Владимир ГЛАЗКОВ. «Правило буравчика» и другие рассказы
Правило буравчика
Люблю июнь. Родился я в этом месяце, вот и люблю. Июль наливается жаром и духотой, в августе злеют мухи, а июнь – ласковый и благодатный месяц. Напрасно на него Пушкин клеветал, перемешивая с остальным летом. Да и не знал он, что как раз в июне я на белый свет появлюсь. Словом: июнь – он и есть июнь, и была в нём только одна закавыка – экзамены. Меня, впрочем, это не удручало; учиться мне нравилось, особенно в школе, так что пора экзаменов была лишь необременительной порой учёбы. Однако экзамены на аттестат зрелости случались не в каждом июне, так что приятности собственного семнадцатилетия от подготовки к ним не освобождали. Предстояла физика. И было ясно: уж меня-то обожаемый всеми Иван Михайлович полоскать будет не только в школьной программе. Огорчать его не хотелось.
Утро было – июнь! Небо синее, тени длинные, вода из рукомойника – пригоршнями. Бабушкина жареная картошка, чай с мятой, венские стулья у стола под скатертью, этажерка с книгами – живи, радуйся. Как не радоваться? Задачки из экзаменационных билетов вечерами пощёлкал, а физические теории – вот они – под ногами: на каждом шагу если не законы Ньютона, то законы Кулона. Не наука, а практическое пособие для любой жизни. Как эту науку не любить и не постигать? Прихватил учебники и только хотел шмыгнуть во двор под смородиновые кусты, как в дедовой комнате зазвонил телефон. В те времена в нашем городке телефонов было десятка два. Все на одно лицо: чёрные, с элегантной трубкой, витым шнуром и без номеронабирателя. Бабушка его пугалась, дед дежурил в больнице, так что пришлось мне услышать знакомый голос незнакомой барышни: «Соединяю». А потом услышал голос неожиданный.
Учились в нашем классе две Тани. Две подружки с литературными фамилиями: Друнина и Гончарова. Я втайне симпатизировал Друниной, а Гончарова втайне симпатизировала мне. Каким образом всё это в нас уживалось – не знаю. Впрочем, о симпатиях Гончаровой я узнал лет через двадцать, поэтому, может, и уживалось. А услышал я голос нетелефонизированной Гончаровой. Звонила она от Друниной, и просьба подружек была проста: помочь в подготовке к экзамену. Надо ещё сказать, что между мной и Друниной уже с месяц, как прошмыгнула чёрная кошка, так что под приглашением угадывалось что-то и кроме физики.
Перед Друниной я безнадёжно робел. Годами сидели за одной партой, развлекались на уроках, отвоёвывая локтями территорию, но едва оставались наедине, что случалось лишь по дороге домой, как во мне всё цепенело. Я и по утрам её выглядывал, по-деловому выходил за калитку, но стоило поздороваться, и я сгорал на корню. Прекрасное было время. Так что шёл я к двум Таням и радовался. Не то июню, не то чему-то неясному.
На звук щеколды Рыжик, лентяй, только морду из конуры высунул. Махнул я ему рукой: сиди, уж. Нравился мне этот дом своей необычностью. С крохотной верандой, в три комнаты и обширной кухней, где во всю торцовую стену стояла настоящая ванна белой эмали с кранами и душем. Шагнул я на крыльцо, нарисовал на лице озабоченность, справляясь с сердцебиением.
Тани скрипели авторучками, стряпая шпаргалки. А вопросов с порога натараторили столько, что стало понятно: моя подготовка к экзамену накрылась. Ничего, конечно, не накрылось. Когда ищешь слова для объяснений, всё и самому понятней становится, так что Ивана Михайловича я потом не огорчил благодаря и Таням.
