Виктор НИКИТИН. Рассказы
Анатолий Константинович
За окном слоился мелкий сиротский дождик. Было хорошо видно, как он воздушной пеленой проходит и возвращается. С крыши срывались капли и звонко ударяли о жесть подоконника. В классе стояла тишина. После недавнего случая с аккордеоном никто ни то, что не галдел, а даже кашлянуть не смел.
Пристыженные, скромные, мы держали ручки наготове перед раскрытыми тетрадями.
Анатолий Константинович вывел на доске название песни, фамилии композитора и автора слов и положил мел рядом с тряпкой.
Наш учитель пения подошёл к окну и заложил руки за спину: правой он обхватил запястье левой, а левую то растопыривал пятернёй, то сжимал в кулак. Глядел он прямо перед собой и, казалось, ничего не видел.
Мы ждали, когда он начнёт диктовать. Пауза становилась каменной и холодной; его молчание словно продолжало обвинять и прибавляло нам срок наказания.
Наконец он начал. Не меняя своего положения, произнёс, глядя в окно:
– То берёзка, то рябина…
Голос был немного глуховатый. Он диктовал мокрому стеклу, делал сообщение осенней непогоде. И всё же это был внушительный голос, поставленный, голос диктора радио или телевидения. И одет был Анатолий Константинович почти что неприступно, и в то же время соответственно своему положению интеллигентного учителя, со скромной надеждой на лучшее, и даже не без вызова, как кому-нибудь могло показаться. На нём был серый, в небесно-голубую ёлочку костюм, белую сорочку с блестящими запонками украшал галстук со сдержанным оттенком синего в косую белую линейку. Голова была занята блестящими чёрными волосами, благообразно приподнятыми в модельную стрижку с округлым чубом и выверенными бакенбардами. Что-то подобное мы могли наблюдать разве что в парикмахерской, на рекламных фотографиях симпатичных молодых людей, развешанных на стенах мужского зала, в ожидании того момента, кода нас позовут на канадку или полубокс. Анатолию Константиновичу было уже под сорок, наверное; ему можно было иметь волосы, а нам нет.
– Куст ракиты над рекой… – продолжал он как-то насильно. Пятерня судорожно раскрылась, как цветок, охотящийся за насекомым, о котором нам рассказывали на уроке ботаники, и снова сомкнулась. Раньше он нас спрашивал «записали?» или «успеваете?», но теперь ничего это не было. Несмотря на свой благополучный внешний вид, Анатолия Константиновича явно что-то тяготило. Ну не аккордеон же, в самом-то деле?
– Край родной навек любимый…
Дождь всё так же безнадёжно сеял, его занудная мелочность обещала продолжительное ненастье. Сбоку можно было увидеть напряжённое лицо Анатолия Константиновича, его стеклянный взгляд, ушедший в бесконечную и монотонную октябрьскую пелену.
Он сжал запястье и выдохнул:
– … где найдёшь ещё такой.
Мы всё записали до конца, до самого последнего слова. Но что дальше? Как мы будем петь без аккордеона? Или не будем?
В той злополучной истории с аккордеоном мы не были виноваты. Вернее, виноват всегда был один из нас, тот, кто всегда и устраивал всяческие каверзы. Он мог обидеть кого угодно в классе, устроить драку. Он не был сильнее, он был просто наглым. Наверное, мы его побаивались. Его выходки и наплевательское отношение ко всему оживляли школьные будни. Мы были сторонними наблюдателями, когда это не касалось нас, и стало быть, поддерживали его.
Урок был самым обычным. Но что-то сошлось в этот раз не в ту сторону, образом скандальным, – Анатолия Константиновича оторвали от занятий, на минуту вызвали в коридор. И тут любитель выходок учинил ещё одну: вдруг выскочил из-за парты, подхватил со стула аккордеон и запихнул его в нишу вдоль стены, предназначенную для нашей одежды, под куртки и плащи. Наскоро прикрыл створки раздевалки, метнулся обратно, теперь к окну, распахнул его настежь и, наконец, уселся на своё место, шмыгая носом и деловито записывая что-то в тетрадь.
