Александр АРЦИБАШЕВ. Кулек семечек из чепцы. Рассказы.

ПРОХОДНИЧОК

Рассказ

Рыжий потертый трамвай, словно спотыкаясь, рывками двигался по разморенным от жары пустынным улицам Риги. Пассажиров в вагоне было мало. В субботний день многие горожане с раннего утра укатили кто на дачу, кто в лес, кто на взморье. Время близилось к полудню, и от малейших солнечных лучей не спасала даже теневая сторона.
Важлецов расстегнул пуговицы рубашки и подул на взмокшую грудь. Каждый толчок раздражал его, приходилось постоянно держаться за липкий поручень, чтобы не удариться, а значит — напрягаться и еще больше потеть; по ложбинке спины неприятно стекали щекотливые струйки, солоноватым привкусом отдавали пересохшие губы, першило в горле. Он нервничал еще и потому, что опаздывал на свидание. Пятнадцать минут назад надо было уже стоять у входа в Домский собор, где они условились встретиться с Ириной, а туда еще ехать и ехать. «Разве будет ждать? — крутилась в голове одна и та же мысль. — А какая чудная девчонка! Ни телефона, ни адреса…»
Досадовал, что не рассчитал время на дорогу. Гостиница, в которой он остановился, находилась на окраине, в центре нигде мест не было — впрочем, о фешенебельном номере и не помышлял, поскольку все равно не хватило бы денег заплатить за постой. На зарплату инженера механического завода и в Перми-то, где он жил, особо не пошикуешь, а тут, считай, заграница: море, порт, интуристы.
О Юрмале Важлецов впервые узнал из случайно подслушанного разговора в кафе двух смазливых студенток, сидевших за соседним столиком и оживленно обсуждавших, где бы летом отдохнуть. Память сохранила до мельчайших подробностей тот вечер.
— Только в Сочи! — томно вздыхала брюнетка с короткой прической. — Теплое море, мягкий песочек, роскошные кипарисы…
— А я — в Прибалтику! — щурилась лукаво блондинка с распущенными прелестными волосами. — В Юрмале народ поинтеллигентней, много иностранцев…
— Но иностранцев-то как раз больше в Сочах! — не унималась подруга. — Хочется тебе мерзнуть?
— Не скажи… Северный загар куда красивей южного! А уютные рижские кафе, бары, ресторанчики…
Почувствовав на себе пристальный мужской взгляд, обе одновременно посмотрели в его сторону. Блеск вспыхнувших зрачков и трепет длинных ресничек не ускользнули от внимания Важлецова, возбудив в нем желание непременно познакомиться с юными особами. Он знал, что нравится женщинам; высокому, поджарому, с мужественными чертами лица, светлыми, почти пепельными волосами, зачесанными на пробор, зелеными притягательными глазами, ему не составляло особого труда, вопреки расхожему мнению о бесперспективности уличных знакомств, — запросто подойти в толпе к приглянувшейся девушке и заговорить. Главное, как он считал, не плести чепуху, не выглядеть глупым, а подыскать естественный повод для знакомства.
— Вы случайно не пани? — спросил он, перехватив взгляд той, что рассказывала о Юрмале.
— В смысле? — взлетели вверх тонкие брови.
— Ну, в вашем роду не было польской крови?
— С чего это вы взяли? — вопросом на вопрос отреагировала снова блондинка, пожав плечами.
— В глазах у вас что-то польское.
— Возможно, — облизнула она пухленькие губки и переглянулась с подружкой. — Наташ, я действительно похожа на полячку?
Брюнетка изящно выпрямила спину, при этом под вязаным свитером более рельефно выступили заманчивые округлости грудей.
— Скорей на датчанку или шведку. Те пораскованней…
— Что ты этим хочешь сказать? — сузила манерно глазки подруга.
— Да я тебя, Юль, хмурной-то никогда и не видела, все хохочешь и хохочешь!
— Разве это плохо?
— Наоборот: очень даже здорово! — воскликнул Важлецов, еще больше загораясь. — Кстати, меня зовут Андрей. Можно подсесть к вам?
Девушки обменялись взглядами, явно растерявшись от напора молодого человека. Впрочем, они тоже заприметили его, когда вошли в зал и высматривали местечко где бы поудобней устроиться.
— Пожалуйста, — нашлась наконец первой брюнетка, кивнув головой на свободный стул. Томность ей явно шла.
Он взял о стола сигареты и зажигалку, поискал глазами официантку.
— Что будем пить? Шампанское?
— Нет, нет! Мне только чашечку кофе, — замахала руками Юля.
— И мне тоже, — поддержала ее подруга.
— Ну вот! Хотелось отметить знакомство, а вы… Может, все-таки по фужерчику?
Уловив сомнение на лицах девушек, Важлецов попросил официантку принести бутылку шампанского и три кофе.
— Где-то учитесь? — спросил он как бы мимоходом, вальяжно располагаясь на новом месте и без стеснения разглядывая собеседниц.
— В педагогическом, на инязе... — робко выдавила Юля, опустив взгляд на пальцы, вертевшие пустую чашку.
— А вы? — с любопытством посмотрела на него брюнетка. Ее любезность была не без оттенка кокетства.
Ему хотелось, чтобы этот вопрос прозвучал из уст миловидной Юли, но он не подал и вида, что выделяет кого-либо из них:
— А я уже работаю. Закончил политехнический. Между прочим, не женат…
— Могли бы об этом и не говорить, — отстраненно произнесла Наташа.
— Почему?
— Но какая нам разница: женаты вы или нет?
Он захохотал, обнажив ряд красивых белых зубов.
— Обычно девушки предпочитают иметь дело с неженатыми!
— Предрассудки, — ответила она, доставая из сумочки зеркальце.
— То есть, хотите сказать, это несовременно?
— Ну посудите сами: мы видимся впервые. Почему нас должно волновать, свободны вы или заняты?
— В общем-то, логично! — согласился он, откинувшись на спинку стула.
Официантка принесла шампанское и фужеры. Важлецов сам откупорил бутылку и, стараясь сохранять невозмутимый вид, наполнил бокалы.
