Елена СЕЛЕСТИН. Пушка Гварнери
Повесть
Non si puo sempre aver in mano la bilanzia dell’orefice.[1]
Джорджо Вазари
Похож на голос той, чье тело страсть
Как солнце – мглу, сожгла тоской недужной.
Данте
В этом месяце присутственный день приходился на воскресенье. Дирк подъехал к Палаццо Турси без двадцати двенадцать. «По крайней мере, в выходной, – подумал он, – есть где припарковать мотоцикл и не надо продираться сквозь толпу орущих школьников. Пожалуй, это станет единственной радостью дня». Поздоровавшись с охранниками, он обреченно поплелся по коридорам, не замечая ни лепнины, делающей потолок похожим на замусоренное штормовое море, ни мерцающих вспышек охры и лазури на стенах. То, что восхищало его, стало невидимым за двенадцать лет.
«Даже не волнуюсь. Не волнуюсь? Она сломала меня, и я состарился; теперь это уже не свидание, как прежде, просто работа, пропади она…Работа, которая не получается, проклятый гвоздь, прибивший меня к полу». Дирк сжал кулаки – руки опять холодные и мокрые, он вытер их прямо о джинсы.
По случаю воскресенья секретаря не было на месте, и Дирк прошел через приемную в кабинет хранительницы. Синьора Мария Сан-Филиппо пила кофе. Увидев Дирка, она вскочила и обрадованно всплеснула руками. Чашечка покачнулась, едва не выплеснув горячий кофе на юбку. «Будто боится каждый раз, что не приду. А чего боится-то? Найдет другого, помоложе».
– Выпьешь кофе? – пробасила Мария.
– Нет, пойдем.
– Подожди минуту, я докурю!
– Тогда налей мне коньяку. У тебя остался тот?
– Конечно, для тебя – всегда. Нервничаешь…Тебе не нужно разогреть руки? – она стала суетливо искать бутылку, припрятанную в недрах громоздкого дубового шкафа.
– Мне? Ну конечно, когда на улице такая жара. Мария, дорогая моя, как ты хороша сегодня, слов нет!
Дирк удобно устроился в кресле, нюхал коньяк в крошечной рюмке и разглядывал синьору Сан-Филиппо при безжалостно ярком свете. «Опять короткую юбку надела, смешная все-таки старушенция. Кто уже давно старый – тот больше не стареет. Это так. Две мои подруги без возраста, пьющие кровь почти молодую».
– Мой маэстро, наш маэстро! – синьора подошла к Дирку, взяла за руку, вытянула из кресла и повела к выходу.
«Вот так, наверное, в средние века юную принцессу ласково вели к дракону. Или Мария сама дракон», – подумал он, осторожно высвобождая локоть от холодной цепкой лапки, чтобы не поцарапаться ее перстнями.
Они шли по широким мраморным лестницам и гулким залам. Пахло ухоженной музейной плесенью. Вскоре к ним присоединились карабинеры. Солдаты шутили и обменивались новостями, пока синьора, время от времени взрывая пространство кашлем, открывала бронированную дверь небольшого зала. Наконец, точно в то мгновение, когда все часы дворца начали бить двенадцать – «медзоджорно» – они вошли в темную комнату.
Согласно этикету, установленному в 1851 году, карабинеры и синьора Сан-Филиппо осмотрели помещение, проверили сохранность сокровища и вышли, заперев за собой дверь. Дирк взял скрипку в руки, поцеловал ее и закрыл глаза. Если представить себе, как может пахнуть луч из прошлого, то, наверное, его запах отчасти будет сравним с запахом Пушки. Иногда этот аромат казался Дирку таким же, как тот, что исходил от затылка Маринеллы, когда он касался его губами; но только тогда, в юности. Запах Маринеллы – влюбленной до беспомощности. Больше всего Марко хотелось лечь на пол, прижать скрипку к себе и немного поспать.
Затем музыкант, двенадцать лет назад утвержденный на эту работу городским магистратом, приступил к своим обязанностям: в определенный день каждого месяца в течение двух или более часов Дирк должен обыгрывать самую знаменитую скрипку в мире, любимый инструмент маэстро. «Пушка», как называл ее великий хозяин, была изготовлена кремонским мастером Гварнери дель Джезу и некогда умела петь человеческим голосом, соблазнять, доводить толпу до экстаза. Теперь скрипка молчала. Говорили, она молчит с самого дня смерти маэстро, но это не могло утешить Дирка. Говорили также, что в ней живет дух мистического скрипача.
Долгие годы Дирк надеялся, что однажды скрипка сочтет его достойным, поддастся ему – не самому бесталанному музыканту. Но она предпочла лишить его иллюзий. Пушка была не вполне, но почти здорова для своего возраста – лучшие мастера мира время от времени осматривали и лечили ее.
Дирк начал, как положено, с гамм и несложных этюдов; она, будто посмеиваясь, издавала ученические, плоские звуки. Так прошло полчаса мучений. Дирку всегда казалось, что Мария Сан-Филиппо подслушивает под дверью и злорадно улыбается, а карабинеры строят друг другу смешные рожи. Ему виделось как во время первой брачной ночи престарелого герцога, бывшего хозяина палаццо, родственники толпились под дверьми спальни и хихикали, старательно пряча непристойный блеск глаз: «Он ничего не может».
Полагалось сыграть несколько пьес маэстро – скрипка привычно завыла кикиморой… Сколько раз Дирку хотелось треснуть ею о подоконник или бросить на пол и топтать ногами, топтать с наслаждением! А потом пусть позор или тюрьма, – зато я услышу умоляющий, шелестящий треск ее дерева под моим ботинком! Окончательный звук, после которого не будет ничего. Вещь, деревянный предмет, старая рухлядь, кем ты себя вообразила?! Как ты сумела обмануть нас всех так, что мы хороводимся вокруг тебя уже сто пятьдесят лет? Может, ты вообще самозванка…бездарность. И вдруг, будто сжалившись, скрипка по имени Пушка в одном пассаже выдала звук сильный, но невыразимо нежный – и продлила его, и подхватила снова. Милостыня. Дирк всего лишь на мгновение, но отчетливо почувствовал себя счастливым избранником.
– Не бойся, не сердись, я буду рядом – столько, сколько позволят, – шептал он, – и спасибо… счастлив, недостоин.
Пушка
Маэстро колесил по Европе. Он намеревался въехать в Париж триумфатором, а для этого сначала надо было покорить провинцию, добиться чтобы слава бежала впереди – и открывала все двери. Великий скрипач понимал, что чем больше противоречивых мнений о его личности будет на устах у толпы, тем более прочная известность будет сопровождать его. Тем выше будут гонорары. Маэстро выстраивал все новые варианты режиссуры своих выступлений, и его психологические эксперименты над публикой в совокупности с яркой игрой работали отлично; он мог гордиться тем, что сумел расшевелить запыленную провинцию, отучил публику опаздывать на представления и непрестанно жевать, слушая музыку.
Музыкант выработал два постулата, и оба действовали безотказно. Первое: слушатели полагали, что его дар скрипача не совсем человеческого происхождения. Маэстро отнюдь не был жертвой этой легенды, скорее ее автором и никогда своим поведением не пытался опровергнуть «суеверие». И второе: публику удалось убедить, что завистники маэстро многочисленны и вездесущи, они с маниакальным упорством подстраивают ему разные ловушки. В результате концерт приобретал многоплановую интригу – можно было убедиться, что маэстро играет блестяще, со сладким ужасом полюбоваться его «демоническим образом», а кроме того насладиться поединком артиста с непреодолимыми препятствиями, подстроенными врагами. Столько удовольствия за сравнительно небольшие деньги!
В начале концерта маэстро долго играл проходные мелодии, слегка импровизируя и спокойно выжидая момент, когда слушатели начнут недоуменно переглядываться. То была своеобразная шутка гастролера, воспринимавшаяся всерьез. Подержав зал в таком состоянии ровно до тех пор, когда неудовольствие могло прорваться, скрипач начинал наращивать темп и сложность пассажей, постепенно захватывая и распаляя собравшихся. Когда зал уже дышал с ним в одном ритме, поднимаясь на головокружительные высоты сложнейших вариаций, скрипач изгибался – и незаметно для зрителей рвал пальцем одну из струн на своей скрипке. В публике прокатывался стон ужаса: так грубо прервать кульминацию эстетического наслаждения! Какой же негодяй подпиливает струны гению?! Но маэстро, презрев препятствие, продолжает играть на трех струнах! Боже, лопнула еще одна струна – а он извлекает звуки из оставшихся двух…Несколько сот человек в разных уголках Европы доходили до экстаза на концертах маэстро.
Для осуществления своей уникальной концертной деятельности ему требовались самые лучшие инструменты: надежные, но чуткие и чувственные. Музыкант был чрезвычайно расчетлив и осторожен, свои скрипки, а их было девять штук, он содержал в безукоризненном порядке. Любимыми для маэстро оставались три инструмента работы Антонио Страдивари: это лучшие скрипки кремонской школы, способны звучать полновесно, сильно – и в то же время изысканно и утонченно. Но все-таки мастер Страдивари слишком благоразумен; маэстро всегда привлекала страсть.
…Был уже душный полдень, маэстро давно проснулся и лежал, пытаясь осмыслить сон и понять – пришла ли к нему во сне желанная идея? Нужно было опять что-то менять в постановке концерта: да, вчера это была восторженная толпа, признающая в нем единственного в своем роде музыканта, повелителя, но еще немного – и им захочется чего-то более острого, тогда они быстро потащат из дома яйца и помидоры, это же глупые беспощадные звери, и дрессировать их нужно, постоянно меняя приемы укрощения. Некую смутную идею все-таки удалось ухватить: она мелькнула вчера на концерте, надо обсудить ее с Гуидо.
– Эй, ты уже встал, бездельник? – крикнул он ласково. Никто не ответил. – Гуидо, ты где, вислоухая дубина?! День уже!
Музыкант разразился грубой бранью, с отвращением думая о том, что придется вставать, умываться и одеваться самостоятельно. Он свесил голову с кровати, нащупал башмак и со всей силы запустил им в стену. Никакого толку. Воистину, сколько ни плати слуге, сколько ни одаривай его своим расположением – он останется всего лишь слугой и плебеем, норовя усвистать куда-нибудь при каждом подходящем и неподходящем случае. Мухи, ползающие по остаткам обеда, запах собственного пота и грязных простыней доводил маэстро до бешенства. Я должен зарабатывать деньги, кормить ненасытного прохвоста – и еще заниматься всем этим дерьмом! Жрет и пьет за обедом больше меня, еще неизвестно, честно ли он держит мои деньги. Маэстро вдруг укололо ужасное подозрение, он выскочил из постели и начал метаться по комнате, опрокидывая мебель, переворачивая сундуки и баулы, разрывая в клочья тряпки: мои деньги, мои скрипки, мерзавец сбежал со всей кассой, а я всегда знал, что когда-нибудь это произойдет, всегда знал, что он плут – и не бывает в этом мире других людей. Все вокруг – негодяи и воры! Господи, неужели даже ничтожество, обязанное мне буквально всем в своей жизни, это тупое животное, которому я доверял, предает меня так быстро! Мадонна, смилуйся, пожалей меня – взгляни, как я несчастен и одинок!
Огромные сундуки были выворочены за считанные минуты, и, наконец, рука маэстро наткнулась на пузатый бархатный мешок. Да, деньги на месте.
Музыкант сидел посреди душной комнаты, почти голый, потный, – и смеялся. Хорошо хоть, что не потревожил скрипки во время припадка: все драгоценные футляры лежали в ряд по другую сторону кровати. Он бросил мешок с деньгами на подушку, встал и распахнул окно – летний день тотчас вытеснил затхлость. Музыкант высунулся в окно, но гостиница находилась в самом центре городка, и он сразу отпрянул, испугавшись любопытных взглядов. И так уже какая-то миловидная мещаночка показала на него пальцем своей спутнице и засмеялась.
Маэстро плюхнулся на кровать и продолжил размышления о концертах, поглаживая одну из скрипок. Необходимо, чтобы слава опередила его, чтобы каждая парижская газета написала о предстоящих концертах в столице, – и тогда двор и знать не смогут не пойти на его концерты. Надо добавить какой-то остроты, трюков; что же такое сделать, чтобы концерты стали похожи на жизнь – страшную, ужасную, нет, неверно, не на жизнь – на страсть, квинтэссенцию жизни, когда боль, страх и высочайшее наслаждение сливаются воедино, и ты забываешь о себе, притом испытывая желание никогда не отрываться от этого источника, пусть даже и ядовитого… Опасного. Надо научиться подчинять их безжалостнее, одного восхищения виртуозной игрой недостаточно, он вдруг это понял. А кто вызывает страсть более сильную, кому поклоняются исступленно? Правильно. Тому, кто сам спокоен. Пора перестать думать о публике как о желанной невесте, достаточно он уже ею владеет, – публику надо заставить стать служанкой, услуги и любовь которой можно заказывать. Что, например, скажет Гуидо, если я… Нет, это уже переходит всякие границы, ему наплевать, что я валяюсь здесь грязный и голодный, где этот паршивец? Маэстро перевернулся на живот и закрыл глаза. Вызывать у них своей игрой возбуждение всех чувств, чтобы они испытывали и обонятельные, и зрительные галлюцинации – такие, какие я захочу… Надо растянуть им нервы, залезть в мозги, но как? Где-то у меня все время мелькает тень мысли, поймать!
– Ку-ку, вот и я, хозяин, уже проснулись?
– Гуидо, засранец, где ты был, опять к бабе бегал? Я тебя уволю, старый паразит, – маэстро страшно обрадовался, услышав голос своего слуги, но обида сразу захлестнула мозг. – Нет, все, – уже уволил, я не намерен далее сносить подобное обращение. Ищи себе другого хозяина, возвращайся в Италию, ты не достоин видеть мой триумф, похотливый осел! И ведь еще и издевается, свинья – полюбуйся, в каких условиях ты содержишь меня, величайшего музыканта эпохи!
– Вы чего, хозяин, правда, не помните? Сами же послали, вчера велели сходить по той записке. – Гуидо положил на кресло предмет, принесенный с собой, и начал готовить туалетные принадлежности маэстро, будто не замечая разгрома в комнате.
– А, это та синьора, как ее…
– Да нет же, никакая не синьора, а торговец сахаром, что угощал вас вчера ужином и просил оценить его скрипку. Вы согласились и приказали перед сном, чтобы я с утра за ней отправлялся.
– Не помню я, – маэстро внезапно успокоился, – знаешь, дорогой мой Гуидо, все же ты напрасно пошел к этому торговцу. Мог, кстати, и сам сообразить, что скрипок у меня хватает. Или, по крайней мере, сперва накормил бы меня завтраком. Ладно, давай посмотрим, что там у него – Страдивариус? Или опять Вильом, не приведи господи? Он все подсовывает мне и подсовывает… хотя правильно делает.
– Я не очень-то разбираюсь, хозяин, по-моему, он называл другую фамилию и точно итальянскую. Взгляните, – Гуидо бережно взял в руки принесенный сверток и передал хозяину; музыкант брезгливо развернул не очень чистую тряпку.
– Та-ак. О, да ты неказиста, голубушка… И кто же это? Знаешь что, положи-ка неизвестную красотку на кровать, нет, сначала достань кусок бархата из запасных и оберни ее. Да протри сперва другой тряпкой, бестолочь! Вот так. Теперь умываться, завтракать, а потом займемся изучением экземпляра. Дорогой, давай, шевелись поживее…
Спустя час, в свежеубранной комнате, маэстро взял в руки незнакомку. Он долго гладил ее кончиками пальцев, переворачивал, нюхал, тихонько смеясь. Затем подошел к окну и поднес скрипку близко к глазам. Маэстро стал заглядывать внутрь инструмента то одним, то другим глазом, изучая фактуру дерева и лака. Скрипка не была подписана ни фамилией Амати, ни Страдивариусом.
– Ничего не могу понять. Гуидо, иди сюда, ты где, скорее же!
– Здесь я, хозяин, что случилось?
– Загляни внутрь скрипки… Так не увидишь, подойди к свету!
– Ну… Чего-то там, это, три буквы и крест.
– Да, да. Что это такое?
– Не имею понятия, хозяин. Не знаю. Еще вижу цифры.
– Цифры, понятно, какие: указан год, когда она сделана. А знак, понимаешь ты, – это знак от Господа. Для меня, точно для меня! Как его, лавочник этот, что-нибудь говорил тебе?
– Торговец сахаром. Да, сказал, что скрипку купил его отец, кажется, где-то в Тироле. Фамилию мастера тоже называл, я только и запомнил, что она итальянская – я же говорил вам. А что, у вас таких скрипок нету?
– Да в этом, что ли, дело, простофиля. Ладно, иди. Нет, постой, закрой окно, я ее опробую, – музыкант разволновался и стал ломать пальцы, – погоди, дай мне духи. Не эти, неси новые, подарок маркизы. Давай сюда, а сам скройся. Скройся живо, я сказал – и прикрой дверь плотнее.
Маэстро взял смычок, замер, а потом резко занес смычок над струнами. Но не стал играть, а принялся тихонько настраивать скрипку. Раздался стук в дверь. Испуганный голос Гуидо тихонько бормотал:
– Хозяин, простите ради Бога, хозяин!
– Ну что тебе?! – заорал маэстро, – ты всю душу из меня вынул, чего еще надо?
Дверь приоткрылась на ширину ладони, и Гуидо быстро затараторил, бдительно следя, чтобы в него чем-нибудь не кинули:
– Это самое, я вспомнил кое-что, взглянул на распятие и вспомнил – у него, того, кто сделал сею скрипку, имя как у святого.
– Хватит ерунду нести, какая разница…
– Но вы сами хотели узнать и про знак сказали, вот я и подумал, что вовремя я это.
– Ладно, все, потом. За-акрой дверь! – рявкнул маэстро страшным голосом.
С первых же звуков ему стало ясно, что таких ощущений от общения с инструментом он еще не испытывал. Это была самая смелая скрипка из всех, какие ему довелось держать в руках – и она не хотела быть только ведомой, с ней можно было быть на равных. То звучала так, как ему нравилось, как он хотел, – но это делали многие скрипки; затем начинала подсказывать ему, как именно ей хотелось бы выразить себя, и ее фантазии нравились ему, он даже не заметил, что поддался ее воле – недолго, конечно. Он остро удивился, осознав чувство подчиненности, и отдался ему, смакуя новое ощущение. Затем их желания слились и они вместе, забыв о реальном мире, которому недоступно подобное наслаждение, растворялись в светящейся спирали, а она крутила их, лишала чувств, утягивая в сверхбыстрое вращение.
«Господи, за что мне такой подарок? Я думал, уже ничто не способно меня удивить, что летаю, хожу, бью по пространству музыки так, как могу я один – нет мне равных, нет соперников и советчиков. Значит, и слушателей почти нет, так, двое-трое на всю Европу, не более. Но она – эта скрипка – могла бы стать моей подругой, мне не скучно с ней, она другая, как и я – другой».
Музыкант остановился: вдруг ему показалось, возможно, он жаждал перемен и обманулся? Кто-то задумал поймать его на крючок! Слишком сладостные чувства заставила его испытать эта безвестная гостья. Спокойно, маэстро, спокойно, надо все просчитать. Какая случайность вложила в твои руки странный инструмент с загадочным знаком внутри? Какую цель преследует этот торговец? Если только получить деньги, то хорошо. Почему скрипка смогла так быстро настроиться на меня, это пугает, откуда взялась скрипка со столь странными качествами? Уж не церковники ли хотят вытянуть из меня волю, перекачав ее в специально подготовленную скрипку? А еще хуже – настоящие колдуны или ведьмы? Впрочем, хуже или лучше, но в любом случае, скорее всего – ловушка. Музыкант перекрестился. В детстве отец рассказывал ему о волшебной виоле короля, которая влюбляла в себя не только слушателей, но и всех музыкантов, которые к ней прикасались, влюбляла и не отпускала, никто из них больше никогда не мог покинуть двор этого правителя. Но ты ведь всего лишь скрипка, а я лучший скрипач в мире, значит, мы договоримся: даже если опасно, я не могу отказаться от общения с тобой.
Нет, колдовство – вряд ли, все же на скрипке знак с крестом. Надо будет побольше узнать об этом торговце сахаром. Потом. А пока, давай, красотка, подумаем вместе, что будем вытворять на сегодняшнем концерте. О, никто из них сегодня и не узнает меня, никто не поймет, откуда я взял силы полностью переродиться всего лишь за одну ночь, и кто через меня явил власть совершенно нового свойства. Вот оно, обновление, как давно я молил об этом! Не ради себя, ради этих людей, которых я презираю, но не могу отделаться от навязчивого стремления покорять постоянно, покорять разнообразно, чтобы наповал. Разрази их гром, храни их Господь…
Два часа маэстро был не в силах оторваться от скрипки, – он играл, нарушая множество собственных правил – никогда не играть между концертами, никогда не играть подолгу, никогда не играть на чужих инструментах, никогда не мечтать, никогда не пропускать время обеда.
– Хозяин, ну пожалуйста, он говорит, что у него важное поручение и он все равно не уйдет, – отчаянно шептал Гуидо, чуть-чуть приоткрыв дверь.
– Гуидо, как ты посмел, я вышибу из тебя мозги, – сказал маэстро спокойно.
Он почти привязался к этому никчемному слуге, но ни один смертный не имеет права прерывать маэстро, когда тот шепчется или переругивается – с музыкой. А сегодня, в такой день, когда он, наконец, нашел равную себе скрипку! Страшная кара должна настигнуть глупца.
– Через два часа выступление, надо поесть, а тут пришел посыльный от знатной дамы! – выпалил Гуидо и захлопнул дверь.
Вдогонку полетел звук такой направленности и силы, что задрожали стены. Ага, давай еще, давай их напугаем, и еще, ну, ты же умеешь шутить не хуже меня, давай! Ладно, оставим это на потом – у нас с тобой впереди целый вечер, мое сокровище. Друг мой. Музыкант завернул скрипку в бархат, расправил складочки и положил на кровать.
– Гуидо, поди сюда! Да иди, не бойся, пора готовиться к концерту!
Слуга вошел, старательно растянув губы в улыбке.
– Ну как?! Она здорово выстрелила, а?
– И не говорите, хозяин, никогда такого не было: весь дом затрясся, там внизу трактирщик сказал, что ему показалось будто камень с неба свалился на крышу или ядро, – ей-богу, хозяин!
– Точно, это настоящая пушка! Пушка и есть! Узнай-ка, голубчик, что за нее хотят, а еще лучше приведи ко мне после концерта этого лавочника, взгляну на него. Ты приготовил одежду?
– Так вы же меня не впускаете! И еще, хозяин, давайте сперва отпустим этого… ну, лакея, он от знатной дамы. Славный парень, а без вашего ответа ему не велено возвращаться. Можно его привести?
– Веди, только быстро.
Маэстро уселся в кресло, свободно вытянув ноги. Дверь приоткрылась, и было видно, как Гуидо втолкнул сильно робеющего, очень нарядного лакея. Музыкант рассматривал его молча, даже не пытаясь помочь несчастному справиться с испугом.
– М-да, нарядили тебя…Ну, говори, чего явился?
– Сударь, – молоденький лакей больше всего на свете боялся посмотреть в лицо монстру, о котором все в городе рассказывали невероятно страшные истории, – моя хозяйка, ее светлость графиня Эгмонт, просила передать вам это письмо.
Юноша поклонился, застенчиво глядя в сторону закрытого окна, и протянул конверт куда-то вбок. Рука его заметно дрожала.
– Это по-французски?
– Что? Что вы сказали, сударь?
– Я спрашиваю тебя, письмо написано по-французски?
– Не читал, не знаю – юноша съежился, и даже слезы выступили у него на глазах.
Маэстро расхохотался – предстоящее представление с чудом явившейся ему новой скрипкой привело его в прекрасное расположение духа. Он даже пожалел этого разряженного котенка:
-Ладно, открой и прочитай вслух. Я не всегда понимаю написание французских словечек.
Лакей судорожно распечатал письмо, но никак не мог начать читать, его голос срывался:
– Ее светлость пишет: кхм…кхм…Досточтимый маэстро! Я в восторге от Вашей гениальной игры и всем сердцем чувствую те высоты…высоты духа, в которые увлекает Ваше непревзойденное мастерство.
– Чего мямлишь-то, громче надо, вот так: Ваше непревзойденное мастерство!
– Слушаюсь, сударь. В этой связи имею честь пригласить Вас на обед, который состоится в воскресенье, в четыре часа пополудни в замке Кьеппья. Мои гости и я будем счастливы, если Вы, господин маэстро, захватите с собой свой божественный инструмент. Остаюсь при сем графиня Леонор Эгмонт-Тилли.
– Чего захотела, гм… так. Ответ будешь записывать, малыш, или запомнишь? Она, кстати, молодая?
– Кто?
– Твоя хозяйка, кто! Лет ей сколько?
Вопрос поверг юношу в смятение, он, по-видимому, никогда не догадывался, что к его госпоже применимы столь прозаические вещи как возраст.
– Я не знаю…
– Как это не знаю! Скажи, ты ее видел когда-нибудь?
– Кого?
-Свою хозяйку, болван. Зачем тебе письмо доверили, если ты плохо соображаешь, – добродушно сказал маэстро; ему прекрасно было известно, что в мире не найдется и десятка людей, которые не робели бы перед ним.
– Ви-идел. – Лакей чуть не плакал.
– Видишь, как хорошо, молодец. Тогда опиши мне ее.
– Я?
– Ты, конечно, Гуидо ведь не может этого сделать!
– А вы, сударь, дадите ответ на письмо ее светлости? А то меня могут побить.
– Отвечу, я ведь уже сказал. Смелей, расскажи мне про свою синьору, дай бумажку… Синьору графиню Леонор Эгмонт-Тилли. Звучит, клянусь Святой Девой, – Маэстро пропел имя противным голосом. – Она – дама в возрасте, как твоя мать?
– Нет, что вы, моя мать не такая!
– Стало быть, моложе?
– Конечно, госпожа графиня совсем другая…
– Как твоя невеста? Ну, малыш, давай, пошевели мозгами.
Юноша впервые улыбнулся:
-Скажете тоже, сударь, Франсуаз простая девушка, хоть она и дочь кондитера, а мадам, она… – Лакей сделал большие глаза и руками стал показывать окружности вокруг своего платья, – ой, нет, я не могу! У нас, знаете, в гостях был господин Бейль, поэт, его даже в Париже знают. Он такие стихи читал для ее светлости или романы, я не разбираюсь. Вот если бы вы его спросили…
– Уж больно ты бестолковый малый, хоть и нарядили тебя как ярмарочного петуха. Передай: маэстро никогда не ходит на публичные обеды, и не потому, что хочет обидеть ее светлость графиню такую-то, а потому что таково его правило – держаться особняком, подальше от балов и замков. Мой мир на сцене, остальное никого не касается, запомнил? Нет, вижу, ты не запомнишь. Гуидо! Неси бумагу и перо. Буду писать ответ по-итальянски.
Через минуту явился Гуидо, неся письменные принадлежности в руках и вешалку с концертным платьем в зубах.
– Ты прав, голубчик, надо поторопиться. Итак: синьора, нет, Ваша светлость графиня…дай мне списать имя…сегодня на моем концерте…прам-прам-прам… третья вещь от начала будет звучать исключительно в Вашу честь. Обычно я не объявляю посвящений и сегодня этого делать не стану (потому как мне в жизни не запомнить ее имя), но сердцем Вы сможете почувствовать, сколь искренне мое почтение и – из-за тебя, болван, я так и не понял, уместно ли упомянуть о ее красоте…благоговение перед Вами. Вот так. Ну как, Гуидо?
– Вы просто Данте, синьор! Парадизо.
– Во как! А ты читал, что ли?
-Зачем вы смеетесь, синьор! Сам я не читал, но мне один монах рассказывал, ученый такой падре, столовался у моей матери. Помню, как придет, бывало, и заведет про чистилище…Ну, а где чистилище, там потом и все остальное.