Когда Анатолий Константинович вернулся в класс, он увидел, что окно открыто, потом заметил, что аккордеона на месте нет. По его разом изменившемуся лицу можно было понять, что он связал исчезновение инструмента с широко раскрытым окном. Он прошёл мимо учительского стола к окну и даже выглянул из него наружу, клюнув на приманку. И тут же за его спиной раздался короткий хохоток: это не выдержал виновник безобразия. Анатолий Константинович мгновенно обернулся, сверкнув бешеным взглядом, и встретился с нашим настороженным молчанием; мы уже сообразили, что ввязались во что-то нехорошее. Он даже не стал интересоваться, кто это сделал, и что тут произошло, – он просто сказал:
– Я иду к директору. Больше я с вами заниматься не намерен.
Потом пришла не директор, а завуч и принялась нас стыдить и взывать к нашему разуму.
– Вы уже в четвертом классе, ну разве можно так поступать? Что же вы, ребята, Анатолий Константинович один из лучших наших педагогов.
Вот это слово «педагог» нас смутило. Если бы она «учитель» сказала, мы бы её и не услышали. А «педагог» – это было серьёзно, это меняло всё дело; нас словно придавили чужой ответственностью, так что нам только оставалось вытянуться в струнку, что мы незамедлительно и сделали, окружив стол, за которым сидел вернувшийся и обиженный Анатолий Константинович. Ходили слухи, что раньше он крепко выпивал, за что и был уволен с прежней работы, и вот вдруг «один из лучших»! Ну как тут было не обеспокоиться!
– Ну, Анатолий Константинович, простите нас, – начали мы поодиночке, вразнобой, всё более проникаясь каким-то странным чувством, сила которого только возрастала из-за несговорчивости Анатолия Константиновича.
– И не уговаривайте меня, не надо. Вы так ко мне относитесь, как… – он не договаривал и вытягивал лицо в не проходящую обиду. Но мы не отступались: «Ну, Анатолий Константинович», – блажили всеми на один нестройный и фальшивый лад, тянули жалостливо и тоскливо, притом, что сзади, напирая, уже толкались, и кто-то смеялся. Но он, казалось, ничего этого не замечал, он на нас и не глядел, он только слышал, что его просят остаться, – нет, даже не так, его упрашивают, умоляют. Погружённый в свои переживания, он не знал этого школьного спектакля, потому что в нём не играл, – играли с ним.
– Ну, Анатолий Константинович…
Уже и аккордеон занял своё место, неудавшаяся шутка закончилась, а он всё упрямился, мотая головой, и его красивый дикторский голос, однажды предательски дрогнув, теперь непоправимо скрипел.
На помощь нам пришла завуч, она возглавила наш безнадёжный хор. Анатолий Константинович, наконец, посветлел лицом, его глаза увлажнились, и он согласился под наши крики «ура!»
Песни мы теперь не пели, мы записывали в тетрадь слова. Надутый аккордеон впустую тяжелил стул. Анатолий Константинович стоял у окна и смотрел куда-то сквозь росчерки дождя. Они не знались друг с другом.
Случилось что-то важное, и ничего нельзя было вернуть обратно. Мы догадывались, что дело не в нас, а в чём-то другом, о чём мы не имеем никакого представления. Но кто бы мог себе представить, что произойдёт дальше?
Закончилось всё это зимой. Просто однажды урок не состоялся. Потом мы всё равно узнали, почему больше никогда не увидим Анатолия Константиновича. В учительской оживлённо шептались, – так мы выяснили, что Анатолий Константинович повесился. Как? Почему? Ничего не было известно, кроме того, что произошло это у него дома. Он и жил один. Мы-то о нём вообще ничего не знали, кроме его имени.
Весной к нам пришла Жанна Васильевна, жизнерадостная и общительная блондинка. Она сообщила нам, что отныне мы будем заниматься в специально оборудованном музыкальном классе, куда и предложила тотчас всем перейти. Когда мы спускались по лестнице на первый этаж, мой сосед по парте, почувствовав перемены, спросил у новой учительницы музыки:
– Жанна Васильевна, а можно мы разучим песню «Травы, травы, травы не успели». Её Геннадий Белов по телевизору поёт, – она такая красивая!
