Елена ДУБРОВИНА. Грустные рассказы
Тополь и слива
Сижу, реву… Муж спросил о причине слёз. Я не ответила. Он беззлобно расхохотался. А я посмотрела в окно – и снова в рёв. Беззвучно так, бессильно.
– Ну ты в каком веке живешь? – начал увещевать он. – Ну, наверняка у них есть разрешение.
«На вырубку здорового дерева?! Хм, возмутительно, Паша!»
– Штрафы теперь знаешь, какие? Кто вырубит одно дерево, по закону обязан три посадить в любом месте, – сказав это, муж задвинул штору: в комнате стало темно, тогда он вновь её отодвинул и встревоженно взглянул на меня.
Я молчу, потупившись. Паша заботливо поправил мою подушку, слегка уложив меня, чтобы я в окно больше не смотрела, а повернула бы лицо к телевизору, который вещал что-то политически скучное. Он грубовато погладил мою ледяную руку своей тёплой шершавой ладонью, отчего мне стало легче: я благодарно заглянула в его глаза.
– Ну да, то, что автострада перед окнами оголилась, – начал вслух рассуждать Паша, – это, конечно, плохо: пыль и копоть нам теперь обеспечены. Кислорода мало: ни травы, ни парков – на то он и город. А в другом месте, где посадят, если, вообще посадят, может, и без того полно растительности. Конечно, большое крепкое дерево не сравнить с молодыми саженцами: переживут ли зиму?.. Ну а что мы сделаем-то, Светуля? Не судиться же с ними? Это магазин какой-нибудь или салон красоты (уже третий в нашем доме) строится на первом этаже: стало быть, им слива эта помешала. А у нас ни времени, ни денег, ни здоровья: как я тебя тут брошу?.. Не надо было нам на втором селиться, говорил тебе, давай на самом высоком. Видела? Во всех домах до пятого этажа окна грязные, а потом чистые. А, вообще, я с детства привыкший к частному дому. И ты бы привыкла. Ещё бы пару лет пожили бы в селе, и привыкла бы… Поторопились, конечно, но хотелось ведь без родителей…
Я молчу.
– Говорил тебе: надо в городе частный дом покупать, вот и растила бы свои деревья! – начал сердиться муж и, уткнув руки в боки, подошёл к окну.
А я смотрю на его взъерошенный затылок с оттопыренными красноватыми ушами, и мне смешно: «Как я в такого растрёпу могла влюбиться?»… Красавица была, из города к бабушке в деревню на лето ездила: с ума местную ребятню сводила. Высокая, золотистые волосы по пояс. На речку с подружками бегала, а ещё чаще – в лес за земляникой, за хвоей для домашней клубники, чтобы ягоды оставались сухими и всласть румянили бока на солнце… Я любила лес, потому что в нём можно было спрятаться и помечтать, послушать тишину и звуки его жизни… Эх-эх... красота – она в молодости да в здоровье: я тогда не была лежачей – ходила, куда вздумается, а не под… Ухажеров было!..
А мне этот тщедушный Пашка и цветы, и конфеты: где только деньги брал? Родители у него родители бедные. По пятам за мной ходил. А сам песен под гитару под окном не пел, как другие; на дискотеке не танцевал, неумёха, всё по углам отсиживался; даже на мопеде не катал и в кино не водил; местные ребята запросто могли его побить; неуклюжий, стеснительный и нерасторопный. А как глянет на меня с обожанием, и – всё! Сорок пять лет вместе, а до сих пор, как посмотрит вот так, будто банным жаром окатит, и думаю: «И за что я такая счастливая?!» Не забывает с каждой пенсии мои любимые мятные «стёклышки» да садовые ромашки носить без повода.
А где те парни, что были первыми на селе? Самые задиристые в тюрьме посидеть успели, остальные, что не уехали учиться, спились, горемычные. Без работы на селе делать нечего, а работать – бессмысленно, потому что вручную богатым в наш век не станешь, дешевле готовое купить. Да и земле никто кланяться больше не хочет, всяк барином себя мнит, а потому проще и веселее выходит – пить.
А мой Пашенька так внуков любит! Да и с детьми он нянчился, и вот теперь – со мной возится… Арифметика влюблённых – она абсурдная, как единый ствол старых дуба и ивы: один плюс один – равно один. (Их я видела в Спассо-Преображенском Толшевском монастыре, что расположился в Графском заповеднике Воронежа.) Вот такая формула любви, она не укладывается в мои знания школьной учителя математики. Главное, корни и крона у каждого свои, а могучий ствол – общий, сросся.