— Выпьем за любовь! — Его настырный взгляд скользнул по фигуре Юли, отчего вся она внутренне сжалась, будто окунувшись в ледяной омут. Между ними возникла тонкая чувственная связь.
Наташа, похоже, это уловила, легкая тень досады пробежала по ее лицу, но она справилась с волнением и вслед за Важлецовым подняла фужер:
— Такой тост грех не поддержать.
Они чокнулись. Сделав несколько глотков, Важлецов ощутил прилив бодрости и заговорил развязнее:
— Подслушивать, конечно, плохо, но вы так страстно говорили о лете… У меня вот тоже сомнения: хотел было махнуть за границу — не получилось. Достать турпутевку невозможно. Даже в Болгарию не пускают.
— Не всех! — уточнила Юля, поправляя прическу.
— Кое-кому везет, — процедил он сквозь зубы, отдаваясь уже другой мысли. — За границу ведь идейных подбирают.
— А вы, значит, не идейный?
— Во всяком случае, не терплю толпы.
— Такой гордый? — съязвила она, явно играя.
— Кто ж себя не любит? — Важлецов хитровато ухмыльнулся. Все укладывалось в его схему: он уже рисовал в воображении, как останется наедине с Юлей, как прикоснется губами к ее нежным белым ладошкам, как обнимет тонкую талию, вдыхая всей грудью запах роскошных волос…
— Иногда полезно и притвориться, — вывел его из оцепенения голос Наташи, которой, по всей видимости, не хотелось мириться со второй ролью в этой мизансцене, и она сделала попытку перехватить инициативу.
Важлецову льстило соперничество красивых женщин из-за него.
— А зачем? — отозвался он, сощурив глаза.
— Чтобы добиться желаемой цели, — сказала она, пристально сияя возбужденными глазами. — Разве трудно прикинутся простачком? Дескать, вот такой я весь положительный и в мыслях нет знакомиться с иностранками…
— При чем тут иностранки?
— Сами же говорили о полячках.
— Это я так, к слову.
— Не лукавьте, все мужчины мечтают об экзотике…
— А женщинам это не свойственно? — съязвил Важлецов.
— Отчего же! Мы вот с Юлей когда были в Венгрии, общались и с немцами, и с англичанам,. и с американцами.
— И как?
— Что, как? — забарабанила по столу длинными ногтями Наташа, сохраняя невинное выражение лица.
— Кто больше понравился?
— И те, и другие нормальные ребята…
— О, да у вас богатый опыт! — он с притворным удивлением вновь уставился на Юлю.
Та покраснела и часто заморгала ресницами:
— Нельзя столь превратно судить об обычных дружеских встречах.
— А разве я сказал что-то плохое?
Она промолчала. За нее ответила подруга:
— У русских — все в лоб, наперед известно чего хотят.
— Интересно: чего же? — с вызовом посмотрел на Наташу Важлецов.
— Не будем уточнять…
За столом возникла неловкость. Обе девушки одновременно взглянули на часы, как бы показывая всем своим видом, что пора уходить.
— Может, допьем? — уныло кивнул он на бутылку с шампанским.
— Спасибо, — перехватила его взгляд Юля и встала: — Пора домой!
— Действительно, засиделись! — поднялась следом Наташа.
Они оделись и вышли на улицу. Подмораживало. Под ногами неприятно хрустели льдинки, было скользко. Девушки жили в разных районах города. Первым подошел автобус Наташи, она поцеловала подругу в щечку и кивком головы попрощалась с Важлецовым:
— Счастливо!
Он машинально махнул ей рукой и обронил неуверенно:
— Надеюсь, увидимся.
— Возможно…
В этот вечер, проводив Юлю до подъезда ее дома, Важлецов впервые поймал себя на мысли, что ему пора подумать о женитьбе. Попытался представить в роли жены Юлю: умная, обходительная, красивая. Похоже, из порядочной семьи, отец — директор проектного института, мать — солистка оперы. Квартира в центре города, шикарная машина, дача на Каме, наверняка — обширные связи…
Вскоре она пригласила его в гости. Родители были дома. Встретили радушно, но, как ему показалось, с некоторой настороженностью — словно приценивались, хотя общались лишь за чаем. Это породило смутное сомнение… Затем они уединились с Юлей в ее комнате. Близость красивого тела, дурманящий запах шелковистых волос, призывный блеск глаз возбудили в нем желание обнять девушку; в груди ворохнулась сладкая истома, и в тоже время сердце сжалось от непонятного чувства тревоги: как бы все не испортить… Но страсть переборола: коснувшись кончиками пальцев свисающей на лоб Юли прелестной прядки, он потянулся губами к нежной ямочке на мягкой, поразительной белизны, щеке; другая ладонь скользнула по гибкой талии, ощутив упругость и дрожь непорочной плоти; Юля прильнула к нему трепещущейся грудью и крепко обвила руками шею…
Важлецов задохнулся и, уже не стесняясь, целовал горячие губы, влажные ресницы, открытые податливые плечи… «Женщину надо брать сразу, пока она не разгадала твоих истинных намерений» — это стало его правилом после того, как обжегся на слишком доверчивой любви к первой в своей жизни девушке. Он боготворил любимую, боялся притронуться к ней, а она с поразительной беспечностью отдалась другому. С тех пор что-то надломилось в его душе, при каждом новом знакомстве вспоминал об измене и целиком отдавался во власть неуемной, почти звериной, похоти. Добившись своего, сразу же охладевал к любовницам, забывая и о нежных словах, и о клятвенных обещаниях, и о выстраиваемых планах. Безжалостно рвал с ними, жаждая новых встреч. И тогда, уходя от Юли, он наперед знал, что больше не встретится с ней.
…Трамвай качнуло, и Важлецов, как бы отряхнувшись от воспоминаний, вновь посмотрел на часы: «Зря еду!» И тут увидел, как по бульвару шла Ирина в ярко-желтой кофточке, замшевой, шоколадного цвета, мини-юбке, на высоких шпильках… Вскочил с места и кинулся к выходу, ожидая с нетерпением остановки. Наконец створки дверей распахнулись, и он, спрыгнув со ступенек, бегом устремился за девушкой: «Где она? Неужели свернула на другую улицу?» На аллее никого не было.