Жанна Васильевна сначала согласилась, а потом, задумавшись, вдруг сказала:
– Нет, наверное, мы эту песню не будем петь.
– Почему?
– Знаешь, там слова дальше… – она замялась, её щёки окрасил лёгкий румянец.
– Какие?
– «И от поцелуя, – она тихонько запела, – и от поцелуя словно захмелею…» Нет-нет, это мы не можем петь.
Когда мы, наконец, вошли в новый класс, то увидели портреты композиторов на стенах и чёрное пианино в углу.
Едва мы расселись, Жанна Васильевна принялась диктовать нам слова новой песни.
– Ты только будь, пожалуйста, со мною, – уверенно декламировала она, – товарищ песня, товарищ песня… Записали?
– Да, – дружно ответили мы.
Зоя Пальцева
У неё было настроение блюз. Голубое платье висело на спинке стула. Чашка кофе дымилась на столе, к краю блюдца была прислонена дымящаяся сигарета. Телевизор без звука показывал, как крокодил на водопое подкараулил спустившуюся к реке антилопу, а потом, как из крокодиловой кожи делают сумочки и кошельки.
Зоя взяла сигарету и подошла к окну. Её обманули, её опять обманули. Надежды на перемены в жизни отодвинулись в неопределённое будущее, а внизу был двор в лужах, заставленный машинами, – очередное пустое воскресенье, безрадостная осень и никаких проблесков в однообразной серости дней. У неё была хорошо оплачиваемая работа в офисе, но не было счастья, которого она заслуживала.
Они познакомились в торговом центре – кафе на первом этаже, у фонтана. Он понравился ей сразу, через пять минут она уже безудержно смеялась, а через два часа они вышли из кино и поехали к ней. Эту квартиру она снимала; за восемь лет пятая по счёту, а какой по счёту была неудача, она не знала.
Он положил ей руку на спину и поцеловал. Она закрыла глаза и откинулась всем телом назад, – словно поплыла на кровати навстречу неизъяснимому блаженству, или нет, это был поезд, экспресс, стремительно уносящий её в тёмный туннель; стучали колёса на стыках, она вздрагивала от равномерных толчков, её тело подчинялось навязчивому такту движения. Движение захватывало и всё объясняло, и выпрямляло, и вело к уверенности, что на этот раз они вместе сойдут на конечной станции и не расстанутся. На следующий день он не позвонил, как договаривались; её попытки связаться с ним ни к чему не привели.
Зоя подошла к зеркалу и распахнула халатик. Ну, что не так? Пальцы ухватились за складку на животе – это всё легко убирается. На кухне её ждали банка с отрубями и пачка зелёного чая турбослим. Толстые ноги? Вот ещё, нет, это неправда. У неё замечательная фигура. У неё красивые глаза, выразительный взгляд.
Из зеркала на Зою Пальцеву смотрела упрямая девушка с круглым лицом. Восемь лет назад она отправилась покорять Москву. Её родители были безнадёжно отсталыми по части перемен, но и они согласились с тем, что их дочь достойна лучшего. Когда же ещё, если не сейчас, в молодости? Расстаться с провинцией, обрести лучшую жизнь в столице – на это были направлены все возможные и невозможные усилия. Деньги тут были необходимым средством обретения независимости. На такое великое дело собрали, где только смогли, кое-что пришлось продать – вот и папины старые «жигули» пригодились, – но получилось главное: их дочь поступила в столичный ВУЗ.
Предчувствие новой жизни охватило Зою ещё в поезде: она лежала на верхней полке и принимала спиной радостный бег мурашек, внутри неё что-то сжималось в дрожащий комочек, а потом распрямлялось в предвкушении чуда.
Были весёлые компании в институте, много смеха, всяческих вечеринок с пивом или вином. Зоя тогда смеялась особенно радостным смехом, её голос забирался так высоко, она так самозабвенно заливалась, что все её слова терялись, и ничего нельзя было разобрать, что она тараторит, да это никому и не нужно было. Так называемая «золотая молодёжь» Зою сторонилась, записав её в безнадёжную категорию «провинциалок». Она пыталась что-то изменить, но выходило всё неловко, случайно и на один только раз. Институт был с именем, вывеской и традициями, но выйти замуж у неё не получилось.