С механикой и оптикой всё обстояло более-менее благополучно, а вот электричество… Оно пряталось в проводниках, а тут слова только из учебника были бессильны. И когда дошло дело до наведённых токов, индуктивности и электромагнитных полей, я очень пожалел, что не учился красноречию у греков. А – заодно – и терпению. Нет-нет, Иван Михайлович всё втолковывал доходчиво; просто для подружек электричество было явно не их профилем. Вот тут и случилось нечто, не имеющее отношения к физике.
До экзамена оставался ещё один день, а накануне к вечеру мы добрались до определения вектора магнитного поля при прохождении электрического тока по проводнику. Уж чего проще-то! Мнемоническое правило правой руки. Я сжимал кулак, отставляя большой палец, показывающий направление тока. А в пальцах, упирающихся в ладонь, были силовые линии магнитного поля. Что тут неясного? Не тут-то было. Тани смотрели на мою руку, и их лица отображали не только гробовое непонимание, но и ещё что-то, чего не понимал я. Не понимал, но видел, чувствовал, и было это… как бы сказать? Важнее силовых линий. Изрядно намучившись, возвращался домой, вспоминая, в каком ящике стола у деда лежит буравчик, а перед глазами стояли вопрошающие взгляды одноклассниц, и душа нежилась под каким-то мягким и тёплым пледом. Странное было ощущение, доселе неведомое.
Я всё правильно придумал. Правило правой руки иначе называлось правилом буравчика, и утром я принёс наглядное пособие – инструмент для ручного высверливания мелких отверстий. Все дедовские инструменты были красивы, холодно сияли и чуточку пугали своей медицинской родословной. Буравчик же был просто изящен – с жалящим остриём крохотного сверла, витой нитью режущей кромки вдоль длинного стержня и удобной для пальцев Т-образно свёрнутой ручкой. Ручка походила на знак «плюс», и это наглядно показывало, что воображаемый ток шёл от неё к острию. Тани по очереди высверлили два отверстия в кухонной разделочной доске и наконец-то усвоили, что векторы магнитных линий направлены по часовой стрелке. От чёрной кошки простыл не только след, но и дух.
Не знаю, кто из нас радовался сильнее. Не знаю и того, чему именно так радовались Тани. Но причина моей радости была не в придумке с буравчиком. Множество лет прошло, но и поныне я не познал ничего более сильного, чем восторг от осознания именно моей нужности. Восторг от впервые проснувшегося внутреннего вулкана с тем восхитительным жаром вдохновения, которое Тургенев назвал «приближением Бога». Не от того ли, что именно в такие мгновения так ясно открывается и тайна твоего рождения, и оправданность самой жизни? Восприятие, понятно, у каждого своё. Но для меня эта ассоциация с подлинным счастьем – правило без исключений. Правило буравчика.
Дашутка
Больше всех на свете любила Дашутка свою маму. Вообще-то Дашутка всех любила: и отца, и старшую сестру Олю, и даже капризную Каву. Маленькая ещё, вот и капризничает. По правде-то имя у младшей сестрёнки было Клава, но Дашутка кусочек имени поначалу проглатывала, а за Дашуткой и все остальные тоже стали проглатывать.
Любила Дашутка и свой дом. Под островерхой железной крышей, в четыре больших комнаты, с запахом тёплым и вкусным, совсем не таким как в других домах. А двор! Просторный, со смородиновым палисадником, с качелями на старом тополе, с двумя сараями в глубине, а ещё дальше – садом и предлинным огородом аж до самого пруда, куда гоняли они с Олей гусей и уток. Замечательный двор, самый лучший на всём хуторе Чекуновском. Любила Дашутка и хутор, хотя на улицу выходить одна побаивалась. Да ведь и делать там нечего – в сугробах улица, пусто на ней, разве что на санях кто проедет. А раздолья и во дворе вдоволь.