Раздосадованный, запыхавшийся и окончательно взмокший, он уже хотел было повернуть назад к трамвайной остановке, как взгляд вырвал среди буйной зелени желтое пятнышко. Без всякой надежды двинулся дальше. Подойдя поближе, увидел на скамейке в тени деревьев девушку, читавшую книжку. Это была вовсе не Ирина. Такая же светловолосая, длинноногая, стройная, в точно таком же наряде, но другая девушка. Звук приближающихся шагов заставил ее отвлечься от чтения; она подняла на Важлецова большие синие глаза и выжидающе замерла. Поняв, что обознался, он тем не менее не стушевался, а, улыбнувшись, как-то очень даже по-простецки произнес:
— Ну и жарища! Дышать совершенно нечем… Не возражаете, если присяду рядом?
— Ради Бога! — отстраненно ответила девушка, подвинувшись к краю скамейки и снова погрузившись в чтение.
На вид ей было лет шестнадцать. Круглое лицо в веснушках, по-детски припухшие чувственные губы, чуть вздернутый носик… Важлецов успел оценить изящную длинную шею, выпирающую из кофточки высокую грудь, плотные тугие бедра. Помолчав с минуту, притворно вздохнул:
— Счастливчики, кто сейчас в Юрмале, у моря… Не так ли?
— Наверное, — неопределенно ответила она и, сощурившись, посмотрела на солнце.
— А вы почему в городе?
— Жду, когда закончится обеденный перерыв в техникуме. Я — не местная, приехала из Стучки, чтобы сдать документы в приемную комиссию.
— Это далеко от Риги?
— Два часа на электричке.
— Не близко… А в какой техникум?
— Торговый.
— На бухгалтера?
Она скосила на него удивленные глаза:
— Как вы догадались?
— Пальчики длинные… Деньги удобно считать! — Важлецов засмеялся, довольный шуткой.
Девушку звали Яной. Она оказалась полячкой, по фамилии — Кручинска. С ее слов он узнал, что в Латвии вообще много поляков, это — с древних времен. В Риге — впервые. Говорила с едва уловимым акцентом, слегка шепелявя и проглатывая окончания слов, что выглядело несколько забавно. Увлекшись беседой, она забыла о всякой предосторожности, ворковала и ворковала, искренне радуясь знакомству с симпатичным парнем. Важлецов расчетливо выжидал, пока девушка привыкнет к нему. В какое-то мгновение он сделал вид, что хотел взглянуть на обложку книги, лежавшую на соблазнительных коленках и, как бы невзначай, коснулся локтем упругой груди. Яна на это никак не отреагировала, продолжая весело рассказывать о том, кто из их класса куда поступает. В следующий момент он уже взял в свою руку мягкую нежную ладошку и поцеловал в пульсирующую жилку. Такого ощущения свежести, исходящей от молодого цветущего тела, Важлецову никогда прежде не доводилось испытывать; ноздри его расширились, дыхание участилось, сладко заныло сердце. Не вполне отдавая отчет своим действиям, он притянул к себе девушку и стал безумно целовать ее шею, плечи, волосы…
Она совсем не противилась, притихнув в его объятиях, и лишь вздрагивала всем телом при каждом новом прикосновении. Не стесняясь, он жадно мял ее вздымающуюся грудь и все больше и больше возбуждался. Однако сознание подсказывало, что на этом следует остановиться — иначе все могло быстро закончиться.
— Поедем в Юрмалу? — пришло вдруг в голову дерзкое решение. — Купальник с собой?
— Угу, — мотнула она утвердительно пышной гривой.
— Ну и прекрасно! Сдадим документы в техникум, и на море! Только предварительно завернем ко мне в гостиницу за плавками и полотенцем.
Они поднялись со скамейки и, как старые знакомые, взявшись за руки, пошли по тенистой аллее вдоль бульвара. Вскоре свернули к светофору и, перейдя на противоположную сторону улицы, оказались перед серым невзрачным зданием.
— Ты сходи одна, я здесь подожду, — кивнул он на массивную дверь и достал из кармана брюк сигареты.
Яна скрылась в подъезде. Важлецов закурил и стал лихорадочно соображать, стоит ли заводить ее к себе в номер. В комнате — десять коек, наверняка кто-то из жильцов дома. Неудобно будет: не нашел гостиницы поприличней. Ему не терпелось увидеть Яну в купальнике, поплескаться с ней в море, понежиться на теплом песочке; мысленно он уже фантазировал, как они заглянут в какой-нибудь уютный ресторанчик, будут пить шампанское и танцевать под оркестр на открытой веранде, наслаждаясь запахами моря и смолистых сосен, как потом будут гулять до утра по набережной, упиваясь ночной прохладой и шорохами таинственных дюн, как будет ее целовать и обнимать…
— Все в порядке, можем ехать! — выпорхнула на улицу веселая Яна.
Вдали показался трамвай. Важлецов поцеловал девушку в подставленную щечку и потянул за руку к остановке. Всю дорогу, пока они добирались до гостиницы, он глядел на беспечно улыбавшуюся Яну и мучался одним и тем же вопросом: «Оставить ее в холле или все-таки завести к себе?» Странно, что она покорно следовала за ним, не выказывая и тени малейшей тревоги.
Администратор безучастно выдала ключ от номера, даже не посмотрев в их сторону. Поднялись на лифте на последний этаж. Полутемный коридор подействовал на Важлецова будоражище; вставляя ключ в замок, он почувствовал, что руки его слегка дрожат, а в висках пульсирует кровь. К его удивлению, номер был пустым. Пропустив Яну вперед, машинально щелкнул замком. Койки в комнате стояли почти вплотную одна к другой, некуда было даже поставить стул.