Зато получилось с работой. Ей предложили место в одной престижной финансовой компании. Круг общения стал значительно шире и интереснее. Вспыхнули новые надежды. Ей показалось, что её непосредственный начальник, а он был постарше её лет на десять, благоволит к ней не только потому, что она старательно исполняет свои обязанности. То, как он просил её задержаться у себя в кабинете, когда всем остальным можно было уйти, каким нарочито спокойным и взвешенным голосом говорил с ней, как выделял её среди прочих, какие давал поручения и даже то, как играли его пальцы на столе, когда он ей что-то объяснял, – всё говорило о его интересе совсем с другой, не деловой стороны, более близкой ей и желанной. И она слушала его, теплея всем телом, и одновременно впадала в сладостное оцепенение от того, что ждёт её впереди.
А потом, спустя какой-то месяц, это произошло, и открылись недели сумасшедшей радости и равномерного счастья, встречи, от которых у неё светились глаза, волосы, и вся она целиком заполнялась внутренним светом. Она невпопад смеялась, и чаще всего это случалось как раз на работе, в общении с коллегами, не с ним; её приподнятое настроение словно пыталось добраться до высот её голоса, в особо головокружительные секунды срывающегося чуть ли не на визг, – от восторга, разумеется. Она теряла голову, и вообще всё было непонятно и здорово, и закончилось внезапно, там же, где и началось, в кабинете: она оторопело смотрела на его пальцы, которые теперь не играли, а бегали по столу, словно искали какую-то невидимую опору, его голос при этом был глухим и чужим, и то ли объяснял ей, то ли просто сообщал, что у него совершенно другие планы в жизни, он меняет место работы и уезжает за границу, и с неё вдруг словно спадало какое-то колдовство, она просыпалась и удивлялась самой себе, тому, что делала всё это время, на что надеялась, – у него же семья, он женат, неужели она думала, что он разведётся? И вообще, о чём она думала и думала ли? Он говорил что-то ещё, наверное, это были слова утешения, а по её спине пробегал холодок от прикосновения его памятных, далёких, теперь посторонних пальцев; мысленно она замирала и ложилась на стол, чтобы испытать приступ любви, сладкая боль растекалась по всему телу, она никуда не ехала, её вагон отцепили и бросили, – уезжал он, его поезд-экспресс стремительно отдалялся от неё.
И потянулись новые дни – дни привыкания, несогласия, пустого ожидания. Она ходила в кино; смотрела дома телевизор, забравшись с ногами на диван, в основном, клипы на музыкальных каналах – плотный ритм держал и поднимал мелодию до высот прозрачной грусти, низкий мужской голос рассказывал об ушедшем чувстве, девушка с развевающимися волосами летела в открытом автомобиле вдоль морского берега, её рука отпускала на ветер косынку, она улыбалась и прощалась с летом.
Несколько раз с Зоей пытались познакомиться, но это не были варианты. У неё было безошибочное чутьё на провинциалов, таких она отметала сразу.
Однажды в кафе на неё обратил внимание парень в оранжевом свитере, и всё совпало, как надо. Был ночной клуб, сумасшедший танцпол, Москва проносилась мимо бликами огней, скользящими по поверхности его автомобиля. Они продолжили знакомство. Он заехал к ней на работу, домой она возвращалась с цветами.
К ней вернулся смех, вернулось и беззаботное, непринуждённое настроение. Глаза светились, губы говорили «да», тело откликалось на любые предложения. В Зое пряталось поверхностное чувство удовлетворения происходящим, которое должно было вырасти в безоглядный восторг, широкой волной растекающийся по миру.
Но всё повторилось, как и прежде, внезапным расставанием, на этот раз без объяснений и повторилось снова, с другим человеком, уже значительно старше её, в другой обстановке. Был снова неутомимый и стремительный поезд-экспресс, те же нахлынувшие от избытка чувств мечты; спиной она ощущала лёгкую прохладу постели, достаток дома и налаженность быта, но сквозь всё это спокойствие и величие чужой, неизвестно как заработанной жизни в Зое проявлялся новый подход к тому, что с ней происходит, в слове «приключение» она нашла оправдание сразу всему, ведь она уже научилась кое-что понимать и потому изменилась настолько, что ей стало интересно сыграть на опережение для компенсации своих душевных, и не только, затрат.
