Владимир ПОЛУШИН. Разговор через вечность
Время мы ощущаем тогда, когда уходят близкие нам люди, с которыми мы долго общались и свыклись, что они – частица нашего мира. Владимир Цыбин был как раз тем человеком, который и стал неотъемлемой частицей моего мира в последние двадцать лет.
Познакомились мы с ним в стенах Литературного института, в котором он проработал больше 27 лет своей жизни и умер, получив незадолго до этого звание профессора кафедры литературного мастерства. Для него было внове стать профессором, в глубине души он радовался этому, но в то же время говорил, что профессорской зарплаты ему на жизнь не хватает. И это была жестокая правда времени. Поэтому он вынужден был постоянно увеличивать часы своей педагогической нагрузки, чтоб как-то свести концы с концами, подрабатывать в тех газетах, где еще платили. И все же не бросал писать. В своей автобиографии, опубликованной в сборнике Литинститута в 2000 году, он написал скорее от отчаяния, чем к слову: «Пишу стихи, прозу, критику доныне, невзирая на поганое время насильственного одичания».
1981 год. Стояло жаркое лето. Дворик Литинститута был набит желающими приобщиться к веселому званию студента творческого вуза. Тогда Литинститут принадлежал еще Союзу писателей СССР и в нем действовали свои законы. Во главе его стоял бывший министр культуры сталинских времен Владимир Федорович Пименов[1].
Оценка за творческий конкурс – 5. Однако в семинар Владимира Цыбина конкурс был самым высоким. Собралось огромное количество рукописей. Естественно, я узнал все это нелегально от работника приемной комиссии, соруководителя поэтического семинара Владимира Милькова. Он меня и познакомил с Владимиром Дмитриевичем Цыбиным. Что такое отличная оценка по творчеству в то время я не знал. Но у нас (как стало известно потом) в числе претендентов таких было трое. Одного из них, Ваню (фамилию не помню) из Ростова, завалили на первом же экзамене. Цыбина в начале вступительных экзаменов не было – он что-то писал на даче. Ко второму экзамену он объявился и первым
делом пошел узнавать в приемную комиссию, как сдают его отличники. Потере он огорчился. Что он им говорил мне неведомо, но комиссия стала интересоваться ходом моих экзаменов.
Две пятерки и две четверки поубавили мои радости. У меня на глазах многие окончили экзамены на «отлично», и я уже повесил было уши. Сижу в совершенно подавленном состоянии, и вдруг во дворе Литинститута появляется Цыбин. Как обычно, он идет в окружении страждущих стихотворцев, которые стараются ему что-то всучить, озадачить очередной просьбой. И тут он увидел меня, сидящего с совершенно постной мордой. Он оглянулся на своих спутников и сказал: «Подождите!» Подошел ко мне и спросил: «Володя, ты что... завалил?» – «Что-то вроде этого», – ответил я уныло. «Что
значит вроде этого? Два?..» – «Нет, четыре?» Цыбин преобразился на глазах – напряжение спало, и он улыбнулся своей добродушной улыбкой: «Ну, старик, и ты еще не пьяный?»
Я начал лопотать что-то вроде того, что многие сдали на «отлично», а у меня вот и четверки... Он перебил:
– Я тебя взял в свой семинар. Ты сдал не на двойки общеобразовательные предметы – иди радуйся, только не напивайся, ну, а уж если напьешься, не появляйся в таком виде на территории института. У нас в этом плане строго: ректор Пименов за это сразу выгоняет. – И он, крепко пожав мне руку, вернулся к своим невольным спутникам.
Я стоял как ошарашенный. Надо же! Цыбин до того видел меня всего два раза. Запомнил, как зовут, и меня запомнил, узнал в толпе. И главное, предупредил вовремя. В те времена при ректоре Пименове был неписаный закон: кого-то из поступивших и на радостях напившихся выгоняли.