– От, негодяи, Светуля, представь себе, в багажник бревнышки складывают, следы заметают! Знать, плевали на штрафы... Ну, ладно, сами напросились! Сейчас позвоню в обслуживающую компанию и спрошу, на каком основании тут здоровое дерево срубили!
«Не надо, Пашенька, убили уже дерево, убили!»
– Надо, Светуля! Надо! Ишь, жульё!
Голо стало за окном: скучная картинка с одиноким пирамидальным тополем, за которым уныло тянется чреда одинаково невзрачных жилых многоэтажек, асфальт, серость и смог – безобразие вместо изумрудной июньской занавески сливовых продолговатых листьев. Это дерево плодоносило в прошлом году так, как никогда раньше, будто чувствовало, что в последний раз. Много было мелких кислых слив. А по осени лимонного цвета листва так сияла ночью, освещая мою комнату, что я до сих пор не в силах забыть это чуда: как это так – сиять без солнца? Дерево такое жёлтое-прежёлтое, а небо, закоулки меж домов и асфальт – черно-синий-пресиний, да тусклые фонари. Красиво!.. Было.
А теперь тополь, что рядом со свежим пеньком стоит, заметно сник, его листва траурно почернела: ему, живому, страшно и ему, живому, жаль срубленную сливу. Тополь скорбит! Я вижу это! Слишком сильно заметная в нём перемена!
Видит ли это Паша?
Может, и нет, он не такой проницательный, как я. А если и видит, то молчит, чтобы меня не огорчать… Вот и вегетарианцы не хотят вредить природе, потому не кушают мясное, но они бы умерли с голоду, если бы поняли простую истину: не только животные и птицы, но и помидоры, и редиска, и яблоки, и сливы хотят жить, хотят, чтобы их семечки принесли многочисленное потомство!.. Почему в этом мире одни обязательно делают жертвами других?!
– Не расстраивайся, Светуля, – утешал меня муж, снова набирая номер телефона управляющей компании... – Хочешь, как потеплеет, в лес тебя свожу? Найму социальное такси и свожу! Помнишь, как тогда, на Казанскую? Давно не выбирались никуда, пора... Дорого, но для здоровья полезно...
Муж знает, лес не просто меня зачаровывает, он всегда помогает. Раньше, как заболею, Паша меня на прогулку в лес ведёт: смотрю, и силы появляются. Теперь ему сложнее: инвалидное кресло слишком тяжёлое, и мне ему никак не помочь… Почему же строители даже парков не оставили? Стройкой разравняли такую прекрасную аллею берёз!.. Мы там раньше с внуками гуляли.
– …Эх, нам бы нашу берёзовую алею вернуть! – вздохнул муж.
«Да, Пашенька, скучаю я по нашим берёзкам! Теперь стоят кое-где, как голые кости, огрызки их стволов. Как печально! Столько нужно лет, чтобы дереву стать большим, красивым, чтобы знойным летом тенью дарить прохладу и собирать листовою пыль, зимой преграждать путь ветрам, весною селить у себя ворон и синичек от комаров, клещей и мух, разноцветно пестреть ради настроения в унылые осенние дни, дарить воздух, в конце концов, чтобы нам, людям, легче дышалось?.. Ах, как это печально! Вот и мне невестка подарила искусственные пионы: они красивы и не требуют ухода. Но разве это не формалин для души?!»
– Сейчас дозвонимся!.. Алло!.. Здравствуйте! Вас беспокоят жильцы дома номер десять. У нас прямо под окнами только что срубили дерево. Никого не спросили! Сами они его не сажали… И я не сажал. Мой сосед, царствие ему небесное, сажал!.. Мы сами двор зеленили, растили, поливали… Вообще-то за то, что рубят и забирают на дрова – теперь штрафуют: я, милая, законы знаю!.. Почему вы на меня орёте?! Кто «старый дурак»?!
Пашенька растерянно на меня посмотрел:
– Бросили трубку... Да я сейчас на них пожалуюсь, знаешь куда?! Совсем стыд потеряли!..