— Присаживайся на одеяло, — сказал он, проходя к окну и задергивая тяжелую гобеленовую штору. — Ну и пекло! Хоть немножко меньше будет жечь…
Она примостилась на краешке кровати. Коротенькая юбочка приподнялась настолько высоко, что у Важлецова закружилась голова. Он уже ничего не видел, кроме белеющих нежных коленок; оставил в покое сумку и безвольно опустился рядом:
— Какая же ты обворожительная, Яна…
В любой момент в дверь могли постучать, однако это обстоятельство не остановило его; пальцы коснулись гладкой спины и стремительно ринулись вверх, увлекая за собой тугую кофточку. Выскользнувшие упругие груди с надувшимися розовыми сосками затрепыхались в полумраке, словно испуганные птицы в силках. Важлецов поочередно стал целовать их, не в силах совладать с собой.
…Яна осознала все то, что произошло между ними, еще не отдышавшись от поцелуев, еще трепеща от незнакомого ощущения; грустный взгляд скользнул по скомканной простыне, и на глазах выступили слезы.
«А ведь ей, пожалуй, нет и восемнадцати, — резанула сознание Важлецова тревожная мысль. — Угораздило же связаться с малолеткой!»
Страсть схлынула. Он с ужасом смотрел на всхлипывающую девушку, хорошо понимая, что ему грозит в случае истерики. В Юрмалу ехать расхотелось. Вспомнил, что не успел назвать ни фамилии, ни адреса. «Только бы тихо покинуть гостиницу, только бы она успокоилась!..»
— Сердишься? — выдавил он осекшимся голосом, заглядывая ей в глаза.
— Что теперь об этом говорить… — Она шмыгнула носом, поправляя сбившиеся на лоб прядки волос. — Странно как-то все получилось: ни цветов, ни ухаживаний, ни признаний… Даже пошловато.
— Это почему же? — притворно надулся он.
— Нумера, шампанское, лакеи… Разве ты сказал мне, что любишь?
— Люблю! Конечно же люблю!
— Умоляю, Андрей, не надо… Полчаса назад мы ничегошеньки друг о друге не знали. Впрочем, и сейчас ты для меня загадка. Я ведь тебя ни в чем не виню! Сама себе судья…
Она опустила с кровати ноги, нащупывая туфли. Ее замшевая юбочка была вся в складках. Пока приводила себя в порядок, он поправил постель и успел принять душ.
— Пошли? — сказал вполголоса, вернувшись в комнату и стараясь выглядеть веселым.
Они вышли на улицу. На небе появились тучки, ленивый ветерок навевал откуда-то сырость.
— Похоже, собирается дождь... — обронил Андрей, крутя головой.
— Не поедем в Юрмалу? — посмотрела на него с грустью Яна.
— А что там делать в ливень?
— Как хочешь... — пожала она плечами.
— Я тебе обязательно позвоню на днях, и мы встретимся, — поцеловал он ее на прощание и помог забраться на ступеньки подошедшего трамвая.
Вернувшись в номер, облегченно вздохнул: «Кажется, обошлось…» На всякий случай решил переселиться в другую гостиницу. Покидая комнату, обернулся еще раз на кровать, на которой несколько минут назад лежала она, и у него что-то екнуло в груди: «А ведь, в сущности, прелестная девчушка. Жаль, больше не увидимся…» Он представил, как она теперь возвращается домой: грустная, опустошенная, растерянная… Впрочем, быстро поборол жалость и направился скорым шагом к лифту, бубня в оправдание: «Ну ни я, так кто-то бы другой завладел ею! Поплачет и успокоится…»
В мечтах его было познакомиться с кем-то поприличней, чтобы прохожие завистливо смотрели вслед, чтобы встречи сопровождались посещением элитарных ресторанов и богатых домов, чтобы кругом были блеск и лоск. «А Яна? Это так — проходничок… Сколько любовниц осталось за бортом! Всех жалеть?» Он ненавидел бедность и связывал свое будущее исключительно с удачной женитьбой. Жизнь научила его ловчить, изворачиваться, подстраиваться под более сильных и влиятельных людей, хотя иной раз тошнило от нудных разговоров и спеси недоумков.
Оставив вещи в новой гостинице, Важлецов решил-таки съездить на взморье. Там — раздолье, глядишь, — и подвернется удача! Экономя деньги, отправился в Юрмалу электричкой.
В вагоне огляделся по сторонам, но никто не привлек его внимания. Ехал молча, уткнувшись в книгу.
Загадочная Юрмала очаровала своей многоликостью. Пляж был полон народу. Яркие зонтики, шезлонги, надувные матрасы, лежаки, скамейки, разноцветные купальники, загорелые тела… Из уютных кафе доносилась веселая музыка; кругом смеялись, громко разговаривали, сновали туда-сюда торговцы-лотошники; у самой кромки моря молодежь играла в волейбол, на мели плескалась в теплой воде детвора; вдоль береговой линии, на фоне бирюзовых волн, качались ослепительно белые паруса грациозных яхт.
Важлецов взял в прокатном пункте лежак и неторопливо двинулся крайним от моря рядком, выглядывая среди загорающих свободное местечко. Где попало останавливаться не хотелось — искал глазами красивые женские фигуры. Наконец приземлился рядом с двумя девушками, сидевшими под красно-желтым зонтиком и рассматривавшими журнал мод. Сразу разговаривать не стал, решив для приличия выждать нужный момент.
Легкий бриз нагонял суетливые тучки, опускающиеся все ниже и ниже и заволакивающие постепенно все небо. Заметно посвежело. Кое-кто из отдыхающих засобирался домой.
«Искупаться, что ли?» — подумал Андрей, стрельнув глазами в сторону соседок. Те продолжали о чем-то болтать, совершенно не замечая его. Он поднялся с лежака и направился к морю. Под ногами податливо оседал теплый песочек, застревая между пальцев и прилипая к пяткам. У кромки берега вода была ласкающей, мягкой, но чем дальше к буйкам — становилась все более прохладней и колючей; по телу пробежала неприятная дрожь, захотелось вернуться назад. Важлецов оглянулся и увидел, что пляж быстро пустеет, а он не замочил еще и плавок: «Смешно будет, если так и не доберусь до буйков! Сколько же еще шагать? Не окунаться же на мели!» Самолюбие толкало вперед, хотя с неба уже упали первые капли. Пройдя еще с полсотни шагов, наконец нырнул в набегающую волну и, стараясь согреться, поплыл саженками к качающимся невдалеке буйкам. Достигнув одного из них, сразу повернул к берегу. Никого рядом не было. Море потемнело, усилился ветер. Когда ноги коснулись дна и он высунулся из воды, — по телу больно забарабанили льдинки града. Чуть ли не бегом заторопился к берегу; видно было, как над белыми пляжными постройками сильно раскачивались янтарные стволы матерых сосен. В следующее мгновение ливень заглушил все звуки, сверкнула молния и ударил пронзительный гром.
