Виктор БОЧЕНКОВ. Синий петушок

Рассказ

 

Когда я вышел выбросить мешок с мусором, из кармана ветровки подал голос мобильник. Истошно, протяжно: м-я-я-я-я, и обрывисто: у-у-уо! Я специально установил такой сигнал. Он мне нравился. Будто коту наступили на хвост. Это означало, что пришла эсэмэска. «Этот абонент пытался вам позвонить».

Абонентом был Тюхтя.

В стране, наверно, сто тысяч человек носят имя Андрей и фамилию Попов, и мой одноклассник Тюхтя – один из них. Так его прозвали после урока немецкого языка, когда Вера Витольдовна, наша «немка», объясняла разницу между словами «тюхтиг» – «усердный», «дельный», и «фляйсиг» – «усидчивый». То и другое одновременно можно перевести как «прилежный». Андрюха Попов в детстве был как все, иначе говоря – прилежным в меру до безликости, но однажды, рассмешив весь класс, спросил у Веры Витольдовны: «А кто такой Шрайбикус? Чебурашка?» и был изгнан в коридор, где просидел на подоконнике, считая в широком окне ворон, до самого звонка. Минуло тридцать с лишним лет, как мы «ушли со школьного двора под звуки нестареющего вальса». Тюхтя – именно в это странное прозвище с той поры трансформировалось чужеземное слово, напоминающее подушку или тюфяк, – Тюхтя всё ещё, пусть раз год, но объявляется, пытаясь вытащить меня в лес за грибами, в которых он, надо отдать ему должное, разбирается досконально. Иногда мы видимся, чешем языком.

Я бросил пакет в контейнер и нажал кнопку набора номера.

– От тебя странное сообщение пришло.

– Наверно, деньги на счету кончились.

Отличительная черта Андрюхи – никогда нет при себе ни копейки – была мне знакома. Но дальше он произнёс то, к чему я был совершенно не готов.

– Пойдём завтра на кладбище.

Голос у него всё тот же подскакивающий, как будто катится упавшее блюдце.

– Завтра год, как Ваня Клюквин умер.

Тюхтю я не видел с прошлого лета, и отказываться стало неловко. А завтра я был как раз свободен.

– Давай сходим.

В школе Андрей учил только то, что связано с науками о жизни – зоологию, биологию, химию. Дома у него был аквариум с подсветкой – стеклянный ящик с ракушками на дне и чёрной рыбиной с красными, как расплавленная лава, разводами на боках. Она медлительно шныряла среди водорослей. Тюхтя говорил, что она называется астронотус. В квартире жили две кошки, свободно выходившие гулять через оконную форточку первого этажа. Ему, сколько я помню, всегда было ясно, кем он станет, – стоматологом. Мама и отец у него работали обычными инженерами на заводе, и я помню, как в детстве, когда случилось быть у него дома, поразила меня высокая пластиковая вазочка, откуда торчали остро отточенные карандаши. Я, например, никогда не пользовался специальными точилками, всегда коротким кухонным ножом, который оставлял грубые срезы на дереве. А тут – эстетика! Алгебру, физику, геометрию, черчение в восьмом классе Тюхтя вытягивал на уверенные тройки. Помню, как он развлекался с линейкой. Она была металлическая, с формулами, которые витиеватой строкой тянулись вдоль делений, обозначавших сантиметры и миллиметры. Прижав её ладонью, пропустив под средний палец и надавливая им на расчёты площадей шара, конуса и пирамиды, Тюхтя отвешивал по крышке стола раскатистые щелбаны. Полагаю, то был своеобразный эксперимент – проверить, как действует шум на нервы одноклассников. Впрочем, надо бы спросить у него самого…

Тюхтя стал, кем хотел. После школы уехал в Саратов, поступил в медицинский университет, благополучно его окончил и несколько лет проработал зубным врачом, терапевтом, но потом уволился и ушёл из медицины вообще. Он никогда не объяснял своего поступка, только махал рукой и смотрел в сторону. Я спрашивал, как быстро утрачиваются навыки, он отвечал, что достаточно не работать и двух недель – укол, конечно, сделаешь, но надо ведь ввести иглу небольно, и не будет того автоматизма, с каким нужно брать и держать шприц. Потом всё быстро вернётся. Я спрашивал, можно ли пройти переаттестацию после длительного перерыва, он отвечал, что можно, махал рукой и добавлял: «Многие работают и так». Было видно, что теперешняя его специальность – рабочий сцены в театре, вполне ему нравится, как бы он её ни ругал.