Цыбин принимал не по общим оценкам, он принимал к себе в семинар того, кого хотел учить. Мне помнится один такой случай. На первых занятиях несколько настойчивых девушек-отличниц попытались заявить свои права на места в семинаре, якобы занятые незаконно недобравшими баллов. Естественно, в списках их не было. Перед тем как прийти в сентябре на занятия, они умудрились написать жалобу в Министерство просвещения СССР, и жалоба пришла в институт. Они пришли воспитывать Цыбина. В те теперь уже давние времена институт не подчинялся Минпросу. Владимир Дмитриевич, увидев непринятых жалобщиков, тут же попросил их покинуть аудиторию и объяснил им, что их пятерки его не интересуют. Он еще бы мог рассмотреть их просьбы в личном обращении к нему, если бы они смогли предоставить более талантливые рукописи; жалобщики, подчеркнул он, как правило, не бывают поэтами. И простился с «отличницами» навсегда.
Это была принципиальная позиция. За свою жизнь Цыбин помог многим, но он неутомимо искал таланты и радовался, когда ему удавалось их отыскать. Через много-много лет после окончания института я как-то разговаривал с Цыбиным и спросил его: «В литературе сегодня из нашего семинара никого не осталось, кроме меня, все занялись своими делами. Вы считаете это неудачей?» Цыбин ответил спокойнее «Наоборот, это очень хорошо, когда время хоть кого-то выносит на поверхность. Ведь состоявшийся поэт – это редкая удача, бывают случаи, что и никого из семинара не остается, не выдерживают напряженной работы сердца!» Как просто и мудро сказал о сердце.
Вообще он был не только поэтом и учителем, но и крупным, до сих пор недооцененным мыслителем. Он учил видеть образы, чувствовать образы, уметь входить в образы и жить сердцем, потому что поэзия – это состояние души. Если была в стихах поэзия, он прощал любые прегрешения. Он не раз повторял: «Не бойтесь писать плохо, бойтесь писать гладко, потому что кто пишет плохо, когда-нибудь сумеет писать хорошо, но кто пишет гладко – никогда. Мастерство – заставить форму служить произведению, творчество же – преодоление формы. Этим и отличается мастер от подлинного таланта».
Он был действительно человеком сильной воли, и жизнь не раз била его очень больно под дых. Родился Владимир Дмитриевич в многодетной семье семиреченских казаков в станице Самсоновской (Бурулдай) в Киргизии. О себе он писал: «Родился я в самый голодный год – 1932-й, когда из Сибири и Казахстана люди бежали на юг, в Киргизию, где было легче без коллективизации. Родился... девятым в семье. Беспризорных моих родителей угнали в глубины Тянь-Шаня в совхоз Кочкорла. Там и прошло мое детство, среди овец и великолепных гривастых коней, которых гоняли на водопой к реке Чу за три километра, и за ней была школа, где учились мои братья (те, что выжили), а потом – и я. В школу мы ходили только от реки, а до реки – скакали на конях, на голых широких спинах. Учился я на «отлично». Меня очень хвалили. Я зазнался, мне стало скучно, и я начал учиться на «три», а то и еще хуже».
Любил в те годы мальчик слушать баяниста Сашу Цыганкова, который говорил, что играет для цветов. Позже он напишет свои размышления в записной книжке: «Соловьи не поют, они молятся». Кто знает, может быть, именно в детстве он это и подсмотрел.
Однажды маленький Володя очень озадачил своих родителей. Его спросили родители шутки ради: «Когда ты родился?» Мальчик не растерялся:
–Я был всегда, – ответствовал он им самоуважительно.
– А помнишь тогда, что было до тебя?
– До меня были вы.
– А где ты был тогда?
– Я смотрел на вас.
– До чего интересный ребенок, – сказала тетя Клава.
– А чего тут интересного? – сказал Цыбин, находясь на полу. – Я ведь здесь с вами играю, делаю вас маленькими.
Это очень важное свойство: Цыбин говорил, что поэт просто обязан делать свой мир, выдумывать себя в высоком смысле этого слова.