Андрею стало не по себе. Волны вокруг пенились и больно хлестали в спину, словно в отместку за какой-то тяжкий грех. С досадой подумал о том, что промокнут одежда и документы, но тут же вздрогнул от резкого грохота над головой и машинально закрыл уши ладонями. Берег утонул в сизой пелене.
Продрогший и подавленный, Важлецов попытался попасть в какой-либо бар, чтобы выпить рюмку-другую водки и перекусить, однако нигде не было свободных мест. Пришлось возвращаться в Ригу. Вспомнилась Яна: «Может, все-таки позвонить? Наверняка ждет…» На вокзале он набрал номер ее телефона. Услышав знакомый голос, весело сказал в трубку:
— Как настроение? Это — Андрей.
— Догадалась, — ответила она с легким придыханием.
— Чем занимаешься?
— Пью кофе со сливками.
— Вкусно?
— Ага. А ты где?
— На вокзале. Смотрю расписание движения электричек до Стучки.
— Неужели приедешь? — хмыкнула Яна.
— А почему нет?
На другом конце провода послышался вздох и через паузу неопределенная фраза:
— Мне показалось, что ты…
— Что я? — встрепенулся Важлецов, напрягаясь.
— Ладно, не будем об этом… — Яна рассмеялась: — Так когда ждать?
— Завтра, — выдохнул он, не задумываясь.
В нем проснулось дерзкое желание снова обладать ею: целовать покатые мягкие плечи, прикасаться губами к упругим соскам обворожительной груди, гладить божественные мягкие волосы… По тону разговора ему показалось, что поездка в Стучку для него совсем не опасна: «Наверняка, никому ничего не сказала! Иначе бы не кокетничала, не шутила…» Попрощавшись с Яной, отправился в гостиницу.
Ночью ему приснился странный сон: будто бы он заблудился в каком-то лабиринте и никак не может отыскать выход. Мокрые, осклизлые стены, тяжелые гнетущие потолки, гулкие напольные плиты… И где-то вдалеке — детский плач. «Откуда тут ребенок? Ведь кругом мрак и пустота…» Он идет дальше, но никого не встречает. Плач то слева, то справа, то сверху. От напряжения у него закружилась голова. И вдруг потусторонний голос трижды произнес над самым ухом: «Вспомни, что говорила тебе мать! Вспомни, что говорила тебе мать! Вспомни, что говорила тебе мать!..»
И тут он проснулся. Лицо пылало, на лбу выступила испарина. «Неужели простудился? — пронеслось в голове. — А как же Стучка?» Посмотрел на часы. Шесть часов утра. Вспомнил, что электричка уходит в половине восьмого. «Ехать или не ехать? А вдруг — западня?»
Тихонько, чтобы не будить соседей, встал. Также бесшумно умылся, оделся и вышел на улицу. День обещал быть солнечным и ярким: на небе ни одного облачка. Утренняя свежесть взбодрила, и боль в голове поослабла. Важлецов любил эти ранние рассветные минуты, когда еще мало прохожих, не поднята с дорожек пыль, не гудят назойливо машины; в тишине аллей — лишь гомон птичьих стаек и звук собственных размеренных шагов, напоминающий ход настенных часов. Хотелось думать только о хорошем, и он совершенно успокоился, увлеченный мыслями о предстоящей встрече.
Всю дорогу до Стучки глядел в окно, любуясь проносившимися мимо полями, перелесками, речушками, крестьянскими хуторами среди буйной зелени, провинциальными домишками, цветниками, железнодорожными переездами. На Урале природа суровей и краски не столь размыты, а тут кругом сезанновские воздушные мазки, расплывчатые ренуаровские пейзажи, туманные дали Моне, сады Писсаро… Важлецов увлекался импрессионистами и даже сам пробовал рисовать, получая огромное удовольствие, особенно при выездах на пленэр в компании молодых художниц; этюдник за спиной как бы возносил его над окружающими, придавая внешнему виду некую загадочность, подчеркивая принадлежность к элитарной среде, чего ему страсть как хотелось и о чем он постоянно мечтал. Намеревался было взять этюдник с красками и в Прибалтику, прослышав, что здесь неравнодушны к живописи, но багаж получился громоздким и от затеи пришлось отказаться.
Яна объяснила ему, как легче найти ее дом в Стучке: четыре девятиэтажки над Даугавой, в одной из них живет она с родителями. Добравшись пешком от станции, он быстро сориентировался и через полчаса стоял уже перед нужным подъездом. Осмотрелся. Чувство тревоги вернулось: «Рискнуть или, пока не поздно, повернуть назад? Будний день… Хорошо бы не было дома родителей…»
Поднялся на лифте на восьмой этаж. Перед тем как нажать кнопку звонка, прислушался к звукам, доносившимся из-за вишневого цвета дверей. Чуть слышно играла музыка. Потоптался с минуту и наконец позвонил. Щелкнул замок, в притворе дверей появилась миловидная девушка лет двадцати пяти:
— Вас зовут Андрей?
— Да, — ответил он, с трудом проглатывая подступивший к горлу комок.
— Проходите… Яна ушла в магазин, скоро вернется.
Важлецов переступил порог и обмер: на вешалке висела милицейская фуражка. «Попался! — резанула сознание паническая мысль. — Бежать? Глупо…»
— Меня зовут Светланой. Я сестра Яны, — вывел его из шокового состояния альтовый голос. — Проходите на кухню. Будете кофе?