Тюхтя ничего не менял в жизни и почти не менялся сам, только немного поседел, да черты лица: нос, щёки, губы – стали крупнее. Он оставался высоким, не ссутулился. Как и прежде, не любил яркой одежды, всегда всё однотонное и неброское, будто тем самым ему хотелось сказать: я есть, и в то же время меня нет… Он жалел животных. Те кошки, которых я помнил со школьных лет, умерли, но Андрей завёл двух других. Однажды ему на даче подбросили трёх котят. Один был уже мёртв, когда он обнаружил их позади дома в лопухах. Тем не менее вся тройня сидела, прижавшись друг к дружке, не издавая никаких звуков. Умершего котёнка Тюхтя похоронил, двух других увёз домой в обычной тряпичной сумочке (наверно, со стороны это смотрелось неловко и смешно, но ничего другого под руками не оказалось). Понемногу откармливая котят молоком, он вернул их к жизни, одного пристроил, второй – девочка, обретшая заурядное имя Милка, идущее, по-моему, больше корове, – остался у него. Тюхтя не любил ездить, и только одна дорога была ему близка, ясна, понятна, необходима: дом – работа, дом – дача. Он не интересовался городскими событиями, жил в гражданском браке. Его жену Алёну я видел два раза, и по репликам, по жестам (например, ущипнуть, резко дёрнуть за край рукава, замахнуться – хотя и в шутку), по приказному тону, который прорывался в разговоре, было видно, что командует в семье она. Алёна была рассудительна и хозяйственна, любила консервировать овощи, делать запасы, сушить на зиму анисовку или штрифель с дачи.

Если в двух словах, Тюхтя принадлежал к той породе людей, что неспособны на возмущение, негодование, протест, переворот. Зачеркнуть одну страницу жизни, начать с нуля новую – не для него. Хотя один раз он это сделал, бросив медицину… Но плыть по течению – как раз про Тюхтю. Он был отходчив, общителен, прост, не держал в общении дистанцию. Может быть, сентиментален. Меня ничто не побуждало пойти на могилу одноклассника, а вот Андрея потянуло.

– С нами ещё Балдерис пойдёт, – донеслось из трубки в ответ на моё согласие.

Это был тоже школьный приятель. Его я не видел лет тридцать вовсе. Связи не сложились ещё со школы.  Если что-то слышал о нём, то только от Тюхти. Они дружили.

– Пусть идёт, прекрасно.

У Тюхти всё было размерено и разложено по полочкам, и если он запланировал в какой-то день поехать за город, навестить тётку, выбраться в лес, откладывать не будет. Будущее для него было ясно – просто жить, не особенно-то расцвечивая жизнь переменами. С Балдерисом, думаю, он сдружился как раз потому, что тот был его противоположностью и в чём-то дополнял.

Дима Романов учился с нами два года, в девятом и десятом классах, а раньше был в параллельном. Дело в том, что изначально, когда мы пришли первоклашками в школу, нас поделили на два потока, «а» и «б», как это обычно принято. После восьмого класса почти половина у нас ушла – кто в техникумы, кто в ПТУ. То же было и в другом классе. Нас слили в один. Разумеется, хотя все мы друг друга знали, кто с кем дружил раньше, те так и продолжали дружить, и я бы не сказал, что Андрей и Дима как-то особенно сошлись именно с этих пор. С Балдерисом я общался в школе очень мало, даже можно сказать, вообще не общался, Тюхтя тоже, но когда минуло лет двадцать, он вдруг упомянул о нём при нашей случайной встрече возле магазина «Семёрочка» в центре города…  Потом вспомнил ещё раз и ещё, и стало ясно, что они поддерживают отношения, пусть и не слишком тесные. Прозвище «Балдерис» закрепилось за Димой с детства. У мальчишек в моде был хоккей, тем более что во дворе заливали прекрасный каток, огороженный высоким сетчатым забором. Гоняя шайбу, ребята вырисовывали на клюшках фамилии кумиров, и Дима Романов по линейке угловатыми буквами вычертил школьной синей ручкой фамилию лучшего нападающего чемпионата мира 1977 года, литовца Хелмута Балдериса.

Он закончил школу почти без троек, но в отличие от Тюхти не увлекался животными. Крупный, плечистый, рослый – ходячий шкаф… Мама его преподавала физику где-то в техникуме, а вот отец... С ним была, насколько я знаю, грустная история. Он тоже преподавал – в том же университете, куда хотел поступать и сын, но, когда Балдерису исполнилось семнадцать,  ушёл из семьи. Диме это не помешало. Отец, историк по специальности, в 1990-е переключился с диалектического материализма и истории КПСС на лекции по философии, благополучно работал в каком-то московском вузе, написал пару книг. Одна из них попала мне в руки. Уже тогда всезнающий Интернет извещал, что Димкиного отца превозносили в узких научных кругах, но – то ли я ничего не понял, то ли это было действительно так – его «Жизнеобраз бытия» с чёрным квадратом Малевича на обложке не произвёл на меня никакого впечатления. На титульном листе под заглавием стояло «Философский дневник», и это действительно был дневник: день за днём человек методично записывал, что прочёл и что по поводу прочтённого подумал. Выписки из Достоевского, Толстого, Ницше, Шопенгауэра и прочих умных и модных в то время мыслителей громоздились одна на другую без всякой системы, и, если что действительно было в книге ценного, то как раз эти самые выписки, но вовсе не то, что Романову-старшему по их поводу взбрело в голову. Как правило, он ставил вверху листа, начиная дневниковую запись, дату: число и месяц. Затем перечислял, что свершил в этот день. Сготовил яичницу на сковородке, поехал принимать экзамены, по дороге вспомнил, что Достоевский где-то сказал, что «цель всего движения народного, во всяком народе и во всякий период его бытия, есть единственно лишь искание бога…» – и пошла писать губерния! От Тейяра де Шардена к Франциску Ассизскому, Декарт на Томасе Море скачет и Константином Леонтьевым погоняет. Термин на термине: Абсолют, Со-Знание, Все-Целое (именно так, со своим, видимо, особым смыслом), когито, энтелехия и прочая интеллигентская бесовщина. В потоке отвлеченных понятий представал «образ» единого и неповторимого дня жизни, по существу своему обыкновенного, и иначе не могло быть, поскольку Романов-старший выглядел олицетворением начитанной заурядности, жонглёром имён и цитат.

