Анатолий КАЗАКОВ. В Сибири кондовой, неизбывной, или Ушкуйник поневоле

Повесть

 

Когда вели из Поволжья – по первоначалу во Первопрестольную, а затем, в кандалах, в Сибирь-матушку – много разного люду повидал Афанасий Евдокимов. Путь до Сибири оказался долгим. Тысячи и тысячи вёрст – и всё пешком, только больных везли на телегах…

На деревне звали его сыном Евдошихи или просто Афанаськой. Жил Афанасий в деревне тихо да смирно, трудился с малолетства на земле-кормилице. Радовался до смерти кажинному кустику, стебельку, веточке, листочку, цветочку, соломинке. Да привелось однажды в город пойти. Дорога окрест всё лес, птички поют, солнышко светит, облака затуманные, словно ангелочки, по небу плывут. «Чудно всё, будто в раю», – думал Афанаська. На той дороге и встретили его ушкуйники, а когда поняли, что брать-то у него нечего, кроме лаптей, которые Афанаська намеревался продать в городе, хотели убить. Но один бородач принял за него заступ.

С Божьей помощью оставили в живых да велели с ними идти. А куда денешься? Одолела вражья сила. Уж сколько раз тревожило это душу Афанасию, а поделать ничего не мог. Ежели и была задумка бежать, то, как пожил с ними, татями, неделю, понял: «Трудное энто дело, ибо индо черти, всё чуют». Так и стал смирный сын Евдошихи «романтиком с большой дороги», ушкуйником поневоле. А было ему осьмнадцать лет от роду.

Молоденький совсем, но о судьбе своей горемычной часто задумывался: «Сколь человеческих душ мыкается по земле? А сколь в зыбке свой черёд ждут? И чудо, что душа жива, а не заступись тогда пожилой уже ушкуйник, черви бы уже доёдывали». Было страсть как страшно Афанаське, потрепыхалось сердчишко его вволюшку, но жить хотелось, потому терпел. Часто думал о матери, которая его, сердешного, отправила продать окаянные эти лапти. Коротая ночи, вспоминал Афанасий, что много лаптей наплели они с маманей. Так и осталась картина в глазах: сидят они в избёнке долгими зимними днями и вечерами да плетут лапти, ибо жить как-то надобно. И радовался Афанасий, что есть на Божием свете лыко да ремесло, которое кормит.

А Евдокия, бывало, глянет на сына да вдруг песню ахнет: «Ой, да по белу свету, ходит одинокой старик…» Чудно, но легче становилось на душе у Афанасия от старинной песни, в которой говорилось о старике, ходившем по белу свету, просящем милостыню. А с ним, как поводырь, мальчик ходил: у старинушки  того не видели глазоньки. И вот в одной избе признала его старуха. Был, дескать, тот слепой старик её ясным соколом.  Песня почему-то напоминала Афанасию об отце – тятю родненького лесиной до смерти придавило, всё старался  для семьи, для деток малых. Мать высохла от горя.  И о сёстрах младших думал Афанасий: «Как они там теперь, сердешные?»

***

Как-то раз, когда грабили одних богатеев, неведомо откуда нагрянули государевы воины. Сибирь. Кандалы. Ох, жизнь! Окаянная ты!.. И вот уже тысяча вёрст от Москвы пройдена. Солёную рыбу, которую выдавали,  Афанасий обменивал на хлеб. Ели кислый хлебушек, и ему до смерти были рады. А ежели обмен не удавался, то вечерами кипятил солёную рыбу в котелке, а потом уже только ел. Этому его научил тот самый тать, де, воды опосля солёного страсть как охота, а в дороге это не дело. Эх, ушкуйник, седой бородач, который раз спас  от неминучей смерти.

На колодной дороге, что тянулась почитай через всю Русь, случалось всякое. Идут колодники и видят: копылуха с выводком рядышком идёт, нет в ней страху. Один тать схватил что-то да прибил копылуху, а вечером варили похлёбку и радовались несказанно этому – брюхо голодное радовалось.  Афанасию птенцов копылухи было жаль, но виду не подавал, потому как не поймут. Вместе с другими хлебал похлёбку: надобно выживать. Государевы воины, которые их вели, питались, знамо дело, получше. На пути попадались косули, и один воин с фузеи добывал их. Иногда делились мясом с колодниками. «А что? – не однажды думал Афанасий. – Их стражу-то тоже мать родила, люди  такие же, так уж выпало им – государеву службу несть. Ну а кто в колодники попадёт, кому ведомо? Нет, никому». Баяли колодники, что могут ещё не одну тысячу вёрст гнать их.

Весенняя слякоть,  промозглые дожди, летний зной, морозы – всё нипочём было сильному Афанаське, а старикам худо было, и молодой мужик с жалостью глядел на них. «Эх, Русь-матушка, до коль ты тянешься?» – думал молодой колодник. А как было об этом не думать, ежели уже четыре тысячи вёрст огоревали. Страсть как много татей околело по воистину долгой колодной дороге. Не верит око, не верит разум, сколь шоптаников, лаптей по дороге починил ушкуйникам Афанасий, нет им числа! Но зато, ежели тати добудут в дороге птицу али зайца, черемшу нащиплют али ещё чего съедобного, то все делились с Афанасием. Птицы и мелкого зверя в лесу было много, и в расставленные татями по вечерам силки к утру, ежели повезёт, попадалась еда.

Посреди ушкуйников мастеров добывать еду было немало, а мастеровых людей – единицы. Один из них и вовсе умельцем оказался, даже мёд добыл как-то. Афанасия почитали за мастера, а сам он в душе был до смерти благодарен матушке, которая обучила его ремеслу. Да и тут была надсада. Когда все спали, он чинил плетённую из верёвок обувь до полуночи, а там уж замертво валился. Была пройдена ещё одна тысяча вёрст. Первоначально колодников шло много, по нескончаемой российской дороге расплескалось войско татьево, но постепенно и оно редело: то одних по дороге забирали, то другие от немощи помирали, то ещё что-нибудь происходило. Словом, из их оравы к сибирской реке Ангаре дошли двое: Афанасий и Никита.