От дикого перенапряжения подкашивались ноги, нутро знобило словно в лихорадке; с трудом сохраняя спокойствие на лице, он прошаркал в тапочках вслед за хозяйкой. По ходу, краем глаза, увидел, что обе комнаты пусты. Не было никого и на кухне. Светлана поставила на стол две маленькие чашки, поинтересовалась:
— Как вам Стучка?
— Милый уютный городок.
— А Даугаву видели?
— Не успел.
— Ну вот полюбуйтесь с балкона, — она отдернула тюлевую штору и открыла дверь лоджии.
Панорама величавой реки вызвала в душе Важлецова сущий восторг! Широкая серебристая лента, петляя среди невысоких холмов, покрытых густой зеленью деревьев и кустарников, уходила к горизонту, играя на солнце бесчисленными блестками алмазных россыпей, от которых рябило в глазах и захватывало дух; по фарватеру двигались навстречу друг другу какие-то суденышки, оставляя позади себя пенящиеся буруны волн, расходящиеся широкими клиньями к тому и другому берегу и переливающиеся в утреннем свете всеми цветами радуги; время от времени издалека доносились короткие гудки «Метеоров», скользящих над водой с большой скоростью и быстро исчезающих в дымке.
— Красота! — выдохнул Андрей и полной грудью вобрал в легкие бодрящий речной воздух.
Они вернулись в кухню. За кофе Важлецов осмелел:
— А что это за милицейская фуражка на вешалке?
— Моего мужа, — ответила просто Светлана. — Он работает в угрозыске.
— Понятно.
— А разве Яна вам ничего не рассказывала?
— Ну, как-то не заходил об этом разговор.
— Папа у нас строитель, мама — учительница. А я тружусь в аптеке, сейчас вот убегаю на работу…
Вскоре пришла Яна. Как ни в чем не бывало подсела к столу, игриво посмотрела на Важлецова:
— Пошли загорать на Даугаву!
— С удовольствием! — воскликнул он, окончательно успокоившись. Глаза его загорелись от вида соблазнительного стана на фоне оконного просвета; Яна, похоже, также с нетерпением ждала его, растревоженная внезапно вспыхнувшим в душе сильным чувством.
— Берем плед, полотенца, зонт… Что еще? — Она прикусила в раздумье пухленькую губку.
— Разумеется, что-то из еды, — подсказала Светлана. — Проголодаетесь на свежем воздухе…
— Да-да! Бутерброды, фрукты, овощи… Сейчас все помою.
— Может, сухого вина? — подал голос Важлецов.
Она пожала плечами:
— Как хочешь…
Выйдя из подъезда, они заглянули в ближайший магазин и узкой тропкой неспешно двинулись вдоль прекрасной Даугавы. Несмотря на будничный день, на реке было довольно многолюдно. Кругом звучали голоса ребятишек, барахтающихся в прибрежной воде, часто попадались навстречу подвыпившие компании. Долго искали местечко, где могли бы расположиться. Наконец облюбовали крохотный пятачок на крутом песчаном откосе, заслоняемом от тропинки густым ивняком.
— Ну вот здесь и устроимся! — осмотрелся придирчиво по сторонам Важлецов, отмечая про себя, что тут спокойно можно было спуститься к реке. Высокая трава позволяла укрыться от любопытных глаз. Из-за леска выглядывали девятиэтажки, откуда они только что пришли. В бинокле вся картина была бы как на ладони.
Яна расстелила на земле мягкий плед и сбросила с себя легкий халатик, представ перед изумленным Важлецовым в красивом купальнике. Он залюбовался ее фигурой, не в силах оторвать взгляда от выпирающей из лифчика налитой груди. Поспешно стал стаскивать с себя рубашку и джинсы; пальцы не слушались, зашумело в ушах. Отодвинул ногой сумку и, обняв Яну, подхватил ее на руки…
Потом они долго лежали в шелковистой траве, забыв обо всем на свете, прислушиваясь лишь к биению собственных сердец и плеску накатываемых на отмель волн. Глаза, губы, ласковые прикосновения вызывали все новые и новые порывы нежности и, казалось, их тела, как провода при коротком электрическом замыкании, плавились от жара безудержной страсти. Время от времени, взявшись за руки, съезжали на спинах с откоса в Даугаву, не стесняясь наготы, бегали друг за дружкой по мокрому песку, плескались, хохоча, в теплой прибрежной воде, а затем снова растягивались на горячем пледе и замирали от блаженства.
Солнце клонило уже к закату, когда Вежлецов бросил взгляд на циферблат часов. Последняя электричка уходила в половине одиннадцатого, пора было собираться в дорогу.
— Может, останешься? — робко спросила Яна.
— Не люблю ночевать у кого-то, — поднялся он с пледа и потянулся за джинсами.
— Разве в гостинице лучше?
— Не лучше, но как бы дома…
— Жаль. Так не хочется расставаться!..
Поняв по его виду, что уговаривать бесполезно, Яна тоже принялась одеваться. Расчесывая волосы гребнем и глядя на золотящуюся Даугаву, она с плохо скрываемой грустью сказала:
— Знаешь, Андрей, ты сейчас уедешь, и мне будет ужасно тоскливо. Я ведь проводила в армию парня, но к нему не испытываю никаких чувств. Выходить замуж, не любя? Глупо и бессмысленно. Неизвестно: удастся ли зацепиться в Риге? Там хоть нет этой провинциальной скуки. Ты мне нравишься, но вряд ли когда еще приедешь в Стучку…
— Почему так решила? — отозвался он, застегивая пуговицы рубашки.
— Предчувствие такое…
— Давай не будем ничего загадывать наперед? — положив на ее плечи руки, миролюбиво сказал Важлецов и, повернув к себе, прикоснулся губами к заплаканным глазам.
Ветер с реки шевелил распущенные волосы Яны; легкие русые прядки приятно щекотали открытую шею; Важлецов посмотрел в наполненные тревогой зрачки и ощутил неловкость: да, ему было с ней хорошо, но все уже позади…
Они шли, обнявшись, по пустынному шоссе и больше не говорили о грустном. Несмотря на просьбу не провожать до станции, Яна закрыла ему ладошкой рот и сказала, что прогулка ей только в удовольствие. Вечерний воздух густел, голоса пичужек становились все резче и отчетливей, терпко пахло полынью. Важлецову порой казалось, что она околдовывает его своей красотой, затягивает в таинственные тенета; рука невольно скользила по изгибу талии и жадно тянулась к прыгающей от ходьбы чувственной груди; тогда они останавливались посередине дороги и целовались до тех пор, пока их не освещала фарами проезжающая мимо машина.