В один из таких, самых обычных, дней, поздней осенью 2013 года отец моего одноклассника, живший тогда с любовницей вдвое его моложе, вышел купить таблетки от давления в соседней аптеке и попал под колёса «Ауди». Через неделю Балдерис получил на руки свидетельство о смерти с записью о черепно-мозговой травме.

Но если его отец, умилённый озарениями своего книжного ума, был совершенно оторван от жизни, сын вырос оборотистым и хватким. Сразу после армии он ушёл в бизнес. Может, это сказано громко, но, родись он во времена стародавние, имперские, был бы каким-нибудь купчишкой третьей гильдии, именуясь непривлекательно старьёвщиком. Я никогда не замечал за Романовым-младшим склонности к коллекционированию, тем более к антиквариату. Но так или иначе, а несколько лет он благодаря ему жил.

Ещё в девяностых по всему городу появились листовки. Поверху стояло: «Коллекционер купит предметы старины», а дальше что именно: кулоны, бусы из янтаря, столовые предметы из серебра, бронзовые и фарфоровые статуэтки (шёл перечень, включавший буддийские фигурки), значки и старинные ордена, монеты, знамёна. Однажды Тюхтя мне сказал, что антиквариатом занимается именно наш Балдерис. На листовках имени не было, только телефон. У него свой магазинишко, но не у нас, а в соседней области (он, мол, женился, и уехал туда). Это не мешает приобретать старинные вещи и здесь.

Я очень удивился. Балдерис никогда не интересовался историей. Очень сомневаюсь, что он сумел бы отличить ротные знамена какого-нибудь Ингерманландского полка от Преображенского. С самоварами было ясно – медь. С хрусталём, мельхиором и фарфором тоже. С граммофонами и советскими радиоприемниками – найдётся любитель. В список входили «одеколон и духи СССР». Оказывается, коллекционируют и запахи, как объяснил Тюхтя. Список дополняли портсигары, колокольчики, подстаканники, чернильницы, хромовые сапоги.

Объявления висели на столбах, стенах домов и на заборах, то есть в местах, специально для того не отведённых, но и на остановках тоже, если есть специальные щиты. Видимо, Балдерис кому-то поручил расклейку. Листовки исчезали, появлялись, наконец надолго пропали. А в один прекрасный день, когда мы с Тюхтей ждали на автовокзале автобус, собираясь за грибами, я обратил внимание на узкую полоску бумаги: «Не хватает до зарплаты? Одолжи!» Дальше шла сумма мелкого кредита и телефон.

«Так это ж Балдерис!» курлыкнул Тюхтя с усмешкой. И я узнал, что одноклассник развёлся, антиквариат забросил. Однако механику выдачи мелких ссуд и саму законность этих операций без банковской лицензии я выяснять не стал. Наверно, всё улажено.

Добраться до кладбища, расположенного сразу за городом, было несложно. Туда ходила маршрутка, но редко. Можно было доехать троллейбусом до окраинного микрорайона, а дальше, дворами панельных пятиэтажек, выйти к осиновой роще. Через неё вела натоптанная тропа.

На следующий день, как мы договорились, к одиннадцати, я приехал на конечную остановку. Троллейбус развернулся на асфальтовой петле. Тюхтя и Балдерис уже ждали меня. Когда я поздоровался, возникло странно ощущение, будто мы никогда после школы не расставались, просто вчера разошлись по домам. Всем нам было чуть за пятьдесят, но из класса умерли пока только двое: Ваня Клюквин и Генка Соловьёв. Я не знал, где похоронен Ваня, но могилу мог показать Тюхтя, однако ни он, ни Балдерис не были на похоронах у Генки. Его мог отыскать только я.

Первое, что Тюхтя произнёс после ответного «Привет», было предупреждение:

– Мы водку уже взяли.