***

Определили Афанасия  у крестьянина Фрола Никодимыча Говорова.  Было по душе молодому колоднику, что никакого догляду за ним здесь не было. Словно вольный он человек. Но когда глядел на быстрое течение Ангары, не однажды грусть томила сердце Афанасия, и он невольно разговаривал с чужой ему рекой, как с живым существом: «Холодны воды твои, сибирская река Ангара, рыбы в тебе много, да по слухам коварна ты, жизней людских много забрала. Тебе бы поберечь сибиряков, не так и много живых душ во Сибири. Мало нас здесь. Я аж с Волги-реки, мне ты, Сибирь, не родна, чего мне тут теперь – в могилу ложиться, пропадать? Покуда, чай, жив ещё, трепыхатся сердчишко-то, ух, как трепыхатся, эвон кровь бурлит, а чего сделашь, молод, етит твою… Вот это самоё «етит твою» дед Василий на деревне у нас баял, любил я послушать завсегда его добрую речь, а теперя, стало быть, и мне передались его словеса. Сибирскую речь волжской разбавим, а что – Русь одна».

Крутил головой молодой мужик, окрест кедрачи, сосны огромные, тайга беспросветная, страсть как много тайги, и разуму не хватает понять, сколь её. Но живой в могилку-то не ляжешь, надобно жить, вот только как? Глаза боятся – руки делают.

И стал Афанасий наблюдать-примечать, как к своей новой жизни приноровиться: главное дело, подметил, что рожь здесь вызревает, а пшеница не всегда. Но тоже вызревает, стало быть, жить можно. Но бают, что бывают года, когда морозом жогнет, тогда беда! Но и тут сибиряки научились выживать, с запасом жизнь устраивают. В таком суровом, холодном краю сподобились жить. Стал и Афанасий обвыкаться потихоньку. Второй год с Фролом хлеб сеют. Дивился Афанасий на хозяина, каково ему, сердешному, было всё начинать, эва: поле раскорчевать – надсада немалая, подохнешь на таковой работе-то! А он сумел, видно, особой породы он, али в тех краях, где ране жил, не по нутру было что-то. Ничем не забижат, едой не обделят, чего напраслину городить? Хороший мужик.

***

Была у Фрола дочка осьмнадцати лет: здорова телом, сильна, лицом не шибко приглядна, а навроде как душою добра. И главное дело, звали её как маманю Афанасия – Евдокией. И стала она взаправду приглядываться к колоднику Афанасию: и чо зазря кружают, и вовсе-то он не тать али ушкуйник какой. Почитай на равных с тятей работат, по сто потов за день льётся с их спин трёхжильных. Поначалу сколько ни тужился Афанасий на Дуню тайком глядеть, нет, не видел он ни разу, чтобы она на него открыто глянула. Вот порода. А сам всё чаще задумывался: «Навроде по нраву она мне. Будет что, али нет? Тут друго дело. Я кто против неё? Колодник. Хотя, постой. Ведь слышал я разговор, будто такой же, как я, обженился. Подалёку от нас деревня. Так же на крестьянина работат, и вроде живут. Вот ведь чудно. Здесь, в Сибири, ежели стоит одна изба али дом, то и деревней называют. У нас-то на Волге когда не по одному десятку домов стоит, тоды и деревней зовут, густо населена Волга людом. А тут что? Надо же, одна изба, и вот те на – деревня-от. Тут в Сибири шибко мало людей, по доброй воле мало идут сюда жить, а пожив, бегут много. Сам видал таковых, пока путь к холодной, страх какой ледяной Ангаре держал. Стренулись с одним, помню, жалобился на жизнь здешнюю, де, не выжить. А тут тоже люди живут, скотину держат. Надо ба, сэсто рыбы на Ангаре-реке. Половили с Фролом, будь здоров!»

Фрол Никодимыч был неразговорчивым мужиком. Когда баять, ежели лето короткое? Но в зимние вечера не однажды говорил Афанасию:

– Тут, кто пушнину стрелят, живут неплохо. Местные буряты да тунгусы дале уходют, обижаются на нас, де, земли их заняли. Пушнина пушниной, да без хлебушка плохо. Мне поначалу худо было, пока пообвыкся. Ох, хватили горя с Кланюшкой моей любезной. Однако помню, печь сложил в избе, затопил, тепло стало. Кланя моя каравай испекла. Поели – вкусно, вот тоды решили: боле никуды не тронемся, а дале, как Бог даст. Крыша над головой много решат. Коли по первоначалу под открытым небушком спали, ох, чего только не передумали. Опосля таки же, как я, собрались да всем миром мельницу поставили. Мужики у нас по первоначалу навроде суровы, но так как русские люди, то и сердешны. Помню, решали, у кого мельницу ставить. А порешили по-справедливому – на полпути к Илимску. Разный народ, знамо дело. А раз нас Господь привёл во Сибири жить, трудиться надобно. Теперь видишь: корова, лошадь, жеребёнок, телёнок, свиньи, куры. Рыбу бочками солю, грибов, ягод вдосталь, зверя для себя завсегда добуду. Крестьянином жива Сибирь. Летом грусти нет, а вот зимою одиноко быват, тоды семья спасат. У нас с Кланей только Дуня и Коля выжили, а семерых схоронили. Сколотишь махонький гробик, отвезёшь на погост, нагорюешься. Мать честная, а погост-то я основал, все семеро крестов тут стоят. Боязно быват. Молитвы творю. Да работа спасат. А коли хлеб продам, тоды ничего, жить повеселее. Хлеб-то, паря, всем нужон.