Правда, разгуливать особенно некогда. Маме да Оле помогать надо, а больше всего – с Кавой заняться, чтоб к взрослым по пустякам не приставала. Но помогать Дашутке – не в тягость, все друг другу помогают, обычное дело. Вот летом Аникеевы дом обмазывали; весь хутор на толоку собрался. Шумно, весело, так и управились за день. Если вместе, то ведь и работа – не забота. А сенокос! Все на лугах; с детьми, с припасами. Днём – покос жаркий, работа, зато вечером – благодать. Костры, чай, песни с переливом по степи, звёзды... Зимой, конечно, не так, зимой всех-то и дел – по дому только, но у взрослых и дома забот хватает. Отец вот с утра куда-то отправился, Оля у коров убирается, мама блины затеяла – некогда ей – а у Дашутки нынче ещё беда: дёрнула да и надорвала Кава ручку у куклы, вот и думай теперь, как беде помочь. Каве – что, поелозила под столом и притихла, уснула, наверное. Стол в горнице большой, со скатертью кисейной, а под скатертью-то у них с Кавой – дом. Одеяло там ватное, две подушки, игрушек всяких полная коробка, лоскуты разноцветные и ещё всякое, в доме необходимое. Вздохнула Дашутка, и – под полог скатертный, к сопящей сестрёнке. Успокоила свою куклу, уложила и стала слушать шаги мамины и шкворчание блинов на сковородке. Вкусные блины на коровьем масле, вот запах-то какой от них! Скоро отец вернётся, и сядут они все вместе за стол. На дворе зима колючая, а в доме у них тепло, чисто, да так уютно...
Разбудил её папкин голос.
– Ну-ка, малышня, вылезайте из своего шатра. Ёлку надо убирать.
Вот оно что, вот куда папка ездил: ЁЛКА! Потянула Дашутка Каву с мягкого одеяла, запрыгали обе, захлопали в ладоши.
Оля с мамой у стола хлопочут. На столе уж и хлеб ржаной пахучий, и щи со сметаной на пять тарелок, а блинов-то не стопка, башня целая. Кава – к столу сразу, а Дашутка растерялась: ёлка-то где? Поняла, выскочила в сени. Вот она! Большущая, разлапистая, с запахом не домашним – морозным. А в густых иголках не снежинки, слёзки поблёскивают.
– Не плач, ёлочка, я тебя пожалею. Красной девицей нарядим, не плач.
– Дашутка! – мамин строгий голос. – Сени студёные, заболеть хочешь?..
Поставили ёлку в горнице, укрепили надёжно, обложили крестовину ватой, набросали и на иголки пушинок ватных. Оттаяла она, отогрелась, запахло в горнице лесом. Вытащила Оля из сундука коробку картонную, и стали все советоваться, как игрушки развесить, чтобы ни одной веточке обидно не было. Всему место определили: и шарам, и баранкам маковым, и звёздочкам слюдяным, и цветным бусам. Не заметила Дашутка, как и сумерки в комнату поплыли – вечерять время...
Собрала Дашутка коту со стола – её это забота:
– Пикаш, Пикаш!
А его и звать не надо, тут как тут. Попили за разговором чаю мятного самоварного, поднялся отец, перекрестился.
– Слава Богу, прошёл день.
Прошёл день. На простенке лампа уж теплиться, а за окнами темно, давно пора ставни закрывать.
Спали они с Олей на полатях, на тёплой печке во второй комнате. Просторно там, и впятером не тесно бы, но Кава – маленькая, рано ей ещё по приступкам взлезать, высоко.
Разделась Дашутка и прошла по мягким вязаным половикам в тёмную горницу. Глянула в красный угол: икона в окладе медном, а под нею – огонёк лампадный. Малюсенький вроде, тусклый, а всё освещает. Знакомая комната, но стоит в ней не ёлка из леса, а вовсе непонятное что-то, загадочное. Тихо стоит, задумчиво, даже искорки лампадные на шарах и бусинках замерли. Подняла Дашутка глаза к иконе, прошептала тихонько «Отче наш», поклонилась низко – как мама учила – и пошла укладываться...