Уже сидя в электричке, спешащей к Риге, Важлецов прокрутил в памяти весь этот безумно счастливый день и более трезво посмотрел на их стремительный роман с Яной: «Не жениться же на ней взаправду?..»
…Прошло десять лет. Советский Союз распался на несколько суверенных государств. Обрела независимость и Латвия. Важлецов на волне демократических реформ оказался в Москве на одной из высоких правительственных должностей. Имел хороший заработок, дорогую квартиру, дачу на Рублевском шоссе. У него подрастали двое сыновей. Жена — бывшая манекенщица — нигде не работала и была вполне довольна мужем.
Как-то вечером, задержавшись на службе, он открыл сейф и, перебирая бумаги, наткнулся на старую записную книжку. Взял ее в руки и безотчетливо стал перелистывать странички. Телефоны, адреса, почти забытые имена… «Латвия, город Стучка, Яна Кручинска…» — остановился взгляд на почти стертой записи. Вспомнилась Рига, допотопный трамвай, поездка в Стучку…
«Боже Мой! — подумал Важлецов, откинувшись на спинку кожаного кресла, — а ведь мне, пожалуй, ни с кем больше не было так хорошо, как с Яной! Где она сейчас?»
Он еще раз взглянул на знакомый адрес и потянулся к трубке. Набрав номер телефона в Стучке, замер в ожидании.
— Слушаю, — ответил женский голос на другом конце провода.
— Извините, — поборов робость, сказал, тяжело дыша в трубку, Важлецов. — Могу ли я поговорить с Яной?
— А кто это?
— Ее старый знакомый.
— Но она давно здесь не живет.
— А куда уехала?
— В Ригу, вместе с дочкой!
— У нее дочь? — воскликнул он удивленно, хотя ничего странного в этом не было.
— Да, Анюте девять лет… Яна замужем за военным.
— Не подскажете номер ее телефона в Риге?
— Телефона не знаю, а вот адресок могу продиктовать, — благодушно ответила собеседница.
— Будьте добры! — схватился за ручку Важлецов.
Сделав на календаре пометку, он поблагодарил женщину за любезность и задумался: «А ведь Яна могла забеременеть и от меня… Собиралась поступить в техникум и вдруг вышла замуж…»
В нем заговорила ревность. Мысль о том, что кто-то еще прикасался к обворожительной груди, целовал прелестную тонкую шею, обнимал чудные колени, не на шутку взбудоражила его. Захотелось вновь увидеть ее.
Он сунул в карман записную книжку и вызвал машину.
Москва жила ожиданием встречи Нового года, улицы светились красочными огнями иллюминации, сверкали в замысловатой подсветке красавицы-елки на площадях, кругом сновал праздничный люд. Попросил водителя притормозить на Тверской у главтелеграфа. Пройдя к одному из окошек, купил новогоднюю открытку и сел за столик.
Понимая, что его письмо мог прочитать муж Яны, Важлецов лишь поздравил ее с наступающим Новым годом и в уголке написал номер своего служебного телефона. Перед тем как опустить открытку в почтовый ящик, прикоснулся губами к крохотному листку и разжал пальцы.
«Увы, не все красивые цветы источают аромат…» — подумалось ему почему-то в этот миг. И тут краешком глаза уловил, что от противоположной стойки за ним пристально наблюдают томные глазки сильно накрашенной молодой особы. Рассеянно посмотрев по сторонам, он запахнулся поплотнее в пальто и шагнул навстречу обжигающему колючему декабрьскому морозу с ощущением, будто ему выдуло душу.
2003 год
 

 

КУЛЕК СЕМЕЧЕК ИЗ ЧЕПЦЫ

Рассказ

Горнозаводской поезд «Серов—Москва», на котором я возвращался с Урала, осаждал, в основном, народ малоимущий. Это было заметно по одежде садящихся в вагоны, мужчины — в изрядно потертых пиджаках и куртках серо-черного цвета, женщины — в стираных-перестираных кофтах и блузках, выцветших до такой степени, что казались вывернутыми наизнанку. Не знаю уж, — то ли от природы замкнутые, то ли стыдящиеся нищеты, попутчики ехали больше молчком; даже если рядом сидели муж и жена, то говорили меж собой как-то глухо, почти шепотом.
Куда ехали, зачем? Тоже нельзя было понять. Скорей всего, многих толкала в дорогу нужда; местные заводы и фабрики закрылись, и люди подались искать заработок на стороне. От станции к станции пассажиры обновлялись, таща за собой замызганные сумки и рюкзаки, сетки и полиэтиленовые пакеты с едой; на осунувшихся и помятых лицах читались озабоченность, тоска, а может, и безысходность — разве заглянешь кому в душу?
Я искоса наблюдал за попутчиками и смирился с мыслью, что до самой Москвы придется коротать время в одиночестве. Пробовал читать, но никак не удавалось сосредоточиться: то, кто-то заглянет в купе, то за стенкой заплачет ребенок, то вдруг «проснется» радио над головой… За окном мелькали понурые ели, болотины с черной водой, дремлющие седые увалы. В вагоне было душно, хотя уже смеркалось и июльский зной спадал, не так жарко отдавало от пластиковой обшивки. Миновали Верхотурье, Платину, Выю, Верхнюю, Благодать… В Кушве поезд свернул на пермскую ветку. Пора было ложиться спать, я расстелил на нижней полке постель и погасил свет. Однако сон не шел, лежал с открытыми глазами и думал об увиденном за день.
Не впервые ехал этой дорогой, но никогда не было так грустно. Еще в Серове, дожидаясь посадки, обратил внимание на стайки ребятишек, шныряющих по путям. Один из них — мальчишка лет семи-восьми, рыжий-прерыжий, в грязной майке с надписью на спине «USA» — ухватил меня за полу пиджака и жалобно проскулил:
— Дядь, купи булку.