Афанасий, слушая Фрола, вспомнил, какой кислый, пропитанный плесенью и сыростью хлеб они ели, идя по колодной дороге, и какой вкусный хлеб ест он нынче. На душе стало тепло… Поехали как-то Фрол с Афанасием зерно продавать в Илимск, груз везли на двух телегах, по дороге давали отдых коню. Вдруг выскочили трое на дорогу и Фрола оглоблей огрели по голове. Афанасий, быстро достав топор, метнул в первого, второго сшиб кулаком, а третий сам рванул в тайгу. Первому мужику топор угодил в плечо, и он орал как оглашенный от боли. Другой, которого Афанасий жогнул кулаком, быстро оклемался, схватил окровавленный топор и метнул в Афанасия. Топор угодил обухом в голову, и Афанасий повалился на землю. К этому времени Фрол уже встал на ноги, в руках его был самострел. Завидев оружие, оба незадачливых разбойника рванули в тайгу.

«Вот так продали зерно, – только и вымолвил Фрол и подбежал к Афанасию, прошептав: Слава Богу, навроде живой». С трудом погрузив Афанасия на телегу, Фрол повернул коня обратно. Афанасий пришёл в себя довольно быстро, но в теле была слабость, и тошнота донимала всю дорогу. Уложили Афанасия в дому на то место, где почивал сам хозяин. Фрол строго наказал Афанасию лежать и не подыматься. Испуганная Дуняша ухаживала за заболевшим колодником и уже без утайки глядела на него. Глядел на Дуню и Афанасий. Бог есть любовь. А для простых людей, ежели эта самая любовь случается, то как бы ни сложилась жизнь, но в эти самые драгоценные дни, месяцы, а ежели повезёт, и годы человек бывает взаправду безмерно счастлив. Дуняша запарила какой-то горькой травы и уговаривала пить отвар, Афанасий, пытаясь приподняться, повторял:

– Дуня! Я только отлежусь маненько и подымусь. Тяте твому без меня туго будет.

Евдокия с жалостью глядела на молодого мужика и серьёзно говорила:

– Отведай травок-то, отваром энтим мы, ежели захворам, сами завсегда лечимся. А не будешь пить, сколь проваляшься, неведомо, один Бог знат да Пресвятая Богородица со святыми угодниками.

Взгляд у дочки Фрола был опечаленным, но страсть каким красивым, потому, хоть и не хотелось Афанасию пить дюже горькое хлёбово, но всё одно выпил. Ничего не ускользало от Афанасия, заметил, как девонька-то, как выпил отвар, лицом будто подобрела. Окалина-то жизни всегда напирает на человека, а тут – подобрела девка. Ну что сказать, гоже так-то, гоже. И хоть были постные дни, Дуня вдруг поставила перед Афанасием куриное хлёбово с мясом. Подивившись, он спросил:

– Да как же? Пост ведь, не ведаю, почему мясо?

Дуня, покраснев до корней волос, ответствовала:

– Вы как воротились, тятенька сразу куру велел варить, бает, тебе надобно на поправу идти.

Немало подивился колодник словесам таким:

– Да как же энто, для меня, стало быть, грешите? Вы за мной, словно за сыном догляд творите.

Из глаз Афанасия потекли слёзы, изменившимся голосом с заметной хрипотцой сказал:

– Маманя моя за мной так доглядывала, коли хвороба одолевала. Чудно. Её ведь Евдокией зовут, как и тебя. А меня Евдошихиным сыном называли.

Афанасий стал хлебать из чугуна пользительное  ёдово, но ел не жадно, и Дуня поняла, что Афанасий ещё слаб, и подумала:

– Слава Богу, жив остался, да тятя баял, без Афанасия отобрали бы зерно вороги окаянные, а ежели бы убили тятю, тоды гибель нам грешным во Сибири дремучей. О Господи!

 

***

 

Афанасий лежал и глядел в открытое окно избы. Отворили оконце для него, чтобы дышалось легче. По многовековым, могучим соснам прыгали белки, по брусничнику бурундуки один за одним показывали свои мордочки и тут же убегали по своим делам. В молодой голове бродили мысли о том, что, орехов кедровых ныне снова будет сколь душе угодно, что богата тайга, что, хошь и маненько был он тоды у ушкуйников, а вот научился чему-то. Слава Богу, сам не убивал. А в этот раз всяко могло быть, всё же трое разбойников было. Убили бы Фрола, будь он один. Вспомянулось, как тати остановили его на дороге,  а после седой бородач и обучал топоры да ножи метать да  из самострела палить. И вот, навроде, тать отчаянный, а что-то в нём было в душе, раз заступ за пленника  принял. Да бишь, помянул он однажды, что Афанасий на сына его схож: «Жив ли он, сын мой, не ведаю, и по всему так видать, и не узнаю николи». Вспомнив бородача, Афанасий стал думать о насущном:  зерно-то всё одно продадим, хлеб всем надобен, Фрол прав. Дуняша не выходила из головы, грезилось, как  однем дыханием с ней живут, токмо увидит, и душа радуется. Вот ить Господь как людей придумал. Размечтался, не услышал, как Дуня тихо вошла, принесла молока:

– Вот, испей молочка, Афанасий, там, в молоке-то тоже травка. Беда, что  мошкара одолеват, заедает скотину, дёгтем спасамся. Ежели бы не мошкара,  коровы молока давали бы поболе: а то только начнут траву щипать, а гнус и мошка не даёт, кусат нещадно. Больно им, кормилицам, и тут хвостом хошь закрутись. Вот и отгоням, помогам, чем можем, ибо без молока плохо. А други дела остаются. Хорошо хоть ныне братик выручат, большенький уж стал, и дел по дому с маманей боле делам, слава те, Господи.

Афанасий испил из глиняного горшка вкусного молока, помянул в душе свою деревню:

 – Главно дело, в их деревне лапти плели, а во соседней горшки из глины делали, вот те и товарообмен взаправдашний выходил. Довольны были люди от энтого, а после торговли и браги отведают, душу отведут. Труды праведные, они и есть праведные. В лаптях люди по белу свету ходят да и молочко из глиняного горшка попивают, и главно дело, в погреб опустишь горшки энти, там по неделе стоят, и не прокисат молоко-то. А сметана кака в них скусна! Надо ба, сэсто человеку дадено хорошего в жизни, да радость с горем рядышком ходят, ведомо энто людям.