Свой мир Цыбин создавал всю свою жизнь. Он говорил: «Надо учить литературному мастерству, как ходьбе по проволоке с закрытыми глазами, чтобы не глядеть вниз... Поэт – это попытка преодолеть несчастье жизни». На семинарах он не раз повторял есенинскую формулировку: «Нужно уметь войти в стихотворение, повесить шляпу и трость, и легко выйти, хлопнув дверью». И уже от себя: «Нужно уметь слышать, на сколько времени заведены часы стиха, чтобы успеть прожить в нем столько, чтобы не кончился завод...».
На жизнь он смотрел философски. О библиотеке Цыбина до сих пор в Москве ходят легенды. Начал он ее собирать буквально с нуля. Он рассказывал мне, как началось собирание этой уникальной личной библиотеки: «Я был тогда молодым, мои книги начали выходить, деньги были, и вот было несколько мест в Москве, где старые книги из библиотек свозили и уничтожали, пускали под нож и сдавали в макулатуру. Чего там только не было: от Бальмонта до Шопенгауэра... Я их у работяг когда выкупал, когда на водку менял. Спасал их от смерти, то есть книги».
Конечно, он был книжным фанатом (а настоящий поэт и не может быть иным) – до своих последних дней он не мог пройти мимо стоящей книги. Его знали не только в писательской лавке, но и во многих известных букинистических магазинах Москвы. Сумел эту любовь к книге привить он и нам, своим ученикам. Именно от него я узнал о многих тогда еще запрещенных поэтах – Гумилеве, Георгии Иванове, Оцупе и других. Для меня открылся целый новый мир.
Так когда-то и сам Цыбин открыл для себя новый мир запрещенного в те годы Сергея Есенина. Поэту Валентину Устинову Цыбин рассказывал: «…когда я учился в станичной школе, то из современной поэзии в библиотеке были только томики Константина Симонова и Степана Щипачева. Вот мы их и читали на школьных вечерах. С восторгом читали. Школа была многонациональной. Казаки, киргизы, казахи, чеченцы. И преподаватели разных национальностей. Немецкому языку, например, учил доктор наук, немец из Поволжья. А литературе – Иван Никанорович, тоже ссыльнопоселенец. Вот он-то после очередного вечера симоновских стихов подозвал меня и сказал: «Вот тебе книга. На два вечера. И чтобы ни одна душа...». Так я встретился с Есениным. За два вечера я не только выучил наизусть, но и переписал стихи... Я к тому времени и сам, конечно, пописывал. Но чувство, что такое настоящая поэзия, в меня проникло именно в те два дня. Спасибо Ивану Никаноровичу. Ведь он рисковал: Есенин был тогда под запретом. Но я уже знал, что молчание – золото. И лишь брату Виктору, тоже сочинявшему и начавшему: «Над черным носом нашей субмарины...», под страшную клятву показал переписанное. Тот только рот раскрыл – и с утра шпарил Есенина наизусть. Вот такова правда о нашем российском поэтическом образовании. И засмеялся».
В поэзию соцреализма он никогда не верил и неоднократно говорил мне в годы застоя: «Современная поэзия обречена лечь плодородным слоем для будущей, которая, несомненно, придет с новым временем. Я всю современную поэзию храню у себя на даче. Если сгорит – не жалко». И после некоторой паузы со своей неповторимой улыбкой добавлял: «И свои книги тоже там храню!» Конечно, в его словах была скрытая ирония и над тогдашней действительностью, и над господствовавшими партийными указивками. У него было много хороших поэтов, которых он любил. Можно долго перечислять их. О многих из них он писал свои воспоминания, и если бы не смерть, возможно, появилась бы очень нужная нам книга о русских поэтах XX столетия, но, увы, история не знает сослагательного наклонения.