Оставшись одна, она вылезла из джакузи, вытерлась широким белым полотенцем и вышла к большому зеркалу в резной золочёной раме, висевшему на стене в другой комнате.
Обнажённая Зоя стояла вполоборота к зеркалу и ладонями приподнимала свою тяжёлую грудь. Ей казалось, что в зеркале отражается кто-то ещё кроме неё самой, и эта двойственность только подзадоривала её и подтверждала её красоту, её правду во всём и необходимость её существования. Она легко хлопнула себя по бедру и со стеклянного столика рядом взяла компакт-диск «Ибица», а из оставленного без присмотра бумажника по соседству с полупустой бутылкой виски вытащила пятьсот долларов. Уходя, захватила с собой и полотенце.
Прежнего смеха не осталось, теперь она могла разве что усмехнуться чьей-то неудаче. Несколько лет жизни в Москве прошли в пустом мелькании лиц, и это было странно, это было так странно, что в это невозможно было поверить. Воздух большого города был насыщен миллионами волнующе острых запахов, которые соединялись в один пряный запах удачи и перемен, который хотелось поймать в щепотку и растереть, чтобы вдохнуть в себя раз и навсегда, не отпуская. Но для Зои не было здесь места. На работе прошли сокращения, и кризис не оставил её в списках сотрудников компании. Попытки где-то устроиться на прежнем уровне не увенчались успехом, оказаться же на ступеньку, а то и две, ниже ей не хотелось. Конечно, чем-то она временно занималась, ходила куда-то на работу, но всё это было уже не то. А тут родители вдруг зашевелились, стали звать её домой.
Домой, домой – что это такое? И вот поезд, но уже не экспресс, плацкартный вагон, чьи-то босые ноги, чёрные пятки, жигулёвское пиво на столике у окна, напротив детское лицо, перемазанное зелёнкой. Зоя отвернулась к стенке. Куда она едет? Зачем? Если бы всего-то каких-нибудь полгода назад ей кто-нибудь сказал об этом, она бы не поверила. Нет-нет, убеждала она себя, я просто навещу родителей, а потом вернусь обратно.
Город, в который она возвратилась, её родной город вдруг показался ей чужим. С ночи прошёл дождь, который проявил всю осеннюю грязь. Сразу за зданием вокзала её встретила большая куча мусора, заботливо поддержанная окурками до размеров причудливой пирамиды; ветер откуда-то принёс запах дешёвого мыла, и ей показалось, что она проваливается в какую-то яму, из которой невозможно выбраться.
Во всех справочниках город значился «промышленным центром», на деле же это был центр умирающей промышленности. Город делился широкой рекой на две неравнозначные части. Холмистый правый берег, где была сосредоточена основная жизнь, безоглядным кругом распространённая дальше по степи и теснящая вырубаемые леса, возвышался над низменным левым, где поближе к воде прижималась узкая цепочка заводских корпусов с разбросанными там и сям разноэтажными домами, построенными для рабочих, в одном из которых и жила прежде Зоя Пальцева. Прижавшись в заполненной людьми маршрутке к окну, она спускалась домой по старому длинному мосту с торчащей во многих местах пробоин голой арматурой вместо перил ограждения, съеденного новой жизнью.
Родители Зои, которых она не удосуживалась навестить все эти годы, произвели на неё странное впечатление: они вдруг сразу постарели для неё, становясь через неодолимый возрастной барьер посторонними, и отодвинулись на расстояние необщения и равнодушного терпения. Можно было ещё поартачиться и многого себе насочинять и наобещать, однако время и, казалось, сам вязкий воздух, весьма располагающий к привыканию и душевному оцепенению, довольно быстро погасил всяческое сопротивление; как бы там ни было, а Зоя устроилась работать на продуктовую базу. Нашлись старые школьные подруги, которые её туда и затащили; её усадили за кассу, где она очень скоро научилась заигрывать с клиентами и обсчитывать их, сплетничать по любому поводу и выпивать после работы в компании.