Афанасий обвёл взглядом стол: и брусничка, и клюковка, и черемша с солёными грибочками, и сметана, мёд, жареная щука, чай с шиповником – чего только нет на столе, и всё для него, Афанасия энто. Ох, низкай поклон вам, добры люди, от колодника грешнаго.

Афанасий поглядел без утайки на Дуню:

– Я, Дуня, ночку полежу и подымусь, вот увидишь.

Евдокия ответила взволнованно:

– Нет. Вот отудбишь коли, силу почуяшь, тоды работай, чтобы во Сибири работать, силушку надобно, много её надобно, страх как много.

И вдруг, откуда что взялось, выпалил Афанасий:

– Я колодник, ведаю. Да больно по сердцу ты мне, Дуняша милая. Скажешь не глядеть на тебя, всё исполню. А ежели я тебе по душе, давай попросим у родителей благословения.

 Дуня тихо подошла к изголовью кровати, глянула на Афанасия:

– Люб ты мне, Афанасьюшка. Люб.

Жена Фрола Клавдия, котору с детства все называли Кланей, разговор энтот услыхала и, когда воротился с работы Фрол, всё ему обсказала. И вот стоят на коленях Афанасий с Евдокией, на головах у них лежит большая икона, Кланя плачет и утирает краешком платка слёзы, а тятенька бает:

– Благословляю вас, дети мои. Любите друг дружку-то, как мы с Кланей. Жизнь – это тижало баять словесами што таковое. Берегите себя, Богу молитесь. А уж к труду, слава те, Господи, вы приучены. Стало быть, толк будет. И обратившись к жене, весело произнёс:

– Надо ба выпить за молодых, доставай, Кланюшка, браги-то! Доставай, любезная! Ужо ныне работать не будем. Вечер. Погулям маненько. Ух. Эва.

Фрол осенил себя летучим крестом, поглядел на свою родную Кланю, которая обливалась слезами, прижал её бережно к себе, тихо сказал:

– Ну чего ты, Кланюшка! Вишь, дети любят, а чего ишшо надобно?

Свадьба была скромной: выпили Фрол с Афанасием браги, пригубили поманеньку в честь такового дня и Кланя с Дуняшкой.

У Фрола Никодимыча были заготовлены брёвна, хотел конюшню строить. Но поздней осенью стояла вторая изба в их деревне. Пока без крыши, хотя мужики ломили, сколь силов Господь давал. Бабы их жалели, поочерёдно таскали ядрёный квас родным мужикам. А на следующий год, когда Афанасий с Евдокией жили уже в своей избе, народился на Божий свет мальчонка, назвали его Ивашкой. Хозяйство радовало, на Илиме хорошо продали зерно и пушнину, от этого стало жить повеселее. Счастлив был Афанасий, всё никак не мог досыта налюбоваться на жену Евдокию. По вечерам обнимет их с сынишкой и подолгу не опускает свои тёплые руки да бает:

– Мне, выросшему на Волге, трудно пообвыкнуть жить во Сибири: летом мошкара окаянная одолеват, зимой – морозы. Опять же, в хозяйстве надо ба, чтобы молока досыта в Сибири попить, не мене двух коров держать. А трудов с ними сколько. Мошкара дело своё знат, навроде не пускат во Сибирь люд. А куды царь-батюшка колодников девать будет? Нет, буит Сибирь жить, обживутся колодники-то, как я, а которы не захотят, ихо дело, у всех своя жизнь. Тут воля, только на кой такая воля, ежели работать не будешь. Я ить поначалу думал домой бежать, а как помянул дорогу, как гнали нас, как много татей по дороге померло в немалых муках, расхотелось. Помню, один ушкуйник шибко тяжко помирал, всё орал от боли, а чего болит, кто знат? Крестами колодная дорога вымощена, вот где правда жизни-то. Выкопам могилку, а с упокойника обутки сымают, мол, на кой ему теперь? Лапти али шоптаники те, знамо дело, до дыр исхожены, а всё одно брали себе. После ко мне подходили, просили починить. Вот из навоза сахарок-то и делашь, куды без обуток-то… Весенний дожжик коварный, наскрось мокрые идём, а вечером костры жжём, сушимся. Глядишь, уж многие кашлем заходятся, а после, мать честная, и зарыли в могилку-то. Так много по дороге энтих крестов повидал, и из их православна Русь состоит. Иисус татя простил, так в Божественной книге писано, и сколь ни живи человек на земле, николи не понять до конца жизнь, это истинная правда. Да оно и к лучшему, ей Богу, к лучшему.

Дуня с тревогой спросила:

– А ты ныне как думашь? Не сбежишь?

Афанасий, с любовью глядя на свою лебёдушку, держал ответ:

– Там я беглым буду. Маманя бы рада до смерти была, ежели бы меня увидала. Ан нет. Не сбегу. Тута буду жить. Я, милая Дуняша, счастливый человек. Люблю я вас шибко. С татями был не по своей воле, думал – зарежут. А они лапти, которы я на рынок нёс, обули и бают, мол, гоже сплели, по нраву пришлось. Я всё одно кажинную минуту думал,что заколют, как скотину, уж больно отчаянные они были. А пожил с имя, навроде люди как люди, токо други люди оне становятся, коли нападают на людей, бес в их сидит. А после отойдут и навроде снова спокойны. Сроду не поймешь жизнь, и оне тоже люди, да не завидна доля крестьянска. Ежели долги да неурожай, хоть пропади. И оттого, чай, тоже ушкуйниками становятся.