И указал большим пальцем на рюкзачок у себя за спиной.

Он меня огорошил. Я подумал ещё не успел о том, нужно ли заходить в магазин. Без меня всё было решено. Наверно, заметив растерянность, Тюхтя счёл нужным добавить:

– И колбаса есть, и стаканчики пластиковые. Упаковка. Десять штук. Хватит?

Что я мог ответить?

– Хватит.

У Вани Клюквина была мечта. Наверное, можно сказать и так, пусть оно и странно, – не дожить до сорока двух. Я не знаю, почему именно это число лет он выбрал, не сорок один и не сорок три. Но мечту свою он успешно осуществил. Откуда и как она возникла, не берусь судить, но думаю, что дело отчасти в том, что с детства ему всё доставалось без особого труда, он рос в семье со средствами. Но ведь не все обеспеченные дети спиваются. Готов сказать, что он не нашел другой формы протеста против того, что ему всё счастливо падало на голову, готов и усомниться... Одно скажу, он мало чего добивался сам, будь то школьная учеба, вуз, короткая жизнь после вуза, и своего места в жизни так и не определил. Слишком рано махнул на себя рукой.

Мать у Клюквина работала в управлении жилищно-коммунального хозяйства области, которое потом объединили и переименовали в министерство строительства и ЖКХ. Ведомство серьёзное. Она продвинулась до должности заместителя. Ваня с первой попытки поступил в местный педагогический институт, «повышенный» в самом начале 1990-х до университета. Таковой была судьба многих педагогических вузов в то время. Говорилось о необходимости новых специальностей: психологи, социальные работники, об усовершенствовании программ, о многом таком, что «открывало новые горизонты», и вот в один прекрасный день вуз сменил вывеску. Отслужив год в войсках связи, Ваня вернулся на второй курс.

Если уместно такое слово, то всем нам в какой-то степени «повезло» родиться. Мы с Тюхтей оказались непригодными: у него врождённый порок сердца, у меня близорукость выше шести диоптрий, Балдерис служил все два года, а Ваня, призванный чуть позже и закончивший первый курс, попал под постановление Верховного совета СССР, которое 11 июля 1989 года подписал его тогдашний председатель Михаил Горбачев. На канцелярском языке постановление предписывало: «Уволить в августе–сентябре 1989 года с действительной военной службы для продолжения образования военнослужащих срочной службы из числа дневных (очных) высших учебных заведений, призванных в 1986–1988 годах».

И Ваня ушёл на дембель.

Проучившись до четвёртого курса, он вылетел. Забрал документы сам. Может быть, вопреки родительской воле.  Уже тогда, в те студенческие годы, ему удалось (за это чуть раньше собрали бы целое комсомольское собрание и перемыли бы кости!) – угодить в вытрезвитель. Но в первой половине 1990-х, когда рушилось всё, проступок сошёл ему с рук.

Ваня стал алкоголиком если не к тридцати годам, то к тридцати пяти точно. Тюхтя рассказывал, как в тот период, когда Ваня не работал нигде, а сидел дома, мать пыталась подвигнуть сына к трезвой жизни. Она поставила условие: не пьёшь день – вот тебе 500 рублей, не пьёшь второй, вот ещё. У неё хватало, она зарабатывала. Но методика дала противоположный результат. Ваня накапливал денег и при удобном случае пропивал.

Как бы там ни было, но, наверно, он сумел обойтись без лечения, в какой-то момент остановиться, потому что устроился работать шофёром и, что меня удивляло, не где-нибудь, а при отделе уголовного розыска одного из городских районов. Я всегда полагал, раз работа связана с баранкой, наверное, не пьёт. Но Тюхтя однажды убедил: всё совместимо. «Отработает и нажирается». У Вани была дочь. Жена с ним развелась. Когда он умер, продиагностировали инфаркт, но было ясно, что сердце он посадил водкой.

Он просто не знал, для чего ему жить.  

Памятник на его могиле оказался высоким. Наверно, метра полтора в высоту, с широкой плитой из такого же тёмно-серого габбродолерита, сиявшего зеркальной полировкой. Рядом ней были смонтированы два вазона в виде кубков. В углу пирамидкой стояла зелёная туя. Остальную площадь в рамках типовой  ограды выложили тротуарной плиткой, причём настолько плотно и добротно, что даже трава не пробивалась в стыках. По всему было видно, что Ванина мама не поскупилась. Она предусмотрела деревянную лавочку на металлических опорах и столик.

– Ненавижу, когда на могилу приносят всякий мусор! – возмутился Балдерис, заметив горсть полинявших конфет у подножия памятника. – Зачем? Он что, сожрёт?

Убирать конфеты он не стал, да и куда, не в карман же положить? Тюхтя налил в пластиковый стаканчик водки и поставил рядом. Я поймал себя на мысли: Балдерис не считает, что это тоже мусор. Ругается для того, чтобы ругаться.