«Не надо, Пашенька, дорогой! Иди, пожалею!» – зову его сострадательным взглядом к себе и улыбаюсь, когда он, такой обиженный и сердитый, с красными от возмущения ушами, подходит ко мне, садится возле и обнимает себя моей же непослушной вялой рукой.
Имя рек
Наш двор, 17-ый, – особенный! Правда, я с третьего дома. Того что растянулся на целую улицу рядом. Подъезды его выходят на неухоженную территорию, на россыпь кубиков-гаражей и неуклюжих пристроек, во тьму стволов раскидистых тополей, множества путанных троп, сломанных качелей. Короче говоря, неуютный двор, и пахнет там постоянно лекарствами. Он и теперь точно такой же, каким был во дни моего детства.
А вот квадрат семнадцатого, это что-то! Помню его залитым ярким солнцем: тут тебе и клёны, и детские площадки, и качели, и две песочницы, и поле для игры в футбол, и стол для мужиков, режущихся в домино, и лавочки, полные разновозрастных сплетниц. На одних восседали зоркие и вредные старухи, на других – девчонки, ощущающие себя слишком взрослыми, чтобы разделять беззаботные радости чумазой мелюзги. Правда их всё ещё интересовали бумажные куклы и модные наряды, нарисованные фломастерами, а ещё – игра в «Выбивалы» да прыганье в «Резиночки».
Мальчишки предпочитали «Квадрат» и ножечки. Малыши прыгали в «Классики», толкая биточку из-под зубного порошка или жестянку из-под крема для обуви; рыли траншеи для пластмассовых солдатиков и ломали песочные куличи. А ещё это были эксперты по отыскиванию чужих «секретиков». Так назывались присыпанные землёй фантики от конфет под коричневым или зелёным стёклышком от «Буратино» или «Дюшес». Бутылок другого цвета в 80-ые не выпускали. Разве что прозрачные из-под водки или голубоватые из-под молока…
Я этот двор по праву считаю своим, потому как пропадал в нём всё свободное время, особенно на летних каникулах, если только родители не отправляли меня в пионерский лагерь в Дубовку, где однажды умудрился утонуть...
Ах, да, забыл представиться: Саша-Рыжий. Уточню: «Рыжий» – прозвище, из-за медной шевелюры, ну а вообще-то ребята меня уважали. «Саш» тогда было много, а фамилии почему-то запоминались хуже прозвищ. Вот это было времечко!..
Сейчас, глядя на 17-ый двор, удивляюсь его сиротливости: всё ещё цела железная горка, лавки, мужицкий стол, качели, на которых я однажды осмелился крутануть солнышко, чтобы впечатлить кареглазую Юльку, которая меня кокетливо называла «Шур-ра»; цел даже железный, покрытый коричневой краской гараж с зелёной квадратной инвалидкой Хромого – старика, спаивающего в нём всех великовозрастных мужиков округи; появились новые «приблуды» для детской площадки; днём даже можно увидеть играющих в песочнице детей, но вокруг больше машин.
Этих машин больше, чем детей!
Одна другой кичливее, я даже названия некоторых не знаю. Их колеса четверть двора превратили в разруху. Белёсый островок песка среди грязевых дюн, луж и закатанных в землю бывших газонов с прохладным спорышом. Серо!
За столом иногда можно лицезреть алкоголиков. С лавочки на заплёванный асфальт почти сползло чьё-то нетрезвое тело. Душисто-тошнотворно пахнет «травкой». Ветер играет с мусором.
Ни одного знакомого лица! Если и попадётся кто-то навстречу, то нерусские чаще. Много странных личностей «не в адеквате» с широкими зрачками или коричневыми зубами, а ещё больше – неприветливых. Старухи, бывшие в моё детство тётями, утверждают, что Юлька (ах, эта весёлая мелкая девчонка с задорными кудряшками!) спилась и бродяжничает. Её длинноногая подруга, над которой мы потешались, дразня «Страус-Нанду» (в советские времена модельная внешность считалась уродством), так вот, говорят, она осиротела и пошла по рукам, потом попала под машину...
Признаться, к смерти я привык ещё в школе. Наш экспериментальный «нулевой» класс, куда принимали с 5 лет, чтобы освободить места в садике, потрепало горестями: Леночка сломала ключицу на физкультуре и умерла от саркомы; Сима, симпатяга-блондин, любимец девчонок, мотает нынче срок как рецидивист и злостный наркоман, болен туберкулёзом. Сашка-Чёрный, весёлый бровастый малый, попал под машину и скончался в реанимации...