Праздники скоро. Рождество. Новый год. На всём Чекуновском к праздникам готовятся, по гостям будут ходить, песни петь. Придут Аникеевы с Алёшкой и Верой, бабушка Фрося соседская, дядя Петро, может и ещё кто. В их доме часто гости собираются, по всем праздникам, хоть зимой, хоть летом. Филимоновский дом работящий да хлебосольный, Дашутка сама слышала, как дядя Петро это говорил. Дядя Петро – хороший. И бабушка Фрося. И Ванюшка, и Катя... И все-все...
Заснул хутор Чекуновский. Угомонился. Засыпала Дашутка, покойно ей было и хорошо. Да может ли быть по-другому? Так и будет всегда.
Не ведала Дашутка, что не обычный грядёт год, что катится неумолимо и на неё, и на её дом, и на заснеженный казачий хутор, и на весь-весь людской род невиданная волна нового века.
Двадцатого.
...Через четыре года заворчит горизонт предвестными громовыми раскатами тяжёлых и непонятных слов: маньчжурия, революция, баррикады. Но стихнет всё до поры, уляжется. Весной четырнадцатого благословит Дашутку мама своей иконой, и увезёт её высокий красавец с певучим именем Митя к себе в дом – на хутор Красинский. Жить. А ещё через полгода ударит первая волна обвальная, заголосят жалмерки по мужьям-казакам, и покатится уже всё как с горы: войны, революции, тиф, расказачивание, голод... Зачем? Разве плохо жилось на земле, разве не желала Дашутка всем-всем на свете того же что и себе: здоровья доброго, любви, тепла и уюта?
Никто её не спросил.
И гулял полоумный век, скалил железные зубы, крушил, надрывался сиренами, накрывал то ударными армиями, то ударными темпами, рвал в клочья надежды, расшвыривал семьи. Для чьей лучшей жизни?
Не для Дашуткиной.
Столько испепеляющего было, что обуглиться бы душе, почернеть и потрескаться.
Не обуглилась. В семьдесят первом – уже в Черкассах – сунулся я в закрытую комнату и обмер: стояла она – маленькая и тихая – на коленях перед своей иконой. Никогда вроде и в церковь не ходила, и молящейся её никто не видел. А ведь никому и не нужно видеть. Обожгло меня стыдом, прикрыл дверь и отошёл тихонько. О ком молилась? Не о себе – точно. О нас. О моей душе, наверное...
В семьдесят пятом её не стало. И прошелестело по многолюдному городскому двору: «Доброты-то было – немеряно... Бабушка из сказки».
Бабушка Даша.
Дарья Ивановна.
Дашутка...
Новинский синдром
Невелик город Новинск. Посапывать бы ему тихонько, да раздёрнула вдруг судьба кисейные занавески...
Началось всё с диковинного знамения: утром 4 мая озарились кипенные облака малиновой вспышкой, и с ровным шипением прошёл над Новинском ослепительный шар с пламенным хвостом – болид. Восхитились новинчане. Ахнули и забыли. А потом стали припоминать. И поползли слухи один другого нелепее, а следом – тихая паника. Через пару недель, когда детей стали срывать из школ и эвакуировать по дальним родственникам, старшего следователя УВД Ступина вызвали на львиную шкуру.
– Что происходит, майор?
– А что происходит?
– В городе чёрт-те что твориться, а органы как всегда не в курсе!..
Громыхнул приказ, после которого в кабинет свой Ступин вернулся черней эфиопа, оперативникам всыпал под самую завязку, и через сутки имел на столе обстоятельную сводку.
Первый удар ураганной эпидемии был зафиксирован совершенно точно: 9 мая на гулянии в городском парке, где в одночасье заслюнявили и замычали 29 человек. Ступин проехался по адресам. Возвратился не солоно хлебавши, в приёмной кивнул секретарше на простёганную дверь.