Случались в этом времяпрепровождении и мужчины, но ни романом, ни хотя бы просто приключением назвать эти отношения Зоя не могла. Её смех стал нарочитым и расчётливым к ситуации, зависимым от окружающей её обстановки, заискивающим перед ней.
Её база находилась почти за городом, на том же левом берегу, отрезанном от полнокровной и осмысленной жизни. Рядом торчали недостроенные, словно обрезанные, заводские трубы, похожие на памятники-обелиски ушедшей эпохе. Голые оконные проёмы пустых холодных цехов напоминали понапрасну разинутые индустриальные рты. Неровности земли, по которой Зоя шла от автобусной остановки до работы, соответствовали перепадам её настроения; в её душе формировался образ неровной и неловкой жизни. Это в Москве всё было широко и прямо, здесь же всё было непоправимо криво. И тогда её в оборот брали слёзы; отвлекала и успокаивала её оживлённая болтовня.
Неподалёку от базы располагалось придорожное кафе, куда Зоя вместе с подругами иной раз заглядывала после работы. Как-то в самом начале марта она оказалась там в одной случайно собравшейся компании. Зоя перебрала со спиртным, чего с ней обыкновенно не бывало, и неожиданно для самой себя разошлась: в ней вызрело какое-то ожесточение, ей хотелось всем говорить гадости. Наверное, был повод, её неосторожно задели словом, и она преуспела настолько, что ушла сначала одна подруга, потом компанию покинула и вторая. Зоя осталась вместе с двумя парнями.
Под шутки и хохот они вывели её на улицу. Густыми хлопьями шёл снег, и свежий покров искрился в свете фонарей. Парни взялись отвезти Зою домой. Уже в машине она вдруг что-то сообразила и заупрямилась. «Пусти! Пусти!» – повторяла она, отталкивая руки того, с кем села сзади. Они оба тяжело дышали, ввязавшись в борьбу. Наконец другой, за рулём, уставший от этой бессмысленной возни, сказал своему другу: «Да выкинь ты эту дуру, видишь, она не в себе!» Машина остановилась, и Зоя очутилась в придорожном сугробе. Она встала, отряхнулась и крикнула вслед уехавшим: «Уроды!» Белая блузка на ней была разорвана, на распахнувшейся шубе не хватало декоративных пуговиц.
Проваливаясь в снегу, она выбралась с обочины на дорогу. Автобус уже не ходил. Пошатываясь и глубоко вдыхая морозный воздух, Зоя шла неизвестно куда. Снег валил густой пеленой и угадать какое-либо направление было невозможно. Но ей отчего-то было хорошо, словно она освободилась от какого-то тяжёлого груза и вдруг сообразила, что ей принадлежит целый мир с его необъятным тёмным небом и необозримыми белыми далями.
Вдруг она заметила какое-то движение в поле. Это собака бежала по снегу, небольшая совсем, и откуда взялась? Её будто несло куда-то помимо её воли, тащило ветром; она словно катилась по снегу и, казалось, что ноги ей только мешают, что она совсем без ног, и только смешно встряхивает головой в такт скольжению. «Вот и я, как эта собачка, – подумала про себя Зоя и улыбнулась. – Меня тоже тащит за собой неведомая сила».
Раскачиваясь, она попыталась бежать, подражая собачке, ещё и для того, чтобы согреться. И вдруг эта неведомая сила толкнула её вперед и опрокинула на снег.
«Что это было?» – спросил водителя очнувшийся пьяненький пассажир на переднем сиденье. «Где? – зевая, ответил тот; дворники со скрипом елозили по лобовому стеклу. – Хрен его знает. Ничего же не видно».
Машина пропала в заштрихованной снегом ночи, а Зоя осталась лежать в распахнутой чёрной шубе на обочине. Она лежала на спине, было холодно, и ей показалось, что она снова куда-то едет, и где-то там, на конечной остановке, её ждёт то, к чему она стремилась. Перед её глазами открылось тёмное небо, усеянное застывшими звёздами, а внутри неё растекалось тёплое и спокойное ощущение дома.
На илл.: Жан-Франсуа Милле, «Порыв ветра»