Интересно, что Владимир Дмитриевич свободно владел двумя языками – немецким и киргизским, хотя переводил он со многих языков – кабардинского, казахского, якутского, туркменского, осетинского, крымско-татарского, узбекского, азербайджанского, лакского и, естественно, с киргизского.
Вернемся туда, откуда вышел поэт Цыбин, – в детство и юность, ведь он свято верил, что поэт начинается там.
Решающим для семьи Цыбиных был 1946 год. Владимир Дмитриевич в автобиографии писал: «В 1946 году, когда братья пришли с войны, и им и мне нужно было учиться дальше, мы переехали в среднеазиатский городок Токмак – место ссыльных со всей страны. Учителя наши – бывшие профессора Москвы и Ленинграда, ученые-зеки, давали нам завышенные знания. Я учился и работал в поле, а окончив школу, поехал на урановые шахты в Прииссыккулье как завербованный. Перед этим меня и отца моего, и сестру (двоюродную) восемь раз (!!) давил домовой – выдавливал...».
В шахтах, хотя он и проработал недолго, с ним случился трагический случай, который поэт помнил до конца жизни.
Однажды в шахте произошел обвал. Он был зажат со своим напарником-стариком между двух обрушившихся огромных глыб. Так получилось, что старик оказался у него на плечах.
И волею судьбы Цыбин три дня держал его на себе. Что это были за дни, он не любил говорить, но когда их откопали, они уже были без сознания. Может быть, именно в тех шахтах и закалялась воля казачьего поэта Цыбина, становилась душа отзывчивой к чужому горю и открытой людям. Он умел и любил делать добро. Скольким молодым талантам он помог пробиться сквозь казенщину совдеповской системы – сегодня трудно посчитать.
Вдова Цыбина Ада Мефодьевна вспомнила на поминках один очень интересный эпизод из жизни поэта. Когда он учился в Литинституте, несколько студентов оказалось на берегу озера; один из них – студент из Монголии – утонул. Рядом было несколько человек (в том числе и хорошо известные ныне поэты). Они были в шоке. Один только Цыбин не раздумывая кинулся в воду, ныряя много раз (почти до потери сознания), достал утопленника.
...О голодном 1946 годе Цыбин напишет в своей последней книге «Крестный путь»:
Мать вызвали на суд,
В избе братишки хворы,
Иду – меня спасут
Заманные просторы.
Иду с сумой пустой,
В ладони сжав талоны, –
Гляжу – в сорок шестой,
Словно в глаза Горгоны...
(«Метель вмерзает в грудь...»)
Потом была работа на заводе до 1953 года, и тогда же он отправляется в Москву и становится студентом Литературного института. Учился он в семинаре сегодня уже основательно подзабытого поэта Василия Андреевича Журавлева на «отлично» и даже был именным стипендиатом.
Диплом с отличием ему вручил ректор Литинститута Виталий Михайлович Озеров 21 июня 1958 года. Об этом времени он напишет в автобиографии: «После учебы уехал к себе в Семиречье, где написал книгу стихов «Медовуха», изданную годом позже после первой моей книги – «Родительницы степи». И теперь остался в Москве, уже навсегда. Работал в издательстве «Молодая гвардия» (1960 – 1962), а затем в журнале «Молодая гвардия», заведующим отделом поэзии в течение пяти лет...».
Именно в эти годы к нему приходит слава поэта самобытного, идущего от традиций корневой русской поэзии. Он стал продолжателем славных традиций Сергея Есенина и Павла Васильева, причем создал свой неповторимый поэтический мир. Тому доказательство – около 40 книг его оригинальных произведений и около тридцати – переводов; я уж не говорю о многочисленных журнальных публикациях в России и за рубежом. Творчество Цыбина требует отдельного, очень серьезного анализа и разговора.