– У себя?
– Ждёт уже, спрашивал.
Коротко стукнул и решительно вошёл.
– Проходи, Пётр Ильич. – Агапов глядел вопрошающе. – Ну как?
– А никак.
Ступин опустился на стул, раскрыл объёмистую кожаную папку.
– Люди как люди. Только из них и полслова не вытянешь. Рекунова спрашиваю: «Толя, ты-то чего молчишь?» А он в ответ: «Рот разевать боюсь. И нервничать мне никак нельзя».
– Ну, а по существу?
– Да не знают они ничего. Не понимают причины, поэтому и боятся все.
– А проявляется у них эта, – Агапов запнулся, – болезнь?
– Я ничего такого не заметил. Но говорят – случается.
– С чем же к руководству на ковёр-то идти?
– Ни с чем, – пожал плечами Ступин. – Руководство у нас умное, само должно понимать: это не поножовщина по пьянке, тут следственным органам копаться не в чем... Врачам надо работать, логопедам что ли, психиатрам, я не знаю.
Прокурор кольнул взглядом.
– Удивляешь ты меня.
– То есть?
– А то и есть: врачи, что ли причину искать будут? При групповом отравлении и то дело заводится, а тут... Сколько их уже?
– Да за две сотни перевалило... По неполным данным.
– Дела...
Не всё рассказал Ступин начальству. И не по злому умыслу, а по простой причине: не придал значения скользнувшему предостережению Рекунова.
Через неделю ступинский кабинет напоминал фронтовой штаб, а сам Ступин осунулся, стал замкнут и неулыбчив. Барахтался как в омуте: вызывал, опрашивал, сличал показания... Фактов – ворох, и все об одном и том же: заражение всегда групповое, беспричинное и внезапное. Симптомы жуткие: омерзительное – до тошноты и пены – заикание, полный паралич речи с коровьим мычанием и удушающим страхом. Потом всё вроде восстанавливается, но разговаривать заражённые боятся панически. Ну и что с этим ворохом дальше делать?
Кончилась в Новинске текущая жизнь; усох город, оцепенел. Вечерами тишина на улицах, как перед боем: не то, что пьяных песен, ватаг подростковых не слышно. За две недели – одна свадьба, и та без водки и гомону. Уже и ропот по поводу властей пошёл.
В субботу в исполкоме собрался весь городской актив. Ступин как доложил вначале обстановку, так и сидел, помалкивая, всех подряд слушал. Слушать было нечего. Общественники фантазировали, врачи сыпали терминологией, эпидемиологи окрестили дело новинским синдромом. Обстановку разрядил завгорздравом.
– Чего мы кружимся? Эпидемия локализована, за пять дней ни одного пострадавшего, все работоспособны...
Зал отреагировал лёгким гулом и одиноким вопросом:
– А рецидивы?
– Рецидивы есть. Но, во-первых: всё меньше, а во-вторых: проявляются они чаще у молодых, что с нормальной болезнью никак не вяжется. В общем: я предлагаю ситуацию наблюдать и вызывать специалистов.
– Каких ещё специалистов! – взорвался мэр. – Физиков? Ботаников? Мы тут собрались не честь мундира отстаивать. Вы город-то послушайте, Пал Палыч, ведь тишина гробовая, разговаривать же бояться!
– А что? – хохотнул кто-то. – Меньше разговоров – меньше ругани.
Вот тут-то и вспомнил Ступин странную рекуновскую фразу: «Не гневи судьбу матом». И повязались узелки на верёвочке...
До самого воскресного вечера собирал Ступин новые показания, а в понедельник утром версию свою обстоятельно доложил. Агапов выслушал не перебивая, долго молчал, листал протоколы.
– Пётр Ильич, но это ж белиберда полная.
– Тут полторы сотни фактов. Могу ещё доставить.