– Ладно, заткнись, умник. И – глубоко сожалею, но не смогу откликнуться на Ваше любезное приглашение, поскольку – м-м – поскольку все, что может выразить мое сердце, я высказываю своей игрой на концертах. Еще раз благодарю и прошу прощения, Всегда Ваш…. А бесплатно ничего не получат, здоровы все причислять меня к достопримечательностям своих салонов, – но я им не щит на воротах, верно, Гуидо?
– Да, синьор, знати точно так же придется платить за входной билет.
– Молодец! Проводи мальчика и неси все самое лучшее из трактира.
Дирк
Дирк покинул палаццо Турси в хорошем настроении и решил пообедать в ресторане на виа Бальби. Он устал и проголодался, он был счастлив. Во время еды вспомнил почему-то: «После любви каждое – или любое? – животное печально. Просто животное. Я бы сказал – тупое, я сейчас счастливый и тупой. Опустошенный – значит счастливый?». Дирку подали кофе – и зазвонил телефон, высветился номер хранительницы:
– Привет, Мария, давно не виделись.
– Почему ты ушел не попрощавшись? Приходил Вок и расстроился, что не застал тебя.
– Какой ужас.
– Не остри, – Мария рассмеялась, – Позвони ему, прошу, он хотел сообщить тебе нечто интересное.
– Слушай, он мне надоел, у меня сегодня вечером концерт, в четверг концерт, в понедельник и вторник репетиция. Неужели ты не можешь, хотя бы на время избавить меня от него?
– Нет, дорогой, это неудобно. И потом – так уж он тебе в тягость? Вок – уникальный человек, его бабушка по материнской линии была Гонзаго; сам такой утонченный, образованный…
– Но он же чокнутый, точно тебе говорю!
– Ерунда, Дирк, он просто помешан на скрипках, виолах и все такое. Его особый интерес к тебе так понятен, это связано со скрипкой маэстро, конечно. То, что ты являешься, как он выражается – медиумом, конечно, притягивает его к тебе. Но это не должно тебя пугать!
– Меня просто достает это, Мария, а не пугает, – Дирк понял, что именно сегодня, когда достигнуто хрупкое равновесие в его отношениях с Пушкой, можно сказать перемирие, открывающее радужные перспективы, – опять какая-то сила активизировалась и пытается помешать.
– … И потом, он много делает для музея, так что просто невежливо с твоей стороны отказывать ему в общении. Бедность наша, увы, остается неизменной.
– Бедняжка. А я могу устать иногда – или, наконец, отвлечься на другую работу?
– Конечно, можешь. Только прошу тебя, ради нашей дружбы, если он тебе позвонит – будь с ним повежливее, хорошо?
– Ладно. Я постараюсь.
– Пока.
Допив кофе, Дирк сел на мотоцикл и отправился домой, переодеться и забрать инструмент. Сегодня предстоял приятный вечер: оркестр большой, знакомый, музыка помогла бы ему подумать, не особенно напрягаясь, даже помечтать. А вот завтрашняя репетиция в театре тревожила Марко. Там будет Маринелла!
Они поженились еще во время учебы консерватории, где Маринелла считалась самой талантливой виолончелисткой курса. Дочке Лоре уже почти семь лет, и скоро будет два года, как Маринелла его бросила. Дирк прибавил скорости: жарко, противно ездить среди неумелых идиотов, противно и то, что в центре города каждый куст и каждая скамейка тебе знакомы. Постоянные ассоциации, наслоение противоречивых ощущений, с одной стороны, и некая запрограммированность эмоционального ряда – с другой. Может, и я такой же предмет – или объект, который больше не будет меняться? Не хочу видеть бульвар, где Лора первый раз пошла, оттолкнувшись от скамейки, а мы с Маринеллой смеялись над своим испугом, целовались и тискали дочку. Не хочу видеть окна квартир, где был счастлив или где страдал, один и с Маринеллой, потом с другими. Когда женщина уходит внезапно, придумывая какие-то невероятно разумные причины, невыводимое жирное пятно остается в душе – недоверие к ее жестам, запечатленным в памяти, к словам. Рождается сомнение в своих достоинствах и разочарование во всех женщинах сразу. Маринелла его бросила, а он до сих пор не может списать ее измену ни на один из типично женских недостатков: она не легкомысленна, не сварлива, не глупа – значит, просто увидела в нем какой-то изъян, или даже порок, с которым ее будущая жизнь никак не совмещалась. К тому же современное общество так устроено, что женщина решает все за ребенка, уверенно уводя его с собой в пустоту. Из-за неведомых прозрений Маринеллы изменилась не только его судьба, но и судьба Лоры.
«Хватит, не начинай опять, – сказал Дирк себе, – сколько можно биться над тем, что уже точно произошло».
Но когда он чувствовал скорость, движение воздуха, как сейчас на загородном шоссе, ему даже хотелось погрузиться в сильные эмоции. Кто любит музыку – не может не любить скорость, потому что это доверие к движению вихрей, ты способен лучше или хуже управлять и музыкой и скоростью, получать от них удовольствие, владеть ими… и всегда не до конца. В любви так же – ты владеешь, но поскольку другая половина это не-ты, это внешняя структура, восходящая к своему источнику, то до конца она никогда тебе не будет принадлежать, как тайна звука или тайна движения. Женщина или ребенок – объекты любви, с ними всегда может что-то случиться. Они даже – о ужас! – иногда не нуждаются в тебе. Мы стремимся к симметрии: я люблю – она также любит меня; я хочу играть на скрипке – и скрипка также хочет, чтобы я на ней играл. Человек жаждет совершенства, получая посредственный результат. За что? Создатель не гарантирует симметричности в этих, самых важных для человека, положениях. Чудовищно несправедливо! Это называется риск; мы любим риск, хотя боимся его и не признаемся себе в этом – мы любим только то, что не до конца зависит от нас. Вершина риска, вершина космической случайности – наше неведение о собственной смерти, следовательно, самый большой риск есть жизнь, и от природы жизни идет наше стремление к опасным вещам – скоростному движению, любви и поиску совершенства.
«Для древних римлян – любовь, вино и – что еще? Термы! Они говорили: баня, любовь и вино дают нам жизнь, они же и убивают нас. Для меня это – любовь, музыка, скорость. Мы, музыканты, занимаемся неведомым ради неведомой цели. Никто не сумел объяснить, что есть музыка, откуда идет потребность человека в музыке и существует ли такая потребность на самом деле. Но не могли же мы ее надумать без вмешательства чего-то, что сильнее нас. Музыканты-исполнители, так, скромные солдатики, ряд за рядом, поколение за поколением – мы повинуемся странному уставу поддержания духовного слуха людей. Нас рекрутируют на землю, велят с детства осваивать инструменты, – и мы становимся их рабами, бесправными служителями причудливых деревянных и металлических конструкций со струнами и без. По сравнению с нами композиторы, миссия которых настолько выше и загадочней, – небожители, им как-то удается решать, какие ряды и построения из космического хаоса, доходящего до людей, должно зафиксировать, организовать и назвать музыкой. «Своей» музыкой! И почему музыка прошлого воспринимается проще, сплошь и рядом кажется людям более гармоничной? Потому что мы к ней привыкли или потому что сигнал тогда был чище, воздух вокруг земли другой, менее загаженный испражнениями страха… Или те личности: Бах, Вивальди, Моцарт и Гендель, – были более сильными, совсем заоблачными антеннами, а современные композиторы ближе к обычным людям, и их музыка похожа на нас – мусорная, в ней нет чистого золотого цвета и голубого. Современная музыка написана мелкими черными, серыми и красноватыми штрихами, будто перемешана с землей… Еще в ней желтый, цвет нашей желчи. Нет уверенного голубого и просвечивающего золотого тоже нет. А если нам возьмут и перережут канал, мы что, станем лупить палкой по водосточным трубам и имитировать птиц? Интересно, а птицы-соловьи не замолчат ли в этом случае, если нам перекроют канал, – у них свой источник или мы вдохновляемся одним и тем же?
Маринелла, маленькая девочка с большой виолончелью. Тогда она была очень застенчивой и наверняка стеснялась инструмента, который детям кажется неуклюжим, стеснялась нелепой для других детей раскоряченной позы виолончелистки. Ее дразнили – а кого из нас не дразнили счастливчики, свободные от епитимьи, наложенной неведомыми силами – а она краснела или плакала; даже сейчас Дирку хочется ее защищать… Ну ее, Маринеллу. Нежная и тонкая, однако же не побоялась разрушить мою жизнь. Будучи такой доброй – просто раздавила меня каблуком и скрылась. Можно было бы понять, возникни у нее невероятная страсть, новая влюбленность. Но там было что-то другое, чего она так и не сумела мне объяснить, да и вероятно – себе тоже. Жалею ее, виолончелистку нескладную, а мне, что ли, было лучше? Вечно подчиненный дисциплине, со скрипичным футляром вместо футбольного мяча. Любил ли я скрипку в детстве? Нет, просто принимал, что у меня есть мама, папа и, с самого начала – скрипка. Пусть она многого требует и лишает всего остального, пусть отдаляет от других детей, делает как бы ненормальным, порой даже кажется – неполноценным. Но некоторые дети растут толстыми, некоторые драчливыми, а я вот уродился скрипачом и ничего тут не поделаешь. Я с этим почти никогда не спорил, не бунтовал, только однажды лет в шестнадцать: влюбился и не занимался музыкой целый месяц – мы ходили с подружкой по вечеринкам. Отец меня избил. И, с одной стороны – я не хотел ему прощать, поклялся тогда, что никогда ему не прощу. С другой стороны, именно страдая от унижения, я впервые чуть-чуть посмел сравнить себя с маэстро, хотя бы в этом унижении, в жестком ограничении свободы. Как я теперь понимаю, злость моя была еще сильнее оттого, что осознавал правоту отца: я имею право на существование только как приложение к скрипке, пренебрежение ею приравнивается к побегу из собственной жизни.
Но если мы всего лишь солдатики-исполнители, кто лучше, кто хуже, то и среди нас есть свои генералы – Паганини, Сарасате, Тартини, Ойстрах, и кто там еще. Интересно, маэстро пытался избежать своей участи или с рождения сросся с инструментом? Мог он удрать в предместья города – и бродить, срывать незрелые плоды с деревьев, плакать, засыпать под кустом, потом купаться в ручье? Мог ли лежать в траве, глядя в небо, завидуя свободе стрекоз, думать о своей скрипке и о своих стертых пальцах с отвращением? А потом, перевернувшись на живот, рыдать, вспоминая побои и оскорбления отца, уговаривая себя, будто не способен вспомнить об отце ничего теплого и доброго. И тогда мог ли он бить кулаком по земле, вырывать клочья травы и клясться, что никогда не вернется в дом, полный злобы к нему, такому слабому, строить планы о том, чтобы прибиться к крестьянам или цыганам… Или даже таких коротких сомнений он не знал, был до такой степени предназначен утвердить скрипку на самой вершине музыки, для того Небом ему был дан страшный и могучий поводырь – отец. И у юного маэстро никогда не возникало искушение ослабить эти веревки, привязавшие его к кресту музыки. А может, не в надсмотрщике дело, это я, грешный, нуждался в понукании; может, в маэстро сразу вселился высокий дух, покровительствующий скрипке, который вел его, внушая лишь удовольствие от занятий. Наслаждение от игры с самого детства! И даже маэстро-ребенок, если он когда-нибудь был ребенком в нашем понимании, сам не мог насытиться музыкой и занятиями, дышал и питался только этим? Человек одной цели – мало на свете рождается таких счастливцев. Господи, почему я половинчатый?!
Дирк въехал в гараж и оставил там мотоцикл: на концерт придется ехать на машине. Мама как всегда возилась с цветами: никто не понимает, почему она там целыми днями копается и разговаривает уже почти только с растениями – но результат ее усилий очевиден, это красивый результат, устойчивый. Мама нашла свое предназначение? Не мелко ли? И кто решает, что есть мелко, а что достаточно?
– Привет, – Дирк поцеловал мать, – у меня сегодня вечером концерт, пойду приму душ и отдохну полчаса.
– А обедать, как же без обеда, Дирк?
– Пообедал в городе.
– Ой, а я готовила.
– Ну что поделать, я же был в Палаццо Турси, – устал, зашел в ресторан.
– Конечно, дорогой. А потом, ты знаешь…ну ладно, ступай отдохни.
– Что ты хотела сказать, мам?
– Ничего, вернешься с концерта, я тебе расскажу одну новость, – и мама повернулась спиной, с грацией циркового медвежонка побежала к дальней клумбе, будто внезапно услышала оттуда зов. Дирк разозлился; он легко раздражался на мать и потом всегда клял себя за эту слабость. Откровенно говоря, не стоило им жить вместе, но Дирк не решался снять квартиру; по крайне мере, живя у матери, он мог регулярно видеться с дочкой.
-Мам, меня просто достает твоя манера недоговаривать, если уж ты начинаешь фразу, да еще с такой идиотской значительностью, то уж, пожалуйста, очень тебя прошу. Изволь закончить. И главное поворачиваешься ко мне спиной, это же неприлично, ты не понимаешь таких вещей, да? Я же должен отдыхать, а вот бегаю за тобой и выпытываю…ты что, нарочно это делаешь!?
Дирк не мог остановиться, но она обернулась. Вдруг Дирк увидел перед собой ее испуганные глаза. Это он вызвал такой страх! Урод какой-то.
– Ладно, мама, прости меня. Что такого страшного ты хотела мне сообщить?
– Слушай, ты последи за собой, вон покраснел весь, я за тебя боюсь! Может, тебе показаться психиатру? Сынок, тебе нужно отдохнуть!
– Понял. Теперь твое сенсационное сообщение, мама, пожалуйста.
– Я хотела сказать, что миланский оркестр приехал, и всю неделю в оперном театре будет играть Маринелла, – мне Лора сказала.
Так и есть, насмотрелась сериалов, теперь разыгрывает тут страстные драмы.
– Ну и что, я знаю.
– Давно ты узнал, сынок?
– Кажется вчера, это же моя работа. Ладно, мам, не беспокойся ты так, давай поцелую.
– И все-таки, перед концертом поешь что-нибудь!
– Я сам решу, мам. Неужели поесть – это так важно? – Дирк ушел поскорей в дом, чтобы опять не сорваться. Синьора Бернини молча смотрела вслед сыну, затем покачала головой и сказала сердито:
-По-моему, оч-чень важно. Еще бы! – и отправилась осматривать заболевшие тюльпаны.
Приняв душ, Дирк настроил одну из своих скрипок; последнее время он использовал две: немецкую, конца восемнадцатого века, и скрипку французского мастера Вийома, тридцатых годов девятнадцатого, отличавшуюся покладистым и услужливым характером. Сегодня он возьмет на концерт вийомовскую. У отца в свое время была скрипка позднего Страдивари, не из лучших творений крепкого Антонио, но все же именитая, роскошная. После смерти отца сокровище пришлось продать, чтобы Дирк смог продолжить учебу в миланской консерватории.
Надо бы поспать хотя бы минут сорок, чтобы не зевать на концерте. Дирк достал француженку из футляра, положил ее себе на грудь и закрыл глаза. Он был сегодня почти счастлив с Пушкой – и что же, изменилось ли что-то вокруг, в жизни изменилось ли? Как в любви: страстно хочешь кого-то, клянешься себе, что обладание этим телом станет воплощением счастья, а потом, после вспышки удовольствия и азарта, думаешь – стала ли жизнь другой?
Пушка дала понять сегодня, что я ей не совсем безразличен, что взаимность возможна, но это словно растаявшая улыбка и трудно сказать, показалось – не показалось. Нужно ждать целый месяц, чтобы понять, случайной ли была ее сегодняшняя ласка. Во всяком случае, проявилось то, во что я всегда верил: дух скрипки – а значит дух маэстро – живет до сих пор. Он безмолвствует, во всяком случае, чаще всего молчит, но возможно, ждет пришествия нового хозяина. Опять этот бред, ни отдохнуть, ни поспать, вечные мысли о своей потенции скрипача по сравнению с…
Я вырос среди безумного культа Паганини, который насаждался постоянно: в нашей семье, в музыкальной школе, в городе. Ведь я люблю не Пушку, наверное, и жажду от нее не музыки – какая уж там музыка, один на один со стенами комнаты-сейфа! Мне не дает покоя призрак демонического соотечественника, я все дерзаю сравниться с ним. Дирк вскочил, подошел к зеркалу: посмотри на себя, тебе тридцать пять, и если до сих пор ты не Маэстро, значит, уже не будешь. Я! Такой маленький, такой трусливенький, валяюсь на диване перед окном, открытым в тихий сад и рассуждаю чего-то там…а он пожертвовал всем, всем…нормальной жизнью, семьей, покоем – с радостью. Какие жертвы я принес? Разве что Маринелла ушла, устав от моей привязанности к Пушке. Но сам, мог бы я сознательно отказаться от нее или от Лоры, если бы мне предложили обменять семью на музыку?
Дирк снова лег: надо заснуть.
– Папа!
– Лора, папа отдыхает перед концертом.
– Папа, я бегу к тебе!
Нет, Лора одна такая, как хорошо, что не надо ею жертвовать, счастье мое, красавица беззубая, прелесть…
– Папочка, – Лора с разбегу прыгнула на диван и запрыгала на четвереньках, Дирк едва успел уклониться от столкновения и вскочил, держа в руках скрипку.
– Па – па, ну дай мне попробовать твою, ну дай!
– Лора, она хрупкая, пожалуйста, не трогай.
– Нет, буду щекотать, пока не отдашь! – Лора бегала за Дирком по комнате и визжала. Потом вдруг остановилась и сказала шепотом:
– Папа, быстро посмотри в окно.
– Да? Что там, Лора, – собачка?
– Т-с-с, нет, – Лора приложила палец к губам и изобразила страшную рожицу:
– Скорее, папа, а то будет поздно!
Дирк, посмеиваясь, на цыпочках подошел к окну и театральным жестом отдернул занавеску. В саду его мать показывала клумбы какому-то усатому типу. А на дорожке с обычной своей робкой улыбкой стояла Маринелла.
– Лора, а кто это?
– Это дядя Джино, он играет на трубе в мамином оркестре.
– О-о, труба, это – эффектно, громче трубы только барабан. Привет! Привет, Маринелла, я сейчас выйду. – Дирк задернул занавеску, – Так, Лора, иди помоги бабушке накрыть чай, я должен привести себя в порядок.
– Но, папа, ты в всегда в порядке!
– Я знаю, но…послушай, свинка моя, удались-ка ненадолго.
– А я не хочу, потому что я не свинка и не хрюшка никакая!
– Тогда я укушу тебя за ухо и сразу будешь вот такая!
Закрыв дверь за Лорой, Дирк остановился посреди комнаты, чтобы осмыслить ситуацию. Впервые за два года Маринелла приехала с мужчиной. И что это должно означать? Скорее всего, закрепление какой-то стадии отношений между ней и этим трубачом. Кроме того, это означает крах надежды на восстановление нашей семьи, и как следствие должно вызвать у меня приступ отчаяния или, по крайней мере, импульсивной ревности. А что я чувствую? Опустошающее недоумение от собственного спокойствия. Должно быть это шок, думал Дирк надевая на себя концертный фрак. Не мог же я измениться за один день, за полчаса снисходительного внимания моей Пушки…Дирк перед зеркалом проверил выбритость щек и посмотрел себе в глаза. Собственный взгляд и впрямь показался ему спокойным.
В столовой четверо уже пили чай с яблочным пирогом, мама разливала чай и старалась не смотреть на Дирка.
– Привет, Маринелла, рад тебя видеть. Ты прекрасно выглядишь, – она выглядит бледной, уставшая, подумал Дирк; и почему у нее испуганный взгляд, будто я жестокое чудовище?
– Дирк, разреши представить тебе – Джино Адани.
– Очень приятно.
– Он музыкант в нашем оркестре.
-Приятно вдвойне. Как поживаете, коллега? – Дирк пожал руку покрасневшему Джино и сел за стол рядом с дочкой, он получал удовольствие от светскости и вескости своих жестов. «Коллега» в данном случае прозвучало двусмысленно.
– Как вам цветы моей мамы, синьор Адани?
– О! Это грандиозно…синьор, э, синьор Бернини…
– Дирк…
– Благодарю вас! Дирк, у вашей матушки необыкновенный творческий этот самый, талант, я в восхищении от увиденного, а уж этот пирог… – Дирк с удовольствием отметил, что шея у трубача покраснела и пустыми складками нависла над тесным воротником рубашки. Нравится он, такой пыхтун, Маринелле? А ведь должен обладать тренированным дыханием. Впрочем, у меня действительно нет к нему особых чувств. Смотри, Маринелла, я элегантен и спокоен. Собран и целеустремлен. Тебя это разочаровывает, дорогая?
– Вынужден извиниться, Маринелла…синьор Адани…
– О! Джино, просто Джино!
– Джино, простите, через двадцать минут я должен покинуть вас – у меня сегодня концерт. Лора, надеюсь, побудет у нас?
– Да, папа, мама мне обещала!
– Дирк, послушай – Маринелла, верная своей манере, не смотрела Дирку в лицо, обращаясь к скомканной салфетке, – я заранее предупредила маму, то есть синьору, что мы приедем, то есть наш визит не случаен. Лора, детка, иди в свою комнату, взрослым надо поговорить.
– А можно я пойду в папину?
– Ну почему в папину, что там интересного? – спросила Маринелла с наигранным любопытством, обрадовавшись отсрочке разговора. Лора не удостоила ее ответом.
– Папа, можно я пойду к тебе?
– Иди, только скрипки не трогай, я разрешаю прикасаться к ним только в моем присутствии.
– В твоем тоже нельзя, но я не буду. Буду играть на пианино! – Лора убежала, все замолчали.
– Синьор Адани, вам положить еще пирога? – не выдержала мама.
– Да, благодарю вас, синьора, с удовольствием.
– Дирк, днем тебе звонил синьор Вок, очень просил перезвонить.
– Спасибо, мама. Я перезвоню графу. И графине! – зачем-то добавил Дирк.
– Дирк, – Маринелла замешкалась, но все посмотрели на нее, и она вынуждена была продолжить, – дело в том, что мы с Джино собираемся жить вместе или…
– Пожениться, – подсказал Джино нежно, а Маринелла продолжила, глядя в стол:
– Собственно, мы сочли необходимым поставить вас в известность, тебя и маму, синьору то есть. Лора уже все знает, ты, разумеется, для нее единственный отец, был и остаешься, но с Джино у них очень хорошие отношения, поверь!
Дирк не сделал даже приличествующей паузы, он сам был удивлен своей выдержке и гордился ею. Он встал, обошел стол, поцеловал Маринеллу в щеку, затем пожал руку Джино:
– Поздравляю и буду рад, если Лора в будущем будет бывать у нас чаще – ну, вдруг у вас там медовый месяц или какие-то другие осложнения. Свои дела! Предлагаю сегодня же вечером или завтра, после репетиции, выпить шампанского по этому поводу.
Уже отъезжая от дома, Дирк вспоминал удивление в глазах бывшей жены, женщины, которая никогда не верила в его удачу.
Маринелла
Когда Дирк уехал, Маринелла вышла в сад выкурить сигарету. Она не могла понять, почему поведение бывшего мужа ее обескуражило. Что кроется за его столь легкомысленным отношением к перемене в ее судьбе, их судьбе? Зачем притворяться перед собой: за галантным безразличием Дирка может стоять только женщина, и эта неизвестная женщина вызывала у Маринеллы ревность. Никак от себя такого не ожидала! Два года назад она оставила Дирка, который сделался невыносимым своим нытьем и запутанными отношениями с известным экспонатом, называемым «любимая скрипка маэстро». Из-за Пушки он не мог ездить на гастроли, не мог спать, смеяться и заниматься любовью. Маринелле показалось, что муж свихнулся; он донимал ее разговорами о скрипке, клялся, что бросит службу в Палаццо Турси и возобновит международные гастроли. Но вместо этого порвал отношения со всеми агентами – то кричал на них, то срывал контракты, иногда попросту не приезжал на уже оплаченные концерты, поскольку приближалось мучение-свидание. Постепенно Маринелла поверила в то, что в старой скрипке живет злой дух, издевающийся над душой Дирка, завладевший им окончательно. И ей было все равно – дух ли это неистового маэстро, представлявшегося ей огромным черным пауком, или свойство самой скрипки. Маринелла испугалась, что роковое влияние инструмента может распространиться на нее или, еще хуже, на Лору. Поэтому во время одного из приступов депрессии у мужа она забрала дочь и переехала поближе к родителям.
«Уж лучше ревновать к женщине, чем к скрипке», – невесело подумала Маринелла и пошла в дом, где синьора Бернини и Джино старательно беседовали о погоде. Из комнаты Дирка доносилось мяуканье струн, там Лора баловалась с инструментами отца.
Отец Маринеллы работал инженером. Дочерям он стремился дать то, о чем мечтал в детстве и не мог получить из-за войны и бедности своей семьи. Инженер Родотти и его жена покупали книги, ходили с дочерьми в театр и на концерты классической музыки, по воскресеньям посещали лекции по искусству. Когда старшей дочери Ренате исполнилось восемь лет, ее отдали в музыкальный лицей по классу виолончели. Младшая Маринелла дни проводила с няней: изучала английский и французский, занималась танцами, но в основном – читала, читала и читала. Читать она научилась в четыре года и, как ей самой казалось, всего за один день: однажды, когда никто из старших не захотел читать ей детскую книжку – она долго всматривалась в буквы и вдруг они сложились в слова. Других усилий для того, чтобы узнавать, какую историю рассказывает очередная книжка, – не потребовалось.
Маринелла жила словно в интересном сне, и это продолжалась до того самого дня, когда мать отвела ее на экзамен в музыкальный лицей. Маринелла к этому событию отнеслась совершенно спокойно, поскольку мир пока для нее не раскрылся, а был добрым царством, полным неясных книжных сюжетов.
В лицее нарядные женщины предложили девочке несколько простых игр: например, отвернувшись, различить звуки, сыгранные на пианино (где от одного до другого целый километр) или повторить ритм короткой серии хлопков. Потом Маринелла с удовольствием спела любимую песенку про серую мышь, которая уплыла по морю куда-то далеко. Слух девочки был признан превосходным, особенно мелодический, пальцы у нее были тонкими и гибкими – и преподаватели уговорили синьору Родотти записать дочь в скрипичный класс.
В августе Маринелла, уверенная, что взрослые всегда будут любить ее и неоправданно бурно радоваться ее успехам, дающимся так легко, – пришла в лицей с маленькой скрипкой в новом футляре и большой папкой для нот. Бархатную подушечку под подбородок бордового цвета мама ей сшила сама, и для подушечки в скрипичном футляре полагалось свое отделение.
По случаю начала года в классе собрались трое мальчиков и четыре девочки – ученики одного преподавателя. Маринелла была меньше всех ростом и младше по возрасту, но ее радовало, что она будет заниматься наравне с такими большими детьми. Преподавателем оказался молодой мужчина, бледный, с красивым лицом и блестящими волосами цвета воронова крыла. Девочки постарше даже покраснели при виде столь эффектного мужчины. Учитель произнес вступительное слово, состоявшее из общих фраз, а затем взял в руки большую темную скрипку и встал посреди класса. Длиннющие пальцы одной его руки хищно нависли над струнами, пальцы другой по-птичьи захватили смычок. Маринелла присмотрелась внимательнее: тонкий нос с горбинкой и глаза навыкате делали разительным сходство учителя с хищной птицей, недавно наблюдаемой ею в зоопарке. Похоже, учитель был родственником того орла или ястреба, потому что казалось, что его глаза смотрят не прямо, а с профиля. Но независимо от фигуры учителя-птицы возник голос его скрипки – никогда Маринелла не думала, что высокий звук может быть таким бархатным, а бархат таким мягким. Может, это все-таки шелк? Она задумалась: шелк или бархат, глядя на темно-красный платок, который учитель подложил под подбородок. А Маринелле к этому месту на шее предложили привязать подушечку, которая слегка придушила тесемками, – а сказать, что узел затянули слишком туго, Маринелла постеснялась.