Дуня прильнула покрепче к мужу, голос её был в эти минуты особенно нежным, и так он надобен был для души Афанасия:

– Слава Богу! Не убили. Я бы без мужа осталась, без сынишки, где тут в тайге мужа сыскать? Женятся конешным делом, сам знашь, мало людей во Сибири. А Господь нас вот с тобой свёл. Сибирь далёка от Первопрестольной, и мы тут, слава те, Господи, с голоду не мрём, счастьем это всё зовётся, только трудна энта дорога. Ты не думай, Афанасьюшка, я всё понимаю.

Когда приспевала пора сенокоса, Фрол с Афанасием косили по берегам Ангары, плавали на шитике на острова, косили и там делали скирды, а в трескучие морозы приезжали за ними. В часы, когда от усталости валились мужики на травушку, Фрол Никодимыч, испив жадно ангарской водицы, баял Афанасию:

– Ежели на два, а лучше на три года запас сена не сделашь, то беда. Я уж научен. Скотина загибнет, как жить? С голоду не помрёшь конешным делом, зверя, зайца, косулю завсегда добудешь, полно энтого добра. Тока душевой надобно платить. А неурожай был коли, вот тут задолжал я тоды. Я сюда во Сибирь шёл от энтих богатеев да государевых слуг подале, думал, здесь легше будет. Оно и взаправду, тут воля, работай, не пропадёшь. Однако думаю, что все эти ироды окаянные, дармоеды вскорости сюда рванут, воровать, взятки брать ихо дело. Даже Сибирь от их не спасёт. Уже и тут случаи таки есть.

Афанасий слушал Фрола, вспоминал, как в приказной избе в Илимске видывал он таковых, как он сам, ссыльных: один слепой, за пятьдесят ему сердешному, у другого ноги опухли, не ходит вовсе, страх, а кормят их из жалости, слава Богу. «Мне, стало быть, шибко повезло, что к Фролу попал, он николи не забижал, спаси Христос», – подумал он.

Фрол, снова испив воды и довольно окинув взглядом траву, скошенную на большом острове, продолжал баять:

– У нас уж две коровы, повеселей будет жить. На западе жили коли, там корова ведро молока даёт, а тут мошкара заедат, словно коза корова молока даёт. Так что, брат, надобен запас немалый иметь, ежели хлебушко не уродится, жеребчик подрастат, опять же стало быть, вскорости две лошади будет.

Прошлой осенью вырыли мужики две огромных ямы, сделали ледники: один под рыбу, другой под мясо. Косуль, глухарей, рябчиков бери, сколь хошь, щуками, налимами огромадными и разной другой рыбой забит ледник, и это грело им душу, де, не загибнем во Сибири. Собаки с удовольствием ели налимье мясо. Медведя да сохатого добыть сложнее, да пашенному крестьянину главное сено с запасом накосить, рожь, коноплю вырастить, а ежели повезёт, то и пшеницу, тоды жить можно. Крепко доставалось мужикам житьё во Сибири, подле холодно-ледяной Ангары. Да, были запасы ржи, пушнины, мяса, и прочего. Но чтобы это было, без продыху работали Фрол с Афанасием, не жалели себя и их жёны, бывало, только когда в глазах от устали потемнеет, тогда и бросали работу Кланя с Дуняшей, но отудбив, снова впрягались в извечную надсаду-надсадушку, покуда солнышко не зайдёт. Афанасий, после того как напали на них тати, пролежал два дня, и хоть кормила его тогда Евдокия куриным бульоном, всё саднился мыслями, что, де, Фрол работает, а он лежнем лежит. Но когда поднимался, сильно кружилась голова. На третий день Афанасий пошёл работать, тихо говоря Никодимычу:

– Я тут, вишь, маненько захворал што ли.

И виновато глядел на Фрола.

– Да нечего напраслину городить, ты заступ за мя грешнаго принял, можа убили б мя. Низкай поклон тебе, Афанасьюшка.

Как-то зимою приехал в гости колодник Никита. Коня с санями выделил ему хозяин за хорошую работу да на праздник души дал две недели . Выпили браги трое мужиков, Никита рассказывал:

– Большие лодки строим, карбасы называются, много в них добра влезат, потом в них муку грузят, на Север отправляют. Хотелось бы мне на Север до Якутска сплавать, по Лене-реке, страх как охота. Там мука наша сибирска шибко потребна, знамо дело, из Первопрестольной далёка везти хлеб-от. Вот Илимска пашня кормит Север. Чудно всё. Сибирь Север кормит. Велик наш народ, чего здря городить, взаправду велик, сколь трудов положено, сколь жизнёв от надсадушки загибло, а потонуло сколь, а сколь зверь задрал. И главно дело, за нами, никакого догляду нет. Беги, куда хошь. Хитра царска власть, куда бежать, побежишь, и от голода подохнешь. Знам поди путь-то, своими ногами шли во Сибирь. Вот почитай с тобой, Афанасий, и дошли до Ангары. А помнишь, сколь колодников загибло, страх! Ох, горе-горькое, у всех разна судьба, нам вот повезло, живы, работам, как люди, и за людей почитают.

Фрол, захмелев, встрепенулся:

– Как это – догляду нет? Я вот за Афанасием доглядывал. Тут от природы люд сибирский особой породы, вопросов лишних сроду не задаст. Сама жизнь здеся, хошь и богата зверем да рыбой, да всем ишшо, всё одно сурова. Вот поглядите, сибиряки – самый что ни на есть сильный народ на всей Руси будет. Тут выжить дано не всем: морозы, неурожаи, недоимки, а энто дело шибко тиранит, вот и бегут отседова. Я, коли в Илимск зерно али муку везу, примечаю, навроде в прошлом году такой народ был, знамо дело, знакомимся. А на другой год, мать честная, други люди! Спрашиваю, а где те, что прошлый год были, бают – сбегли. Но знамо дело, и стары остаются, не все сбегли, опустела бы Сибирь тоды. Вишь, и ты баешь, что Север наш хлеб-от кормит. Мда, без хлеба жизни нет. Вот потому-то мы тут во Сибири дремучей старамся на два года запас держать, а то и на три. Ежели так не сделашь, то и помирай. Мясо, рыбу добудешь, но вот беда – мы к хлебу приучены, да душевые платить надобно.