Еще в юности он задумался об устройстве мира и пришел к мысли, что атеистическая модель – это бесовщина, вранье. В своей записной книжке он отметил довольно интересный эпизод из той своей ранней жизни: «Люди в большинстве своем не смерти боятся, а того, что будет после. Жил такой человек в Токмаке – Матюхин. Человек недоброй жизни – жег иконы по своей коммунистической вере, был, как говорят, когда-то в органах. Отец у него был колдун. – «Во что веришь?» – спрашивал он отца в раскольничьи хрущевские времена. – «В дерево верю, положим», – уклоняется колдун от своей правды. – «Дерево – бессознательно, так сказать, неодушевленный мир». – «Но в нем живет леший, и я с ним разговариваю». – «Чушь, суеверие. Они ум и мрак». – «А ты загляни в обрыв ночи». – «Глядел. Там ничего, вот уже 60 лет смотрю». Колдун умер древним и, оказалось, с крестом на шее. А после и сын перед смертью чего-то испугался, затосковал, попросил, чтобы под крестом похоронили на всякий случай. Надели ему перед смертью новый беленький крестик. Крестик почернел на мертвом, пока наемная плакальщица отпевала. Легли рядом отец и сын, люди будто бы слышали шум в их могиле. Либо спорят, либо дерутся. Кресты свалились на землю – черные – колдуны. В бездну ушли их голоса. Такие умирают намертво. У кого нет жизни времени – нет и вечности».
Именно в этом Цыбин больше всего винил существовавший строй, который обокрал каждого из нас, отрицая веру в бессмертную душу и сделав нас (пусть и против нашей воли) Богоотступниками. Он не раз говорил мне: «Без Государя Императора Русь – вдова».
Не верил он и перестройщикам из обанкротившегося ЦК. В своей записной книжке он отметил: «Горбачевская «перестройка» – строительство хаоса, насильственное выпадение из истории и традиции. Выдавленные из истории, мы лишаемся источника психологической энергии. Традиция – стабилизирующая энергия истории. Вот и живем без «вчера», а значит и без «завтра». Кочевники по ничему... До XX века мечта была вестью Бога. Когда мечта захотела стать делом, она стала бесноватой. И вот самая бесплотная должна была воплотиться в жизнь через кровь и ложь. Не тянуться вверх, а стлаться по горизонтали. Теперь люди боятся мечтать: а вдруг она отвердеет из ничего, и выйдет снова – уродец. Так большая часть человечества (почти все) лишило себя гениальной энергии мечты».
О советском времени Цыбин записал в своем блокноте: «Души без веры не бывает. Бог душу растит в человеке. Наше советское время породило массы людей, отрицающих душу в себе (А где она, эта душа? – привычный и глупый вопрос), и потому: одни люди умирают в небеса, другие за прегрешения – во тьму преисподней. И только эти и подобные им – в никуда и в ничто. Они, как животные («от обезьяны человек родился»), – в прах, ибо души в них нет. И нечему отчалить от тела».
Самым большим грехом большевиков он считал: «Страшное, обвальное одиночество – жить без Бога. Самый великий грех 1917 года – сделать народ одиноким в мире». О нынешнем времени он записал в блокноте убийственную фразу: «...И вот нынешние лица массовых перевертышей – с оскалом мелкого грызуна Собчака... Карнавальные лица, надевшие на себя маски различных зверей, а под масками – гайдаровская гладкощекость. И страх – увидеть обыкновенное человеческое лицо...».
Ощущения студенческих лет я записывал в дневнике. Недавно за 1982 год я нашел такую запись: «Чем поразил меня Цыбин? Пожалуй, именно тем, что он человек сильной воли. Он идет своей дорогой. Он убежден в своей правоте, вернее, в правоте своей модели мира, созданной им самим. Он вырабатывает подспудно желание работать и за работой на земле нашей видеть небо, учит понимать, что это не безликая облачная масса, а у нее есть свои оттенки. Вот в чем полезность школы большого мастера».