Учитель показал каждому как держать скрипку и смычок и назначил время индивидуальных занятий. На дом было задано выполнять первые упражнения, отпечатанные в ученическом сборнике с некрасивыми картинками.
Подолгу делать домашние упражнения у Маринеллы не получалось. Надо было водить смычком по «открытым», то есть не зажатым пальцами струнам, отмеряя разную длину звуков. Длинные ноты изображались на листе пустыми и пузатыми. Маринелла держала в голове идеал, к которому надо стремиться, – интимный шепот и изысканные трели скрипки учителя, но ее маленькая скрипка пока лишь визгливо ябедничала срывающимся голосом. Совсем не похоже на музыку, и заниматься долго таким простым и бессмысленным делом Маринелле показалось скучно.
И все же первое время она приходила к учителю в доверчиво-лучезарном настроении. Она считала, что ту ерунду, которая от нее пока требуется, она выполняет не хуже, чем надо. Учитель поправлял: чаще всего положение рук на грифе и на смычке. Маринелла наблюдала, как он нетерпеливо хватает ее крошечную правую руку и начинает гнуть в разные стороны пальцы, переставлять их вокруг маленького прямоугольника основания детского смычка. Ей было непонятно, какого эффекта он добивается. Может, просто хочет сделать ей больно?
Однажды учитель опять наскочил на нее коршуном, стал грубо двигать ее локти – правый сюда, левый сюда, мять ей пальцы и ругаться. И вдруг Маринелла осознала, что в этой комнате нет радости, и учитель не видит золотистого пути, который может привести к радости. Девочка заплакала. Учитель сначала удивился, а потом возмущенно закричал:
– Почему, почему ты плачешь? Я разве сказал тебе что-нибудь обидное или сделал?
Чем дольше он кричал, тем слаще и неудержимее распрямлялся клубок чего-то колючего в груди Маринеллы.
– Смотри, нос у тебя весь распух, ты стала очень некрасивой! – учитель рассчитывал, что замечание успокоит ее, но Маринелле стало еще хуже, теперь она плакала о своей некрасивости. – Ты что, ненормальная? Так и скажи! Может, тебя родители лупят с утра до вечера?
Со временем симметричная эмоциональная реакция: его крики и ее слезы вошли у них в привычку. Как только учитель повышал голос или начинал делать резкие движения – Маринелла принималась плакать. Он кричал громче, а она продолжала плакать, чаще всего, правда, почти машинально – слезы лились, а сама она изучала обстановку через эту завесу.
Учитель очень нравился маме Маринеллы: молодой человек благородной внешности с хорошими манерами, ей говорили также, что он талантливый музыкант. В оркестре лицея всегда играет первую скрипку. От учителя были без ума ученицы постарше и молоденькие преподавательницы.
Только у Маринеллы с ним завязалась странная борьба. Учитель весь, от головы до ног, внушал ей неприязнь. Иссиня-черные волосы, свисавшие до самых плеч, не всегда были чистыми. Соответственно, плечи пиджака – тоже. Когда учитель сидел на стуле, вытянув вперед длинные ноги, Маринелла с отвращением разглядывала бледную волосатую кожу, выглядывавшую поверх коротких носков. Эти десятисантиметровые участки ног стали для нее воплощением его натуры. То, что скрыто, – безобразно и постыдно; то, что выставляется напоказ – совсем другое. Когда они вдвоем в классе, он кричит, обзывается, может больно щелкнуть по лбу и даже замахивается смычком. Когда же на урок кто-нибудь приходит – учитель разговаривает сладким голосом и делает вид, что очень добр с Маринелллой.
В каждом классе и в коридоре лицея висели портреты композиторов. Среди лиц далеких, почти сказочных, казавшихся персонажами старинной оперы – таких как Моцарт, Бах или Гендель – Маринелла однажды заметила лицо, очень похожее на учителя. Глаза навыкате, птичий наклон головы на длинной шее, бледные губы, всем говорившие о благородной нервности, необходимой для музыки, а ей, Маринелле – о двуличии. Это был портрет Шопена. Она возненавидела портрет Шопена, но иногда нарочно смотрела на него, чтобы вызвать у себя нервную дрожь.
Зимой Маринелла сдавала экзамен за первое полугодие обучения. Она не волновалась, потому что требовалось всего-навсего сыграть примитивную пьеску. Это просто, не идет ни в какое сравнение с обычным поединком против учителя. Маринелла вышла на небольшую сцену, устроила скрипочку у подбородка – и вдруг вся окружающая обстановка куда-то улетела. Маринелла играла в воздушный коридор, то ли бесформенный, то ли округлый. Коридор был рыхлым, будто состоящим из облаков – и добрым, он обещал радость. Образовавшись слева от нее, он уходил далеко за пределы здания лицея. Маринелле показалось, что пьеса закончилась слишком быстро. Ей поставили высокую оценку, и дама-председатель экзаменационной комиссии похвалила Маринеллу за непосредственность и отсутствие признаков явного волнения, а учителя – за хорошую работу со способной девочкой. Учитель при оглашении результатов экзамена даже поцеловал Маринеллу в щеку.
Однажды, придя на занятие, Маринелла застала учителя в самом лучезарном настроении; за пианино сидела очень красивая дама-аккомпаниатор. Маринеллу эта дама тоже восхитила: у нее все было правильно, совсем как на картинках в маминых журналах или у актрисы кино. Волосы скульптурными волнами уложены в пучок и двумя полукруглыми завесами неподвижно лежат на лбу, губы мерцают пурпуром, но в строго ограниченном контуре. А поза, чулки, туфли! Маринелла зажмурилась, она не могла долго смотреть на такое совершенство. Да как это возможно ей, в своих хлопчатобумажных колготках, собирающихся на коленках безнадежными морщинами, стоять рядом! А волосы ее – такие тонкие, растущие на голове мягкой бесформенной массой! Наверное, рядом живут – и редко, но встречаются нам, простым смертным, – люди другой породы. Маринелла разволновалась и играла хуже, чем могла бы: то не попадала в такт с фортепьяно, то ошибалась. Да еще учитель, весь святящийся и сладкий, начал вышучивать Маринеллу перед аккомпаниаторшей, делал ей особенно обидные замечания, и вдруг сказал:
– Вот, обратите внимание, она сейчас заревет.
Потом:
-Только дебилы, идиоты отстукивают такт носком ноги. Посмотрите, как она шлепает своим ботинком, будто клоун! Все нормальные люди отстукивают такт пяткой. Слышишь меня, Маринелла?
Замечания учителя на сей раз почти не волновали Маринеллу, она-то знала, на что он способен. Но обратить внимание этой дамы на ее некрасивые зимние ботинки! Какая бессмысленная жестокость! В глазах такой красавицы ее ботинки должны выглядеть еще уродливее. От унижения Маринелла расплакалась, хотя именно сегодня это было совсем некстати, ведь вдобавок ко всему распухнет нос.
– Достань платок и вытри слезы, – сказала аккомпаниаторша, повернув к Маринелле лицо с аккуратно нарисованными глазами: а-ля маска Тутанхамона. Маринелла послушно пошарила по карманам. Платка не было.
– Ну? – строго спросила аккомпаниаторша.
– Да вы не поверите, она забывает его частенько, стоит тут у меня пускает слезы и сопли, – веселился учитель. – О, о, на скрипку капнуло!
– Как? Ты, девочка, могла позволить себе выйти из дома без носового платка?
Аккомпаниаторша смотрела без улыбки, ожидая ответа. Маринелла пожала плечами; вопрос поразил ее своей глупостью – если уж быть откровенной, она не могла бы выйти из дома без книжки, но вот это, все остальное! Даже няня и мама всегда учили ее совершенно другим вещам: как можно или как нельзя строить фразу, как вести себя за столом, поела – не поела, красиво – не красиво, а платки – такая мелочь…
– Признайся, – продолжала прекрасная дама с глазами мумии, – может, ты способна выйти из дома даже в том случае, если у тебя не пришита пуговица?! Или, например, лечь спать, не вычистив обувь? – В голосе аккомпаниаторши звучали ужас и брезгливость по отношению к людям зряшной породы, и Маринелла безусловно значилась среди таких людей. Девочка вдруг поняла, что эта женщина видит только другую сторону жизни, для нее, Маринеллы, совсем невидимую – и успокоилась, сочла даже, что необязательно отвечать этой даме, все равно она не услышит.
Слезы высохли, а Маринелла состроила отсутствующую туповатую гримасу.
– Что ты молчишь, отвечай же! Ты не должна молчать, когда к тебе обращается взрослый.
– Да вы, синьорина Элена, не обращайте внимания, она у нас малость с приветом, – радостно уточнил учитель. Маринелле пришлось твердо выключить аккомпаниаторшу из поля своей видимости, просто приплюсовать ее к учителю. И сколько бы раз впоследствии она ни вспоминала вопросы этой женщины, – они лишь удивляли ее и только. Сознание Маринеллы, не найдя в общении с красивейшей дамой никакого конструктивного опыта, быстро переключалось на воспоминания о ее изумительно правильном внешнем облике.
Время детства, когда она еще не должна была ходить в лицей, а могла, оставаясь дома, целыми днями читать, казалось Маринелле утраченным раем, счастьем, которого в жизни больше не будет. Часто она плакала об этом, но когда попыталась рассказать маме о причине слез, – оказалось, что та ее понять не может. У старшей сестры никогда не возникало проблем с учебой, и у тебя не должно! Тебя все признают способной к музыке, учитель – само очарование и выдающийся талант, нам повезло, – и, наконец, папа всю жизнь мечтал учиться музыке и не мог себе этого позволить, после войны надо было кормить младших братьев и сестер; вы же обе, такие счастливые, просто не понимаете пока… Мы так трудно жили, ты даже представить себе не можешь, хлеб с маслом был для нас огромным праздником. Обучение стоит дорого, но мы с радостью идем на это, потом вы скажете нам спасибо.
В общем, оказалось, что договориться с мамой невозможно. И потом, если учитель так ругается – значит, правда, что-то с ней, с Маринеллой, не в порядке.
Однажды, когда дома никого не было, как-то само собой получилось, что она не пошла в лицей на занятия, – читала книгу и ела мармелад. Затем такие случаи стали повторяться чаще и чаще; редкие же встречи с учителем после «долгой болезни» были все более уродливыми, однажды он таки ударил ее смычком по мизинцу правой руки, чтобы Маринелла его не оттопыривала.
Постепенно Маринелла привыкла прогуливать, но приходилось хитрить: надо было следить, чтобы из здания музыкального отделения не заметили, когда она приходит на общеобразовательные занятия, надо было подделывать записи в ученическом дневнике, а это было трудно, поскольку почерк пока оставался совсем детским. Лишь изредка можно было сказать маме, что учитель простудился, и не пойти на занятия почти на законном основании. Дома Маринелла старалась играть на скрипке именно в тот момент, когда отец только что вернулся с работы, – на него ученические всхлипы действовали умиротворяюще.
Но однажды вечером Маринелла услышала, что мама открыла кому-то дверь и осталась в прихожей. Затем туда ушел отец и тоже не возвращался. Сердце Маринеллы сжалось и упало уставшей птичкой: она различила приторные интонации учительского голоса. Он зашел проведать, очень беспокоился: не случилось ли что-нибудь с его ученицей? Синьора, спрашивал он заботливо, отчего девочка так часто и подолгу болеет?
В тот вечер Маринеллу впервые выпороли. За твое вранье, приговаривала мама и плакала, за твое отвратительное вранье! Мама, кажется, не знала толком, как это делается – настоящее, серьезное наказание ребенка; она порола Маринеллу папиным ремнем, но не больно, поскольку ремень срывался и все время попадал по ковру и ботинкам. Было жаль маму, что у нее не получается. Папа заперся в дальней комнате и слышно было, как время от времени он приоткрывает дверь и прислушивается – можно ли уже выйти и пожалеть дочку? В гостиной тихо плакала сестренка Рената.
Маринелле пришлось снова ходить на занятия. Только старенькая няня жалела Маринеллу, только ей можно было сказать простые слова: «Мой учитель – очень противный, я не выношу его, няня». Но няня не могла ничего посоветовать, иногда она даже думала, что все учителя – такие, и раз уж ее маленькой девочке все равно предстоит стать взрослой, то придется потерпеть.
В тот день Маринелла не смогла бы объяснить, почему так поступила. Причем, для нее самой поступок не был странным. Просто собираясь на занятия, вдруг, подчинясь какому-то импульсу, она положила в футляр не свой смычок, а побольше – виолончельный, принадлежавший старшей сестре. В классе она также спокойно сначала привязала под подбородок подушку, потом взяла в руки скрипку и, наконец, достала смычок. Она не думала, что реакция учителя будет столь бурной, но тоже восприняла ее спокойно, будто наблюдая за разворачивающимся спектаклем из-за стеклянной перегородки. Сначала он ахнул, потом смеялся, потом кричал: «Ты меня что, за дурака держишь?». Учитель схватил Маринеллу за плечо, выхватил у нее из руки смычок и потащил за собой; она так и тянулась за ним легким грузом со скрипочкой в руках. Учитель прыжками бежал по коридору, открывал дверь каждого класса и кричал туда: «Посмотрите, что она принесла на занятия! Это же виолончельный смычок!». Преподаватели и ученики поднимали головы от нот или откладывали в сторону инструменты и серьезно смотрели на учителя. Он же, горстью держа материю вверху платья, приподнимал Маринеллу от пола, тряс ею в воздухе как тряпичной куклой и опять кричал: «Проверить меня хотела!». Во всех классах отвечали молчанием, и учитель с Маринеллой перепрыгивали к следующей двери. Когда, измерив прыжками два этажа, они оказались у кабинета директора, учитель несколько секунд колебался – возможно, он уже устал от представления; – но, в конце концов, все-таки постучал в огромную дверь.
– Да-да, пожалуйста, входите!, – послышался мягкий голос.
-Синьор директор, полюбуйтесь, – учитель приподнял Маринеллу за правую руку, как поднимают чемпионов при награждении. – И это – моя ученица!
-Ну что же, – директор сидел за полукруглым письменным столом; внимательно посмотрев на измученную Маринеллу, он поправил очки, – совсем неплохо, синьор Арлорио!
-Неплохо? Полюбуйтесь, сегодня на занятия она притащила виолончельный смычок и как ни в чем не бывало достала его из футляра!
-О! – директор снял очки и сощурив глаза близоруко уставился на обоих. Маринелла и учитель по-прежнему и стояли в дверях. Директор подошел к ним и взял виолончельный смычок из рук учителя. – Как тебя зовут? – получив ответ, он серьезно спросил:
-Ты рассеянная девочка, Маринелла?
Маринелла задумалась; ей пока не часто приходилось встречать слово «рассеянная» – только няня так себя называла, когда теряла очки среди бела дня. Она ответила честно:
– Нет, синьор директор, не очень.
Директор засмеялся:
– Не очень! Тебе повезло. Пока. А я вот очень.
– Но она это сделала нарочно, синьор директор, я хочу, чтобы Вы знали, с какими детьми мне приходится работать и иметь дело! – воскликнул учитель.
– Дело, синьор Арлорио? Какое еще дело? – сердито отозвался директор. – Вот что, синьор Арлорио, мы поговорим с вами попозже. А сейчас я хотел бы побеседовать с вашей ученицей.
– Очень хорошо, синьор директор. Но через двадцать минут ко мне придет другой ученик. Она сорвала урок! Я так и запишу в дневнике!
Когда дверь за учителем закрылась, директор пригласил Маринеллу сесть в кресло в углу кабинета и сам сел напротив. Маринелла, чувствуя себя неловко с подушечкой на шее, все время вертела головой, – подушечка ее душила; скрипку она положила на колени. Злосчастный смычок остался в руках директора – он им поигрывал, даже попытался покрутить на указательном пальце.
– Маринелла, ты знаешь о том, что в людях накапливается очень много электричества?
– Нет. – Маринелла совсем не боялась этого тучного человека, он чем-то напоминал маминого папу, дедушку.
– Слишком много! Чтобы от него избавиться, следует в течение дня регулярно подходить к батарее и разряжаться. – Директор встал, положил смычок на стол и подошел к окну. – Вот, смотри, надо постоять, подержаться – и тогда все электричество уйдет в батарею. Но глупые строители не во всех домах ставят батареи!
– Понятно.
– И еще, нельзя носить вещи из синтетики. Сейчас для женщин стали выпускать эластичные чулки и колготы, – директор внимательно посмотрел на Маринеллу, потом на ее ноги, – ей было неприятно, что он затронул эту тему. – Так вот, колготки или там носки должны быть только из натуральных материалов. Или же, как только сняла – сразу иди к батарее!
Маринелле казалось, что они с синьором директором разговаривают не о том, но одновременно она находилась как бы в полудреме, отдыхала.
– А ты веришь в великое бессознательное?
– Я не знаю. – Маринелла опять задумалась; если это что-то великое, как он сказал, то оно или есть или его нет; разве может настоящее великое зависеть от чьей-то веры? Великое бессознательное представилось ей в виде тумана.
-Знаешь, на что указывает твое действие со смычком, виолончельным смычком? У тебя ведь, Маринелла, насколько я помню, есть старшая сестра.
– Да, Рената.
– И она играет на виолончели, так?
Маринелла кивнула.
- Видишь, я тоже пока не совсем рассеянный, кое-что помню. А виолончель-то она – во-от такая большая! Во-от!
Маринелле было непонятно, зачем он показывает руками размеры инструмента. Но директор не унимался:
– Правда ведь большая? – и еще раз показал формы виолончели.
Маринелла поняла, что если не согласиться, что виолончель такая, какая она есть, то директор не успокоится:
– Да, синьор директор, очень большая.
– Теперь дай сюда твою скрипочку! Во-он какая крошка.
Маринелла решила опередить вопрос:
– Да, совсем маленькая, вы правы.
– И чего тебе хочется?
– Маринелле очень хотелось уйти из этого здания, которое все называли миром музыки – домой, к маме.
– Ты, моя девочка, подсознательно завидуешь старшей сестре, и больше всего тебе хочется играть на виолончели, обнимать ее, чувствовать ее значительность и мощь! Я прав?
– Я не…
– Нет, скажи прямо, я прав? – директор принялся изображать, как играют на виолончели, используя скрипку Маринеллы и смычок ее сестры, – играть на ней – это подсознательное желание, выражающее сублимацию твоих комплексов!
– Синьор директор, извините, пожалуйста, можно я пойду домой? – Маринелле вдруг невыносимо захотелось спать.
– Но ты согласна?
– Да.
– Тогда передай матери, пусть зайдет ко мне в среду или в субботу с двенадцати до двух.
«Значит, все-таки накажут», – подумала Маринелла устало.
– Мы переведем тебя на виолончельное отделение, со следующего года. Ты не будешь больше мучиться, дитя мое. И не надо благодарить, в этом и есть суть современной педагогики, вот так!
– До свидания, синьор директор, – Маринелла послушно не стала его благодарить, забрала смычок и скрипку и направилась в свой класс, чтобы взять скрипичный футляр и папку для нот.
Она шла домой и размышляла. Вот ведь как бывает: судьба меняется всего за полчаса, и накопившаяся лавина горестей вдруг мигом истаивает, а ты воспринимаешь это как должное и даже не чувствуешь благодарности.
Вок
Граф Вок был щуплым человечком лет шестидесяти, похожим на невыросшего, но уже состарившегося крысенка. Сходство усугублялось короткими проворными руками и маленьким морщинистым лицом с торчащими усиками. Дирку была неприятна манера Вока смотреть восторженно в глаза собеседнику и бессмысленно улыбаться. Иногда Дирку казалось, что этот пожилой непривлекательный аристократ, преследуя какие-то непонятные свои цели, пытается влезть в его жизнь. В этом странном семействе все чересчур активны, думал Дирк. Знакомы они были давно, но в особняке Вока Дирк оказался во второй раз – и не мог не восхищаться собранными там сокровищами.
Граф извинился и попросил Дирка подождать несколько минут, пока он распорядится относительно ужина.
– Если желаете, – предложил Вок, – можете полюбоваться инструментами.
В двух больших залах особняка размещалась уникальная коллекция графа. За пуленепробиваемыми стеклами были выставлены экземпляры восточных и европейских смычковых инструментов. Дирку больше всего нравилось рассматривать виолы – их у графа было собрано почти два десятка, особую ценность представлял редкий экземпляр виолы д*аморе. Инструмент влюбленных времен средневековья принадлежал когда-то Франциску Первому, королю Франции. «Тогда музыку воспринимали по-другому, важно было не только ее звучание, но каждая деталь, сопровождающая исполнение: вид инструмента, поза музыканта, стихи, которые декламировали. Исполнялся своеобразный магический ритуал, – думал Марко. – Ведь не особенно красиво звучал этот инструмент, да и музыка была простой. Но считалось, что игра на виоле д*аморе наиболее точно отражает сущность любви: натянуты семь струн ближе к грифу и сверху еще семь струн; они звучали в унисон, словно две души, играющие одну и ту же мелодию. Люди жили символами, сообщали свои чувства друг другу при помощи символов – а разве они были не правы? Средневековье обычно представляют серым и варварским периодом, а может, они владели шифром, главными знаками, которые потом стерлись из памяти людей…Что мы изобрели еще, столь же романтичное как виола д*аморе? Да ничего, и о любви ничего более глубокого не узнали».
– Любуетесь? Есть предание, что на этой виоле играл Леонардо. – Вок вернулся в сопровождении двух благородных собак: это были мастино величиной с немелких львов.
– Вы говорили.
– Сейчас я вам покажу одно из моих новых приобретений, необыкновенно маленькую карманную французскую скрипку – «пашетт», смотрите, всего тридцать восемь сантиметров – а потом…
– Не понимаю я этих карманных, профанация какая-то. Она у вас звучит?
– Да, можете попробовать, звучит, но условно, конечно.
– Нет, не буду, все-таки, по-моему, это не инструмент. Граф, а как, по-вашему, произошел этот качественный скачок: внезапно от разнообразных виол с глухим и примитивным звуком – соответственно и музыка тогда была такой же – и прорыв к скрипкам? Что дало импульс к изготовлению первой скрипки? Мне кажется странным, что тогда не было ни композиторов, ни тем более исполнителей, которые могли инициировать изобретение нового инструмента.
– И я с вами, мой дорогой, хотел бы побеседовать на эту тему. Вы знаете, что я пишу книгу?
– Нет, вы не говорили.
– Но это потом, сейчас я вам покажу свое новое приобретение. Пройдемте в кабинет.
Дирк шел за графом, скользя взглядом по старинным инструментам. «И все же, – подумал он, – по-моему, Пушка стоит всех этих сокровищ. Тайна ее изготовления и причастность к гению, к двум гениям, – ставит ее выше всех».
– Это «страдивари», граф?
– Да, у меня три «страдивари», на этой играл сам Пабло де Сарасате, у него было две скрипки работы Антонио Страдивари. Эту он купил у Вильома за 3 тысячи 600 франков.
– Когда? В середине девятнадцатого века? А сколько же это будет в современных деньгах?
– Не знаю, – Вок засмеялся. – Мне не интересно. Главное то, что у меня есть письменный документ о сделке, подтверждение подлинности инструмента. Кстати, второго «страдивари» Сарасате подарила королева Испании. А тот документ о сделке с Вильомом сохранился, знаете, почему?
– Нет.
– Сарасате был картежником, запойным игроком, и поэтому, несмотря на гонорары, постоянно пребывал в нужде.
– Странно, никогда не слышал, что он был картежником… Вот Паганини!
– Куда там Паганини, Сарасате был игрок и еще какой! Мог остаться без рубашки, однажды даже пытался продать вот эту скрипку – и тут с ним случился первый сердечный приступ. Он уже передал ее для продажи, в тот день играл на другой скрипке – и упал прямо на сцене. Он потом считал, что совершил преступление, предав свою скрипку, и поэтому чуть не умер – Сарасате срочно послал не за врачом, а за человеком, которому отдали на продажу «страдивари»…
– Откуда вы все это знаете? – Дирку было почему-то неприятно, что Вок запросто рассуждает о зависимости музыканта от своего инструмента. Граф смотрел Дирку прямо в глаза и лучезарно улыбался:
– А разве она вам не кажется естественной, такая связь – между скрипачом и… этим божественным созданием. Разве вы не верите, что дух Пабло де Сарасате, самого сильного и талантливого владельца вот этой скрипки, – уже не отделим от сего удивительного инструмента?
«Ну началось, – подумал Дирк раздраженно, – привидения, переселение душ, пошло-поехало».
– Друг мой, я знаю, вы не очень любите эти разговоры. Пойдемте, я покажу свое уникальное приобретение. Заодно вернемся к интереснейшей теме – тайне возникновения скрипки как принципиально нового инструмента.
Дирк поплелся за Воком. Он сердился и на себя тоже: с чего это на него накатывает злость каждый раз, когда он общается с этим слегка помешанным, но вполне безобидным пожилым господином? Он видит и узнает много интересного в доме графа, должен быть благодарен и пылать энтузиазмом по поводу увиденного – но вместо воодушевления и благодарности почему-то испытывает страшную усталость и желание поскорее уйти. Может, ему самому не хватает такой одержимости и сумасшедшинки – вдруг он рожден скептиком или постепенно сделался скептиком, устал, подчинился обыденной жизни, – а это есть знак отсутствия искры…
– Вы считаете себя скептиком, Дирк?
Тяжелые двери кабинета были почему-то заперты, и Вок долго подбирал ключ на огромной связке. У собак был такой нетерпеливый вид, будто они знали, который из ключей нужен хозяину, но не могли подсказать.
– Я? Почему, да нет…
– Считаете, и это хорошо на мой взгляд. Мне гораздо меньше нравятся люди, объявляющие себя романтиками, но на самом деле лишь неискренне в них играющие.
В кабинете половину пространства занимал дубовый стол прямоугольной формы. Сейчас на нем кроме бумаг и старинных инкунабул лежал нарядный футляр, обитый темно-красным бархатом и украшенный потертым золотым кантом. Дирк перевел взгляд на стены. В особняке графа стены украшали картины и гобелены, в основном семнадцатого века. Огромные, с многофигурными композициями, по большей части однообразные, они органично жили в этом доме и поэтому почти не бросались в глаза. Но в кабинете граф повесил четыре картины работы своей старшей дочери: эти абстрактные полотна казались Дирку какими-то вопиющими дырами в пространстве; он во второй раз наблюдал странно эклектичное убранство кабинета и опять едва сдержался, чтобы не спросить: «Как можно, граф, с вашим вкусом, не видеть, что эти картины отчаянно дерутся с окружающей обстановкой?». Граф поймал взгляд Дирка:
– Что скажете о живописи Лины?
– Любопытное решение вы нашли, граф, повесив их здесь.
– А, по-моему, очень забавно. Они разрывают пространство, это, знаете ли, иногда помогает мне в работе… Устаешь купаться в однородных волнах. Слышали теорию Лины о точках перехода – порталах, она вам говорила?
– Да, что-то такое говорила. Выход в другое пространство через хаотичные цветовые пятна, – Дирк вежливо улыбнулся.
Он подумал, что в квартире Лины картины смотрятся куда органичнее, но промолчал. Во-первых, какое ему дело до издержек отцовской любви, а во-вторых, графу не обязательно знать, что они с Линой несколько ночей провели под такими же и похожими творениями. Дирк никому бы никогда не признался, и все-таки для него эти яркие пятна оставались мазней; он предпочитал другие два способа перехода – музыку и секс.
– Вот мое новое сокровище. – Вок осторожно погладил темно-красный бархат.
Дирк подошел поближе. Да, это действительно было нечто королевское.
– Невероятно. Можно я открою?
– Конечно. Кому как не вам.
В футляре лежала старинная скрипка.
– Формы хороши, но не похоже ни на Страдивари, ни на Амати. Нет строгости. Роспись, живопись. Что это такое?