Никите было уж за тридцать, захмелев, стал пытать Фрола:

– Вот ты здеся почитай больше десяти годов по своей воле, хотя не понимаю, как это в тьму тараканью по своей воле. Но дело твоё. А скажи, Фрол, ежели девку ссильничать, как сибиряки к таким относятся?

Никодимыч вмиг посуровев лицом, неторопливо ответствовал:

–Убьют. И никто тебя, милай, искать не будет. Я всех здешних охотников знаю, оне робяты железны, разыщут и как волка пристрелют, рука набита стрелять. Не любят таковых нигде, понял ли? Я бы первай такового своими руками задавил.

Никита быстро заморгал глазами:

– Да прости, отец, дурь в голове окаянная. Я вон как Афанасий може жанюсь.

Никита стал рассказывать, как мудрено строить большие лодки, но от его зоркого взгляда не ушло, что Фрол не сразу, но подобрел лицом, о многом это сказало ушкуйнику. Попив дня три браги, Никита засобирался в Илимск, с собою Афанасий дал ему несколько связок топорищ. Эх и благодарил после Никита Афанасия за них. А Фрол про себя подумал: «Слава те, Господи, Афанасий не таков.

Но по Божиему промыслу да судьбине людской Никита тоже был не таков, а то, что сказал лишнего, так то на пъяну голову. Женился через два года и Никита. На свадьбу к ним в Илимск приезжал Афанасий с Евдокией и сыном Ивашкой. Фрол с Кланей не поехали, на кого, де, хозяйство оставишь, и это была не отговорка, все это понимали. Быстро течёт жизнь, много воды унесла холодна сибирская река Ангара. Уж никто, кроме старенькой мамани, не поминал Афанасия на его Родине, да и он порою думал, жива ли мать? Таково уж человечество – о родных думает да о родной сторонке. Там, в Поволжье, течёт могучая река Волга, люди ловят там рыбу , сеют хлеб, строят храмы, и большинство там таковых людей, что ежели подумают о Сибири, то страх берёт. Как и какие, мол, там люди живут, от одной мысли, де, опосля мурашки по спине бегают. Бывают и такие люди. Сибирь же заселялась разными людьми, но и колодниками, знамо дело. Текла река Ангара, и здесь ловили рыбу, сеяли в землю Богом данное зерно. «Мать честная, – думал Афанасий, – навроде много ли годов минуло, а Ивану, его сыну, пятнадцать годов уж!» А после народились на Божий свет Александр, Петруша, Дашутка. На начатый Фролом погост Афанасий отвёз уже своих пятерых умерших во младенчестве детей. Сколько воды утекло. Поселилось в их деревне ещё четыре семьи. И глядя на погост, Афанасий с хрипом в голосе сказал:

– Вот ведь жизнь! А! Уж за двадцать могилок-то. Другие семьи тоже хоронют. Чего же сделашь? Везде помирают. А тут Сибирь. Тут, брат, не зевай, подкладывай дрова в топку жизни! Нет, не свижусь, видать, боле с маманей.

Сын Иван напросился с Никитой строить баркасы. Евдокия боялась отправлять Ивашку родненького, незнамо куда, баяла с опаской:

– Он подрос конешным делом, но для меня чудишным завсегда останется. Там жизнь самостоятельна, лодки строить, эвон, мужикам – тижало, а тут, молод ведь совсем, вовси меня не слушати, мужики.

Афанасий с Иваном слушали мать. Афанасий хотел, чтобы сын обучился делу, потому неторопливо и с толком уговаривал свою любезную Евдокию:

– Евдокеюшка! Ведь разумно, ежели сынок делу лодочному обучится, больши лодки – энто цельные корабли, мастером будет, хлеб-от нужон, только и лодки надобны, без их муку на Север не доставишь. Обучится, построит таку и будем рыбу ловить, кули с мукою продавать, надобно дале видеть, жена. Только на два месяца и забират Никита сына-то. Евдокия не унималась:

– А простынет, надсадится, кто лечить там будет?

Понимала сердцем Евдокия, что не отстоять ей сыночка родного.

***

Велика Сибирь-матушка! Сколько зверя в тайге, птицы да рыбы! И вовсе разуму неподвластно. Зимою лес в глубоком снегу окутанный стоит, тишина такая, аж звон в ушах стоит. Ловят, жадно ловят уши хоть какой-нибудь шум. Тишина. Ветер в Сибири – редкость, тайга многовековая не пропускает его, но ежели дунет, то обязательно где не то сушину повалит. Приметит зоркий сибирский глаз то место, дров вокруг немыслимо как много, но ежели сушина неподалёку от жилища, то приходит пора, заготовливает сибиряк её на дрова. Много жару от дров во Сибири, всё толково Боженька создал. Намёрзнется охотник на трескучем морозе, придёт домой, борода и брови заиндевели, глаз не видать. А жена печку натопила. Ух, мечтал он о таком тепле, да о том, как бы не загибнуть, ведь в тайге всякое бывает. Но наступает весна, оживает многовековое царство. Окрест лепота. Пашенный крестьянин, поглядев на запасы сена, довольно вздыхает, не зря спинушку гнул, сенушко есть, с молочком будем, гоже так-то.

И вот уже несёт ледяные глыбы ледяная река Ангара, глянешь, страх обуят: только сунься, и нет тебя боле на земле! Матеря шибко следят в такие времена за детьми. Ежели кто в ослушниках окажется, то розгами его, окаянного! А как же по-другому? Растят его, растят, а он не слушает, рвётся к реке, неслух бедовый. И слухом Сибирь полнится, что, де, там-то да там-то не доглядели. Ох, горе-горькое. Несут отцы махонькие гробики на погосты, а матери убиваются. Да то ладно дети, взрослые мужики гибнут в разностях жизни. Одне, слыхал Афанасий, запрягли лошадь и на реку, а река-то уж трогалась, и вот понесло их. Пьяные, чего с них взять, но всё же испугались, лошадь тоже напугалась, насилу выбрались, лошади ногу заломило. Необъяснимое созданье – человек, нет, необъяснимое.