Незнакомый человек смотрел на меня с памятника. Эта был не Ваня, а его маска. Не то чтобы его состарили. Его лицо как будто измяли, а потом постарались исправить, но в итоге подбородок вытянулся и стал грубей, массивней, глаза округлились, будто пузыри, разлёт носогубных складок обозначился резче, лоб вытянулся, разве косые волосы с зачёсом на правый бок оставались теми же, да прямой нос, да что-то в зрачках – утончённое и печальное, как у мёртвого композитора.

Тюхтя разлил водку. Мы выпили. Начинало палить солнце. Почему-то у могилы, у плиты с полузнакомым человеком, не хотелось говорить. Пустые стаканчики взяли с собой. К Генке нужно было идти на другой конец кладбища.

С четвёртого класса Соловьёв бегал в музыкальную школу, стараясь не пропускать занятий, и его бесполезно было звать куда-то, скажем, играть в футбол за школой, в тот же хоккей, или полазить по соседнее стройке в выходной, когда там нет рабочих. Он выбирал свой аккордеон. Иногда приносил его в огромном чёрном футляре на школьные торжества. Занимался педантично. Собирал пластинки, причем всё подряд. По крайней мере, так мне казалось. Мне случалось несколько раз быть у него дома. Я видел у него рок и записи симфонических оркестров, мне запомнилась пластинка Моцарта, дивертисмент №1 для струнного оркестра, где на конверте был изображён австрийский гений, похожий на мальчика в белом волнистом парике; серия «Архив популярной музыки» – в перестройку в ней вышли «Дорз», «Роллинг Стоунз», Элтон Джон, «Лед Зеппелин» – знаменитый диск «Лестница на небеса» (на обложках были певцы с чёрными ртами нараспашку и ещё стояла мелкими циферками в углу цена: три рубля пятьдесят копеек); были наши «Ария», «Кино», «Чёрный кофе»; рядом с ними обнаружился польский ансамбль «Но То Цо» – шесть лохматых парней и вверху короткое, как три ноты, как звук упавших капель, название. Диск, который меня удивил больше всех, состоял из двух конвертов: «Напишите во сердцах, возвестите во устах» – песни духоборов Джавахетии.

Когда я заметил Генке, что он собирает всё подряд, он не смутился: «Чтобы хорошо играть, надо слушать разную музыку». В комнате у него было аккуратно убрано, ничего лишнего: узкая кровать, письменный стол с лампой, проигрыватель на этажерке и под завязку забитый пластинками шкаф со стеклянными дверцами. Родители не жалели денег, но это я понял только позже. Тогда, в детстве, не думалось, какой ценой всё это достаётся.

Интересно было наблюдать, как Генка играет на гитаре, кладёт пальцы на лады, не глядя, не напрягаясь, всегда безошибочно и ловко, как перебирает струны, извлекая звук легко и без натуги, мелодичный, ровно плывущий в воздухе комнаты или двора. Вспоминая, как его левая рука скользила по грифу, я сейчас осознаю, что это была не просто ловкость, не просто выучка, а нечто большее, нечто такое, что составляет сущностную основу личности, без этого человек не проживёт. И меня удивило, как легко в самом начале девяностых Генка расстался с музыкой. Нет, пластинки он не выбросил, гитару не сломал, аккордеон на помойку не отнёс. Он даже поработал в городской филармонии. Там был свой ансамбль. Но ушёл оттуда сам, и куда?! В торговую палатку.

Они росли целыми городками. На витринах стояли ряды сигаретных пачек, шоколадные батончики, круглые карамельки на палочке и, было дело, голландский спирт. Это потом, к середине девяностых, если не ошибаюсь, торговлю им прикрыли. Филармония месяцами не платила зарплату, и я понимаю Генку. Однако в нотах ему было ориентироваться проще, чем в жвачных кубиках, в линейку расставленных за стеклом. Палатку Генка бросил. Подрядился на временную работу сторожем.

Один предприниматель, занимавшийся строительным бизнесом, возвёл на окраине города, Плетенёвке, трёхэтажный коттедж. Генка должен был охранять его до полного завершения работ. Хозяин уже перевёз мебель, протянул газ, обустроил если не все, то большинство комнат.

А потом случилась эта история.

Зимой 2000 года в городе пропал азербайджанец, только-только получивший российское гражданство. Семья обратилась в милицию не сразу, пытаясь отыскать его сама, но безуспешно. Вскоре какой-то житель случайно нашёл на обочине дороги где-то на той же Плетенёвке его паспорт, а оперативники, прибывшие на место, ещё и ботинок. Предположили похищение. В пользу версии говорил и опрос местных жителей, обративших внимание, что в день исчезновения по посёлку кружил ВАЗ четвёртой модели. Кто-то вспомнил, что номера на машине – иногородние.