-Ее история – целый роман. Сначала рыцарский, потом, похоже, детективный. – Глаза Вока светились, даже усики взволнованно дрожали.
– Что за надпись, кто это из мастеров так постарался? «Жить…» Странный диалект!
– На обечайках написано по старофранцузски: «Живой я молчал, теперь же, мертвый, я нежно пою».
– Она какая-то парадная слишком, и эта живопись на нижней деке. В первый раз вижу такое оформление.
– Сможете, хотя бы приблизительно, определить время изготовления этой скрипки, Дирк?
– О нет, я же не эксперт. У меня впечатление двойственное: она будто и старинная и в то же время разукрашена как игрушка. Хотя виолы пятнадцатого века тоже часто разукрашивали, верно?
– Садитесь, Дирк, я расскажу ее историю, – произнес граф тоном доброго сказочника, – Сигару?
– Да, пожалуй. Можно я сначала подержу скрипку?
– Конечно, пообщайтесь.
Граф удобно устроился в огромном кресле, собаки растянулись у его ног будто сытые львы. Вок затянулся сигарой и начал рассказывать, растягивая слова и слегка гнусавя:
– В сороковых годах девятнадцатого века в Германии крупнейшим коллекционером музыкальных инструментов, богатым промышленником Нидергейтманом, были обнаружены документы о происхождении первых скрипок. Как вы помните, раньше считалось, что первые скрипки сделали или Гаспаро да Сало или Андреа Амати. Там существует некая путаница в годах: не все сходится, если считать, что Андреа был подмастерьем у Гаспаро да Сало в Брешии, и лишь потом, достигнув зрелости, переехал в Кремону и основал там свою собственную мастерскую. Андреа Амати дал начало знаменитой кремонской школе. Во всяком случае, если исходить из того, что первая скрипка была создана в Италии, то ее современная конструкция была явлена миру в 1556 году. Некоторые исследователи считают первооткрывателем или, если можно так выразиться, изобретателем скрипки исключительно Андреа Амати: он якобы дружил с Бенвенуто Челлини, – и гениальный скульптор увидел в своих снах и подсказал приятелю эти совершенные пропорции и изгибы. Амати заявил общественности, что изобрел принципиально новый инструмент и устроил презентацию для музыкантов и богатых любителей музыки. Согласно легенде его освистали: скрипка была неудобно мала по сравнению с господствующими виолами, и на ней вдруг оказалось всего четыре струны. Музыканты того времени привыкли использовать, как мы знаем, от шести до четырнадцати струн. Да еще предлагался новый строй, квинтовый; при прежнем, квартовом строе, исполнителю можно было обойтись двумя пальцами, а теперь приходилось задействовать четыре пальца левой руки. Это гораздо сложнее, надо было переучиваться, и этого никому не хотелось.
– Вся существующая европейская музыка была к тому времени написана для виол.
– Вот именно. В общем, изобретение Амати – или Гаспаро да Сало? – провалилось, не вызвав энтузиазма.
– Значит, это все-таки скрипка Амати? Но все изделия Амати или Гаспаро да Сало, что я видел прежде, были гораздо… грубее, что ли.
– Терпение, друг мой, подождите немного. Дальнейшую официальную историю скрипки вы, наверное, знаете. Кремона, мастерская Андреа Амати, сыновья, его талантливый внук Николо Амати.
– У Николо Амати, насколько я помню, появились первые способные ученики, не принадлежавшие к семейству основателей: Страдивари и Андреа Гварнери.
– Совершенно верно.
– Но граф, мы с вами уже говорили сегодня. Все это перечисление имен великих людей, живших на протяжении ста или там ста пятидесяти лет, – не объясняет феномена внезапного возникновения и утверждения скрипки. Тайны! Каким образом произошло изменение от того провала в 1556 году, о котором вы упомянули, – и до устойчивого, уже при его жизни, спроса на скрипки Страдивари?
– Постепенно, я думаю. Ведь Антонио Страдивари когда жил-то? Сейчас я посмотрю. – Вок перенес резную деревянную лестницу к одному из шкафов и взобрался к верхним полкам. Собаки тут же перебежали к подножию лестницы и снова скульптурно улеглись. – Так, ну вот: 1644 – 1736, девяносто три года прожил. От «дебюта» скрипки прошло уже больше ста лет.
– А эта какого времени?
– Вернемся к нашей королеве. – Вок осторожно слез с лестницы, сел в кресло у окна и закурил новую сигару. Затем хохотнул, – Королева маскарада! Итак, Нидергейтман, коммерсант из Аахена, или его агенты, – вдруг обнаруживают записи, рассказывающие…сейчас, я найду эту книгу. Сигару не хотите?
– Нет, я все-таки подержу скрипку.
- Пожалуйста. Итак, нашлись документы, утверждающие следующее. В 1510 году, в самом начале XVI-го века, французский король Франциск Первый пригласил к своему двору знаменитого мастера виол Гаспара Дуиффопруггара из Болоньи, и Леонардо да Винчи. Леонардо, как известно, играл на виоле. Соотечественники подружились, много времени проводили вместе, и в результате их сотрудничества – а Леонардо был также и гениальным конструктором, появился новый диковинный инструмент – скрипка. Эти скрипки, а всего их было изготовлено (или сохранилось ко времени поиска Нидергейтмана) шесть штук, были изготовлены опытными руками Дуиффопруггара и – кроме того – расписаны кистью самого Леонардо. Вы сейчас любуетесь на его живопись…
– Не-ве-ро-ятно! – Дирк опять повернул скрипку нижней декой и стал рассматривать пейзаж, обозначенный скупыми мазками. – Значит, эта скрипка стоит целое состояние! Значит, это редчайшая вещь, когда-либо существовавшая! – Он осторожно одним пальцем потрогал поверхность росписи, – Матерь Божья, где же она хранилась до сих пор?
– Нидергейтман, которому удалось заиметь шесть подобных скрипок, свое состояние по меньшей мере утроил, – сказал граф и, достав огромный носовой платок, громко высморкался.
– Как же вам удалось достать эту? Ведь сам Леонардо, величайший гений, держал ее в руках, работал над ней! – Дирк положил скрипку в футляр и продолжал стоять, не отрывая от нее взгляда.
– Одну скрипку за астрономическую сумму Нидергейтман продал русскому князю Юсупову, Николаю, кажется. Ее вы сейчас и видите.
– Поразительно, как хорошо она сохранилась за пятьсот лет, – скрипач не удержался и стал водить указательным пальцем по деке.
– Поразительно? Ха! – Вок выдержал паузу. – А вам не кажется это подозрительным? И, на ваш взгляд музыканта, который общается с величайшей и самой загадочной скрипкой мира, – не кажется ли вам, что эта скрипка чересчур нарядна, в ней нет места той одухотворенности, которую мы находим в творениях Джузеппе Гварнери?
– Пожалуй, какой-то привкус барокко присутствует. Но, может, это естественно? Скрипки бывают разными, а это скрипка короля!
– Не правильно и не естественно. Все-таки я пришел к выводу, что вся эта история с Леонардо и Дуиффопругаром была большой аферой, – сказал Вок усталым и расстроенным голосом. Собаки, отметив перемену интонации хозяина, тревожно подняли головы.
– Но вы же сами читали мне документ. – Дирк по-прежнему не мог оторваться от скрипки.
– Документы… А что говорят ваши чувства? Музыкант, одаренный такой судьбой, как вы, не может ошибаться.
– Не знаю. Расскажите про то, что вы назвали аферой. – Дирк сел в кресло у стола, он вдруг тоже почувствовал сильную усталость.
– Извольте. Время Нидергейтмана – это время чрезвычайного спроса на скрипки. Бум возник после начала триумфальной деятельности нашего непревзойденного Паганини. Во Франции, как вы знаете, трудился талантливый мастер инструментов Вильом – он достиг определенных успехов, но жизнь его была отравлена постоянным, непреодолимым сравнением изготовленных им инструментов со скрипками кремонской школы. Вильом мог изготовить все, что угодно, мог хоть на уши встать, выявить, проанализировать и усовершенствовать рецепты любых старинных лаков – но по-прежнему скрипки Страдивари и Амати ценились выше. Вильом понимал, что так будет всегда, по крайней мере, в обозримом будущем. И он страдал, потому что, с человеческой точки зрения это несправедливо. Вам понятно такое чувство, Дирк?
Дирку вспомнились собственные неотступные мысли о недосягаемости мастерства Паганини, о верной любви Пушки к своему «главному» хозяину.
– Да.
-Вильом был богат, известен по всей Европе, заказчики платили ему хорошие деньги, но он так и не сумел сломить уже сложившуюся иерархию: итальянские кремонские скрипки – всегда будут первыми… Даже если Амати изобрел их случайно и делал небрежно, – они освещены Духом. Амен. Канал закрылся после смерти Джузеппе Гварнери, и шанса для последующих мастеров просто нет. И тогда появляется Нидергейтман со своим предложением; они задумывают мистификацию такого масштаба, ложь столь огромную, что опровергнуть ее никто не осмелится. Легенда составлена очень искусно и детально проработана в документах.
– Но разоблачение? Оно же могло стоить Вильому имени и состояния?
– Я не знаю. По-видимому, утвердиться в этом заочном споре в веках было для него важнее. Он бросил вызов и, насколько я знаю, умер не разоблаченным.
– Можно мне смычок? Я хочу попробовать ее.
– Попробуйте. Впрочем, она и в самом деле хороша. Я бы дерзнул утверждать, что она ничуть не хуже любого «страдивари». Так что Вильом, пожалуй, в чем-то был прав. Я его понимаю, кстати.
Пока Дирк наигрывал любимый скрипичный концерт Баха, Вок отошел к окну и молча слушал, глядя в сад. Дирка удивил мягкий звук скрипки и ее послушность, податливость. Никакого сопротивления – прекрасная и чуткая партнерша.
– А вдруг это не мистификация, а чистая правда? Можно же провести какой-то специальный анализ дерева, спектральный или как там.
Вок долго молчал, наконец, не оборачиваясь, произнес тихо и печально:
– Вильом мог взять дерево других скрипок, сколь угодно старых.
– Но мастер Дуиффопругар ведь существовал на самом деле, работал у короля, дружил с Леонардо? Должны же быть какие-то авторитетные исторические свидетельства на этот счет? Я портрет где-то видел – в музее, что ли, не могу вспомнить.
– Вот этим я сейчас как раз и занимаюсь, поиском таких свидетельств. А впрочем, друг мой, я уже начинаю сомневаться в подлинности истории вообще. Она же фиксируется, пишется людьми – то есть передает субъективные ощущения. Вы, например, о вчерашнем событии расскажете так, а я его совсем по-другому воспринял…
– Это когда речь идет о трактовке событий, но есть же реальные факты: жил король такой-то, был город Париж, граница находилась вот в этом месте и так далее. Леонардо жил и сделал то-то.
Вок вдруг спросил тихо:
– Сами вы, Дирк, что думаете по поводу знака на той, вашей скрипке?
Его застали врасплох, и это вдруг показалось Дирку непозволительным коварством. Он подумал, что улыбка Вока – это не улыбка, а подлая гримаса.
Псы как по команде подняли головы и уставились на Дирка; они зашевелили ушами, словно понимая, что хозяин спросил о чем-то важном.
– Мне кажется вполне естественным, что на скрипке стоит древний знак христианства: «ихтианус», – ответил Дирк как можно более будничным голосом. – Это может означать, что Джузеппе Гварнери был фанатично верующим человеком, что вполне естественно для его времени, профессии… натуры. Понимал, что получил свой дар свыше. Ну, и так далее, – осторожно сказал Дирк.
– Но ведь так и осталось тайной – в какой момент и почему мастер Джузеппе Гварнери начал ставить свой знак. И потом это прозвище…
– Мы с вами только что говорили, граф, что в музыке много тайн. Она сама – тайна. Это так естественно.
-Но прозвище! Гварнери дель Джезу – Гварнери Иисуса! Вы тоже припишете это времени и бытовой набожности? – спросил граф уже раздраженно.
«Да, Вок всегда идет до конца», – подумал Дирк, которому совсем не хотелось разговаривать о самом важном.
– Я не знаю. Просто не знаю. Честно. Бытовая набожность – странный термин. – Он поднял руку и потрогал раму одной из картин Лины. – Хороший багет!
– Да. – Вок помедлил. – Неужели вам не хочется узнать поточнее? Про скрипку, с которой так прочно связана ваша судьба? К примеру, знак «IHS» ведь расшифровывается «Иисус Спаситель человечества» и также является тайным знаком розенкрейцеров, да и время жизни Гварнери – период активной деятельности Ордена Креста и Розы, – невнятно и скороговоркой пробормотал Вок.
– А если и хочется – что я могу сделать? – Дирк тут же пожалел о своем вопросе.
Граф явно нервничал и пристально смотрел в лицо музыканту. Собаки тоже неотрывно смотрели на Дирка, – и ему показалось, что вкрадчиво улыбаются все трое. Только у Вока слюни не свисали со щек тонкими сосульками. Почему крошечные люди всегда заводят больших собак?
– Существуют разные техники, Дирк. Вы давно работаете со скрипкой маэстро, являетесь как бы медиумом, поскольку уже достаточно пропитались ею за двенадцать лет.
– Пропитан, словно препарат, готовый к опыту, – Дирк старательно рассмеялся; он ощутил желание немедленно покинуть особняк графа, ему не хотелось, чтобы кто-то догадывался или рассуждал о его особых отношениях с Пушкой. – Я не верю в …как это сказать…целесообразность, нет, скорее безопасность подобных методик, граф. Извините, я должен уйти, узнал сегодня много интересного, благодарю.
– Погодите, каждый раз когда я заговариваю о Пушке, вы начинаете нервничать. – Вок, с тоской отметил скрипач, уютно расположился в кресле и взял новую сигару, явно настраиваясь на долгую беседу. Но интонация его речи была деликатной и доверительной, как у ведущего телепередачи для пенсионеров. – Это понятно, мой друг – Вы не можете себе объяснить свои чувства. Вы ими живете неосознанно. Подумайте: а вдруг мы сумеем вам помочь. На днях мы с Линой говорили, что было бы невероятно любопытно попытаться озвучить или визуализировать ту информацию, которую вы бессознательно усвоили. Предположим, мы могли бы устроить нечто вроде межвременного сеанса, попробовать установить нить и выйти на соответствующие вибрации…
Дирк не слушал. Ах, Лина! И она, и ее крысиный папаша непрестанно придумывают себе всякие развлечения. Наверное, у богатых людей, с младенчества наделенных уверенностью, что им не придется зарабатывать на жизнь, – мозги неизбежно съезжают набекрень уже с детства. Это называют вырождением – аристократические чудачества от рафинированного безделья на протяжении многих поколений. Пра-пра-дедушка Вока, удачливый разбойник в каком-нибудь одиннадцатом веке, сидел со здоровенной палкой в лесу под кустом, отбирал комки серебра и корзины с тощими курами у проезжих и прохожих, чесал в сальных волосах и вряд ли ломал голову над тем, как бы поинтереснее провести досуг. А вот потомки наглого разбойника нуждаются в изысканных занятиях, и я для них очередная забава, что-то вроде новой клюшки для гольфа. Почему вообще, для чего сохранились до наших дней все эти титулы? Погремушки для дураков или наглядные образчики эволюции вида?
– Понимаете, – тихо и бесстрастно продолжал свою речь Вок, – мы много узнали о маэстро, благодаря…ну, разным опытам. Кстати, между ним и Пушкой не было такого единения, – того, которому вы столь страстно завидуете. И жаль, что вы меня сейчас не слышите… Я даже сумел понять причину конфликта между ними. Маэстро получил Пушку в дар и – так получилось – не расплатился деньгами. Да и ничем другим не заплатил. Естественно, мучился потом, то есть его водили на этой энергетической нити. Но проблемы маэстро меня уже мало интересуют… А вот о создателе скрипки почему-то никак не удается узнать побольше. Что-то закрывает.
Псы еле слышно зарычали. Через минуту раздался стук в дверь. Дирк вздрогнул: ему показалось, что он крепко спал и только что пробудился.
«Да!» – сказал Вок, дверь приоткрылась, и в проеме показалась рука лакея в несвежей белой перчатке.
– Вам записка, господин г`аф, от синь`ины.
– Спасибо, ступай.
Вок прочел записку.
– Лина узнала, что вы здесь и приглашает пообедать с нами. У вас найдется время?
– Сожалею, граф. Мне очень досадно, что я не знал о такой возможности заранее и обещал своей дочери, что побуду с ней. Кстати, мне уже пора. Передайте Лине мою благодарность и искренние извинения.
Дирку показалось, что глаза Вока сверкнули: интересно, дочь рассказывает ему, как проводит время? Или у них общий план? Граф произнес очень мягко:
– Мне тоже жаль, дорогой мой. Я всегда с удовольствием разговариваю с вами. И Лина расстроится. Может, вы сами ей сейчас скажете?
– Нет, извинитесь, пожалуйста, перед ней от моего имени. Меня ждет дочь – а Лине я обязательно позвоню.
Дирк подошел к столу и на прощание еще раз потрогал королевскую скрипку: погладил кончиками пальцев деку изящнейшего чуть шершавого изгиба. Красавица. Ему захотелось понюхать тело скрипки, но в присутствии Вока он не мог себе этого позволить.
Дирк
Сегодня он завтракал поздно. Было приятно тихим утром сидеть на веранде и смотреть в сад и на горы. Мать уже давно занималась своими клумбами, нацепив смешную соломенную шляпку неестественного цвета. Дирк проснулся около десяти, долго лежал в постели, поднялся и принял душ – настроение было хорошее. Вчера вечером он ужинал с Маринеллой и ее трубачом, а потом поехал к Лине. Она позвонила днем накануне и сказала: «Дирк, ты знаешь, я очень открытый человек. Мне сейчас нужно общение с тобой. А тебе? Тебе пока интересно?» – Дирк подумал и ответил «Да». – «Тогда приезжай сегодня». С Линой было легко и нескучно, хотя Дирку почему-то казалось, что это приятный, но скользкий путь в какую-то воронку. Я, наверное, стал мнительным, усмехнулся Дирк – одним из тех мужчин, которые в каждой женщине видят охотницу за своей независимостью. Ведь если рассуждать здраво, Лина не нуждается ни в ком. В данный момент я ей нравлюсь в качестве любовника и собеседника.
– Мама, а где Лора?
– Я отвезла ее на занятия, поеду за ней через час. Или ты сам съездишь?
Мама сегодня хорошо выглядит. Неужели цветы дают ей такую радость?
– Ну как, тюльпаны уже отцветают?
-Это ранние сорта, а другие клумбы еще и не распускались. Когда тюльпаны сойдут – будут цвести лилии и розы.
– Огромное удовольствие, должно быть, вкладывать силы в такую работу.
-Конечно, – синьора Бернини обвела взглядом клумбы. – Но знаешь, каждый раз, когда я срезаю увядший цветок, мне грустно. Хотя это глупо, правда?
– Будут же новые!
– А мне так жалко каждый из них – слезы подступают, и ничего не могу с собой поделать.
Мама ушла в глубь сада. Дирк вспомнил ночной разговор: Лина считает профессию художника вершиной человеческой деятельности, поскольку художник, по ее словам, создает миры и образы подобно самому Творцу. Остальные виды искусства Лина лишь снисходительно признает. А прочие человеческие занятия открыто презирает. Марко захотелось вступиться за других людей, и он спросил:
– Лина, по-твоему, каждый художник хорош, какого бы качества не была его живопись?
– Да, потому что он в любом случае создает что-то такое, чего нет в окружающей действительности. Творит.
-Устраняет недоделки? А если он просто засоряет мир неумелыми художествами? Я, разумеется, не говорю о твоих картинах. Я могу не понимать некоторых проявлений современной живописи, но уверен, что твое искусство – настоящее, – легко солгал Дирк. – Но разве не бывает плохих художников или художниц?
– Почему ты сказал «художниц»?
-Нет, я сначала сказал «художников», а только потом «художниц». Для меня нет разницы. Ответь мне, если женщина всю жизнь вышивает гладью, изображая цветы там или кошку, – она художник?
– Надо подумать, не знаю.
– Но цветов ведь на тряпке раньше не было, она их вышивает. Создает!
– Наверное, да, это искусство.
– Хорошо. А тогда скажи, когда моя мама выращивает цветы – она ведь тоже занимается творчеством?
– Почему? Нет, это совсем другое дело! – Лина даже вскочила с кровати и принялась расхаживать по комнате, – Цветы и без нее бы распустились, для этого нужны только вода, воздух, солнце. Для людей это просто копание в земле, не более. Крестьянский труд.
– Ну здравствуйте! – Дирку стало обидно за маму. – Где логика? Лежали себе луковицы или, предположим, семена, горстка семян. Нужно приложить труд, затратить силы, чтобы из этих бесцветных засохших мусорин и комков земли получились цветы разнообразных форм. А потом видишь результат – и испытываешь, вероятно, такую же радость, что и человек искусства при виде творения.
Но Лина твердила:
– Нет, только художники живут полноценно, остальные лишь влачат свое существование. Творец создал землю и все на ней, а художникам поручил отделку окружающего и еще – он поручил нам объяснять другим людям красоту и многообразие мира.
Дирк не относился серьезно к этим разговорам, просто поддразнивал Лину:
– Для кого вы творите, пишете – для человечества, я полагаю? Так, Лина? Но если ты считаешь людей стадом баранов, проповедуешь эстетический или какой там еще – снобистский фашизм – что же ты сможешь дать окружающим? А-а, декларацию своего превосходства. Вы пишите картины друг для друга – художники! И испытываете при этом огромное презрение к обычным людям, которым совершенно не нужны ваши творения.
– Вот и неправда, Дирк. Это тебе не нужна живопись, кроме самой традиционной. У тебя вкус не развит! Но есть и другие люди, которым необходимо наше творчество. Мое творчество! Доказательство тому – то, что мои картины покупают.
– Понятно, значит, деньги являются мерилом истинного творчества. Я правильно понял тебя, дорогая?
– Я этого не говорила. Хотя деньги – эквивалент энергии. Я и мои покупатели, мы обмениваемся энергиями, всего лишь.
– Значит, коммерчески успешные художники – все молодцы?
– Нет, ты нарочно путаешь понятия. Наверное, я зря сказала про деньги.
– Наверное, ты зря все хочешь разложить по полкам.
Хорошо, что Лина не сердилась; она просто бросала в него чем-нибудь или прыгала на кровать и принималась душить. Дирку нравился ее характер, нравилось также, что она совершенно естественно относилась к своей внешности: Лина была самая настоящая толстушка и не стеснялась этого. И пахла приятно!
– Если так рассуждать, Дирк, идти на поводу у публики, думать о том, что ей нравится или – к чему она привыкла, то тебя бы, например, заставляли всегда исполнять только музыку барокко. Ты бы мог постоянно играть только Вивальди? Или даже Моцарта? Люди же жалуются, что им тяжело слушать там Прокофьева или Малера, люди не хотят развиваться – как в живописи, так и в музыке тоже. Нет, ответь, ты бы согласился всю жизнь играть только композиторов семнадцатого и восемнадцатого веков?
Самое смешное, подумал он, что если отвечать искренне и прислушиваться только к чувствам, то согласился бы. Подавлять свои чувства – это первое, чему учат ребенка. Начав постигать эту науку, ты приучаешь себя к необходимым поступкам и требуемым реакциям; поэтому современные гармонии, кажущиеся столь «невкусными» вначале, молодые музыканты учатся постигать головой, выучив объяснения наставников – что именно ярко выражено в этом отрывке и что именно передано с небывалой силой в другом. А почему в двадцатом веке гармонии во всех видах искусства исказились? Вот вопрос вопросов. Наверное, были запущены некие новые процессы такого масштаба, что постигнуть или увидеть их человечество было не в состоянии. Но через искусство – маленькие дырочки, эти антеннки, через которые, возможно, с нами разговаривает Господь, – мы наблюдаем формальные признаки изменения среды. Той, непостижимой среды, вселенской. Улавливаем расплывчатые контуры. Какие-то внешние структуры меняются или – как знать – вовсе разрушаются, а люди лишь способны заметить, что у художников на полотнах стал отпечатываться хаос, у композиторов на нотной бумаге стал запечатлеваться – тоже хаос. Конечно, есть исключения в современной музыке. И в живописи они тоже, наверное, встречаются – исключения. И это означает, возможно, что некоторые творцы, композиторы и художники, до сих пор подключены к энергетическим каналам предыдущих времен, или же пробивают сквозь толщу наносного свои антенны, считывающие информацию.
Закольцованность: сейчас настало такое время, когда чувствуется, что нам вскоре понадобится все лучшее, что было подарено людям. Двадцатый век, время мелкого слоя, легкомысленно и смело от этого отказался, считая достаточными образцы века девятнадцатого. Но все оказалось не так просто и, кажется, в будущем нам понадобится объемная картинка, состоящая из суммы опыта: она встанет перед нами и будет служить декорацией конца, или, вернее всего, декорацией начала нового этапа. Сами превратимся в персонажей картин позднего Средневековья и Высокого Возрождения и пройдем среди средневековых замков и готических соборов – наиболее совершенного, что смогли построить – и под музыку барокко – самое чистое, что смогли услышать – пройдем в то никуда. Туда, что пока для нас абсолютно сокрыто.
Но может – то, что сегодня кажется хаосом, завтра обернется высшей гармонией? Вряд ли. Или нескоро – лет через пятьсот, в конце следующего витка. Ведь последние пятьсот лет, а то и больше, – критерии гармонии в искусстве практически не менялись. Они треснули в начале двадцатого века, когда «от нового неуправляемого ускорения человечество слетело с катушек», – как сказал один то ли американский, то ли русский поэт.
– Ты что, заснул? – теребила его Лина. – Чего ты мне не отвечаешь про свою музыку?
– Я никогда не разговариваю с глупыми девушками про музыку.
– А с красивыми и толстыми?
– Нет, не разговариваю, я боюсь.
– Правильно боишься! Потому что я тебя сейчас раздавлю!
– Мы еще посмотрим, кто кого раздавит. А если ты завтра нарисуешь мой портрет – это будет страшной местью настоящего художника. Не забудь, что у меня только два носа. С четвертью.
– И затакт! отрежем, отрежем лишнее!
-Какой еще затакт, ты к тому же и неграмотная, Лина. Но ты мне нравишься. Знаешь чем?
– Ну?.
– Малограмотные – действуют успокаивающе. И еще, простушки – они самые вкусные.
Глядя на цветущий куст жасмина, где из каждого белого цветка обнадеживающе светил желтый лучик, Дирк подумал, что раз он так подробно вспоминает ночные разговоры и игры, смешную их возню – значит, Лина ему нравится. Может быть, даже очень нравится. Опять вспомнил, что запах у нее приятный. Похоже на жасмин? Это хорошо, потому что у него отличное настроение, потому что она славная, нет, славная – неправильное слово. Лина необычная и классная, она совсем не похожа на своего папашу. И еще очень хорошо, что они сблизились именно сейчас – когда Маринелла привела своего трубача. Дирк стал думать о том, что он не выносит духовые инструменты, их громкая приблизительность напоминала ему дискомфорт, который испытываешь от общения с неумным самоуверенным человеком. Как же я до сих пор не выяснил, есть ли у Лины музыкальный слух? Судя по ее картинам – вряд ли. К сожалению. Но пока – неважно.
Он увидел с веранды, что к матери пришел сосед, бухгалтер на пенсии. Последнее время Дирк все чаще видел их вместе – они обсуждали новые распустившиеся цветы, пересаживали рассаду или просто сидели в беседке и разговаривали.
– Привет! – крикнул Дирк соседу и отправился в свою комнату.