За весною всегда и во все времена воистину долгожданно лето. И в это лето сколь ни рядили, а всё же отпустили в Илимск сына Ивана. Никите Бог сына не дал, дочки у него, так шибко умолял отпустить, страсть как хочет обучить Никита Ивашку большие лодки строить, да после обещался в Якутск по Лене взять с собою, когда муку на Север повезут.

По нраву пришлось дело Ивану, сколько секретов ремесла изведал, но главное дело – Никита его в Якутск по Лене-реке взял. Илимский волок от Ангары к Лене шибко выручал торговый крестьянский люд, через него долгие годы шло снабжение Севера хлебом. Больша река Лена, пороги есть, но слава те, Господи, небольшие. Зато где растекается сибирская могучая река, так и вовсе море-океан. Глядел Иван и углядел по берегам огромных скал рисунки, изображены были на них олени, медведи, местные жители тунгусы, их жилища. И Ивашка оторопело спросил Никиту:

– И чем это они рисовали? Рисунки со временем тускнеют, а тут нет.

Никита почесал затылок, ухмыльнулся. Постарели они с Афанасием тут во Сибири, из них, колодников, Сибирь-матушка людей сделала али сотворила, это уж кому как глянется сказать. Афанасий – хлебопашец, Никите довелось  лодки строить, стало быть, и ушкуйникам во Сибири дело нашлось. Поглядев с улыбкой на Ивашку, Никита с хрипом в голосе ответил:

– Вишь, как голос хрипит, индо скрип телеги, это уж тут, во Сибири, стал хрипеть, На холодных сибирских ветрах закалился, раньше голос у меня звонкой был, эх, и петь любил.

И Никита вдруг запел своим могучим голосом:

 

Наступит ночь, взойдёт луна.

Не спит казак, душа клокочет,

А слёзы льются ручьём из глаз.

Загибло много робят в походе.

 

В боях, походах не унывал,

Хошь было туго в смертельной сече.

Родимый дом, привольный край.

Спасал казак от страшной смерти.

 

Бегут года, стар стал казак.

Морщинок много, да щёки впали.

И вроде жил, али не жил.

Поплачь, казак, и мы поплачем.

 

Давай помянем казака.

Судьбиной бит был. Да выжил с честью.

Родимый дом, привольный край

Ты спас, казак, от страшной смерти.

 

После того как Никита допел песню, сразу несколько сибиряков в голос сказали, мол, гоже, по-нашему, про нас всё сложено, бывалый народ, отчаянный, сердешна песня.

Иван зачарованно глядел на Никиту, а бывший ушкуйник продолжал баять:

– Рисунки энти, люди бают, давнишни, много веков назад нарисованы, да оно и догаду надобно иметь в голове, знамо дело, древни мастера. Чем и как рисовали, неведомо, в кажинном деле хитрость есть, бают, краску древню делали. Вон у нас на Западе церкви строют, крепки шибко оне, а энто секрет мастеров, опять же яйца в замес добавляли, так старики говорили. Да погодь, брат Иван, Ленские столбы есть, много километров оне по реке Лене, навроде как высоченны замки стоят, лепота! Ну а для местных жителев энто, паря, навроде святыни.

Эх, дурень окаянный, не стерпел, проговорился, да тут рази стерпишь! Скоро сам увидишь дивну красоту. Я коли сам первый раз увидал, думал, с ума сойду, ну до чего же дивна, приглядна картина! Могучее зрелище! Это, брат, не иначе как сам Господь создал, чтобы показать людям силу свою велику. Тунгусы, оне выносливы робяты, а стало быть, умные. Одно разъединственное слово скажут, а в ём много смысла, тут брат мудрость, веками скопленная. Сколь надобно уметь делать, чтобы тут в таких морозах выжить. Это ж подумать страшно, а оне жили и живут. Сильный народ. Уважаю. Наши казаки тоже не промах, Сибирь в оборот взяли. Тятя вон твой хлебом всех кормит. Велико дело.

И вот Иван наконец увидел Ленские столбы и расспрашивать Никиту не стал, де, они ли? Никита глядел на Ивашку, улыбался. Пред взором предстали высоченные, древние-предревние скалы, и ежели глядеть издалека, то и впрямь, казалось, что стоят огромадные замки неведомых королей. Иван был очарован настолько, что открыл рот и замер. И вот прошли они на баркасе уж поди больше двух десятков вёрст, а Ленским столбам и конца нет. Велик ряд громадин эдаких. Над красивыми, могущественными скалами летало много больших и малых птиц, видел Иван и медведей, оленей и ещё разных зверей, которых ране не видывал.

Страх какие богаты места, и людей нет вовсе, по всему видать, Боги тут живут. И снова на скалах увидел Иван древние рисунки. Молодое воображение рисовало в голове стоянки древних людей. Всерьёз казалось, что они совсем недавно жгли здесь костры, но ушли, не желая встречаться с сибиряками. «Эх вы, милые! Мы же вам хлебушек везём, думал молодой хлебопашец. – Не пужайтесь нас, мы, ей-Богу, с миром идём к вам. Русские люди добрые. Вас ваши Боги берегут, а нас наши православные святые, всё по совести».

Вот уже пройдено ещё с десяток вёрст, а Ленские чудные столбы по-прежнему стоят и стерегут местных жителей от разных напастей. Иван, долго стоявший в лодке, наконец, присел и подумал: «Велика Сибирь! Велик Север! Взаправду сильна наша Русь. Эх, и люди в ней. Эх, и люди».

Вот уж и прошёл их баркас, переполненный кулями с мукою, то место, где были нарисованы дивные древние рисунки. А в глазах Ивана ничего, кажись, не поменялось. Ночью приснилось ему, будто Тунгус с одного из наскальных рисунков, сошёл со скалы и пошёл на охоту зверя добывать. Проснулся от чудного сна, а они к Якутску подплывают. И вновь убаюкали Ивана ленские воды.