Сведения были расплывчатые и куцые, но – бывают же чудеса! – машину нашли. Она оказалась московской. Хозяин пояснял, что возил на ней – именно на Плетенёвку – двух молодых ребят. Вспомнил и место, где их высадил. Выяснилось вот что. У владельца особняка выкрали сейф. Это случилось в новогоднюю ночь. Предприниматель уехал в гости отметить праздник, но за коттеджем, видимо, следили и, как только там остался один Генка, на него напали, избили, заклеили пластырем рот и заперли в гараже. Воры откуда-то знали, где сейф. Металлическую дверь в дом вскрыли газовым резаком. Стало быть, им с собой заранее нужно было привезти баллон с газом. Сейф находился в тайнике, устроенном в стене. Его вырезали и унесли, не вскрывая, оставив пустую нишу. 1 января вернулся хозяин, обнаруживший пропажу. Он и выпустил до смерти замёрзшего Генка из гаража…

Владелец обратился в милицию, на допросах каждый раз называл разную сумму похищенного. Но речь шла о миллионах, при этом у оперативников были основания полагать, что не все деньги принадлежат предпринимателю. Козе понятно, о сейфе кто-то знал из его близких. Кто-то знал, что хозяин уедет встречать праздник к друзьям. Кто?

Главным подозреваемым стал Генка. Он мог навести воров. Но Генка свою причастность категорически отрицал, а оперативная разработка не выявила доказательств его вины. Милиция оказалась в тупике. Генку продержали несколько дней под стражей и отпустили.

Что было дальше, я могу отчасти домыслить. Обворованного хозяина сейфа кто-то из друзей упрекнул: «Ты что, не можешь во всём разобраться сам?» А облапошенный предприниматель не хотел, чтобы в той среде, где он общается, водит связи, его считали мягкотелым человеком, неспособным вернуть свои деньги. Потенциальный виновник у него был – Генка. Близких, тем более кого-то из семьи, он исключал из подозреваемых…

Оставалось нанять бандитов, готовых за деньги на всё. Так по цепочке знакомых бизнесмен вышел и пригласил к себе тех двоих, которые приехали на ВАЗе четвёртой модели. Нужно было найти Генку и снова привезти в коттедж…

Я убеждён, одноклассник не был причастен к краже. Генку пытали в том же гараже, где он был заперт, ему отрезали несколько пальцев. Понятно, он не мог признаться в том, чего не совершал, но, видимо, в какой-то момент его спросили, есть ли у него знакомый сварщик. В безвыходном положении он назвал первого, кто пришёл в голову, того самого азербайджанца. Но когда и его похитили, тоже ничего не добились. А отпускать никого было нельзя…

Генку и азербайджанца задушили компьютерным кабелем, потом кто-то сделал обоим контрольный удар отверткой в ухо. Трупы отвезли в лес и закопали в разных местах. Дело о похищении сварщика обернулось обвинением против обворованного предпринимателя. Убийц тоже задержали. Они выдали организатора, показали следственно-оперативной группе, где спрятали тела. Получили по семнадцать лет. Бизнесмену дали десять...

В этом деле осталась загадка, которая касается глубинной сущности человека. Я бы выразился именно так. Ведь ясно, что Генка – очень ровный и спокойный, безобидный и, в общем-то, безответный, – вряд ли бы такое организовал. Зачем, понимая это, надо было забирать его жизнь, ломать свою? Что было высшей ценностью для обворованного хозяина: сами деньги, или престиж, та ступенька, с которой он уже не желал сойти, замуровывая злополучный сейф в стену?

Когда я приехал на похороны Генки в морг, гроб, где он покоился, не открывали. Это понятно. Страшно было представить, как изуродовано было его тело.

Сейф так и не нашли.

Могилу, где похоронили Генку, я помнил, потому она располагалась возле мусульманского участка с огромными шлифованными обелисками, где рядом с портретом покойного, часто в барашковой шапке, изображался полумесяц. Она была у края асфальтовой дорожки, мимо неё пройти нельзя. На ней появился памятничек с цветником, где ничего не росло, кроме обычной травы, только стояла корзина искусственных цветов. Памятник был очень маленький, самый дешёвый. И никаких плит. У Генки никого кроме сестры не было. Это постаралась она.

Солнце жарило. Пить водку было неприятно. Чувствовалось, что Тюхтя и Балдерис – люди привычные, и Андрюха ее просто вливал, Романов-младший глотал громко, чавкая и краснея. Лоб у него блестел от пота. Из-за седоватой щетины издали казалось, что подбородок и щеки измазаны сажей. Я вспоминал историю с Генкой, и мне совершенно не хотелось говорить. Ограды на его могиле не было, и я присел на край соседней. Балдерис поставил к памятнику ещё один стаканчик, вытащив его из рюкзака у Тюхти.

На обратной дороге мы допили водку. От солнца спасла крыша автобусной остановки. Хлеб, колбасная нарезка кончились. Мы ждали долго, но транспорт куда-то пропал. Решили пойти пешком через осиновую рощу по тропинке к окраинному микрорайону, где располагалась конечная остановка троллейбуса. Отсюда больше шансов уехать.