Сегодня у него был свободный день. Он съездит за Лорой, погуляет с дочерью по окрестностям города. А пока Дирк решил привести в порядок инструменты и положить их в шкаф, потому что после обеда должна была придти женщина убирать дом; он терпеть не мог, когда трогают его инструменты, поэтому перед ее визитом проводил свою уборку. Открыв один из футляров, Дирк увидел, что волос на смычке спущен и висит неряшливой мочалкой. Его передернуло. Лора! Единственный запрет существует для ребенка в этом доме – и что же? Всякий раз она умудряется проникнуть в его комнату и что-нибудь натворить. Можно понять, что она делает это не со зла, не от желания портить вещи, а лишь из-за непреодолимого любопытства; но почему она не отзывается на мои – очень дружеские просьбы? Хорошо, что Лоры нет дома, он, наверное, не смог бы сейчас сдержаться! Неужели ее так и тянет, так и тянет потрогать именно то, к чему нельзя прикасаться? Разве я преувеличиваю важность своих вещей, разве обманываю ее? Может, Лора заразилась чувством странной обиды от своей матери и ее поступок – скрытая агрессия по отношению ко мне? Какое еще объяснение можно найти варварскому вредительству? Дирк приводил в порядок смычок и все больше сердился на Лору: винт на ручке смычка не хотел закручиваться и срывался с резьбы. Нет, нельзя ее учить музыке серьезно. Не из-за испорченного смычка, конечно.
Вчера за ужином Маринелла и Дирк почти все время беседовали о дочери; это была тема, устраивающая всех – Джино тоже мог вставить несколько слов, и тогда создавалась иллюзия дружеского общения. Маринелла заявила, что любой развитый человек должен получить музыкальное образование, поэтому необходимо отдать дочь учиться играть на фортепьяно и скрипке. Дирк возражал больше из чувства противоречия, но в тот момент верил в искренность своих доводов.
– Давайте говорить откровенно, – предложил Дирк, – мы все трое здесь профессиональные музыканты. И все трое – извини, Джино, – без ярко выраженных признаков гениальности. Тебя это не гложет, Маринелла, тебе не кажется иногда, что напрасно все детство и юность были отданы тому, чтобы освоить, всего лишь освоить на среднем уровне эти ненасытные инструменты? Тебе не обидно, что мы как зашоренные лошади, поставлены с молодости на определенную работу и не умеем ничего другого? Мы боимся жизни и умеем лишь водить смычком или – Дирк покосился на Джино, – дуть в трубу. Пардон.
– Ты высказываешься сегодня слишком категорично, Дирк. Во-первых, Джино и ты, – вы оба хорошие музыканты. Я в этом уверена.
– Спасибо, дорогая, – Джино галантно поцеловал Маринелле руку. Нашел место и время для нежностей. Почему все духовики – флегматики, от постоянной задержки дыхания, что ли? Почему скрипачи – меланхолики пополам с холериками; может, скрипка на щитовидку давит?
– Во-вторых, – продолжала Маринелла, – если Лоре не дать возможность получить элементарные навыки, то потом всю жизнь будешь чувствовать себя виноватым перед ней. Как ты можешь поручиться, что не проглядел в своем ребенке выдающиеся музыкальные способности?
– Да потому что, если способности выдающиеся, они проявятся сами!
Маринелла рассердилась:
– Как они проявятся, если она до сих пор не знает нотной грамоты! Кто бы говорил, Дирк, но не ты! Мы уже и так опоздали, с Лорой никто не занимается – и кто в этом виноват?
Дирк едва сдержался: только женщина может так рассуждать – сама же лишила ребенка нормальной семьи, привычного жизненного уклада, а теперь вопрошает: кто виноват? Ответить, что ли, если она сама забыла? Нет, пора прекращать этот бесполезный разговор.
– Марина, я отец – и хочу, чтобы Лора не ломала голову над тем – за что природа делает одних талантливыми, а других бездарными. Не желаю, чтобы она столкнулась лицом к лицу с этой самой чудовищной и непоправимой несправедливостью жизни.
– Да, ты ее отец – и почему же ты так уверен, что твоя дочь бездарна, а не талантлива? Что, давай ее ничему не будем учить, ничего не вложим в нее – вот тогда она точно будет несчастна! И спросит: дорогие родители, кому из вас я должна сказать спасибо за это? Ты возьмешь на себя ответственность, скажешь: «дочурка дорогая, я боялся рисковать, вдруг ты туповата»?
Назревала настоящая ссора: глаза Маринеллы мерцали – известный Дирку признак гнева. Дирк придумывал ответ пообиднее. Выручил Джино – это пока он такой всепонимающий, а какой на самом деле – никто еще не знает!
– Дирк, я понимаю тебя. Стезя музыканта не из легких, конечно, нам троим это хорошо известно. Но можно учить Лору не только музыке – а еще и танцам, пению, даже спорту. Дать широкий спектр навыков. Она потом сумеет выбрать.
Но Дирк и Маринелла ссорились о другом, им самим было неясно, почему именно сейчас они вдруг ссорились. А в общем, если не считать этой вспышки, обед прошел неплохо.
Наконец, в комнате был наведен порядок, необходимый для прихода убирающейся женщины. Дирк решил, что поедет за Лорой и по дороге еще раз побеседует с ней о неприкосновенности своих инструментов. Он собрался выйти, когда зазвонил телефон.
– Здравствуй, дорогой! – бас Марии звучал так вкрадчиво, что Дирк насторожился. – Послушай, очень-очень нужно, чтобы ты сегодня заехал ко мне в музей. Готовится важное событие, и мне необходимо с тобой посоветоваться.
-Мария, прости пожалуйста, но у меня сегодня единственный за всю неделю свободный день, я хотел провести его с дочерью. Ты меня чудом застала дома – я должен был выехать за ней пять минут назад.
– Но дорогой…не вижу здесь ничего…заезжай ко мне с Лорой, девочка так давно не была у нас. Я обожаю Лору, ты же знаешь! – Мария ни разу в жизни не видела Лору, но такие логические несостыковки никогда не смущали ее.
«Почему бы и нет?, – подумал Дирк, – Лоре это будет интересно, я покажу ей Пушку и кстати объясню наглядно, что бывают такие ценности, к которым нельзя прикасаться лишний раз не только детям, но даже и взрослым».
– Хорошо, Мария. Жди нас минут через сорок пять.
Выехав из гаража, Дирк отметил, что мама увлеклась общением с соседом и забыла обо всем, даже о внучке. Она же не знает, что я собрался заехать за Лорой, и тем не менее продолжает болтать. А если бы мне надо было на репетицию? А если бы я не мог взять дочь с собой в Палаццо Турси? Кокетничает и все тут.
– Пока, мама! Мама, слышишь меня?
– Да, дорогой.
«Да она сияет как перезревший помидор!»
– Я возьму Лору, и мы пообедаем в городе.
– Как в городе?!
Только упоминание о потенциально несъеденном обеде смогло вернуть маму к реальности. Это что-то да значит!
– У меня дела там. Пока.
«Почему со стороны взаимное притяжение людей смотрится так смешно, хотя должно бы только радовать?», – рассуждал Дирк по дороге в город, отгоняя липкое чувство недовольства тем, что мать интересуется кем-то кроме него.
Лора
Лора была слегка расстроена. Выпало нежданное счастье: они едут с папой в музей, потом пообедают в ресторане и пойдут гулять. Но все решилось неожиданно, и Лора горевала о том, что одета недостаточно нарядно.
– Папа, – попробовала она исправить положение, – а мы не могли бы сначала заехать домой?
– Зачем?
– Сказать бабушке, что вернемся только вечером. Заодно я переоденусь. А то как-то некрасиво в этих спортивных брюках.
Дирк удивленно посмотрел на дочь:
– Бабушка не будет беспокоиться, я ее предупредил. А ты всерьез думаешь, что людям не все равно, в каких ты сегодня штанах, Лора?
Лора промолчала, но про себя решила, что мужчины, мама права, даже самые лучшие и умные, – потрясающе наивны. Когда они вдвоем поднялись по каменным ступеням палаццо и шли по коридору, широкому как улица в центре старого города, Лора поняла, что не обманулась в своих опасениях: в этом дворце ей хотелось быть воздушной и изящной. Тогда бы она лучше воспринимала эти картины и скульптуры, могла бы погладить ладонью стены – представив себя герцогиней или принцессой; скованность мешала общаться с окружающей красотой. Приятно, что карабинеры в форме отдают честь ее папе, и так жаль, что она сегодня выглядит как обычная девочка, непричесанная и в спортивных тапочках. Дирк не понял, отчего дочь дуется и демонстрирует плохое настроение; может, ребенок голоден?
Дверь в кабинет хранительницы была открыта. Мария сидела за столом, курила и пила кофе из белоснежной чашечки. Эффектный костюм с атласным воротником и огромными манжетами в ансамбле с массивными золотыми украшениями делали ее похожими на экзотическую красную птицу. «Взгляд такой же осмысленный, как у прогуливающегося павлина», – решил Дирк. Он надеялся, что Лора развеселится, увидев Марию, забавную словно китайский фонарик. Но Лора засмущалась еще сильнее. Когда Мария предложила им сесть, девочка забилась в угол кресла и опустила глаза. Ей невыносимо было смотреть на двухметровый портрет маркизы Спинолы, висящий за спиной хранительницы. Ослепительно красивая дама с портрета в платье с круглым гофрированном воротником просто и открыто посмотрела Лоре прямо в лицо – и девочке захотелось спрятаться в кожаных складках кресла.
– Какая красивая девочка! Как похожа на папу! – фальшиво затянула Мария.
– Да вот, недовольна чем-то. Да, доченька?
– Почему Лора расстроилась? – спросила Мария, сюсюкая, глядя почему-то на Дирка.
«Они разговаривают обо мне, – подумала Лора, – но будто меня вообще здесь нет». Дирк пожал плечами:
– Наверное, не хотела сюда ехать. Да, Лора, сокровище? – он погладил дочь по легким волосам.
– Почему же не хотела, малышка? – Мария засуетилась, выбежала из-за стола и присела на корточки перед Лорой. – Сейчас мы с красивой девочкой пойдем и посмотрим папину скрипку, а заодно рассмотрим все-все наряды на портретах. А Дирк тут почитает один документик! Папа почитает! – Мария поднялась, взяла со стола несколько бумаг и вложила их в руки Дирку.
– Ты для этого вызывала?
– Я тебе говорила об этом проекте, ты просто не помнишь, никогда ничего не помнишь. Почитай пока, мы с Лорой скоро вернемся. – Мария взяла девочку за руку и скрылась вместе с ней, не дав Дирку прийти в себя.
Ему хотелось пойти к Пушке вместе с дочерью, объяснить Лоре, почему она столь важна для него; но пробежав глазами первые строки документа, он почувствовал озноб. Это был контракт между музеем Палаццо Турси и Будапештской консерваторией.
«В рамках международной просветительской программы «Скрипичная музыка для молодежи» с целью поддержания интереса у молодого поколения стран Восточной Европы проводится пять концертов на скрипке, изготовленной Джузеппе Гварнери именуемой в дальнейшем Инструмент… в концертном зале Будапешта …Солист господин Ласло Горетить…обязуется на Инструменте исполнить следующие произведения… техническое обслуживание Инструмента должно осуществляться комиссией специалистов…страхование проводится в соответствии с постоянным договором… застрахована на 3 миллиона долларов, в данном случае вступает в силу пункт № 4.4… охрана, режим транспортировки и так далее. Форсмажорные обстоятельства…»
Пушка уедет на два месяца. Их свидание через три недели не состоится. Это единственное, что понял Дирк. Потрясенный, он стал бесцельно смотреть вглубь внутреннего двора палаццо. Тяжелый полуденный воздух: желтый и жирный, пышные розовые кусты – и совершенно пустые каменные плиты. Такими же пустыми будут месяцы без встреч с Пушкой. Дирк физически ощутил липкую пустоту: серые, скользкие, безнадежные недели до ее возвращения, по которым надо будет проползти, ладонями чувствуя каждую выбоину каждого длинного часа. Возвращения? Дирк резко встал, а бумаги рассыпались по полу. Он стал собирать упавшие листы, искал эти противно-белые прямоугольники, преодолевая темноту перед глазами, и вдруг понял: вся эта затея придумана только для того, чтобы Ласло осуществил свою мечту.
Дирк вспомнил, как он первый раз попал в дом Вока. Мария привела его на один из приемов, устраиваемых графом. Хозяин и его старшая дочь Лина встречали гостей у основания широкой мраморной лестницы. Они стояли на фоне вереницы серых скульптур точно в таких позах, в каких и должны стоять хозяева великосветских приемов, изображаемые в костюмных фильмах. Дирку с самого начала это мероприятие показалось безвкусным маскарадом. Тем более, что когда он поднимался по лестнице и обернулся, Лина тоже обернулась и подмигнула ему. Он не мог понять: почудилось ему или нет? Оперетка какая-то. Когда Мария и Дирк поднялись наверх в зал для аперитива, Мария познакомила его с младшей дочерью графа и ее мужем. Серафима Вок была совсем непохожа на старшую сестру. Если Лина, воспитывавшаяся в Англии, была самоуверенна и самостоятельна, в ней сразу можно было разглядеть эмансипированную художницу, то Серафима выглядела удивительно несовременно. «Будто она провалилась в некую прореху во времени», – подумал Дирк, увидев ее впервые. Трогательный румянец, робкий взгляд: Серафима была похожа на школьницу, которая вырядилась в мамины наряды. В тот вечер на ней было платье из шифона, фамильные драгоценности – и вечерние туфли на высоком каблуке, надетые на худенькие босые ноги. Дирка поразило отсутствие чулок при таком претенциозном наряде; если бы он не был наслышан от Марии об этой девушке, он наверняка принял бы ее за родственницу графа, приехавшую из далекой провинции – настолько неорганично смотрелась Серафима в этом особняке. Историю замужества Серафимы знал весь город.
Молодой венгерский скрипач скитался вместе с безвестным оркестром, переезжавшим из одного европейского города в другой. Музыканты задерживались там, где ресторанщикам не слишком быстро надоедали цыганские и венгерские мелодии; иногда они месяцами жили при каком-нибудь трактире на пересечении дорог. Бывали периоды, когда у музыкантов совсем не оставалось денег и им не на что было доехать из провинции в большой город. В Генуе два года назад их случайно услышал Вок и пригласил выступить с концертом на вечеринке «для своих». Серафима влюбилась в Ласло, это было нелепо, и что только ни предпринимал ее отец, надеявшийся на более респектабельную партию для послушной младшей дочери: отослал Серафиму в Вену, к тете, сулил Ласло выгодные контракты где-нибудь подальше, спешно знакомил дочь с отпрысками аристократических семей Европы. Кроткая Серафима оставалась непоколебимой: скрипач, похожий на красивого цыгана, долговязый, с волосами ниже плеч и светлыми глазами навыкате, – должен стать ее мужем. Лина, к большому разочарованию отца, приняла сторону сестры. Через полтора года Серафима и Ласло поженились. Мария постоянно возвращалась к рассказу об этой свадьбе и несколько раз демонстрировала Дирку фотографии эффектного события, опять-таки смахивающего на сцену бала из знаменитой оперетты: фейерверки, изобилие дорогого вина, километры цветочных гирлянд. Все гости были обязаны явиться в костюмах шестнадцатого и семнадцатого веков. Сама Мария на фото была в платье с пышной бархатной юбкой, она стояла рядом с невестой, вальяжно обмахиваясь веером и демонстрируя чудовищное декольте. Но больше всего на фотографиях поражала мать Ласло. Пожилая крестьянка смотрела в объектив взглядом, полным вины и растерянности, будто ее сын обманул кого-то и вот-вот все может выясниться; пробьют часы – и надо будет возвращаться к себе в деревню на посмешище завистливым соседям. Мария утверждала, что Ласло способный музыкант: кроме скрипки хорошо играет на гитаре, исполняя в том числе бесчисленные гитарные пьесы Паганини. Вок, казалось, примирился с браком младшей дочери и стал постепенно посвящать Ласло в финансовые и хозяйственные дела клана; причем выяснилось, что Ласло не настолько туп, чтобы не понять законы движения семейных капиталов.
Дирк на приеме у Вока познакомился с Ласло, но беседа вышла вялой: венгр держался дружелюбно, видно было, что он не прочь поближе сойтись с коллегой – Дирк даже подумал, что его и пригласили как потенциального товарища для новоиспеченного принца империи Вок. Но взаимная скованность мешала им открыто смотреть друг другу в глаза. Дирк смущался оттого, что постоянно ловил себя на мысли о корыстности венгра, невольно высматривая приметы хищного в его фольклорно-декоративном облике; Ласло же пока еще не сумел выработать естественных манер.
Потом, вспомнил Дирк, молодожены пришли в музей, чтобы посмотреть уникальную скрипку. Дирк тогда отметил, что Ласло смотрит на Пушку как-то особенно, никогда ни у кого он не видел такого откровенного восхищения, даже подобострастия. Но Дирк постарался поскорее забыть этот взгляд.
Сейчас он держал в руках документ, свидетельствующий о том, чем обернулось восхищение Ласло. А возможно, Вок просто использовал Ласло, чтобы своими ручками потрогать драгоценность. И только ли потрогать? Захотелось немедленно позвонить Лине и… а что он ей скажет? Пожалуется на посягательства ее родственников в отношении Пушки? Расскажет о беспринципности Марии Сан-Филиппо, готовой на все ради денег Вока? Но может оказаться, что Лина давно в курсе этого проекта, и его жалобы будут ей просто смешны. Он почувствовал сильную головную боль. Надо бы объясниться с Марией, но сейчас здесь Лора, вспомнил Дирк, нельзя ее пугать.
Он набрал номер телефона Лины.
– Ты знала, что моя скрипка уезжает в Венгрию?
– Скрипка? Твоя – скрипка маэстро?
– Да.
– Первый раз слышу, – голос Лины показался ему искренним.
– Все устроили твои родственники, я уверен, потому что играть на ней в этом безумном турне будет Ласло! – Дирк уже кричал.
– Погоди. А почему Ласло?
– Я откуда знаю почему, ты мне можешь объяснить, почему твой отец и муж твоей сестры хотят наложить лапу на эту скрипку? Свои лапы! – От головной боли Дирк уже почти ничего не видел, ему казалось, что если он будет громче кричать, то ему станет легче.
– Прекрати. Во-первых, объясни, что здесь криминального, если…
-Криминального?! Да он не сможет играть, на ней нельзя играть, она рассыплется на первом же концерте в его руках и умрет, исчезнет навсегда, понимаешь? Пушки больше не будет ни-ког-да если только… если они не подменят скрипку.
-Это невозможно. Экспонат государственного музея, оцененный в миллионы долларов. Хочешь, я спрошу папу?
– О чем?
– Расспрошу его об этом проекте. Я уверена, что там все учтено. Все будет нормально, ты просто поскучаешь немного. А Мария что говорит?
– Ха! Мария не разговаривает, она сунула мне уже подписанные бумаги и убежала. Эвакуировалась. Поставила перед фактом! Поэтому я и звоню: я здесь один на один с этим контрактом, который вижу первый раз в жизни.
– Она же вернется: дождись и расспроси, – тон Лины был терпеливым.
– Ладно, пока. Извини, что накричал, плохо себя чувствую.
Дирк ощутил еще и головокружение – такое, что чуть не упал с кресла, на котором сидел. Он закрыл глаза. Было стыдно, что обидел Лину. Дирк сидел с закрытыми глазами, представлял себе Пушку, к которой даже он, ее служитель, мог прикасаться лишь раз в месяц. Дирк представлял Пушку в волосатых пальцах темпераментного красавца Ласло, нарядного хлыща, ненасытного самца – и острая ревность вспышками освещала мозг. Никудышный тщеславный скрипач! Неумелый, развязный. Потом Дирк почувствовал страх. Они погубят ее – или они ее украдут! Наверняка это часть хитроумного плана Вока по присоединению Пушки к своей коллекции.
Дирк не заметил, как Лора и Мария вернулись в кабинет. Он увидел, что сначала глаза Лоры улыбались, но затем вдруг стали испуганными. Дирк улыбнулся через силу:
– Ну как, хрюшка, тебе понравился музей?
– Да, папа. Мне понравилось, – ответила Лора серьезно.
– Да, – Дирк посмотрел на Марию, – она понимает толк в маркизах и графах. Вы смотрели картины?
– Да, платья на портретах очень красивые. Драгоценные камни везде, вот и вот тут.
– А Мария показала тебе скрипку маэстро – или ее уже там нет?
Мария не выдержала:
– Что ты говоришь ерунду? Как это – нет? Тебя вот это задело? – она указала на документы. – Но это было решено спонтанно и, между прочим, при содействии Ватикана. Очень важно сегодня воздействовать на молодежь любыми средствами, чтобы направить ее к духовности, – важно добавила Мария.
– Ой, Ватикан, ой, Мария – кому ты рассказываешь сказки. Вы все придумали с этим твоим Воком – а теперь неизвестно что будет. Что, этот самый Ласло, по-твоему, музыкант такого уровня, который требуется для Пушки? Ресторанный халтурщик! – Дирку опять хотелось кричать. Очень сильно болела голова. Он ненавидел Марию за предательство.
– Знаешь, что я тебе скажу! У тебя нет права считать себя каким-то особенным в отношении Пушки.
– Что? Ты мне? А ты готова любому встречному за деньги разрешить на ней играть?
– Нет. И веди себя, по крайней мере, разумно, – Мария затянулась сигаретой и кивнула в сторону Лоры.
– Понятно, мы уходим. Но учти, Мария, я буду добиваться того, чтобы этот – так называемый контракт – проверили. Юридически, финансово, как угодно. Завтра же пойду в муниципалитет. И если что-нибудь там не так – извини меня, но скрипка мне дороже, держись!
– Тебе дороже чувство собственника! Я понимаю тебя и не сержусь, но ты не прав сейчас. Ты не прав.
В голове у Дирка будто взорвался горячий ком – он готов был ответить Марии оскорблением, но заметил, как сжалась Лора, а стены кабинета вдруг покрылись прозрачными красными пятнами.
– Пойдем, дочка. Хорошо, синьора Сан-Филиппо, так и договоримся. Если контракт выдерживает любую экспертизу – то одно дело, если нет – пеняйте на себя со своим Воком!
– Ты с ума сошел, спятил, вот что я скажу, – эти слова Марии были последними, которые слышал Дирк, уводя Лору.
Они вышли в душное и шумное пространство города. Дирк сначала видел перед собой только темно-серый, почти черный коридор и испугался. Но постепенно зрение вернулось к нему, коридор сначала рассыпался на крупные серые пятна, затем на редкие уплотненные точки – и только деревья, машины и люди виделись ему обведенными красноватым контуром. Почему-то вспомнились картины Лины: вот оно как бывает, когда окружающее распадается. Может, это и есть подлинная современная реальность, художники сигнализируют нам об этом, а мы не понимаем. Лора притихла, Дирк долго молчал, он забыл о дочери, потом спохватился:
– Понравилась тебе скрипка маэстро?
Лора молча отрицательно потрясла головой.
– Понравилась или нет?
– Нет, папа, твои скрипки, которые дома – намного лучше.
– Да? Почему?
Лора пожала плечами и ничего не сказала. Дирк ласково взял ее за подбородок и повернул к себе:
– Скажи, мне интересно.
– Ну, они хорошие. Добрее этой. И красивее. Папа, у тебя глаз весь красный.
В зеркале машины он увидел, что роговица левого глаза залита кровью. Дирка волновало то, что дочь выглядела очень испуганной:
– Ничего страшного, Лора, у меня, наверное, лопнул сосудик в глазу, это пройдет, просто надо отдохнуть – и все. Видишь, что случается с людьми, пренебрегающими послеобеденным сном. Кстати, мы сейчас едем обедать!
– Не надо, пап, давай поедем к бабушке.
У Дирка было чувство, что это не может сегодня закончится так просто, что он не имеет права спокойно уехать домой, продолжать жить по обыденному расписанию, – смириться с тем, что его жизнь разрушена. Из-за того, что Лора была рядом, он старался вести машину осторожно, но это было трудно; возбуждение никуда не уходило, Дирка мучила дрожь. Он свернул с новой дороги, предложил Лоре прогуляться и, выйдя из машины – почти побежал по траве, его тянуло к маленькой речке, захотелось лечь сейчас где-нибудь под деревом, отдать земле раздражение. Ему так надо было сейчас остаться одному.
– Куда мы идем, папа? – спросила Лора.
– Я хотел показать тебе речку, ты ведь никогда не бывала здесь? Смотри. И я отдохну немного. Полежу.
– Ты будешь спать.
– Я просто полежу около воды. А ты посмотри, какие тут цветы, Лора – потом расскажешь бабушке. Не надо рвать, детка, ты смотри просто…
Наконец он увидел то, что осталось от реки. Река его детства обмелела, сделалась вялой, словно вена старого человека – и в ней не было сейчас той силы, которая могла бы помочь ему выболеть свои чувства. А главное, в этой воде не осталось ни чистоты, ни золота песка на дне, отчего раньше она казалась волшебной. Он сел на заросшем травой берегу и стал смотреть на слабенький мутный поток. Значит, на земле ничего не может выстоять, все подвержено эрозии, значит, только небо над нами почти не меняется – то пространство, куда мы уйдем, мы в это верим, потому что здесь не за что зацепиться, все разрушается даже в течение нашей короткой жизни. Какой, в сущности, смешной спектакль, – то, что мы вообще рождаемся, по одному человечку появляемся на пустой сцене, беспомощные персонажи, обремененные надеждами, – сначала родительскими, потом своими. Ничего не можем передать детям, кроме надежды, а утерять ее – означает впасть в уныние, в большой грех. А музыка – голос надежды, может быть, даже ее лицо.
Джузеппе
«Ответственность мастера тяжела, тем более, что скрипка дерзает ловить звуки сама, каждый раз сама. А музыка – голос надежды», – громко говорил высокий старик в шерстяном колпаке. Он теперь ежедневно прогуливался по городу в обществе своего нового ученика и вел с ним длинные разговоры. На них глазели. Странный все-таки человек этот Антонио Страдивари. Конечно, при его богатстве он может позволить себе чудачества, но этот поступок необъясним с точки зрения разумной логики: Страдивари, чья мастерская делает лучшие скрипки в Кремоне, пользующиеся спросом у богатых аристократов вплоть до монархов, вдруг принял к себе в ученики Джозефа-Антуана, племянника своего друга юности. Ладно еще, если бы дядя, тоже уважаемый мастер – Андре Гварнери, просил за этого тридцатилетнего повесу! Так нет же, старый Андре сам выгнал своего племянника из мастерской, и поделом: уж больно непостоянный нрав у этого Джозефа-Антуана Гварнери, которого все в Кремоне называют просто Джузеппе. Пьет, гуляет, веселится, – так, ничем особенно не занимается; отец у него торговец, так и он уже не знает, к какому ремеслу приставить непутевого сына.
Многие достойные молодые люди просились в ученики к Страдивари, да и его сыновья Омобоно, Франческо и Паоло всегда работали в семейной мастерской. А теперь упрямый старик общается только с Джузеппе, – целыми днями они что-то обсуждают, обходя городскую площадь по десять раз, потом чуть ли не бегом отправляются в мастерскую и показывают друг другу какие-то фокусы с рабочими инструментами в руках. Однажды Омобоно и Франческо не выдержали и решили поговорить с отцом. Сначала старый Антонио не мог понять, чего хотят от него сыновья, в чем он ущемил их права, но потом разволновался, приподнял свой колпак и стал задумчиво чесать голову.
Говорил более бойкий Омобоно:
– Отец, разве мы не делаем все так, как вы нам объясняли, разве не нам надлежит продолжить дело Страдивари?
Страдивари наконец водворил колпак на место, снял белый кожаный фартук, в котором работал, сел на стул и задумался. Наконец вымолвил:
– Дети, я хочу сказать вам одну очень важную вещь. Есть явления в жизни, которые нельзя постичь разумом, их надо просто принять. Скрипки Джузеппе… получается, он не только ученик мне. Часто я не могу понять, как у него получается такой звук, – потому что на скрипках младшего Гварнери печать таланта, данного Господом. И я пытаюсь учиться у Джузеппе.
– Но Вы же сами говорили, что многие инструменты Гварнери небрежны и даже неказисты.