Не стал будить крепко спавшего Ваню Никита. И только проснувшись, Иван увидел, как работает вёслами дядя Никита: ух и силищи в нём, вон какие мускулы, руки сильные, инда из железа деланы. Завидев проснувшегося Ивана, Никита громко сказал: «Эк тя сморило! Утомился! Да, путь речной, брат! Боле не пойдёшь со мною, поди?»

И Никита вдруг посмотрел на Ивашку неожиданно просящим взглядом. Нет, это была не слабость какая-то, это была живая душа Никиты, вдруг обнажившаяся, но по-прежнему сильная душа. Вся его сущность словно говорила: эх, не получилось мне замены.

– Да ты что, дядь Никита! Я всю жисть мечтал об энтом. Эдаку красоту видеть не кажинному дадено. Чудеса. Диво-дивное. Эва, брат!

Никита улыбнулся. Радостно было всем понимать, что они, пройдя такой непростой путь, привезли людям муки, да опять же, торговля – жизнь особенная. Напекут хлеб люди и будут их добрым словом поминать. Путь до Якутска, что ранее называли Якутским острогом, был неблизким; по ночам жгли костры на берегу, варили кашу, уху, и Ивашка слушал рассказы мужиков.

Один из таковых, кряжистый, напрочь седой Андрей Черноусов баял:

Мне дед Сергей рассказывал, де, шибко не хотели местные жители: буряты, тунгусы, якуты, чтобы казакам Сибирь покорилась, войны были страшенные. Дед говорил: пришёл к ним однажды один тунгус, в богатые шкуры одетый, говорит, де, пушнины даст много, только уходите. Жаль ему тоды того тунгуса стало. Раз казаки взялись Сибирь покорять, рази их остановишь? А уж коли на местных жениться стали тут, и вовсе породнились наши народы. Диво-дивное жизнь-то, ух.

Никита подсел к Ивану поближе, зачерпнул большой деревянной ложкой ушицы, помянул добрым словом тятю Ивашки Афанасия, де, ложку энту он ему даровал, да как расписал. Мастер, не только обутки шьёт да хлеб сеет, вон каки ложки знатны делат.

Поев немного ухи, Никита заговорил:

Андрей-то, вишь, весь седой, а я помню чернющего, кудрявого яво, мы с им два раза могли вовсе загибнуть на Лене, эх, Господь сподобил выжить. Один раз ветер страшенный поднялся, лодку нашу об скалы расшабашило, потонул хлебушек. Эх, горевали. Пешком долго возвращались, помню, идём за чуть было не плачем. А ничего, обошлось, в понятие вошли люди, даже в долгах не оказались. Кто ж окромя нас путь таковой одолет. Нет. Есть люди. Просто нас ценют. Низкай поклон.

Иван сидел подле жаркого костра, ел жирную уху, глядел, как харюза головы из котелка вывлели. Ему было гоже на душе, думал, мать поди волнуется, де, не простыл бы, не потонул. Эх, маманя! Да рази с такими мужиками что будет, вон каки сильны. Я с ими как за каменной стеной.

Вернулся в свою деревню Иван позже на два месяца. Боялся, ругать будут, нет, не ругали. Работы в родном дому завсегда с избытком, неколи ругаться. Только Евдокия обронила слезу, слава те, Господи, сынок живой…

 …Удивительна судьба Илимска. С 1679 по 1683 воеводой Илимска был знаменитый князь Гагарин, родственник царя Алексея Михайловича. С 1691 по 1694 Илимским воеводством управлял Г. Ф. Грибоедов, пращур писателя Грибоедова. Через Илимск проходили северные экспедиции братьев Лаптевых, Семёна Дежнёва, Витуса Беринга. В 1735 году в Илимск был выслан прадед Н. В. Гоголя полковник В. Танский. С 1792 по 1796 год отбывал ссылку в Илимске писатель Александр Радищев. По территории Илимское воеводство сравнимо было с современной Италией. Шерстобоев В.Н. в «Илимской пашне» писал: «Горсть северно-русского крестьянства, перенесённая волей судеб на Илим, показала изумительный образец уменья в тяжелых условиях горно-таёжного края быстро и навсегда утвердить русскую государственность. За какие-нибудь 60-80 лет закладываются почти все селения, существующие и теперь, создаётся устойчивое земледелие, открываются водно-волоковые дороги, вниз по Лене направляются наполненные илимским хлебом барки и дощаники, ведётся собственное солеварение и курится вино. В неведомом до сих пор крае налаживается согласованный ход хозяйства Илимского воеводства». 

Не ведал тогда Иван, Афанасьев сын, что долгие годы будет водить баркасы, наполненные кулями с мукою, на Север. Илимская, Братская, Кежемская и многие другие пашни Сибири будут обеспечивать хлебом Север нашей кондовой, неизбывной, милой многонациональной Отчизны. Не ведал, что его сродники-сибиряки сыграют наиважнейшую роль в разгроме немецко-фашистких войск, защищая Первопрестольную в решающий судьбу страны час. Что гидромедведь, легендарный начальник Братскгэсстроя Иван Иванович Наймушин, возглавит строительство Братской ГЭС, которая станет флагманом энергетики страны по выработке электроэнергии. Что до легендарного города Братска будут строить железную дорогу заключённые, которых уже давно никто не называл татями и ушкуйниками.

Много чего в стране будет построено именно заключёнными под стражу людьми. Как писал Такэда Сиро, один из японцев, работавших в Тайшетлаге: «Каждая шпала на всем пути от Тайшета до Братска – это погибший заключенный, русский или японец». Не ведал и о том, что будут стоять в Сибири промышленные города, являющиеся мощной поддержкой всей экономики страны. А может, и видит это всё Иван с небес, неведомо это нам, и, слава Богу, что неведомо. Но у Бога все живы… 

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2021
Выпуск: 
9