По дороге Балдерис рассказывал, как ездил в Таиланд. Тюхтя подбросил идею купить ещё бутылку. Я не хотел, но спорить снова не стал. Когда роща закончилась, пошли дачи, потом первые коробки пятиэтажек, построенные в конце девятьсот шестидесятых. «Семёрочка» стояла за ними. Универсальный магазин со своим символом над дверью: три карты – семёрка червей, первая, за ней бубновая тройка и дальше с лукавым прищуром дама, конечно, пик. Руки у неё были в чёрных перчатках по локоть.

В магазине работал кондиционер. Мы прошли к водочным стеллажам. Белорусская водка «Бульбаш», бутылки «Хлебной» с самогонным аппаратом на этикетке, с орлами, с сугробами и красным, как ягода рябины, солнцем, с пушкинской, со школы знакомой строкой в качестве названия – «День чудесный». Каждая этикетка  выражает собой или эталон силы: любой хищник, орел или медведь, или преодоление стихии – мороза, моря, или, наконец, национальную ноту – тройку лошадей с колокольчиком над дугой, пляшущих возле соломенных копен мужичков, императорскую корону в бриллиантах – символ власти.

Балдерис выбрал текилу с синим петушком на этикетке. Покачал в руках, зажав горлышко левой рукой, а донышком постукивая по правой ладони:

– Будешь?

Глаза у него напоминали осеннюю лужу, покрытую первым льдом, сквозь который еще видна трава. Но в них чувствовался не холод, какой-то особый, не понятный мне вопрос. А «Будешь?» прозвучало так, будто всё без меня решено. Немного смутила цена – тысяча двести рублей. Он выбрал самую дорогую бутылку. Но, если скинуться поровну, можно купить. Я хотел было предложить обычную водку, однако, снова наткнувшись на жестяные зрачки одноклассника, спорить раздумал.

– Мне всё равно.

Побродив тем временем вдоль рядов, Тюхтя выбрал банку зелёных оливок с тунцом, кусок сыра, нарезку чавычи,  разложенную на плотной позолоченной бумаге и запелёнатую в полиэтилен. Я прихватил буханку чёрного хлеба с тмином и банку малосольных помидоров. Вроде всё. Мы прошлись ещё раз по залу и встали в очередь.

Первым был Тюхтя. Провизию он разложил на чёрной ленте, которая двигалась к кассе по мере того как покупатели расплачивались и уходили. Перед нами было человека три. Балдерис встал позади Тюхти. Он положил текилу на ленту, придерживая её рукой. Я был последним со своим хлебом и помидорами. Очередь почти не двигалась. Самый первый покупатель наполнил снедью целую тележку и никак не мог отыскать кредитную карту. Наблюдая, как он в третий раз сунул руку в задний карман брюк, я невольно хмыкнул. В этот момент Балдерис тихо расстегнул молнию рюкзачка у Тюхти за спиной. «Зачем? – мелькнуло у меня в голове. – Хочет подшутить?».

В тот момент, когда карточка наконец обнаружилась и мужчина с тележкой вставил её в терминал, Балдерис сунул текилу в рюкзак и еле слышно произнёс: «Иди». Широкими журавлиными шагами Тюхтя прошёл вперёд и остановился позади кассы, как бы дожидаясь нас. Оливки, сыр и рыбная нарезка остались на ленте. Балдерис придвинул закуску к себе, подвинувшись на освободившееся место.

Лента поехала вперёд. Тюхтя стоял. Балдерис окинул меня глазами, но, ничего не сказав, отвернулся.

Второй покупатель расплатился быстро. Теперь перед нами оставался только один человек. Балдерис снова обернулся:

– Ну что, ты заплатишь, да?

Оливки, нарезку и сыр он придвинул к моим помидорам. Кассир не мог этого не видеть. Не дожидаясь ответа, Балдерис обогнул кассу и вместе с Тюхтей они вышли на улицу. Я остался один. Денег у меня хватало. Но против воли я стал соучастником кражи. Кассир перебирал наши покупки, поднося к сканеру, который считывает наклейки со штрих-кодом, каждый раз раздавался резкий писк прибора. Подавив невольную тревогу, я попросил пакет для покупок. В широком окне универмага были видны одноклассники, курившие на улице. Они стояли лицом друг к другу, обычные парни, которые, казалось, встретились и обмениваются новостями.

Метров двадцать мы прошли молча.

