Павел АКИНИН. Матушка
Рассказ
Дни на дни царевы приложиши,
лето его до дне рода и рода (Пс. 60)
– Мать, а мать, ма-ать! – кричал вслед уходящей монахине Колисе Роман, работник скотного двора, – ма-ать, – и, когда та скрылась за поворотом, он, еще раз безнадежно протянув “ма-ать”, сел на крыльцо, ведущее в коровник, и закурил. Роман был еще совсем молодым мужчиной, лет тридцати-тридцати двух, с неаккуратно постриженной бородой, совсем неухоженными волосами, немного покрасневшим лицом и очень глубоким и задумчивым взглядом. Такой взгляд встречается еще у русских людей в глубинке. Он выражает не то печаль, не то какую-то вселенскую грусть, или все сразу вместе. И когда ловишь такой взгляд на себе – понимаешь, что имеешь дело с человеком очень серьезным. А Роман как раз и был таким человеком, самым что ни на есть серьезным.
В монастыре он жил десятый год, проработав большую часть этого времени на скотном дворе. От того чувствовал он себя здесь полноценным хозяином. И относился ко всякого рода новшествам, активно вводимых в последнее время матушкой Колисой, руководителем фермы, с большим недоверием. Участие принимал в них самое незначительное, и всем своим видом показывал их глупость и неуместность. И даже нередко пытался всем этим компаниям помешать. Имел Роман от природы немного косноязычную речь, впрочем, сам он этого практически не замечал и поэтому в разговоре мог доставить собеседнику определенного рода дискомфорт.
Вот и в это утро, пока матушка доила коров, Роман полтора часа объяснял ей абсурдность новой затеи с переделкой двора. Затея заключалась в укладке всех дорожек строительным кирпичом. Роман считал не только неправильной саму идею, но так же и её реализацию, которая была доверена молодому послушнику, недавно пришедшему в монастырь. По мнению Романа, послушник этот совершенно не обладал никаким хозяйственным талантом.
– Ма-ать, не дело это, дурость. А если лошадь пойдет? Слышишь, мать, копыто повредит. Слышишь, мать, копыто.
– Рома, какое копыто? Она его сейчас быстрее повредит. Ты вспомни сам, что у нас бывает каждый раз после дождя, грязи по одно известное место.
– Нет, мать, – не унимался Роман, – не дело это. И кирпич нужный, и лошадь…
– Кирпич нужный? – с удивлением спросила Колиса и тут же сама ответила, – да он уже третий год лежит, никому ненужный и еще лет сто пролежит.
– Как ненужный, мать, нужный. Слышишь, мать, он нужный.
Когда терпение Колисы заканчивалось, Роман начинал слышать в свой адрес определенного рода слова, не совсем приходившиеся ему по душе. Не до конца понимая их настоящий смысл, но чувствуя исходящую от этих слов энергию, он успокаивался, лишь постоянно повторял как-то вопросительно-умоляюще:
– Мать, а, мать.
А сейчас он сидел и курил, и совершенно не понимал, чем могла быть вызвана такая реакция Колисы.
– Переработала мать, – заключил Роман.
Колиса поставила два ведра надоенного молока на скамейку рядом с входом в сыроварку, а сама полезла за ключами. Руки были немного ватными от дойки и неприятного инцидента с Ромой.
– Вот ведь зануда, достал, блин, – произнесла матушка вслух, и немного подумав, добавила:
– Чудак.
Комичность ситуации как-то её успокоила и вернула в привычный мир. Она на самом деле любила Рому. Любила по-матерински. Мать Романа умерла несколько лет назад, а родственникам он был совершенно не нужен, даже родной сестре. Монастырская братия тоже не особо общалась с ним из-за его косноязычия и излишней навязчивости. И поэтому его сыновья преданность подкупала матушку, и она всегда его по-настоящему прощала.
– Здравствуй, матушка! – Прервал задумчивость Колисы знакомый голос отца Пимена, управляющего монастырской сыроваркой.
– Здравствуй, отче! – ответила матушка и поторопилась уйти.
Отец Пимен был одним из монастырских старожилов. Поступил он в монастырь совсем еще молодым парнем лет пятнадцать назад. Сейчас ему было далеко за тридцать, он располнел, носил очки и обладал очень красивым голосом. А несколько лет назад его рукоположили в дьяконы. Прихожанам новый дьякон пришёлся по душе, да Пимену и самому нравился его новый образ, отчего служил он с большой любовью.
– Миром Господу помолимся, – растекался по храму его слегка бархатистый голос.
– Господи, помилуй, – органично вплеталось в тон прошению дьякона пение клироса.
Еще умел отец Пимен печь просфоры, что делало его ценным человеком для монастырского хозяйства. Но это не все достоинства, которыми был наделен отец Пимен. Имел он особый склад души, понятный, кажется, одному только русскому человеку, совершенно уникальный и универсальный для общения. Он не был образован в академическом смысле этого слова, да и в церковных науках особых познаний не имел. Но именно благодаря этим самым свойствам его души, тянулись к нему люди самые разные, от интеллигента до матерого уголовника. Каждый мог найти в беседе с ним утешение, и утешение настоящее, которое заключалось, в первую очередь, в надежде быть понятым и услышанным.
Может в силу такого характера был отец Пимен влюблен много лет в упомянутую матушку. В свое время много душевных мук пришлось ему вынести из-за этой влюблённости, но время, как известно, лучший лекарь подобных болезней. И все же в минуты грусти, которая иногда сваливалась на отца Пимена, мог он допустить немного глупости в адрес матушки. Поэтому она, заслышав его голос, и поторопилась уйти.