Однажды мы встретились с Цыбиным все в том же Литературном институте. Была ранняя весна 2001 года. Разговорились о стихах. Я ему поведал, что в «Московском писателе» у меня идет книга избранного – «Стихотворения. Драмы». Он сказал, что надо собрать воедино стихи, чтобы представление о поэте было цельным. А потом уже надо издавать лучшее. И добавил, хлопнув по своему тяжелому портфелю: «Я вот тоже решил издать в Московской организации свои последние стихи...». Помолчал, вздохнул и добавил с чуть заметной грустинкой: «А то ведь помрешь, и пропадут!..» Тогда я впервые услышал от всегда жизнерадостного оптимиста Цыбина совершенно для него не свойственные нотки. Он был печален. Скорее, даже не печален, а грустен, и какой-то пока еще невидимый разлом прошел через его душу. Он говорил уже не со мной, а с Вечностью.
Несколько последних книг Цыбина – «Вести с того света», «Крестный путь» – это разговор со Смертью, отрешение от всего земного и подготовка души к переходу в иной, тонкий мир. Он, как и все поэты-провидцы, знал, что его земные часы оканчивают отсчет минут... И торопился завершить свои дела.
При всей открытости и широте души, Цыбин не очень любил говорить о себе. Несколько раз я хотел записать его на диктофон. Он не отказывался и вместе с тем всегда находил вескую причину, чтобы отложить.
– Зубы вставлю, – говорил он, – а то буду что-то там шипеть!
Зубы он собирался вставить не один год. Однажды он мне сказал со своей хитроватой улыбкой: «Вот один из бывших моих воспитанников подарил мне тысячу долларов, чтобы я себе зубы вставил! А я их пропил...» Было ли это очередной шуткой или правдой, кто его знает[2]. Вообще почти никогда нельзя было угадать, серьезно он говорит или прибавляет чувства не столь документальные. Зная Владимира Дмитриевича, я могу сделать предположение, что если бы действительно он эти деньги получил, то львиная доля перетекла бы плавно в библиотеку, и снова бы появились новые книги. Он всю жизнь был их бессменным фанатом. И если Пушкин прощался перед смертью с книгами, я нисколько не сомневаюсь, что и Цыбин тоже, уходя с земли, говорил им что-то.
Когда я учился в Литинституте, меня долго мучил один вопрос: «Почему он берет к себе в семинар, как правило, студентов-заочников из провинции?» 8 мая 1984 года мы после семинара беседовали с ним на лавочке в Литинституте о прошедшем обсуждении стихов, и я задал ему этот вопрос. Он ответил тут же, указав на асфальт: «А что на нем может вырасти? И потом заочники ближе к реальной жизни, их жизнь побила, покрутила, поголодовали. А что сытые вчерашние школьники скажут?» И, подумав, добавил: «Правда, бывают очень редкие исключения». И рассказал мне забавный случай, как Женя Евтушенко пришел к нему и попросил принять в свой семинар. Цыбин согласился. И Евтушенко, по его словам, ходить перестал и думал, что получит диплом и так. Но Цыбин поставил условие: либо полновесные занятия, либо прощание. И Евтушенко, оскорбившись, ушел от Цыбина.
В этот же день Владимир Дмитриевич достал из своего объемного портфеля свою новую книгу стихотворений «Ясь» и надписал: «Володе Полушину с тем, чтобы всегда были вместе в жизни, в поэзии и во всем». Это прозвучало как наказ.
Я хорошо запомнил защиту диплома. Диплом в Литинституте был подготовлен мной из стихов, написанных за время учебы, назывался сборник «Ермаково наследство». Позже в виде книги он был издан с предисловием Валентина Сорокина в Кишиневе (первая книга «Пристани» вышла в библиотеке журнала «Молодая гвардия» с предисловием Владимира Цыбина). Оппонентами у меня были Владимир Фирсов и Владимир Мильков. Естественно – руководитель Владимир Цыбин. На защиту пришел тогдашний проректор института по научной работе и будущий министр культуры Евгений Сидоров. Он тут же скаламбурил: собрались три Владимира защищать четвертого Владимира. Защита прошла легко и интересно благодаря именно Владимиру Цыбину, который в ходе работы над дипломом сделал ряд ценных замечаний и посоветовал убрать сырые, еще не доработанные стихотворения. После защиты вместе с Цыбиным и Мильковым я отправился в ЦДЛ. Там мы встретили Юру Дудина (ныне погибшего поэта), и позже пришел Владимир Солоухин, который, завидев Цыбина, подсел к нему. В такой компании я и отметил осенью 1986 года успешную защиту диплома.