– Это так, Омобоно. Но талант, – то есть волеизъявление Господа, – все-таки присутствует в каждой из них, даже в самой некрасивой. Они трепещут: я не могу объяснить, просто научился чувствовать это за шестьдесят лет работы.
– Вы нас учили, что главное – это труд, а он же ленивый, все об этом знают!
Страдивари-старший в ответ лишь вздыхал и думал о том, что у Господа своя, высшая справедливость; почему-то Он определил лишить таланта семейного ремесла всех троих его сыновей. Это жестоко. Если Джузеппе умрет бездетным, то, пожалуй, в Кремоне больше некому будет являть миру Божественный голос.
Обида сыновей Страдивари была велика, но выражать ее отцу постоянно они не смели, поскольку скрипки, сделанные ими самостоятельно и подписанные «Sub disciplina Stradivari», почему-то раскупались плохо, – они получались безжизненными. Зато ничто не мешало им не любить Джузеппе Гварнери, которому все давалось играючи, незаслуженно. Да и кто определяет меру звучности? Главное, чтобы музыкальный инструмент был сделан по всем правилам мастерства. А отец, возможно, на старости лет тронулся умом.
После смерти девяностодвухлетнего Антонио Страдивари в 1736 году Джузеппе лишился покровительства учителя, а вместе с этим и немногих постоянных заказчиков. Джузеппе Гварнери исполнилось уже 56 лет, но нрав его: вздорный, непостоянный, – так и не изменился. Он продолжал делать инструменты легко, будто пел песни, и поэтому многие в трудолюбивой Кремоне испытывали к нему безотчетную неприязнь. В городе, заселенном потомками Амати и Страдивари, слишком хорошо было известно, каких трудов стоило другим мастерам изготавливать лучшие скрипки Европы. Постепенно даже Лизетта, жена Джузеппе, перестала с ним общаться.
Лизетта Гварнери на протяжении двадцати пяти лет была такой женой, о которой любой труженик мог только мечтать. В маленькой Кремоне, где уже почти двести лет в семьях Амати, Страдивари и Гварнери делались лучшие скрипки на свете, наверное, ни у одного мастера не было столь преданной и умелой помощницы. Причин на то было две: во-первых, Лизетта родилась в предгорьях Тироля, в семье умельцев, изготавливающих музыкальные инструменты; а вторая и самая главная причина – ее великая любовь к своему беспутному супругу Джузеппе. Попав однажды в Кремону вместе с отцом на осенний праздник, двадцатилетняя Лизетта впервые увидела его. Знала бы Лизетта, какими страданиями для нее обернется вспыхнувшая страсть – не смотрела бы в ту сторону, где танцевал, шутил и пел смуглый Джузеппе, нахально осматривающий всех девушек. Сначала она просто подумала, что ни за что не хотела бы влюбиться в такого – слишком опасно; затем испытала чувство досады, что он не пригласил ее на танец, хотя другие парни оказывали ей знаки внимания. Но все они казались незатейливыми по сравнению с синеглазым щеголем. Потом она заболела им, любила и ненавидела, сражалась за Джузеппе, помогала ему из последних сил, отказывалась прощать и снова прощала. Главным препятствием на пути к спокойствию влюбленной Лизетты оказалась единственная дочь Антонио Страдивари, хрупкая Клементина. Собственно, это ради нее Джузеппе пошел в ученики к неразговорчивому Антонио.
В юности Джузеппе уже начинал учиться этому ремеслу у своего дяди, Андреа Гварнери, но сосредоточенная работа изо дня в день оказалась не для его взбалмошной натуры, и он начал подумывать, не заняться ли лучше виноделием или торговлей по примеру отца. И – не пропускал ни одного гулянья в Кремоне и в соседних селениях, танцевал до утра с девушками, любезничал с молодыми женщинами. Порой он целыми неделями оставался с бродячим оркестром: чинил музыкантам инструменты, мастерил для них новые, сам играл веселые мелодии и, хмельной, целыми ночами слушал простую музыку. Тогда-то дядя и выгнал его из своей мастерской. Джузеппе начал перебиваться случайными заработками, а руки у него были способны к любому ремеслу: он мог починить покосившуюся дверь и смастерить крепкую бочку для вина. Однажды Гварнери встретил у церкви Клементину с братьями. Прозрачная словно эльф, она не была похожа ни на одну из местных девушек. Джузеппе показалось, что он увидел ангела, задумчиво плывущего по облакам – так невесомо двигалась девушка по пыльной дороге от городской площади. С того дня мастерская Страдивари стала его притягивать, он снова и снова оказывался там в надежде увидеть Клементину. Страдивари заметил, что даже небольшие детали, сделанные руками Джузеппе Гварнери, отличаются не столько изяществом, сколько дерзкой самостоятельностью мышления, и кроме того, Антонио физически ощущал потребность излить из рук свой дар, передать его человеку, который поймет и улыбнется. Восхитится простотой и остроумием каждой мелочи.
Клементина-бесплотный ангел оставалась для Джузеппе несбыточной мечтой. Труженик Страдивари был зажиточным человеком, по меркам Кремоны почти богачом, и для единственной дочери семья подыскивала жениха с плотным кошельком. Джузеппе страдал – и делал скрипки, и чем больше он страдал, тем лучше звучали его инструменты. Женщины всегда благоволили к нему, но для него существовала Клементина – и лишь потом другие женщины. Он обратил внимание на Лизетту только после того, как Клементина вышла замуж за богатого винодела и родила первенца. Однажды Гварнери почувствовал, что устал жить чужой жизнью, устал ходить по привычке в мастерскую Страдивари, ему слишком тяжело постоянно думать о недоступной Клементине. Тогда он женился.
Первое время Лизетте казалось, что ее благодарность Богу за то, что Он отдал ей любимого, так велика, что она безропотно преодолеет все трудности и обязательно будет счастлива. Ее небольшое приданое молодые потратили на покупку домика в Кремоне и приобретение хорошего дерева для инструментов. Джузеппе работал с увлечением, и Лизетта очень толково ему помогала; в первый год им удалось продать несколько скрипок и две виолы да гамба. Лизетта даже съездила в Брешию и купила там большую бутыль лака «красный дракон» превосходного качества по цене вдвое меньшей, чем можно было купить в Кремоне, где работало не меньше десяти хороших музыкальных мастеров. Лизетта никак не могла забеременеть, но не горевала об этом – все силы у нее уходили на то, чтобы помогать мужу. Он не часто впадал в меланхолию, но если и впадал, пропадая из дому на несколько дней, Лизетта очень скоро находила его в таверне или на празднике в соседней деревне, где Джузеппе играл вместе с оркестром и пьянствовал. Она приводила мужа домой и терпеливо снова направляла его чувства на работу. Она с детства понимала толк в инструментах и знала, что скрипки ее мужа звучат не хуже скрипок Страдивари, что их звук может срываться в пропасть и вызывать головокружение.
Относительное спокойствие в семье Гварнери закончилось, когда Клементина овдовела. Джузеппе опять затосковал, постоянно околачивался около мастерской Страдивари или вокруг большого дома Клементины. Он понимал, что располневшая, никогда не улыбающаяся матрона мало похожа на его мечту, но его по-прежнему влекло к ней, и он не мог сосредоточиться на работе, все чаще уходил из дому, не слушая ни смиренные мольбы Лизетты, ни ее бессильную брань. Однажды Лизетта отправилась в родное селение по печальному поводу: умер ее близкий родственник, и в его мастерской остались прекрасные материалы для скрипок, виолончелей и виол; на семейном совете было решено отдать это Лизетте, будущее которой беспокоило семью. Привезя богатство домой, Лизетта дождалась, когда появится Джузеппе – и показала ему дорогие материалы, с удовольствием отметив как загорелись его глаза, как он весь напрягся. Джузеппе снова захотел превратить свою тоску в скрипки. Но на этот раз его увлеченность работой не сблизила, а разлучила их навсегда. Лизетте больше не нужно было разыскивать мужа по чужим углам, прислушиваясь ночью к звукам волынки. Джузеппе почти перестал выходить из дома. Он работал, придумывал все новые опыты с лаками и грунтом, пил, очень мало спал и опять работал. Ей стало казаться, что они существуют в параллельных мирах – он любил только скрипки, гладил их нежно и разговаривал с ними. Лизетта не знала главной причины перемены в жизни мужа.
Весной 1741 года, сразу после Пасхи, Джузеппе Гварнери пошел в замок. Его давно приглашали туда, чтобы отремонтировать мебель, поломанную во время многолюдной свадьбы, но Джузеппе собрался только после того, как закончились деньги, и вдобавок ко всему заболела Лизетта. За работу в замке заплатили хорошо; Джузеппе, не уходя далеко, поужинал в небольшой харчевне и направлялся домой. Настроение было тревожное: все в Кремоне будто ополчились против него. Сыновья Страдивари твердили, что он небрежен в выборе материла и вообще является недоучкой. Кто-то из соседей принялся писать доносы церковным властям.
…От кропотливого труда в течение дня, обилия вина за ужином и путающихся мыслей Джузеппе утомился и прилег подремать в кустах у придорожной часовенки. Он с детства помнил это место у подножия большого холма; часовня вела в древние катакомбы, здесь хоронили ранних христиан, и называлось это место «Катакомбы доброго пастыря». Мальчишкой Джузеппе лазил с товарищами по сырым туннелям с нишами; ему каждый раз казалось, что за поворотом прорубленного в туфе коридора может открыться тайна, непостижимая, может быть даже страшная, но такая, без которой жить будет неинтересно. Засыпая теперь у самого входа в катакомбы, мастер улыбался и вспоминал детство.
Впоследствии до конца жизни он помнил свой сон одинаково ярко и воспринимал его как прямое указание свыше. Джузеппе приснилось, что он идет по длинному коридору к закрытой комнате или к склепу. Потом его ноги оторвались от пола, и он полетел, комната быстро приближалась. Там было сокрыто нечто – оно тянуло к нему нити или струны. Но мешали препятствия, он постоянно ударялся обо что-то и мог упасть или наоборот, вылететь из коридора вверх, через слюдяной потолок, и тогда ему уже невозможно было бы опять попасть в это пространство. Он не знал, как проникнуть в комнату в конце туннеля и боялся, что не будет допущен до желанного предмета, замурованного там. Потом оказалось, что это коридор в доме Клементины, она тоже находится где-то рядом, разговаривает с детьми или со слугами. Он опасался, что Клементина вдруг выйдет в коридор по хозяйственным делам, увидит его, чужого – и испугается. Джузеппе хотел повернуть назад, но сила нитей была сильнее его страха, он заставлял себя плыть дальше, преодолевая плотный воздух. Вдруг решимость покинула Джузеппе, он решил заснуть, но не по-настоящему, а чтобы другие думали, что он спит, потому что ему необходимо было достигнуть цели. Он спал, а сам ползком двигался по воздуху коридора – и наконец, увидел огромные закрытые дубовые двери, как в самом большом соборе Венеции. Замка на них не было, только ржавые металлические кольца. Джузеппе понимал, что для того, чтобы открыть эти ворота, надо не ползти, а встать. Он представил, как надо встать, ухватиться за медное кольцо и резко потянуть его на себя, он понимал также, что таких сил у него сейчас нет. Джузеппе лежал и плакал, беспомощно царапая кончиками пальцев выщербленный низ деревянных дверей. Если сейчас ворота станут открываться, повинуясь воле кого-то могучего, – подумал он, – то его может раздавить. От ужаса он весь сжался и сделал усилие, чтобы вспомнить молитву. И тут вдруг почувствовал, что его силы удвоились: кто-то, видимо, поднял его с земли, потому что Джузеппе оказался на уровне колец. Затем не только его рука, но сильная рука другого стали тянуть за эти кольца, прикрепленные к дверям металлическими изображениями львиных голов. На руке своего покровителя Джузеппе увидел перстень с печатью «IHS».
Из приоткрытых дверей сочился свет – но не золотой, как ожидал Джузеппе, а голубой и прозрачный. И по-прежнему внутри комнаты что-то было, что должно было взять или хотя бы потрогать. «Мы пойдем вместе?», – спросил Джузеппе своего помощника и ответ был, но слова прозвучали, а смысл их не расшифровывался, и Джузеппе понял, что это голос его скрипки, которая имитирует человеческую речь, может быть, она передразнивает его, своего творца, повторяя его вопрос. Потому что казалось, что она произнесла «вместе». Джузеппе проснулся, но не смог вспомнить, кто был с ним на пороге той комнаты или того собора.
Он лежал, смотрел на часовенку, потом стал молиться о том, чтобы ему был дан знак свыше, – угодны ли господу его творения. Во второй части сна ему явилась Пресвятая Дева и ласково произнесла: «Джузеппе, делай скрипки и посвящай их Господу. Не бойся страданий и не отступай, – твои скрипки отмечены знаком Сына моего».
С тех пор Гварнери вообще не появлялся на улицах Кремоны, а с редкими посетителями мог разговаривать только об Иисусе и скрипках. Вскоре у него появилось прозвище Гварнери дель Джезу – Гварнери Иисуса.
Необыкновенная набожность мастера ничуть не смягчила представителей святой католической церкви, даже наоборот. Гварнери стал ставить на своих скрипках священный Знак Христа, и это было неслыханной дерзостью. Такая привилегия могла бы быть дана только папой, да и то неизвестно – никто еще не дерзал обращаться в Ватикан с такой просьбой. А здесь взял и присвоил себе такое право, никого не спросясь!
Лизетта стала бояться мужа, а иногда, как ей казалось, – ненавидеть.
– Никогда, слышишь, никогда не вернусь к тебе, подыхай здесь со своими скрипками!
Лизетта в ярости хлопнула дверью, а Джузеппе лишь пожал плечами и стал обдумывать неожиданный эффект, который дают его последние опыты с красными лаками. Дверь скрипнула и отворилась. «Что-то быстро она вернулась на сей раз, не иначе, юбку дверью прищемило», – усмехнулся Джузеппе. Но в его мастерскую со скорбным кряхтеньем протискивался священник. Падре уселся на лавку и, близоруко щурясь, открыл фолиант городских доносов:
-Итак, тебя зовут Жозеф-Антуан Гварнери, уроженец Кремоны, прозванный Джузеппе Гварнери дель Джезу…ага, собственно, потому я и послан с тобой беседовать. – Падре пытался отдышаться, но ему было трудно это сделать по двум причинам: тяжелый живот и жестокий насморк, разыгравшийся от сырого зимнего воздуха. В мастерской Гварнери, служившей и жилищем, было не теплее, чем на улице. – Жена твоя, уроженка Тироля Лизетта Гварнери…
– Ее сейчас нет, – тихо сказал Джузеппе.
– Нет? Ну хорошо, – падре стал читать, – а также граждане Кремоны…м-м-м…Карло Бергонци, Омобоно Страдивари и Франческо Страдивари свидетельствуют против тебя. А? Что скажешь?
Джузеппе молчал и продолжал свой ужин. Падре думал о том, что хорошо бы ему предложили немного вина, но оглядевшись, вспомнил о серьезности обвинений в адрес мастера. Он кивнул на инструменты, висящие на стене:
– Значит, ты мастер скрипок – Гварнери, внук Андреа Гварнери.
– Да, больше ничем в жизни не занимался. Я племянник Андреа.
– А скрипки твои, их кто-нибудь покупает?
– Нет, – сказал грустно Джузеппе, – сейчас никто не покупает, святой отец.
– Это хорошо, сын мой. – Падре с надеждой посмотрел на бутыль с вином, затем вздохнул и сказал очень ласково. – Достойные люди говорят о тебе ужасные вещи, ты должен признаться мне, Гварнери, правда ли это. – Он старательно изобразил проникновенный взгляд пастыря. Джузеппе сидел, равнодушно глядя перед собой. – Во-первых, – Падре опять заглянул в книгу, – Бергонци утверждает, что ваш учитель, покойный Антонио Страдивари, постоянно унижал его и своих сыновей, Омобоно и Франческо, а также – Паоло, кажется?
– Паоло, падре.
– … говоря, что именно твои скрипки звучат лучше всех, когда-либо сделанных в Кремоне. Это так?
– При мне учитель никогда такого не говорил, – сказал Джузеппе, но невольно улыбнулся и глаза его стали живее. – В чем здесь мой грех, падре?
– Ну, они утверждают, что ты был ленив и любил более всего плотские утехи, – сказал падре неуверенно, оглядев худого старого мастера, – а они ловили каждое слово учителя, трудились целыми днями, их скрипки были красивы, сделаны по законам божественной гармонии, твои же несуразны и уродливы. Однако именно твои скрипки отличались. Чем же они отличались, сын мой?
– Чем?
– Они говорят, что в твои скрипки вселяется нечистая сила, и потому они так хорошо звучат, – сказал быстро падре и торопливо перекрестился.
– А как можно доказать это, падре?
-Как доказать-то мы знаем, это проще простого, но не твоего ума, как говорится, дело. Ты мне скажи другое, Гварнери…Ап-чхи…вина дай! – видя, что Гварнери неуверенно озирается в поисках плошки, падре сам решительно взял бутыль за горло и опрокинул ее над раскрытым ртом; поднимать бутыль пришлось высоко, потому что она была почти пуста. Но зато в горле у падре булькнуло, – Что ты пишешь на своих инструментах?
Джузеппе молчал. Пустота: никаких слов, никаких ответов – он всегда знал, что никогда не сможет ответить на этот вопрос внятно.
– Тебе лучше ответить мне сейчас, чем когда тебя вызовут. Хорошо, я сам тебе покажу – вот такой знак ты ставишь на своих скрипках, правильно? – Падре толстым пальцем начертил на доске стола знак.
– Да.
– Признаешься, это уже хорошо, сын мой, признать свой грех – это уже почти раскаяться. А раскаяться… ну, в общем, сам знаешь. Так почему ты пишешь сей знак, можешь сказать?
– Я посвящаю их Господу.
– Кто тебе разрешил, Гварнери, так поступать? – падре встал и хотел воздеть руки, но деревянная балка потолка висела слишком низко, и ему пришлось опять сесть на лавку.
– На это не надо разрешения – мне был голос…
– Вот этого не надо, Гварнери, внук Андреа!
– Племянник я.
– Какая разница, – падре опять чихнул, – это решает церковь, только святая церковь может распознавать желания Господа, для того она и существует. А чей голос, зачем голос, – ты своей головой ничего понять не можешь. Вредно это.
Священнику вдруг стало жалко мастера, и он подумал, что может просто помочь этому неудачнику, несбывшемуся изготовителю скрипок.
– Давай так. Ты благоразумно отказываешься от этой подписи «IHS», не знаю, как она взбрела в твою глупую голову; и отрекаешься от прозвища Гварнери дель Джезу – кстати, кто тебе его дал?
– Не знаю, люди просто так зовут. Я же их не просил об этом.
– Зовут! Ох уж эти люди! Ну ладно, ото всего этого отказываешься, а лучше всего вообще перестаешь делать скрипки, раз они у тебя странно звучат и искушают людей – и мы тебя прощаем. Пока что. Можем даже поручить тебе какие-нибудь столярные работы при церкви, люди говорят, у тебя искусные руки. А? – падре скептически посмотрел на бутыль: похоже было, что там остался только осадок.
– Это было бы очень хорошо, падре, я благодарен Господу и вам. Но не знаю, смогу ли…я постараюсь.
– Старайся, старайся, сын мой, – падре торопливо сунул мастеру руку для поцелуя, ему надоело разговаривать о непонятном и стало совсем голодно. Выходя он обернулся, – Но Гварнери!
– Да.
– Если ты не послушаешься моего христианского совета – большие беды ждут тебя. Знай об этом!
Священник обернулся уже стоя на лестнице, перекрестил Джузеппе и, продолжив движение, спиной вперед больно стукнулся затылком о дверной косяк. – Смотри у меня! – погрозил он косяку или Джузеппе и вышел боком, не закрыв за собой дверь.
«Большие, не большие, что он может знать о бедах, добрый румяный падре. Не хочу, я не буду больше мучиться. Что я, враг себе и святой церкви? Могу отныне спокойно чинить столы и стулья, делать игрушки для детей и этим зарабатывать на тихую старость. Лизетта успокоится, мы будем по вечерам гулять вокруг города и тихо петь песни, глядя на горы и закат».
Джузеппе вышел из мастерской, прикрыл дверь поплотнее и отправился на площадь святого Доминика – туда, где была мастерская его учителя Антонио Страдивари. Учитель, кто придумал скрипку? Зачем она меня выбрала – и мучила ль она тебя? Сколько лет хожу здесь, смотрю на маленькую дверь и тусклые слюдяные оконца, и уже не имею права войти туда, посидеть под тусклым светом окна, потрогать инструменты старого учителя. Омобоно в последний раз не захотел продать даже ненужный ему еловый брусок! До смерти, что ли, они будут ревновать к памяти отца? У меня осталась всего одна заготовка, не считая тех, совсем сырых. Заготовка из лучшего турецкого клена и прекрасной тирольской ели. И ее я должен выбросить или подарить кому-то. Я же не хочу больше делать скрипки. Я не хочу, но если я должен?
Джузеппе перешел площадь, встал спиной к городским воротам и стал смотреть на окна мастерской учителя. Счастливый был человек, семьдесят лет проработал на одном месте, праведно и спокойно. Чем я провинился, что я не такой? Теперь мне вообще запрещено делать скрипки.
Дверь мастерской Страдивари приоткрылась, и послышалось развязное:
– Эй, Джузеппе, приятель!
Это голос Омобоно.
– Иди сюда, Гварнери, ну!
Джузеппе подумал, что сегодня сможет вынести болтовню Омобоно, – уж очень хотелось зайти в мастерскую. Он перешел площадь и нерешительно переступил порог. Внутри мало что изменилось: это довольно-таки просторное помещение всегда соответствовало характеру мастера. Строгое, опрятное; в мастерской Страдивари всегда хотелось работать – и при жизни Антонио и даже сейчас в ней летали пылинки организованности и правильного труда. Мельком взглянув на четыре верстака, на разложенные инструменты, Джузеппе вспомнил о своей последней скрипке. А собственно, почему я не имею право доделать свою самую лучшую скрипку, всего одну? Из волнистого, нежного клена? Пусть не сейчас, не сегодня, но она пригодится кому-нибудь, она будет жить, даже когда закончится моя странная жизнь.
– Здравствуй, Омобоно. Зачем позвал? – сдержанно спросил Джузеппе.
– Я звал? Да ты сам пришел! Ха! – Омобоно разразился смехом, от которого люди привыкли шарахаться. Джузеппе посмотрел на него и покачал головой: совсем не изменился этот хлыщ. Сын мастера сидел на стуле, вытянув в середину комнаты длинные ноги. Костюм Омобоно стал еще более кричащим, пожалуй, его одежду можно было по пышности и количеству украшений сравнить с костюмом герцога или графа. В детстве они играли вместе; сын мастера был моложе Гварнери на три года, и Джузеппе привык воспринимать его как младшего и подчиненного. У Омобоно была слава скандалиста и любителя издеваться над людьми, но Джузеппе никогда его не боялся – ему казалось, что он в любой момент может усмирить Омобоно, как в детстве, дав тумака сопливому задаваке. Омобоно громко рыгнул:
– Огляделся? Теперь скажи, чего тут не хватает.
-Мне твои загадки, Омобоно, как сломанная стамеска. Некогда их разгадывать, да и желания никакого нет. Я пошел, – Джузеппе отлично понял, на что намекал Омобоно: все скрипки Антонио, раньше рядами висевшие на стенах мастерской, теперь исчезли, – вероятно, были проданы. Новых не появилось.
– Погоди, Джузеппе, давай поужинаем и побеседуем, мы же не чужие, – неожиданно миролюбиво сказал Омобоно. – Эй, принеси-ка нам что-нибудь повкуснее. – Садись, брат Джузеппе.
Гварнери, не в силах отказать себе в желании подольше побыть здесь, подошел к одному из верстаков и потрогал линеечку Антонио – он хорошо помнил эту щербатую линеечку. Тем временем в комнату вошла молодая толстушка и стала переставлять с подноса на стол снедь.
– Да садись же, у меня к тебе есть разговор.
Джузеппе сел за стол. Пребывание в мастерской и присутствие служанки как-то освежило его, хотелось даже ущипнуть толстушку за локоть, но женщина ушла.
– Итак, – Омобоно театрально поднял свою длиннющую руку, украшенную кружевной манжетой и медленно обвел ею вокруг, – как ты видишь, я не бесталанен на поприще торговли и сумел распродать многочисленные изделия отца.
Джузеппе молча улыбнулся: не продать дорого такие скрипки мастера, известного всем любителям музыки в Европе, ухитрился бы только идиот, еще больший, чем Омобоно. Найти такого от Кремоны до Венеции было бы нелегко.
– Давай выпьем за благородство нашего дела, Джузеппе, – Омобоно разлил золотистое вино в серебряные бокалы. А ты работаешь?
«Интересно, – подумал Джузеппе, – это что, вопрос доносчика?» Он неопределенно пожал плечами. Омобоно гоготнул:
– Да ладно, сам знаю, что работаешь. Об этом и разговор. Мне нужен помощник.
– Торговать? Не умею.
Джузеппе подумал: как странно, что сегодня, когда он задумал лучшую скрипку своей жизни, ему уже во второй раз предлагают заняться чем-то другим. Верный признак того, что замысел не случаен: ибо сказано – лукавый не дремлет. Омобоно опять разразился дурацким смехом.
– Ну уж это я сам. Мне нужны скрипки, Джузеппе.
– Продавать? У меня есть там одна-две…может быть четыре. Можно подуать, за сколько ты сможешь их продать.
– Ты опять не понял. – Омобоно с треском поставил бокал на стол и воздел руки к потолку, – Ну же, соображай, я продаю скрипки Антонио Страдивари, и мне за них платят отличные деньги, много денег, золото. Ты любишь золото?
Джузеппе опять пожал плечами. О чем толкует эта разряженная дубина?
– У тебя не осталось скрипок отца, значит…
– Значит, ты для меня их сделаешь! – Омобоно треснул Джузеппе по плечу и надолго нырнул в волну бессмысленного смеха. Пока он смеялся и утирал слезы драгоценными манжетами, Гварнери раздумывал, как лучше поступить – ударить Омобоно по уху или уйти сразу, притворившись, что он не понял его предложения. – Послушай, Джузеппе, мы будем выпускать скрипки, помеченные последними годами жизни отца, будем ставить клеймо: мастерская Антонио Страдивари. В этом даже не будет никакого обмана, ты же тут топтался не один год.
«В конце концов, для меня сейчас самое главное – сделать скрипку, я уже понял, как ее сделать, уже почувствовал, что это будет лучшее выражение моей души, пущенной на землю Господом. Воспитывать этого кретина не моего ума дело».
– Омобоно. Я не способен, не смею – и я тебя не слышал.
– Но ты беден, как бродячий монах. Ты самый способный ученик отца – все это признавали. И потом. Погоди. – Омобоно налил еще, он сделался серьезным и сосредоточенным. – Выпьем.
– Я не буду.
– Так, – Омобоно пил и поверх бокала смотрел в лицо собеседнику, будто просчитывая что-то. – Знаешь, это придумал не я, это подсказала Клементина.
Джузеппе надеялся, что на его лице не было заметно короткой судороги. Значит, и через это требует переступить его нынешняя скрипка. Жертва большая, огромная. Впрочем, прохвост может и врать. Но произнести ее имя захотелось безумно:
– Что сказала Клементина?
– Что ты один мог бы изготавливать скрипки. Достойные отца.
Джузеппе встал, в последний раз оглядел комнату – он прощался с мастерской Антонио – это было ясно и так печально. Теперь он оставался один, и даже мечту о Клементине у него отобрали. Он хотел сказать Омобоно: «Я хотел бы быть достойным себя, Гварнери дель Джезу и Тех, кто позволил мне носить это имя», но передумал, зачем рассыпать здесь слова. Джузеппе порылся в карманах – заплатить за угощение было нечем, и он молча вышел. В след услышал такое «Ха!» будто Омобоно выплюнул на пол весь ужин.