– Ты что же, всерьёз считаешь, что болезнь одних матерщинников цепляет?
– А ты предлагаешь на эти показания прижмуриться?
– Да ё...та-моё, если так, то весь бы город уже мычал!
– Жалко, что не все заразились, – съязвил Ступин и стал собирать бумаги. – Только я так скажу: те, с кем я беседовал, давно без врачей поняли, что при нормальном разговоре мычание не беспокоит.
Агапов помолчал, покривил лицо сомнениями.
– Выходит, метеор что ли этот...
– А с чего ты взял, что метеор виноват? Двадцать семь человек его и не видели, а двоих и вовсе в городе не было. А я вот видел, и вчера эксперимент провел... Над собой.
– Ну и что?
Ступин сердито дёрнулся.
– Здоров.
Агапов мгновение соображал, потом хрюкнул и, рухнув на стол, взахлёб, по-мальчишески захохотал.
– Ох... Сил-ё-ён... Ну... Собою, значит, рисковал... Ну, ты...
Отсмеялся, отёр платком заплаканное лицо.
– В чём же тогда причина-то?
– Понятия не имею.
Помолчал, раздумывая, застегнул папку.
– Есть одна идейка сомнительная...
– Выкладывай.
– Не буду. Дураком не хочу выглядеть... раньше времени. Но сам не справлюсь, так что оперативников дай.
Агапов посерьёзнел.
– Бери.
Вообще-то в идейку свою Ступин верил. Чувствовал: не по небесам, по новинским улочкам причина ходит, и вычислить её не только по обязанности своей хотел. И хотя криминала не видел напрочь, опергруппу свою озадачил всерьёз и упрямо восстанавливал события прошедших майских недель. Пятьдесят семь очагов заражения, сотни пострадавших и свидетелей... Карточки, карточки до ряби в глазах… Но статистика – инструмент чуткий: Ступин нашёл что искал. Лишь одна фамилия в его картотеке повторилась: Рябов. Рябов попал во все эти клятые списки, а вот перед заразой устоял. Это могло быть случайностью. Но сияла она вызывающе...
Рябов выглядел намного моложе своих лет; располагал к себе его цельный образ: почти юношеская поджарость, тонкие кисти рук и агатовые глаза над едва обозначенными скулами. Был радушен, словоохотлив. Но разговор всё как-то косо скользил мимо темы, не выводил на задуманные Ступиным вопросы. Пили мятный домашний чай за дощатым столом между летней кухней и аккуратной калиткой в огород. Солнце уже подсинивало длинные тени, куры бродили по двору и лениво греблись у чисто вымытого крыльца.
«Нормальный мужик», – думал Ступин, соображая, что же делать дальше. – «Непростой, но открытый. Может его спровоцировать?» И тут поймал на себе чуть ироничный взгляд.
– Вот что, Пётр Ильич... Судя по интересу ко мне и поведению, зарплату Вы не зря получаете. Так что будем считать – обмен верительными грамотами произошёл.
Сделал короткий глоток.
– Но на сенсацию не настраивайтесь.
Ступин подивился естественной простоте перехода, облегчённо вздохнул.
– А подробнее не расскажете?
Рябов помолчал; думал, видно, с чего начать.
– Я не знаю причины. Но сквернословия не переношу с детства, такое вот странное у меня устройство. Хамства не переношу, драк, воплей пьяных. Мальчишкой, знаете, страдал даже и физически: оцепенеет всё разом, хрустнет и – не поверите – до обморока. Теперь-то, конечно, пообвык, в обмороки не падаю.
Сделал ещё глоток, глянул искоса.
– Болид, Пётр Ильич, видели?
Ступин кивнул:
– Неземной красоты зрелище.
– Именно, – живо подхватил Рябов. – Грозная гармония, не земная.
– Хотите сказать...
