ею же тёмную кромку леса, поднимает над собой, могучим – от одного края горизонта и до другого – алым выгнутым щитом, всё ещё наваливающуюся на неё, но с каждой минутой больше и больше теряющую могучесть, глыбу ночи.
Сколько бы раз вы ни становились свидетелем этих превращений, невозможно определить ни минуты, ни мгновенья, когда небо из предрассветного становится рассветным.
Краски неба, перетекая одна в другую, смешиваются, сгущаются, обращаются в медленные сполохи, довлеют и подчиняются, наливаются и исчезают, находятся на грани и исчезают…
Звучит симфония утреннего неба!
И апофеозом этой великолепной симфонии становится появление солнца!
Оно, смущённое великолепием, устроенным в его честь, появляется пока лишь краешком, в пелене неярких красок, ещё в плену ночной дрёмы и предутренних волнений. Но уже чуть позже, величественно забыв все недавние беспокойства, солнце явит себя во всё больше и больше разрастающейся короне лучей! Во всём своём великолепии!
И первыми же своими лучами восходящее солнце благодарно коснётся вершин соснового бора.
Вспоминай же, девочка!
Вспоминай!
Ведь мы же с тобой вместе были в том самом бору!
В том самом соловьином царстве!
Я показывал тебе перепачканную пыльцой божью коровку.
Я собирал с тёплых ещё стволов вечерних сосен наполненные памятью о солнечном свете золотые сосновые чешуйки и, подбрасывая их над тобой, кричал всему лесу, что ты самая солнечная! И мы смеялись! Мы были счастливы!
Потому что – золотые чешуйки!
Потому что – сон-трава!
Потому что – весна!
Потому что – ты!
… я, в том самом далеке, думал, что сделал всё, что нашёл те слова, после которых нельзя не поверить в сказку и не захотеть остаться в ней навсегда.
Вспоминай же, девочка!
Вспоминай!
Мы же были там вместе!
Или?..
Или всё это – только сказка?
Май 2018 – май 2020 гг.
На илл.: Константин Фёдорович Юон (1875 - 1958). Майское утро. Соловьиное место. Лигачево