– Ха!
Джузеппе поспешил домой: он внезапно понял, какой запах будет у его будущей скрипки, и надо было успеть донести это ощущение до рабочего стола и вложить его в одну из операций с заготовкой. Теперь Омобоно станет мне мстить, но у него, по крайней мере, есть свои причины. Но и Лизетта донесет, конечно, она донесет, – никак не может простить мне придуманные обиды. Интересно, она-то меня за что ненавидит?
После разговора с Омобоно Джузеппе не выходил из дома, однажды лишь вышел поглядеть на небо, когда скрипка была почти готова. Он подписал ее «IHS. 1743» и целый день праздновал свою победу, омрачить которую могло лишь зарождавшееся чувство тревоги: ради чего он будет жить дальше?
Пришел добрый падре, чтобы проверить, не одумался ли его подопечный; и Джузеппе охотно показал ему «имя» новой скрипки. Иисус Христос Спаситель!
Некоторое время спустя городской совет, основываясь на показаниях граждан Кремоны, вынес решение о заключении Джузеппе Гварнери, незаконно прозванного «Гварнери дель Джезу» и использующего неподобающее клеймо, в городскую тюрьму Кремоны.
…Вросший в землю одноэтажный каменный дом в два окна на улице вдоль южной стены города, в нем двое заключенных – вот и вся тюрьма. Сюда сажали чаще всего за мелкое воровство и материальный ущерб, нанесенный в общественном месте в пьяном виде. Злодеев пострашнее отправляли в замок к герцогу. Дважды в день двенадцатилетняя Мария, дочка тюремщика, приносила узникам еду; обычно она быстро выполняла свою работу, но в последнее время стала часто задерживаться. Уже несколько месяцев девочка жила интересной жизнью, и об этом нельзя было сказать даже матери: загадочная дама, что дает ей деньги и материалы для сумасшедшего Гварнери, строго-настрого приказала молчать. Мария и сама понятия не имеет, как зовут ее нанимательницу. Первый раз эта властная и, по всему видно, богатая дама под плотной траурной вуалью, обратилась к ней в церкви. Они переговорили, и на следующий день Мария получила небольшой увесистый мешок и деньги за услуги. Какие деньги! Девочке несложно было выполнить задание – в сущности, за узниками никто не следил, а как отвлечь папашу – смышленая Мария знала лучше других. Зато бедный Гварнери перестал рыдать и биться о стены, он занялся какой-то своей работой и выглядел умиротворенным.
Вчера Мария передала даме что-то, завернутое в мешковину; предмет дал ей Гварнери и по-видимому именно над этим предметом он трудился несколько месяцев.
Мария отперла дверь ржавым ключом, поздоровалась и поставила на топчан, служивший и обеденным и рабочим столом, корзинку с едой. Теперь ей следовало подождать, пока старый Джузеппе вынесет на улицу и выльет в ближайшую канаву зловонное корыто. Второй обитатель домика почти не вставал со своего лежака, это был тихий идиот семнадцати лет. Держать его дома родные боялись, потому что он иногда бросался на проходящих старушек, а однажды напугал маленькую соседскую девочку, срывая с нее одежду. В тюрьме умалишенный тихо спал, послушно ел, иногда громко пел тоскливые песни.
Джузеппе сразу заметил, что девочка сегодня не принесла новые материалы и огорчился. Кроме огромной радости от неожиданно подаренной ему осмысленной жизни, он испытывал постоянное любопытство – кто же помогает ему? Эта приятная тайна сделала каждый день желанным, поскольку каждый день можно было перебирать в уме и отвергать разные варианты ответов, придумывать новые версии, затем снова отвергать их и мечтать о самом невероятном. И все же, скорее всего, это делает Лизетта, – опять подумал Джузеппе, возвращаясь в домик с пустым корытом. Но с какой стати Лизетте это делать, она же последнее время рычала, как собака, или, если быть справедливым, мы оба рычали друг на друга. Это не она, а – кто? Или все из-за того, что Лизетте понадобились деньги? Всего лишь деньги.
– Ты передала?
– Конечно, дяденька.
– И никто не видел?
– Кажется, нет.
– Ну какая она была – синьора, расскажи.
– Ой, что же я здесь-то сижу! – Мария испугалась, что кто-нибудь из города заметит, что она находится в домике слишком долгое время. – Я выйду и сяду под окошком, хорошо? – Девочка взяла корзину, вышла на улицу и заперла дверь.
– Расскажи мне о ней, – попросил Джузеппе шепотом.
Марии нравилась, что с ней разговаривают, как со взрослой, и что у нее теперь есть тайная работа. Она села на землю, вытерла нос и ощупала потайной кармашек под фартуком; там было приятное уплотнение из трех монет, и если прижать палец поплотнее, можно почувствовать рельеф рисунка – профиль короля Эдуарда или Марии Французской. Мария важно произнесла:
– Ну, во-первых, это дама.
– Слышал уже. Что-нибудь новое ты знаешь?
– Юбка такая черная и очень широкая, – Мария задумчиво почесала пятку.
Джузеппе вздохнул. Как же ее спросить, чтобы она вспомнила что-нибудь дельное?
– Ты не видела лица случайно. На этот раз?
– Лица? – девочка задумалась. По правде сказать, она даже не осмелилась бы смотреть туда, где лицо; увидев эту фигуру, Мария от волнения теряла некоторые способности восприятия. – Нет, там опять была вот эта вот. Вуаль. Вуа-аль! – красивые мечты, вызванные словом, отвлекли Марию на время от беседы.
– Послушай, а фигура? Это женщина низкого роста или высокая, дородная дама?
– Гораздо больше меня, – задумчиво ответила Мария и добавила уверенно, – но самое главное юбка – вот такая, широченная юбка.
Про себя Мария подумала: интересно, сколько монет надо заплатить за такую юбку? Джузеппе замолчал, ему страшно было спросить, о чем договорились Мария и его неизвестная благодетельница. И пусть, пусть больше ничего не будет – ему хватит конца дней обдумывать и восхищаться тем подарком, который он уже получил. Несколько недель счастья в домике-тюрьме. Его поместили в это место, где он мог ни на что не отвлекаясь и не о чем не заботясь, – молиться и работать. Так бывает только в монастырях, но кто бы его когда-нибудь взял в монастырь, грешного и безденежного? А здесь такая благодать! Тюремная скрипка, конечно, вышла не очень красивая, что уж там говорить, но это получилась такая страдающая и в то же время просветленная скрипка, и он любил в ней тайну. А та, которая сделала возможным его счастье, пусть остается бесплотным ангелом. Сладко было благодарить ее, безымянную, мечтать о ее заботе, думать о том, что она думает о нем. Одно удивительно, – грешно сказать, но совсем почему-то не хотелось, чтобы это оказалась Лизетта.
Эх, девочка маленькая, смотри, как через тебя Господь действует. Я вот тут целыми днями думаю и знаешь, так интересно получается. Ведь что такое музыка, необязательное, кажется явление – но получается, что это отголоски тех прекрасных гимнов, что звучат в раю. Мы их ловим здесь при помощи инструментов, а скрипка самый совершенный из них. Знаешь почему? Из того, что можно на ней выразить, мы правильно понимаем самую большую часть, потому что ее голос похож на человеческий. Она и говорит-то о самых важных для человека вещах: о слезах и о любви. О страдании то есть. Вот барабан, например, он для другого, он только для того, чтобы человек был бодрее, шел куда-нибудь… Подает сигналы к движению, более ничего, ну и все, что связано с движением: борьба, драка и так далее. А скрипка – о самом тонком. Я давно это понял, и после этого уже делал скрипки совсем иначе. И в тюрьму я так счастливо попал, а Он послал ее, мою прекрасную помощницу. Ведь что такое любовь? Человек с человеком встретился на земле и помог один другому стать красивее в течение жизни, потому как что-то разглядел в нем, а через это сам стал красивым…
– Мария, а она не сказала, передаст еще заготовки? – наконец решился спросить Джузеппе.
Ответа не последовало. Он вдавил лицо в крупную решетку и попытался оглядеть пустырь перед тюрьмой. Там никого не было. Пыльные рытвины дороги и кое-где цветущие кусты указывали на полуденную тишину и безлюдность. От всматривания в солнечную улицу глаза Джузеппе пропитались светом, и когда он повернулся лицом к сумраку комнаты, то сначала ничего не мог видеть, даже своего соседа-дурачка; перед глазами, хоть открой их, а хоть и вытаращи – стоял огненный знак «IHS».
Дирк
Один каменный лев у подъезда особняка Вока косился на Дирка сердито и чуть брезгливо, парный оскалился. Дирку стало неприятно, но он постарался не показать, что испугался и даже дотронулся до каменной шершавой спины чудовища. Лев стерпел эту вольность и миролюбиво опустил глаза на свой шар. За дверью на стуле дремал лакей.
– П`остите, как вас п`едставить? – спросил слуга, но Дирк молча отодвинул его в сторону и побежал через залы к кабинету Вока.
Вок нависал над столом, и было неясно, он стоит или сидит. Возможен был и третий вариант: Вок, парящий в воздухе кверху небольшим задом. Дирк устроился в кресле. Собаки следили из-под стола: Дирк их не видел, лишь слышал шумное дыхание, сопровождавшееся сонными постанываниями.
– Мария! – вдруг позвал Вок властно.
Появилась Мария Сан-Филиппо в белом одеянии, напоминавшем тунику. Хранительница держалась без обычных ужимок, сохраняя торжественное выражение лица. Она серьезно посмотрела на Дирка и села рядом на широкий подлокотник кресла.
– Ласло не смог, но он такой хороший парень, – произнесла Мария с интонацией героини греческой трагедии, – Он не смог удержаться, – повторила она и вдруг жалобно захныкала, – что же теперь будет? И-и-и.
«Добрая, знаю же, но смешна и неестественна – как всегда…», – отметил Дирк про себя.
– Боюсь, это я виноват. Но не торопитесь, Мария, рыдать. Успеете еще, – изрек граф причмокивая. Создавалось впечатление, что он что-то ел. – Полюбуйтесь лучше на мои драгоценные скрипки! – Вок сделал широкий жест.
Дирк подумал, что своими мелкими зубами Вок наверняка способен разгрызать дерево: может, инструменты нравятся ему на вкус? Хорошо хрустят, словно печенье трехсотлетней выдержки, тоненькое такое. Аромат! Дирк стал внимательно смотреть, нет ли на столе Пушки, которую граф мог бы препарировать, даже без ножа и вилки, – зубами и ногтями. Вероятно, Вок предпринял этот маневр с зарубежными концертами только для того, чтобы незаметно примешать к своей коллекции Пушку. В этом случае придется пожертвовать своими видениями. Но нет, успокоил себя Дирк, я бы почувствовал по запаху, что она здесь. Где же тогда моя скрипка, хранится ли по-прежнему в музее? Она теперь никогда не может быть в безопасности, значит и мне не будет прежней спокойной жизни.
Вок будто прочитал мысли Дирка и спросил официальным тоном:
– Мария, ответь нам, соблюдаются ли необходимые условия содержания ценного экспоната?
Мария, должно быть, заснула: ее профиль застыл, словно был вырезан из сухого дерева. «Почему она молчит, куда девалась ее бойкость?», – забеспокоился Дирк, легонько толкнув хранительницу локтем, – «Надо бы проверить, поехать в музей и проверить. Но сначала надо попытаться договориться с Воком».
Граф перестал жевать и смотрел музыканту прямо в лицо.
– Слушаю, – сказал Вок, будто догадавшись, что у Дирка есть план.
– Да нет, я, собственно, ничего не хотел сказать, – Дирк решил схитрить и заставить Вока высказаться первым. Ему показалось, что граф удивлен его хитроумием, смотрит на него даже с некоторым восхищением. «Я тоже знаю, как не продешевить», – с гордостью подумал Дирк.
– Да. Ну что же, мой друг. Я оценил вашу…осведомленность или…просветленность, что ли. Не знаю, как лучше сказать, но уверен, что это товар высшей пробы, и я его покупаю для своей книги. Кое-что мне показалось неясным в вашем сне…будем называть это сном, договорились?
Дирк застенчиво пожал плечами.
– Но в целом, – продолжал Вок, – мне кажется, что вы увидели это – или наснили себе, если угодно, – довольно-таки добросовестно. Я ожидал от вас подобного качества и весьма рад, что не ошибся. Итак, что вы за него хотите?
Дирк решил сохранять молчание, чтобы обескуражить самодовольного Вока.
– Деньги? Какую сумму вы хотели бы получить за те эпизоды вашего сна, что войдут в мою книгу? Разумеется, с вашей стороны понадобится еще проработка деталей.
Дирк молчал, посмеиваясь про себя – как легко оказалось выявить диапазон фантазии этого крысоподобного человечка. Умора: деньги! Наконец Вок стал сердиться, он произнес после паузы.
– Я мог бы и догадаться, что вы недостаточно умны – или слишком умны, и не захотите взять деньги. Что тогда? Отвечайте!
Дирку отчего-то пришла в голову мысль, что напрасно люди восхищаются геройским поведением людей в экстремальной ситуации, например, на допросе в стане врага. Это очень забавно, а не страшно – противостоять уродам, выбрать свою линию поведения и молчать, с наслаждением любуясь тем, как противник стремительно теряет свое самодовольство. Всегда процесс важнее результата, поэтому неважно, что тебя в конце концов могут убить, главное, что у тебя есть власть в этот момент поиздеваться над своим мучителем.
– Что же вы молчите, Дирк, это нелепо, в конце концов. Вы сами пришли ко мне с этим предложением, никто вас не заставлял. И как я понял, вы с самого начала предлагали сделку. Я готов. Условия надо обговорить! Вы не хотите денег – а хотите жениться на Лине? Так и скажите, а я обдумаю ваш запрос.
Дирк рассмеялся и увидел сцену со стороны. Он сидел в кресле спокойно, скучающе прикрыв глаза. Вок же покраснел и начал делать однообразные движения шеей и головой, будто правым ухом пытался отогнать комара. Картины на стенах следили за развитием событий, как бы являясь глазами Лины. Дирк, обращаясь к картинам, мысленно попросил прощения у Лины: он не будет сейчас говорить с Воком об их отношениях, сначала надо выяснить главное.
– Ну говорите же, Дирк.
– Где Ласло? – Дирку хотелось, чтобы его неожиданный вопрос прозвучал жестко и бесстрастно. Теперь он будет допрашивать!
– Кто? А, Ласло. – Вок перестал нервно крутить шеей и лицо его стало грустным и безвольным. В голос появились испуганные нотки, – Я не знаю, поверьте, я действительно не знаю. Зачем вам это? Это моя боль, они с Серафимой где-то далеко, произошла катастрофа – настоящая трагедия. Надеюсь, она жива… Смею мечтать, что она не очень несчастна. Но мы сейчас говорим о другом: я хотел купить ваш сон. Не сбивайте меня, Дирк, пожалуйста, я расстроен и мне трудно сосредоточиться. Сейчас это все уже не то, не так как триста лет назад, другая ситуация… я расстроен.
Вдруг Дирку показалось, что Вок искренен, что он действительно не собирался красть Пушку. Может, это все дурной сон и никто не пытался завладеть скрипкой – она тихо лежит там же, где и всегда? И Мария не виновата? «Моя горячность и недоверие к людям опять подводят меня», – подумал Дирк с тоской. Он потерял интерес к разговору:
– Я дарю вам все, что видел и знаю. Взамен попросил бы у вас свободу от своей одержимости, но вижу теперь, что не в вашей власти дать мне это.
– Напрасно вы так думаете, – сказал Вок, – а что касается подарков, так называемых, вы должны уже знать мою позицию. Подарки очень опасная вещь, многие люди навлекли на себя неисчислимые беды из-за нежелания отдариваться… быть благодарными. Вот Ласло вообще украл свою мечту, и кто будет расплачиваться !? Все мы, конечно, но в первую очередь он сам. Но Дирк давно уже не слушал его.
– Извините, я тороплюсь в музей, – пробормотал скрипач и побежал, правым локтем открывая перед собой одну дверь за другой.
Он не помнил, как выбрался из особняка Вока, но одно знал точно – собаки за ним не гнались. Мотоцикл, оставленный Дирком перед подъездом, раскалился на солнце и долго не заводился, он уже хотел бросить его и бежать в музей через весь город, но тут мотор вдруг заработал. В последний момент на заднее сиденье молча пристроилась Мария, цепко ухватив его за плечи.
«Правильно, мы всегда приближаемся к ней вместе, я никогда не имел дело с Пушкой в одиночестве. Так может Мария – часть меня? Она ведет, открывает дверь, я захожу, она передает мои руки скрипке. Да, без нее я никогда не мог приблизиться к Пушке, как поезд не может двигаться без локомотива. Или уже может?».
Сначала они мчались по мостовой на такой скорости, что мотоцикл то и дело подпрыгивал словно кузнечик. Потом бежали по лестницам и коридорам палаццо Турси к знакомой двери. Мария бежала впереди, почти летела – и за руку тащила Дирка за собой, но сильно задыхалась; перед дверью, уже приготовившись сражаться с замком, она никак не могла восстановить дыхание. «Курить надо меньше!», – подумал Дирк с внезапным раздражением, но промолчал.
Отперев замок, Мария посмотрела на Дирка долгим взглядом, полным, как ему показалось, нежной жалости, – и исчезла. Так бывает всегда, только до дверей мы с ней вместе, но там, внутри я общаюсь со скрипкой один. А вдруг Мария на сей раз спрячется, а не уйдет? Но тут Дирк забыл о Марии: он увидел Пушку.
Дирк взял ее в руки. Левой рукой поднял перед собой, а правой начал медленно гладить. Ему в голову не приходило начинать играть на ней, он подушечками пальцев хотел почувствовать каждый сантиметр ее то гладкой, то шершавой кожи. Вот видишь, сказал он, на правой руке у меня кончики пальцев мягкие, а на левой – жесткие, заскорузлые. Это от твоих струн. Тебе было бы больно, если бы я погладил твою, такую старую – деку, прости-прости, не старую, такую красивую деку – левой рукой. Или так тебе больше понравилось бы? А ты любишь меня? Не надо, не отвечай, я знаю. Сам всегда знал, что не имею права обладать тобой, что это нелепая случайность, и в другой раз я бы сказал – счастливая случайность. Но теперь я понял многое, и знаю, что человек расплачивается очень жестоко, если владел сокровищем, не имея на это права. Я самозванец: ведь если бы я не ходил к тебе, имел бы силы отказаться, то стали бы искать и нашли другого скрипача, который смог бы возродить тебя. А я не смог, я преступник, впал в грех гордыни. Для тебя время и так очень дорого, я понимаю, тебе хотелось жить, а Мария приводила только меня, посредственность. Мне ничего не остается, как отдать свой долг.
Но ты принадлежишь такому уровню, что тебе неинтересно, как я буду решать проблему своего преступления. И все же – разреши в последний раз мне побыть около тебя и погреться руками, трогая твою непостижимую красоту, ощутить свою причастность к избранным. Чудо твое в том, что невозможно восхищаться только твоей формой, ты вся – свечение, ты заключена в шар света, невероятно сильного света. Почему я так тебя люблю, говорят же, что самая сильная любовь необъяснима… Так и есть. И знаешь, зачем я откажусь от тебя? Затем, что иначе я не справлюсь с собой и захочу тебя уничтожить, а я не тот человек, мне этого не поручали.
А может, я уже все искупил? Отдал тебе годы, душевные силы, земную любовь. Ну и что, стал я от этого выше? Нет. Потолок, назначенный мне при рождении, не поднялся. Знаешь, я не виноват; нас учат – дерзай и сможешь, прояви упорство – и прыгнешь, в конце концов, выше головы. Но ведь только Господь повелевает: он показывает, что есть области, в которых ты хоть обпрыгайся, а останешься на своем шестке рогатым сверчком. И грех твой будет состоять в том, что не радовался своей участи сверчка, но мечтал быть, например, бабочкой. Тебя же не назначали бабочкой! Интересно, что в Его иерархии выше – сверчок или бабочка? У Господа есть иерархия существ? Как ты думаешь?
Ты скучаешь, тебе неинтересно следить за моими словами, а они все о тебе, каждая моя мысль всегда о тебе. И тем более сегодня, когда прощаюсь с тобой. Куда бы я ни шагнул после нашего прощания – я должен буду забыть даже это прощание. Знаешь, это очевидно, что от любви к тебе я плохо соображаю, но отчего-то бывает, что когда в повседневной жизни плохо соображаешь, то некоторые сложные вещи видишь как простые и очень ясно.
Все, пора сделать прыжок в свою следующую жизнь. Я хотел сказать: в мою настоящую жизнь, но растерялся, ибо неизвестно, где я – настоящий, до или после тебя. Первой моей жертвой станет то, что сегодня я не буду мучить тебя – хотя у меня это последняя возможность для наслаждения. А я просто уйду, мы простимся нежно, как говорилось в старом фильме – или в дурацкой книге. Все старое и наиболее дурацкое застревает в голове и всплывает невпопад.
Дирк положил скрипку на пол посреди комнаты и стал на цыпочках пятиться к дверям, не сводя с нее взгляда. Он дошел до дверей, открыл их у себя за спиной и шагнул из комнаты. До последнего момента, медленно закрывая дверь, он смотрел на Пушку.
Теперь надо было выйти из музея. Дирк повернулся, чтобы идти, представил, закрыв глаза, свой путь в новую жизнь. Он выходит из музея, садится на мотоцикл, смотрит вокруг и даже видит окружающий мир; его мозг свободен от страданий, от надежд, от всех этих навязчивых мыслей о Пушке. Вот они с Лорой путешествуют по красивейшим городам мира, вот он поздравляет Лину на открытии ее выставки. Вот он ранним утром выходит на корт и выигрывает у чемпиона теннисного клуба, крепкого детины с суперменской челюстью. Все женщины – откуда они здесь в столь ранний час? – смотрят на него с восхищением: он без майки, потный, бронзовый, пьет минеральную воду. Безо всякого газа. Маринелла тайком пришла поболеть за него.
Дирк одним прыжком оказался вновь около Пушки. Сначала он долго не мог найти смычок и крутился со скрипкой в руках вокруг своей оси, обежав так комнату несколько раз. Наконец Дирк увидел смычок на подоконнике, у дальнего окна; он скачками подбежал к смычку: оказалось, что на нем спущен волос. Дирк раздумывал – следовало освободить обе руки, чтобы привести смычок в порядок. В конце концов, Дирк положил Пушку на подоконник и стал натягивать волос, внимательно следя за скрипкой, чтобы она не исчезла.
Дирк стал играть самое любимое. Не хотелось ни о чем думать, кроме удовольствия прыгнуть в поток, искупаться в волнах; погружаться в них как в живой раствор, выныривая только для того, чтобы снова испытать восторг погружения. Сначала было достаточно этого детского купания, но потом захотелось почувствовать и участие Пушки, чтобы она проявила свое отношение к совместному путешествию. Дирк усложнил пассажи, в глубине души понимая, что этот суетливый прием почти безнадежен: если бы она захотела, если бы она его любила, то отозвалась бы и в простой гамме. Но ему страшно было остановиться, и он ускорял темп и усложнял игру, кружился в неуклюжем танце, все чаще сбиваясь и фальшивя. Самое противное, что он все время видел себя и свои движения со стороны. Дирк уже не мог отличить своей привязанности от ненависти и обиды. Пушка же, продолжая оставаться равнодушной, время от времени стала поскрипывать и даже скрежетать. «Ты не тот, кто мне нужен, – отчетливо слышал Дирк в ее скрежете, – Мне нужно другое, другое, другой». Внезапно Дирк понял, что не море музыки окружает его, а море злобы. Штормило, волны шли прямо на Дирка: первая сильная волна подошла мягко, но вторая, накатившая безо всякого интервала – ударила Дирка наотмашь и поглотила.
У Дирка помутилось в голове и подогнулись ноги. Но и стоя на коленях, Дирк еще долго играл, осознавая позор и бессмысленность своего насилия. Потом он изогнул палец, словно коготь и попытался порвать струну. Сколько раз он, оказывается, мечтал об этом, представлял себе как это будет, – но наяву порвать струну одним движением не получалось, то ли струна была сделана из особо прочного материала, то ли его мечта, эта легенда о великом музыканте, была просто сказкой. Колок скрипел, порожек скрипки перекосился и готов был упасть, но струна не желала рваться, она просто вытянулась. Это было пошло. Наконец он нашел в себе силы разжать пальцы, и исковерканная Пушка соскользнула на пол. Дирк с трудом высвободил большой палец правой руки, отбросил смычок в угол и устроился рядом со скрипкой: обнял, прижал к коленям и стал сдавливать, пока не услышал хруст. Дирк улыбнулся: Пушка хрустела, словно сухое печенье. Наконец-то можно было поспать по-настоящему. Он видел себя ребенком, в воскресный день на пляже, вместе с родителями. Он сидит, смотрит на отца и думает о том, какая суровая и, в сущности, скучная у них семья. Никаких там коктейлей или игр на пляже, никакой веселой возни на ковре дома по вечерам. Нет ругани, нет побоев, папа даже бутылочку пива после ужина не выпивает; но часто хочется, чтобы у отца были смешные человеческие слабости. Чтобы они смеялись вместе…
Лина
Появился тот Дирк, которого она ждала. Проснувшись в полдень, он повернул голову, взглянул на поднос с завтраком и сказал:
– Ненавижу запах кофе.
Для Лины самое страшное было за эти недели – видеть практически здорового мужчину, не имеющего желаний и привычек. Оказывается, когда теряются привычки, от человека остается лишь кожаный мешок. Даже если и мыслит, то все равно он не человек, пока его отношение к миру не выявляется в особых предпочтениях. Когда Дирк очнулся после почти семидневного сна – две недели назад – начал двигаться и даже скупо отвечать на простые вопросы, Лина была счастлива. Но потом она поняла, что это не Дирк очнулся, а некое безразличное существо, забывшее, что оно было Дирком. Врачи объясняли, что это нормально, что постепенно лечение, призванное сгладить рубцы в травмированной психике, выполнит свою функцию, и тогда можно будет снять блокаду. После этого, говорили они, если все пройдет нормально, он вспомнит многое, кроме нежелательного. Врачи считали, что шансы на выздоровление велики, поскольку больной впал в специфический сон после инсульта и именно во сне совершил воображаемые безумные поступки. А это гораздо лучше, чем если бы он буйствовал и проделывал какие-то агрессивные действия наяву, – преодолеть комплекс вины потом было бы гораздо труднее.
«Ненавижу запах кофе»! Какая чудесная, живая фраза! Лина даже растерялась от радости. Слова Дирка казались ей значительными и мудрыми, она готова была повторять их как первую фразу поздно заговорившего ребенка. Лина расцеловала Дирка, и только потом позвонила медсестре. Когда та явилась, Лина сказала с гордостью:
– Он сказал, что ненавидит кофе! Вы поняли?
– А что вы раньше-то молчали? – медсестра обиженно взяла чашку и унесла.
– Чего ты хочешь, Дирк? Чаю? Молока? Почитать тебе книжку?
– Ничего не хочу. Я рад тебе, Лина. – Дирк протянул руку к ее руке. – А где Лора?
Лина замешкалась. Когда две недели назад Дирк на берегу реки потерял сознание, рядом с ним была только Лора, у девочки случился нервный срыв. Она, правда, сообразила воспользоваться телефоном Дирка, и благодаря этому все закончилось благополучно, но все-таки Маринелле пришлось срочно увезти Лору в другой город.
– Лора с Маринеллой уехали отдыхать, но с ними все в порядке, Дирк, – сказала Лина.
– Мне еще долго надо находиться здесь? – смотрел очень грустно.
– Да нет, дождемся врача, и если ты здоров, то через пару дней можно будет поехать домой, а уже сегодня давай пойдем погуляем. Это не больница, а так… дом для отдыха.