– Матушка, молоко принесла? – услышала Колиса знакомый, повелительный голос и повернулась. – Так принесла или нет?
– Да принесла, принесла, в сыроварке стоит.
– Так в трапезную нужно, давай быстрей неси, – произнес тот же голос, и матушка покорно зашагала в сторону сыроварки.
Обладательницей голоса была матушка Фотиния, монастырская кухарка. Человек крайне своеобразный. Она была молода, и в ней всего было в меру: и красоты, и ума, и глупости. В её повелительном тоне не было и капли высокомерия. Разве можно к примеру, обвинить в высокомерии королеву Елизавету II лишь за то, что она отдаёт распоряжение своим слугам?! Для нее это такой же естественный процесс, как для любого человека сон. Так же естественно это было и для Фотинии. Правда, такое поведение нередко приводило к эксцессам, где потерпевшей стороной уже выступала сама Фотиния. Тогда она бежала с жалобой к своему духовному отцу, настоятелю монастыря, который её всячески утешал и приводил в чувство, не оставляя при этом попытки объяснить ей и её неправоту. Но Фотиния этого совершенно не понимала и через какое-то время все повторялось опять.
Несмотря на свое деревенское происхождение, её претензии были по-настоящему дворянскими. Она имела прекрасный голос, любила изысканно покушать, пила недешевый чай и не отказывала себе в удовольствии перед сном выпить несколько глотков хорошего вина. Одевалась она не то, чтобы со вкусом, но все с той же претензией.
Даже кровать Фотинии отличалась от кроватей прочих сестер. И отличие это заключалось в самом настоящем шатре, воздвигнутом над ее кроватью, только маленьких размеров. Шатёр представлял собой прибитые с боку кровати несколько брусков, образующих что-то вроде короба, покрытого марлей. Это спасало Фотинию от назойливых мух в летний период. Жила она в одном домике с Колисой и всеми этими замашками приносила последней ряд ненужных переживаний.
– Матушка, – звала Фотиния Колису именно в тот момент, когда она засыпала.
– Что тебе?
– Ты громко дышишь.
– Хорошо, постараюсь вообще не дышать.
– Постарайся.
Однажды монастырский эконом повез Фотинию в город за покупками для кухни. Для каких-то целей ей понадобилась черная редька. Когда редьки не оказалось ни в одном магазине, они отправились на рынок. Овощ был найден в одной из продуктовых палаток. Но удивлению Фотинии не было предела. Она долго смотрела то на овощ, то на азербайджанца, хозяина палатки. А после в свойственной ей манере произнесла:
– И это редька?
«И это редька» было произнесено с такой энергией, столько в этом было философии, осуждения, сарказма и Бог знает чего еще, что заставило продавца прийти в полный ступор. Он был готов отдать этой «девюшки» все содержимое палатки и отдал бы, если бы вовремя не вмешался эконом и не отвлек внимание продавца на другие позиции.
…Матушка занесла молоко в кухню, выпила стакан холодного чая, поцеловала Фотинию, которая тут же растеклась в блаженстве, и пошла к себе, чтобы переодеться и пойти в храм. Сегодня была среда, а значит, матушкин день петь на клиросе.
Из всех послушаний, которыми ведала монахиня Колиса, клирос был её любимым. Пела она в храме с самого детства и службу знала наизусть. Слова церковных молитв и песнопений несли душе спокойствие и умиротворенность, а всем событиям за церковной оградой придавали осмысленность.
– Услыши, Господи, правду мою, вонми молению моему, внуши молитву мою не во устнах льстивых. – Полились знакомые до глубины души слова, наполнившие пустоту храма особым благоговением, – вси пути Господни милость и истина.
«Интересно, – подумала матушка, – все ли пути Господни таковы? Все ли они сопряжены с милостью и истиной?»
И она вспомнила свои пути, которыми было наполнено все ее детство. Её мать, журналистка по образованию и закоренелая русская интеллигентка, обретя религиозное осмысление жизни, тут же все оставила и отправилась искать святые места, прихватив с собой 12-летню дочь.
Воспоминания стали смешиваться со словами молитвы, и она еще более проникновенней зачитала на распев:
– Сохрани душу мою, и избави мя, да не постыжуся, яко уповах на тя.
Уповать на Бога ей действительно приходилось в самом прямом смысле этого слова. Мать могла оставить её у совершенно незнакомых людей, а сама отправиться за советом к какому-нибудь старцу. Такая уж была женщина.
Но как у всякой вещи есть две стороны, так и здесь. Искания были вознаграждены. Вскоре они обрели место, которое стало для них домом, а его жители – родными и близкими.
Все, о чем только Колиса могла мечтать, стало ей доступно: собака, лошадь, люди, любящие и понимающие её, и свобода, которую вбирала она всей своей детской душой. Может оттого со временем приезжающие люди стали присматриваться к молодой, но не по годам мудрой монахине. Одни искали утешения, другие совета, а кто-то любил заходить и просто так, чаю попить. И тем, и другим она была одинакова рада. Она любила людей, ведь и их сотворил Господь, как и её.
Чтение часов становилось все громче и уверенней. Церковно-славянские слова псалмов перемалывали суетность жизни, делали бессмысленными обиды и ссоры, заставляли заглянуть в глубины Божественных тайн. Оттого хотелось все сильней и торжественней возглашать:
– Господи, устне мои отверзеши и уста мои возвестят хвалу Твою.
Монастырь оживал. Монахи, монахини, послушники и паломники заполняли пространство храма, уже с раннего утра согретого молитвой. Оттого всем становилось здесь уютно, тепло и радостно.
На илл.: Художник Григорий Чайников