Всё было ясно: этот трюк они проделывали множество раз. Он отработан до мелочей. Рюкзак у Тюхти из плотного кожзаменителя и хорошо хранит форму, бутылка не выпирает. Замки молнии Андрей заранее сводит в центре, их не нужно искать и требуется лишь приоткрыть рюкзак, чтобы бутылка проскользнула внутрь. Я вспомнил, как Балдерис проделал это: замок двигался ровно, не заклинивая. Застёжка надёжная, с крупными звеньями. Также плавно своими волосатыми пальцами он его и закрыл… Когда-то в магазинах позади касс дежурили охранники в чёрной форме. Но их уволили. По углам под потолком установили видеокамеры. Конечно, где-то наверняка сидит человек, который следит за залом по монитору, но ему нельзя увидеть всё. Тюхтя стоял за кассой пару минут. Достаточно, чтобы пришла охрана и потребовала оплатить синего петушка. Но никто ничего не заметил.

Наконец молчание стало тягостным, и его нарушил Балдерис.

– Они не разорятся! – произнёс он, разведя в стороны руки-клешни, будто в его объятия плыл весь земной шар. В голосе звучали несовместимые интонации: грубость и философское всеведение. Тюхтя сиял, как начищенная кастрюля.

Нужно было что-то ответить. Чем-то показать, что я не встревожен. Что ничего не произошло. Что я не протестую. Но Балдерис  не обращал внимания на моё смущение.

– Не обеднеют, – повторил он.

– Да мне-то что…

– Ты думаешь, что расплачиваться будет кто-то из персонала?

– Не знаю.

Я опять заподозрил, что выдаю волнение.

– У них предусмотрен процент списания на кражи. Дешевле закрыть на это глаза, нежели платить зарплату охране, – пояснил Тюхтя.

– Тем более что она не всегда кого-то ловит, – уточнил Балдерис.

Странно или нет, но глаза у него не изменились. По-прежнему в их отблеске – тусклом, как у консервной банки – стоял вопрос, и мне казалось, он обращён ко мне. Я понял этот вопрос. Одноклассник ловил мои жесты, движения, интонацию голоса. Кто я, какой породы, одобряю или осуждаю, каким стал?.. При этом за всё время нашего похода он ни разу не спросил напрямую, как я жил, что делал. Однако и я его ни о чём тоже не спрашивал…

Одноклассники были хорошо знакомы – но знакомы теми, какими были в школе. А теперь рядом со мной шагали два неведомых человека. Я осознал вдруг, насколько мы чужды, несмотря на общее прошлое, на школьное детство, на давние невзгоды и радости, объединяющие людей. Никто не виноват. Мы разные люди, которые когда-то вышли из одного дома, из одного подъезда, но разошлись настолько, что больше не вернёмся назад и прежними не будем никогда. Нас собрало эхо прошлой жизни, которая чем-то всё же дорога. Именно тем, быть может, что когда-то в детстве мы были чище. А так нас ничего больше не сближает, только память...

Балдерис предложил пойти в скверик за нашей бывшей школой. Там есть лавки, можно сидеть. Ходят люди, но мы не будем вытаскивать бутылку из пакета. Когда я ел оливки, пьянел, мне перестало казаться, что одноклассники совершили какую-то гнусность… Как одним словом определить всех нас? Не могу я сказать, что жизнь у нас не удалась. Никто не бедствует. У меня, пусть короткое время, было своё агентство недвижимости, я смог купить «трёшку». Пусть в конечном счёте я прогорел. Но осталась вторая квартира. Случись что, можно её продать, сдавать, плюнув на пенсию, если я до неё доживу. Я теперь обычный агент по недвижимости, каких тысячи… Ну и что?

И всё-таки у нас общая черта И Балдерис, и я, и Тюхтя, который просто жил, свыкшись со своим мирком и рыбками, никто из нас никогда не работал руками, не занимался физическим трудом. Каждый приспособился к новым временам, как мог. И если это было главной целью, мы её достигли. Нас изменило не только время, но новые возможности, которые оно принесло с самого начала девяностых годов, когда можно было – так казалось тогда – легко заработать и обеспечить себя. К этому открывались все пути, только, как выяснилось, не для всех, однако у кого-то получилось неплохо… Но и мы не неудачники. Мы приспособившиеся. И ничего в этом плохого нет. Тюхтя, к примеру, не растерял умения не завидовать. Балдерис немного циничен. Только кто ворует больше? Мораль относительна, когда люди делятся на бедных и богатых. То, что у одних будет считаться проступком и грехом, у других – мелким воздаянием за несправедливость. Пусть мы не борцы. Мы не поднялись, но и не опустились. Нас объединяет одно нежелание что-то менять и преображать, ни в себе, ни вокруг, и вряд ли потому, что мы постарели… И снова – что с того? Мы будем общаться только в собственном кругу, и былая память всё же роднит нас. Новых друзей уже не заведёшь, выше не поднимешься, ниже не опустишься, дай Бог. В конечном счёте, не такие уж плохие ребята Балдерис и Тюхтя. Надо вытащить его за грибами. Может, и Дима найдёт время…

Синий петушок смотрелся с этикетки как символ неведомых миров. Текила отдавала в нос сивушным привкусом обычного прелого яблока.

  

На илл.: Неизвестный художник

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2021
Выпуск: 
5