– Хорошо. Я посплю, ладно? – он отвернулся к стене, и Лина отметила, что Дирк не закрыл глаза, а стал смотреть в стену. Это ее расстроило.
– Только скажи, чтобы больше не приносили кофе.
– Конечно! – разговор о кофе казался Лине обнадеживающим. – А вот и чай принесли. – Ты будешь чай, Дирк?
– Нет, я хочу спать. Можно? – прибавил Дирк почти раздраженно. Ну что же, все равно это лучше чем состояние безразличной прострации.
Лина вышла из домика. Неужели она ошиблась, и ее надежда на то, что Дирк восстанет из болезни живым человеком, тщетна? Отец сказал, что безразличное состояние Дирка можно сравнить с состоянием «нигредо», – символической смерти. Теперь, раз ему подарена новая жизнь, наступит Возрождение, следующий этап.
Лина старалась быть честной с собой: не менее важно для нее было то, чтобы Дирк возродился человеком, нуждавшемся в ней. Ведь сколько не упивайся сладким чувством жертвы, желание быть любимой и оцененной – непреодолимо.
Оказавшись на поляне между рощей и больничным зданием, Лина почувствовала, что ей надо отвлечься и отдохнуть, попросту успокоиться. Будь что будет, она постарается быть сильной и готовой ко всему. Во время болезни Дирка она нужна была ему и его маме. Она ожидала Дирка, служила его выздоровлению, не раздумывая. Теперь, если с ним все будет хорошо, их отношения могут повернуться в любую сторону.
Но я, Лина Вок – это я, Лина Вок. Я уважаю свою любовь к этому человеку, но готова уважать его чувства, даже если они направлены против меня. Моя жизнь, по большому счету, от отсутствия его влечения изменится мало. Лина, положив сумку на землю, села на пригорке и занялась важным делом: она рассматривала окружающий пейзаж и пыталась запомнить нюансы. Лина смотрела долго. Припомнилось, что последний раз наедине с пейзажем она размышляла очень давно, до встречи с Дирком. Это был, как ей казалось, сложный момент ее жизни, и Лина уехала на целый месяц в высокогорный монастырь на юге Испании. Поселилась в гостинице при монастыре, каждый день находила уединенное место в роще на склоне горы и сидела там часами; читала книгу, что-то записывала в блокнот, рисовала или просто спала. Ей удалось вылечиться тогда от влияния сильного человека, поработившего ее волю. Причем не прошло и недели ее общения с горами и небом, а Лина уже знала, как все будет и каким образом изменятся обстоятельства будущего; ей удалось сформулировать вопрос – и она увидела вполне определенный ответ. Воздух и цвет неба не только помогли ей очиститься от обиды и уныния, но уже начали питать ту самую «росу радости жизни» о которой с детства говорил ей отец.
Сидя на поляне неподалеку от здания санатория, Лина вдруг почувствовала, что сейчас тоже можно спрашивать. Наступила «точка перемены». Лина сняла куртку, постелила ее на землю и закрыла глаза.
Серафима
Небольшой средневековый город гордился своим законченным неповторимым обличьем. Добавить или изменить что-либо было уже невозможно, город давно уже обрел окончательную форму, ему оставалось лишь сохранять ее изо всех немалых сил, по возможности оттягивая неизбежный момент, когда форма начнет разрушаться. С высоты неба город мог видеть себя виноградной лозой внушительных размеров с корявыми, слоящимися стволами древних крепостных стен и обильными листьями парков. Красные крыши могли быть спелыми плодами, а голубовато-зеленые шпили замка, сердца города, – незрелыми виноградинами. Покуда существовал замок цвета молодости – у города было будущее.
В этот день хрустящий от зноя воздух выявил все цвета; еще не наступил полдень, но никто из прохожих не останавливался, чтобы полюбоваться на пейзажи города, все торопились укрыться в помещении или проскользнуть побыстрее разогретую сторону улицы, чтобы прижаться к тени, отбрасываемой надежным старым деревом или крепостной стеной. Жара за последнюю майскую неделю успела напугать и даже рассердить людей, но если кто-то был способен гулять и созерцать очевидное, не раздражаясь от активного солнца, то он мог бы порадоваться, что живет в столь радостном месте на Земле. Даже ветер, залетевший сюда, казался не тревожным, а ручным, давно гуляющим среди знакомых строений. Счастье – обнаружить себя и осознать себя причастным к избранному городу; каждый может творить и бесконечно радоваться благодаря доброй энергии, посылаемой жителям города.
Так думала Серафима на утренней прогулке, запоминая краски окружающего для своих картин. Об этом же продолжала думать, вернувшись на свою белую кухню. Серафима ждала пробуждения мужа, она любила это состояние временного одиночества – часы занятий живописью и чтения до совместного завтрака. Ласло был рядом и вот-вот должен был появиться, поцеловать ее. Потом должна наступить следующая волна дневного счастья: они разговаривали, завтракали, смотрели друг на друга и слушали музыку. Раньше так бывало всегда.
Квартира на первом этаже была неестественно тихой. Когда несколько лет назад они приехали в город втроем – Ласло, Серафима и скрипка – то нашли это жилище. Серафиму поразило, что открытое окно кухни украшает цветущая белая сирень. И внутри кухни было много кружевного белого: занавеска, обрамляющая окно, скатерть на круглом столе, вязаные салфетки повсюду. Серафиме показалось тогда – она всегда знала, что должна жить здесь.
– Я хочу эту квартиру, – сказала она, – пожалуйста!
– Да нет, мне все равно, но я думал, нам следует поискать квартиру побольше, – пожал плечами Ласло. – Что тебе здесь нравится?
– Белая сирень. – Серафима робела перед мужем, да и никогда не умела рассказать о своих желаниях, а тем более настоять на их исполнении, – она будто в раме! Живая картина.
– Сирень цветет две недели, – возразил Ласло, потом это будет жирный куст, закрывающий свет и плодящий насекомых.
– А потом, милый, мы поставим на подоконнике горшки с геранью, как у всех в этом городе.
– Мне все равно, – повторил Ласло, и они стали жить в этой квартире.
Серафима оглядела свою белую кухню. Наверное, Ласло не признается, но тоже счастлив, что они живут на берегу медленной реки. Для нее это чувство было ярким в первые месяцы пребывания здесь и осталось ярким. Ласло сначала тоже радовался вместе с ней: они устраивали пикники в старом парке или в лесу неподалеку, разложив на траве книги и фрукты; изучали местные музеи по одному залу в день, посещали древние соборы и замок. Особенно вдумчиво замок, шаг за шагом, день за днем. Скрипка куда-то исчезла, Серафима не спрашивала о ней, она считала, что если можно забыть о скрипке – то лучше забыть.
Утром Серафима собиралась закончить натюрморт акварелью, но с самого начала, еще в рисунке, работа не получалась, и красками исправить ничего не удалось; появилась грязь. Было похоже, что придется начать все с начала, с карандашной точки. Серафима увидела в окно, что в калитку вошла женщина-почтальон, она каждый день приносила газеты в другие квартиры дома, но сегодня, Серафима чувствовала, почтальон принесет письмо. Четвертое письмо. Так должно быть: если работа не получилась, обидно не получилась – то придет другая радость. Главное, не пожалеть своего труда, пожертвовать им с готовностью. Серафима бестрепетно порвала в клочки тонкий картон с натюрмортом и прислушалась: ей показалось, что почтовый ящик на двери слабо звякнул.
Это было письмо от сестры. Серафима хотела бы сразу разорвать конверт и прочесть письмо, но также было необходимо, чтобы в этот важный момент, соединяющий их с миром семьи, они с Ласло были вместе. У Серафимы оставалась надежда, что когда-нибудь они с Ласло перестанут быть счастливыми одинокими и опять станут частью теплого пространства общих чаяний: Серафима не считала преграду, отделившую их от семьи за один день, непреодолимой во времени. Письмо от Лины, четвертое уже, – тому доказательство.
Но будить мужа Серафима даже в этом случае не смела, поэтому положила конверт рядом с фарфоровым кофейником на середину кружевной салфетки и время от времени поглаживала пористую поверхность письма, проводя пальцами по строчкам адреса, написанным почерком сестры. Сам почерк, гармоничный и ясный, казался Серафиме поддержкой. Оставалось только мечтать о том, чтобы письмо было длинным.
Серафима поставила диск с «Волшебной флейтой», она верила, что лучшая музыка очищает воздух жилища и воду. На верхней ноте арии Феи Ночи появился Ласло в одних трусах. Поцеловав жену в лоб, он недовольно спросил:
– Почему так громко?
– А…
– А я хотел выспаться!
Серафима хотела сразу показать ему письмо и протянула руку за конвертом, но муж удалился в туалет. Теперь надо было ждать минут пятнадцать, не меньше. Серафима вздохнула и принялась чистить апельсины и сервировать стол белоснежными предметами.
Уверенности в том, что Ласло порадуется письму вместе с ней, уже не было, но Серафима не собиралась отступать так быстро. Ласло стал замкнутым и иногда, пожалуй, даже грубым. Он часто куда-то звонил, подолгу разговаривал на неприятном и непонятном для нее языке. Серафима не знала, с кем он разговаривает, но предпочитала думать, что он звонит матери в Венгрию. И Ласло уже два месяца не ласкал ее. Все это пугало Серафиму, но она так много преодолела для того, чтобы они были вместе, что была готова преодолеть и это, временное, как она надеялась, отчуждение.
Ласло появился на кухне, одетый, как одевался последнее время – во все черное. Серафима отметила, что он изменился: нос стал большим, резким, глаза странно блестящими. Возможно, это казалось ей – оттого, что Ласло недавно сбрил усы и бороду. Он не смотрел ей в лицо. О чем он все время думает?
– Я тороплюсь, – сказал просто и безразлично.
– У нас письмо от Лины, почитаем?
– Ты мне потом расскажешь, я должен идти, не сердись.
Чай допивал уже стоя и на ходу поцеловал ее в волосы. С уходом Ласло стало очевидно, что царапина на белом фарфоре именно сейчас становится трещиной. В эти дни, часы, минуты. Приоткрылся механизм катастрофы: то, что накапливается долго и незаметно, лопается в одно мгновение, и прежнее состояние – предмета, материи – невозвратимо.
Серафима впервые стала думать о том, удастся ли ей найти свое другое состояние, при котором отчуждение Ласло было бы не так фатально, и ее жизнь могла бы продолжаться.
Если стелишь свежую скатерть, то каждый предмет или вещество, оказываясь в непосредственной близости, становится агрессивным и норовит испачкать ее. Почему? Если берешь белый лист картона или бумаги и хочешь сделать из него что-то, рисунок или картину, – то это возможно лишь нанося серый цвет карандаша или разноцветные пятна краски. Почему? Невозможно развитие белого? Невозможно развитие без загрязнения? Нельзя творить белым по белому, ничто не может оставаться белым во взаимодействии.
Голову немного распирало. Серафима надорвала конверт и достала многократно сложенное письмо: длинный лист с нанесенными на него четкими линиями строчек. Опять – информация перечеркнула поле, испещрив его своим черненьким рисунком. Серафиме захотелось освободить оставшиеся узкие пространства чистой бумаги; она взяла в руки ножницы и стала вырезать загрязненные полоски, мешавшие белому пространству. Локоны вырезанных строчек получались нежными, совсем бесхребетными, они жалобно скручивались в кольца и беззвучно падали на пол, складываясь кроссвордом.
Орнамент письма распался, но Серафима запомнила его составляющие – не лишенные тихого голоса строчки.
«…он работает спокойно и с удовольствием, ученики говорят, что заряжаются его»
«ценится во всем мире, и тем не менее Дирк смог привнести что-то новое в преподавание»
«и даже играет с младшим братом, хотя – не поверишь, какая она уже взрослая. Пожалуй,»
«Например, я совершенно не исключаю, что завтра или послезавтра мне захочется снова писать картины или, допустим, сочинить роман, главное»
«всегда говорит о вас с любовью, ты можешь не сомневаться. Правда, здоровье»
«странно? Но я всегда знала, что он станет прекрасным учителем, вернее, сможет им стать»
«и вторая книга очень важна для папы, мы все это понимаем, поэтому пока она не представлена»
«удивительно даже, как быстро привыкаешь к чужой стране и к городу, теперь я смотрю вокруг другими»
«смелое решение уехать с любимым человеком, самой устраивать свою жизнь и быт»
«хорошему делу Марка, но худеть-то нужно мне! А я все та же, и утешают только»
«для нее важны совершенно разные вещи, главное, как мне кажется, чтобы твои решения были гармоничны»
«трудно. Но надеемся, что к концу лета уже сможем жить только там и Марк пойдет»
«комплименты мужа, на которые он, надо признаться, щедр. А что еще надо, правда?»
«первой книги был закономерным, папа совершенно переменился, и я горжусь тем, что он всегда»
«себя незаурядному, я искренне так считаю, – незаурядному и хорошему человеку»
«как бы взявшись за руки, и все очень нужны друг другу, правда?»
«чтобы себя не было жалко, и ты никогда никому не сказала – я посвятила жизнь тебе; это жестоко и глупо, как мне»
«на квартиры, то есть арендной платы, все остальное дорого до ужаса, особенно для такой неразвитой»
«вспомнила, как мы ездили каждое лето в Ниццу. Марк тоже очень полюбил играть в теннис»
«естественно, может быть даже очень скоро»
«Дорогая, я верю, что мой опыт художницы – если я могу так себя называть – будет полезен для тебя, и я заранее горжусь, что смогу посоветовать»
«говорил, что Дирк ему очень помог. Значит все мы вместе, семья, заключены в единое пространство»
«экономически, но прекрасной страны, о которой раньше я могла судить только по литературе. Русская, вернее советская школа исполнительского мастерства»
«спит по ночам, ворчит даже как-то по-стариковски, и папа утешает его, если гостит»
«в гости к вам? Как ты относишься к этой идее, дорогая? Я же просто потеряла сон, честное слово»
«конечно, прекрасно меня понимаешь, потому что так просто и самоотверженно приняла»
«не представляешь, как остро я ощущаю ценность того, что в жизни у меня есть Дирк, ты, папа, маленький»
«удивляется, что я забросила живопись, но ты-то можешь меня понять, потому что в разные этапы жизни»
«на Ласло, и это правда. Один раз Дирк даже спросил, почему бы нам не отправиться всем»
«становится красивой. Дирк проявляет себя как нормальный отец взрослой девушки, вернее, ненормальный отец; беспокоится, не»
«думаешь? А я очень часто представляю эту встречу, верю, что это произойдет совершенно».
«для меня – это жить в радости, тогда только я и смогу дать что-то окружающим меня любимым людям, ты»
Голос строчек был родным; но все это Серафима уже знала. Приятно, конечно, неизменно чувствовать надежность фундамента. Что-то вроде гарантии добротности собственного исходного материала. Раньше она надеялась на другое, на свой собственный рисунок, самостоятельный фрагмент в углу картины, – но теперь, видимо, все-таки придется подчиниться главной части; той, что опирается на надежный подрамник из сухого дерева.
Ласло
Ласло наконец удалось повязать галстук. Руки дрожали, настолько он был возмущен тем, что жена до сих пор не понимает, что в их доме никакая музыка не смеет заглушать – ту, главную. В окно ванной он увидел группу младших школьников, которые куда-то торопились. Мальчишки кричали и бросались портфелями. Они были свободны. Сначала Ласло охватило раздражение: веселые щенки не только не слушали и не желали слышать музыку, разлитую в каждой частице воздуха города, они еще и заглушали переливистый звук своими бессмысленными резкими криками. Энергия дикости, подумал он, не поддается никакому облагораживанию. Но немного успокоившись, сосредоточившись на каждом миллиметре своего сюртука, Ласло пришел к мысли, что правильнее было бы пожалеть мальчиков: у них очень мало шансов найти и выполнить в жизни настоящее Деяние, так что с высоты своей избранности надо находить в себе силы быть к ним снисходительным.
Ласло посмотрел в зеркало и шумно вздохнул: нет ничего более хлопотного, чем черный костюм в летнем городе. Галстук, рубашка, брюки, да и шапочка – все предметы будто назло норовили притянуть к себе пушинку или перышко, никакая служанка не способна помочь в деле сохранения идеального черного. Ласло старательно протер влажной тряпочкой каждый шов костюма, мелкая пыль туфа, похожая на молотый имбирь, въелась в его одежду. Он брезгливо взял в руки тонкий волосок: откуда, например, это могло оказаться на его брюках? Это волос жены? Или волосок выпал из хвоста соседского котяры и сумел настичь брюки каким-то образом? Эх, будь его воля, не занимай его мысли столь возвышенное, он бы самостоятельно смог решить судьбу вонючего соседа. Мяконького такого, противного, любимчика седой старушки. Как люди смеют расходовать время и тепло на этих бездельников? Но – надо быть терпимым. Приходится быть терпимым. Ласло вдруг увидел седую прядь в волосах и сразу забыл о коте. А как бороться с этим? Кажется, такие – бракованные – волосы нельзя просто выдрать и уничтожить. Ласло стал ворошить шевелюру и даже вспотел от волнения. Трудно сказать, много ли их появилось, этих внутренних врагов, на его голове, но очевидно придется прибегнуть к краске. Что ни день, то новые испытания! Все меня отвлекает, все норовит меня отвлечь. Это, правда , говорит о том, что я на правильном пути. Но самое обидное то, что если решиться красить волосы, то не обойтись без совета или даже участия жены, не идти же в парикмахерскую – город небольшой, пойдут ненужные разговоры. Мысль о жене расстроила Ласло. Он уже привык к тому, что воспринимает Серафиму отстраненно, как персонажа из прошлой жизни, которая закончилась. Нельзя сказать, что он расстался с их близостью без сожаления. Но Ласло постоянно напоминал себе о том, что, если выпадает шанс выполнить столь важную миссию, то не можешь, не имеешь права делиться этим счастьем с женщиной, пусть даже с хорошей и ласковой.
Ласло вышел к завтраку и заставил себя выпить чашку чая, но он делал это и подобные движения только из чувства жалости – ложной жалости, как он сам считал. Просто даже сильный человек иногда с трудом расстается со скорлупками от своих прежних привязанностей. Глядя на Серафиму, он не мог припомнить, почему чувства, связывающие их, были столь сильными раньше? Что он мог брать у столь слабой женщины, кажется, начисто лишенной какого-либо цвета. Наверное, чтобы восполнить этот недостаток, бесцветность, она и возится постоянно с детскими наборами цветных пятен, называемыми красками. Она просто должна была помочь мне на каком-то этапе подойти к главной цели, заключил Ласло.
Затем он сказал Серафиме, что ему надо идти, не услышал ответную реплику, поцеловал ее безвольные светлые волосы и вышел.
Оказавшись на улице, Ласло надел черную шапочку. Он начинал день всегда одинаково: шел в кафе в центре города, откуда был виден весь замок, садился за свой столик на краю веранды и проводил там какое-то время. В кафе уже ждали экстравагантного посетителя, его встретил сам хозяин и пригласил под сень тента. Черный удовлетворенно отметил, что хозяин кафе, а вместе с ним и два молодых официанта, подобострастно изогнувшись, полотенцами отбивают правильный ритм.
Он устроился в благодатной тени среди цветов, достал трубку и пакет с табаком и устремил взгляд туда, где плыл замок. Не потребовалось никаких жестов, чтобы перед ним появились чашка с черным кофе, блюдце с двумя круассанами и стакан воды. Черный провел около часа, сосредоточенно слушая божественную музыку. Со стороны казалось, что человек в кресле спит, вытянув длинные ноги вдоль обвитой плющом низкой решетки; но иногда он ощупывал свою трубку или вдруг начинал ритмично размахивать левой рукой.
За несколько недель хозяин кафе так и не смог решить для себя однозначно, привлекает или отпугивает посетителей эта резкая отрешенная фигура. Черный всегда сидел так, чтобы видеть замок, но и его самого в день любой погоды нельзя было не заметить, – люди буквально сворачивали себе шеи, заглядываясь на огромного черного человека, картинно и неподвижно сидящего. Одни пугались и не смели подойти к веранде – хозяин это видел: люди поскорее уходили с площади, хотя некоторые из них не могли устоять перед искушением попытаться сфотографировать редкий объект. Другие, наоборот, с опаской, словно нехотя, но как загипнотизированные пытались приблизиться к Черному. Они заходили в кафе с растерянным видом, шли туда, куда их несли ноги – к столикам на веранде, и добиться от этих посетителей заказа было очень трудно, люди явно не знали чего хотят, а уж съесть что-либо им приходило в голову в последнюю очередь. Просто некая сила, которую они сами, конечно, называли любопытством, заставляла их подойти как можно ближе и неотрывно смотреть на Черного. В конце концов, наблюдая эти сцены, хозяин решил, что если регулярное явление Черного и не прибавляет посетителей или даже отпугивает, то, по крайней мере, люди, видевшие здесь Черного хотя бы однажды, запомнят заведение на всю жизнь. Хозяин даже задумался над тем, чтобы сместить вывеску с названием ближе к тому месту, где сидел Черный, чтобы картинка в мозгу прохожих записывалась одновременно: Черный – плюс логотип кафе.
Наконец, приходило время Черному человеку отправляться по своим таинственным делам. Сначала он вытряхивал свою трубку в ящик с геранью. Затем доставал из кармана – всегда из кармана, а не из бумажника, крупную купюру и засовывал ее почему-то в подставку для салфеток. После этого Черный клал трубку в карман, вставал и некоторое время стоял, глядя строго на замок и как бы творя внутреннюю молитву. Простояв так довольно долго, человек говорил слова прощальной вежливости на непонятном языке, не глядя ни на кого – и начинал свой путь. И опять все служащие кафе стояли у выхода и провожали его, так уж сложилось за последние недели и получалось само собой; каждое действие этого персонажа становилось частью спектакля, исполненного напряженным смыслом. Итак, Черный начинал свой марш с гордо поднятой головой, а персонал кафе, выстроившись на веранде, провожал его, стоя на месте, – но ноги людей непроизвольно маршировали.
Проводив его до поворота взглядом, ресторанщик помотал головой, словно стряхивал нечто чужеродное и, вспомнив утренний разговор с женой, озабоченно запел на какой-то странный мотив: «Pochi soldi, pochi soldi». Официанты, исподтишка хихикая, отвернулись – и принялись за свои дела.
Не имея возможности понять природы странной власти Черного, в его отсутствие хозяин кафе и особенно молодые официанты подшучивали над ним, называли сумасшедшим – хотя сами слабо верили в это – и передразнивали. Они прозвали его Черным Клоуном. Но стоило только после полудня опять появиться странной фигуре, мизансцена повторялась, и роли статистов исполнялись с прежней угодливостью и даже подобострастием.
Ласло шел к замку и чувствовал себя дирижером огромного мирового оркестра. Теперь дух скрипки освобожден и витает повсюду. И его место тоже там, рядом с ней. Только ему суждено быть истинным хранителем Пушки!
Сначала он поднимался по старой дороге, издали приветствуя толстые стены, покрытые мхом. Он знал, что напевает ту же мелодию, что слышат и они, стены, ощущал, что стены вибрируют и омолаживаются, чувствовал их благодарность. Туристы, которые поднимались к старинному замку в это же время, глазели на человека в черном; они следовали плотной толпой в одном направлении с ним, но никогда не приближались, образуя вокруг Черного кольцо пустоты. Он же смотрел, будто вглубь воздуха, и не обращал внимания на людей. Лишь веселый кот, рыжий с белым, на необыкновенно длинных ногах, не испугался Черного, а вдруг стал красться за ним. Кот внимательно следил за черными ботинками и изящно перебегал от камня к камню, не упуская из виду ритмично двигающуюся обувь. Пробежав так несколько метров, кот замер, завибрировал, казалось, приготовился к прыжку. Но – внезапно поменял положение корпуса и застыл на месте с высоко поднятой головой, с отрешенным выражением на белой морде. Казалось, что кот слышит нечто возвышенное, настолько торжественной и неподвижной была его поза. Хвост подергивался в определенном ритме. Наконец кот очнулся, торопливо поработал длиннющими лапами, закапывая, – и стал оглядываться в поисках ускользнувшей мишени. Но Черный уже вошел в замок.
В воротах Черный остановился и закрыл глаза: здесь аккорды становились очень мощными, он должен был подготовиться, чтобы шагнуть дальше. Постояв так минуту, он раздвинул руками воздух и решительно двинулся вперед.
В главном соборе замка в этот час туристов много. Черный, не обращая на них внимания, прошел в один из боковых нефов и стал спускаться по серой винтовой лестнице – в просторное подземелье, где находятся гробницы ста королей. Туристов туда пускали, но лишь немногие любопытствующие спускались, чтобы побродить среди мраморных саркофагов.
Черный прошел в дальний угол сводчатого помещения, встал около надгробия Ядвиги Ягеллонки и замер над ним. Мраморная королева лежала, – молодая, с длинными распущенными волосами; красивые босые ступни ее казались такими живыми, такими человеческими. А Черный нависал, словно огромный коршун, над фигурой королевы, он протянул пальцы к ее беззащитным ногам…
В это мгновение подземелье озарила вспышка. Толстый двенадцатилетний мальчик из Торонто хотел попробовать заснять необычный кадр: черного человека над гробницей темно-красного мрамора. Мальчик приметил необычную личность еще на подходе к замку, и ему казалось интересным, что именно здесь, в самом темном месте замка, он застал запомнившуюся ему колоритную фигуру. Но после щелчка новенького, подаренного дедушкой фотоаппарата, произошло непонятное – огромной птицей взметнулся Черный и стал кричать на неизвестном языке, подступать к мальчику, размахивая руками; еще немного, и Черный схватит его, сделает что-нибудь страшное: выклюет ему глаза или задушит. Мальчик понимал, что надо бежать наверх, туда, куда ушли родители, но от ужаса у него не было сил пошевелиться. Черный вырвал фотоаппарат из рук мальчика, открыл его и выдернул пленку, затем порвал, разбрасывал куски пленки словно перья и продолжал кричать.
Мальчик плакал от страха, но даже после того, как Черный вернул ему фотоаппарат и приказал идти, он не мог двинуться с места. Тогда страшный человек подтолкнул его в спину. Мальчик не помнил, как оказался на узкой лестнице, он торопился, но поднимался медленно, помогая себе руками, почти на четвереньках. Шарил ладонями по выщербленным ступенькам – и плакал, думал о том, как рассказать родителям о происшествии; ему казалось, что с ним произошло что-то такое, после чего жить дальше по-прежнему, – безмятежно, доверчиво, – уже не получится.
Ласло пытался вернуться в состояние восторга: его сбили, нарушили ритуал в самый неподходящий момент. Может, это и есть ожидаемый знак, что не надо больше возвращаться в лишний мир? Он снова протянул длинные пальцы и прикоснулся к босым ногам Ядвиги Ягеллонки. Торцевая плита гробницы слегка выдвинулась. Он огляделся: в подземелье никого не было. Ласло пригнулся и исчез, лаз под пустыми плитами фальшивой гробницы вел в древние катакомбы. Светя фонариком, он осторожно пробирался между пухлыми стенами из туфа; Ласло улыбался, медленно приближаясь к скрипке. Он шел к нише, где замуровал ее тело, лишив скрипку узилища-упаковки, затейлевой деревяшки. Освободил ее, нашел сердцевину земли, откуда он
может транслировать волшебные волны, очищая все вокруг. Только он, истинный хранитель, знал теперь, где ее вечное пристанище.
«Чье тело страсть сожгла тоской недужной. Осталось эхо, голос… Тело зачем? Суета только. А я, а я – я это сделал наконец. Теперь моя навеки; а голос – пусть звучит. Все для людей – не жалко».
Ласло улыбался, он выключил фонарь, встал на колени перед нишей и, прижавшись щекой к бугристой стене, напевал арию из своей оперы: он был композитором, дирижером, обладателем лучшей скрипки в мире, мистическим скрипачом, творцом и созданием. И ничего лишнего вокруг, ни одного ненужного звука, и в то же время так много для счастья – он сам, тело скрипки, эфир, заполненный звуками. Локальная Вселенная.