Выпускники цыбинского семинара высоко ценили душевную щедрость учителя. В последние годы жизни Цыбин жил очень бедно. Он как-то признался, что профессорская зарплата в 800 рублей для него просто унизительна: нет возможности просто выживать, а не только покупать книги, без которых он не мыслил своей жизни. Тогда-то ему кто-то из его учеников и подарил дорогую сумку через плечо. Он гордился не столько подарком, сколько вниманием учеников, что его не забывают.
В середине июля 2001 года мы встретились с Владимиром Дмитриевичем в Литинституте. Он выходил с тяжело груженым портфелем, пожаловался, что приходится много работать со студентами, а глаза уже не те – плохо видит и часто ему читает жена. Сказал так, как будто чувствовал себя виноватым за то, что глаза устали от напряженной работы. Мы поговорили о моей новой работе, наконец завершившейся, – книге о Николае Гумилеве. Он очень хотел увидеть ее и подержать в руках. Ведь это он когда-то толкнул меня в объятия поэзии прекрасного русского поэта Николая Гумилева. Я обещал, что первый экземпляр подарю ему. Увы, не успел. 25 июля в 11 часов 30 минут у Цыбина случился инсульт. В Москве стояла сорокаградусная жара, весь писательский бомонд был в разъездах или на дачах. Отпевали его в знаменитой церкви Большого Вознесения, где когда-то венчались Пушкин и Наталья Гончарова и куда потомки великого поэта ходят на службу. Случайных совпадений не бывает. 27 июля Владимир Дмитриевич Цыбин был похоронен на Троекуровском кладбище в Москве.
Невероятно, но факт. В жаркие июльские дни, когда Цыбин умирал, на даче во Внуково ветром свалило старый кряжистый дуб, который упал на его дачный домик. Словно сама природа дала знак из космоса: кто уходит. Ведь и сам Цыбин напоминал мне такой же крепкий кряжистый дуб людской породы.
Так ушло тело, а душа поэта, мне очень хочется думать, отправилась к Богу, ведь истинные поэты – это избранники Божии и, наверное, их души Всевышний не оставляет и после окончания земного пути.
В своем блокноте, который Цыбин всегда носил в объемистом портфеле, Владимир Дмитриевич написал: «Поэзия и проза. Проза – просто земля, а поэзия – земля с оголенными электрическими проводами, куда однажды ступив – сгоришь». Он и сгорел на этой родной русской земле, глядя в Вечность широко открытой душой. Я думаю, уляжется пыль современности и придет его время – время поэта, мыслителя и провидца. Чем дальше уходит время, тем яснее становится мне, что ушел не Цыбин – умерла эпоха, и я написал сонет, посвященный памяти учителя «Прощание с эпохой».
Умирает эпоха, а с ней умирают поэты
Те, что ладили с ней и вообще были вовсе не с ней,
Те, что прокляты были, и те, что безумно воспеты,
Пустота их раздоров сегодня нам стала видней.
Мы теплом адских лет были тоже когда-то согреты,
Тоже мчались по жизни на тройке вспененных коней,
Так что лопались оси, трещали натужно кареты
Средь распахнутых в пропасть бездомных, безумных вождей,
Остывает металл, оседает сгоревшая лава,
Жизнь прошла, словно дождь, как беспечная слава,
Век Двадцатый ушел, нахамив, как непрошеный гость.
Наступило затишье, как будто природа оглохла,
На поминках эпохи рождается снова эпоха,
Только там, на Голгофе, палач забивает свой гвоздь.