– Не знаю я... Не знаю. Только когда у братской могилы похабщину услышал, случилось и со мной что-то... Огненное. Не помню, как по парку шёл. Не шёл – плыл. Молча плыл, заметьте. А длинноязыкие за спиной сами затыкались. Такой вот непостижимый случай. А потом повторяться стало...
Виновато развёл руками.
– Пришлось в отпуск сбежать.
Ступин развеселился.
– В подполье? Да напрасно! С таким-то талантом и по всей России прокатиться не грех.
Но Рябов шутки не поддержал.
– Суперменство, знаете, в кино только хорошо – там злодеи сценарием обозначены.
Ступин осёкся; уловил неожиданную тревогу. С чего бы? И вдруг обожгло давно забытое, бабушкино: «Не озоруй, Петя, Боженька накажет». Ёкнуло под ложечкой, растеклось. «Бред. При чём тут... А что – при чём?» Пожевал губами.
– Ну и позаикались бы. Велика ли беда?
Плеснулась в агатовых глазах колодезная неведомость.
– Может оно и так, только не по себе мне от таких способностей. Не по Сеньке шапка, знаете ли. Да и вообще: воспитывать карой…
– А чем? Чем воспитывать? Любовью, что ли? Любовь, конечно, стимул сильный, любовь на большие дела зовет. Только нас – деловых – в узде держать надо. – Ступин устало махнул рукой. – Повидал я за свою практику, уж поверьте. Колючая проволочка – она не на потеху натягивается, так что воспитывать… Ничем другим не получается, только страхом.
Хлопнул себя по коленям и удовлетворённо закончил:
– В общем рад я, что нашего полку прибыло. Живите спокойно и не терзайтесь.
Но опять плеснулось в глазах колодезное.
– А ну как за всем этим ягодки пойдут?
Не сразу докатился до Ступина смысл. Но докатился. И потянуло вдруг от этого простенького вопроса предгрозовым гулом...
Возвращался Ступин при луне. Шёл по затаившимся улицам, вспоминал и осмысливал разговор. Думал.
«Не похоже, чтоб закончилось всё это так просто. Никак не похоже. А вот дело закрывать надо. Завтра же. Узнают – замордуют мужика. Исковыряют голову счётчиками, а толку? Те, кому этой дверью языки прищемило, без посторонних уж докумекали: что к чему. И правнукам закажут. А насчёт – воспитывать карой... Эх, кабы разум наш не тюремных нар пугался, а таких вот фокусов небесных! Да с ягодками покрупней... Доозоровались, похоже, цари природы, пришло время ответ держать».
Долго стоял, запрокинув голову к мерцающему Млечному пути. И светло было на сердце, как в детстве – мечтательно и тревожно.
«Мистика какая-то… Да хоть бы и трижды мистика! Вот она – гармония, не будет она терпеть, чтобы её просто так месили».
Аукались над старшим следователем летние звёзды.
«Ничего, граждане, будет нам и свисток. С просяных зёрнышек всё начинается, с цветочков... Жаль только, что единственный он пока – Рябов-то».
Не знал Ступин, что как раз, когда выходил он за рябовские ворота, покатились уже и ягодки. Всего в трёх кварталах, в тёмном скверике у вокзала, когда два хмельных лоботряса рванули с тихой аллеи оцепеневшую от ужаса незнакомку. Заводить бы Ступину уголовное дело. Но всё повернулось иначе. Дрогнул небесный купол, всосало сердечко серебряный лунный свет, а потом полыхнул вдруг в девичьих глазах странный пламень, и скрутились лоботрясы от жуткой огненной боли. Так и не уронив ни единого слова, загребли, заелозили вывернутыми руками по теплой июньской земле. А незнакомка – радостью потрясённая – растаяла в новинских палисадничках...
* * *
Если б всё было так, соплеменники мои дорогие! Если б каждому – да по небесному озарению! Но самим озаряться надо. Самим…
Илл.: Художник Михаил Лихачёв