Нас из класса осталось немного. Я, конечно, понимаю, что все мы «там» будем, но половина класса не дожили до тридцати, и это, согласитесь, ненормально. Может, виноваты те, кто придумал «нулевой» класс? Сначала мы не наигрались, а потом, похоже, – заигрались.
Себя помню под партой, уморительно тарахтящего губами, толкая машинку в портфель, который небрежно валялся открытым... Чему меня тогда учили? Кажется, я делал коробочку из бумаги маме к 8 марта; ревел над уродливыми крючками в прописях, которые зачем-то нужно было много раз дублировать; брызгался из фонтанчика с питьевой водой, целясь в друга; и, да, у меня была тёмно-синяя школьная форма с серебристыми пуговками, которую я в первый же учебный день испачкал в огромной, никогда не просыхающей луже, распростёртой между школьным двором, теплицей и помойкой...
Мизерные габариты машинки не позволяли учителю засечь её наличие в моей руке. Но она там была! И выделывала виражи в тот момент, когда меня за шкирку вытащила из-под парты Эсэс. Эту сухую женщину в очках во всё её каменное лицо прозвали так неслучайно: она могла испепелить взглядом. Щекастый лысый директор был не так страшен, не так ужасен рассерженный отец с ремнём в руках, как эта женщина с мимикой мертвеца...
Помню, день был знойный. Я с Диманом шёл мимо «вечной» лужи, возле теплицы. Мне тогда подарили рыбок, чёрных лир и огненного меченосца, и я об этом увлечённо рассказывал другу. Куда-то мы торопились. В помойке, как всегда, копался Шамай. Этот парень напоминал мне Батыя из учебника по истории своим круглым желтоватым припухшим лицом, растянутыми губами, монгольскими скулами, широкими бровями, чёрной проволокой, пробивающейся над верхней губой. Шамай считался местным дураком. Не знаю, как можно было так назвать того, кто отлично «шарил» в электронике? Хотя он более ничем не интересовался и в школу не ходил. Порой плетётся себе, сгорбившись, что-то гундосо под нос напевает... Полазает-полазает по помойкам, глядишь, и радио собрал. Он его под ухом носил, прислонясь щекой, будто к подушке: идёт, блаженствует-слушает...
Тот день не предвещал ничего плохого, но моё беззаботное детство кончилось в момент: хлопок... оглушило…
Шамай смастерил на помойке взрывное устройство. Сам погиб на месте. Диман, признаться, очень смазливый был мальчишка, и вырос бы сердцеедом, не получи он осколком рваную рану щеки. Я остался без пальцев на правой ноге.
Больницы... Слезливые вздохи мамы и бабушки: «Сашенька-Сашенька»... Привыкание к хромоте и смирение с тем, что в «Квадрат» с ребятами теперь не поиграешь...
...Вся жизнь промчалась перед глазами. Когда показывают в кино, что человек тонет медленно, постепенно исчезая во мраке, в действительности – так оно и есть. Я погружаюсь всё глубже, вокруг всё холоднее и тише, тьма… и вижу свою жизнь всё быстрее и быстрее: кадр за кадром. Это подсознание лихорадочно ищет в своей оперативке какой-нибудь подходящий способ выручить меня из беды. Оно, честный шпион, всё-всё как есть запомнило: что виделось, что слышалось, что ощущалось за мою семнадцатилетнюю историю. Вот только непонятно, делало оно это как заботливый воспитатель и телохранитель, ради выживания, коллекционируя мой опыт побед и неудач, или как зоркий прокурор подмечало промахи и ошибки, чтобы затем предъявить всё скопом вселенскому Судье?..
Да какая теперь разница? Кому есть дело до моей истории, кому хоть что-то важно из того, что было важно мне?! Теперь я лишь «имя рек Александр», если будет, кому обо мне помолиться.
Об утопленниках молятся ли? Но я же не сам: ребята пошутили. Они, похоже, не подумали, что повреждённая нога сыграет злую шутку. Да ещё я сильно пьян. Второе, быть может, «пошутило» как раз злее. Мы все были пьяны. Были...
Странно: и я был?
Но я – есть!
На илл.: Художник Татьяна Чепкасова