По утомленным глазенкам и бледному личику я понял, что он действительно голоден.
— Ты чей? — спросил я мальчугана.
— Местный, серовский…
— Ехать, что ли, куда собрался?
— Нет, просто гуляю с ребятами…
Он сжал губы и выжидающе напрягся.
— Родители-то есть?
— Мамка… Только она пьет. А еще — сестра.
— Сколько ей лет?
— Тринадцать.
— Дома осталась?
— Ага.
— А почему не пошла с тобой?
— Дак к ней какой-то мужик пришел…
— Зачем? — не сразу сообразил я.
Мальчуган уперся взглядом в асфальт и усиленно засопел носом. Чувствовалось, что говорить правду ему не хотелось. Я взял его за руку и повел в привокзальное кафе. Заказал борщ, котлету с макаронами, компот, сдобу. Он вмиг опорожнил тарелки, схватил булку и, продолжая еще жевать, покосился на меня:
— Ну, я пойду…
— Спешишь, что ли? — попытался я удержать мальчишку.
— Ребята ждут, — бросил он на ходу, резко рванувшись к двери.
Расплатившись с официанткой, я вышел следом за незнакомцем (он не сказал даже своего имени) на перрон. До прихода поезда оставалось с час. Сидеть на скамейке не хотелось, повернул к выходу на привокзальную площадь. Перед воротами располагался стихийный базарчик, десятка два торговок на все голоса зазывали покупателей:
— Пирожки горячие…
— Беляши!
— Кому пивка, воблочки?
— Малосольные огурчики…
Торговля шла вяло. Через Серов следуют всего-то два—три поезда, пассажиров мало. Торговки грызли семечки, о чем-то переговариваясь меж собой, и зорко наблюдали за снующей шпаной. Время от времени кто-то спохватывался, словно очнувшись от сна, и выкрикивал в сторону вокзала:
— Парная курочка с картошечкой!
Следом тут же подхватывали:
— Пирожки горячие!
— Пивка…
— Мороженое!
— Рыбки-муксуна…
Напротив той женщины, что торговала пирожками, примостился на корточках чумазый малыш. Он был похож на осторожного вороненка, высматривающего добычу и ожидавшего только удобного случая, чтобы ринуться вперед. Но, похоже, никак не решался, боясь нарваться на оплеуху. Сколько ж слюнок проглотил бедняга, отзываясь пустым желудком на каждый выкрик о вкусной еде! Увы, никто не замечал страданий маленького человечка.
Диспетчер объявила о прибытии поезда с Оби. На привокзальную площадь хлынул приезжий люд. Голоса продавщиц взвыли с еще большим надрывом — так, как будто бы на лесосеке заработали сразу с десяток бензопил. У нефтяников и газовиков доходы, по здешним меркам — баснословные. Мели с прилавков все подряд. Тоскливо было наблюдать за происходящим. Подвыпившие мужики трясли перед обезумевшими старухами пухлыми кошельками, чванливо посматривая на разложенную домашнюю снедь, явно выказывая свое превосходство над местной голью. Под стать им вели себя и пухленькие дамочки с перстнями и кольцами на всех пальцах, прохаживаясь меж рядов с кислыми физиономиями и громко торгуясь с продавщицами. В сущности те и другие — ровня, а вот гляди-ка: что делают деньги с людьми… Потеряв из виду малыша, я вернулся на перрон и, поглядывая на часы, с нетерпением стал дожидаться московского поезда.
…Колеса глухо отстукивали километр за километром. Ночью промелькнули огни Чусового. Не удалось разглядеть красавицы-реки, бегущей от самого уральского хребта (с детства мечтал сплавиться по ней на плоту); ближе к рассвету, в полутьме, долго тянулась вдоль железнодорожного полотна величавая Кама, пошли мотовилихинские заводы с громадами производственных корпусов и высоченных труб (я все пытался определить: теплится жизнь в этих цехах?) И вот — Пермь. Стоянка — полчаса. Перрон был почти пуст. В белесой дымке тонули пристанционные постройки, ближайшие дома, дремлющие деревья.
Пассажиры высыпали из вагона размять уставшие от долгого сидения ноги. Вышел на перрон и я. Приятно обдало утренней прохладой. Судя по всему, день обещал быть жарким. Не торопясь двинулся вдоль состава, выглядывая знакомых. Раньше, когда работал на Урале в газете, среди моих друзей было немало пермяков, — хоть и не надеялся встретить кого-либо из них в столь ранний час на вокзале, но все же пристально вглядывался в лица одиноких прохожих. В дороге хочется с кем-то поговорить, пооткровенничать, «излить» душу. Это, наверное, типично русская черта. Увы, кроме понурых бродяг и путейцев в оранжевых куртках, никто навстречу не попался. Послонявшись по перрону, вернулся назад.
Перед самым отправлением поезда к вагону подкатила подвыпившая компания видать только от свадебного стола; по разговору понял, что деревенские, приехали проводить новобрачных; невеста — худющая, с припухшими глазами и странной блуждающей улыбкой — без конца одергивала топорщившуюся фату, перекладывая из одной руки в другую букет из трех белых роз, жених — крепыш с короткой прической и широким красным лицом — сразу же ринулся с чемоданами в тамбур, на ходу продолжая о чем-то беседовать с дружком, тащившим огромную сумку. Молодожены оказались моими соседями по купе, я дал им возможность свободно разместиться, оставаясь еще какое-то время в коридоре и с любопытством наблюдая за шумным процессом прощания.
— Любка, ты того, держи мужика… — кричала в открытое окно кряжистая бабенка, хитро сощурив глаза.
— Ага, поддался… — заржал парень, словно жеребец. — Хомут-то не отрядила в дорогу? Небось, ночами спать теперь не будешь, переживая за племяшку!
— Чего? Женился, так уж не топчись на стороне! Знай своё место.
— Лёха, полный газ! — протягивал руку в окно здоровенный детина, смешно выпячивая нижнюю губу.
— Отходь, отходь! Трогается… — пожилая женщина в ситцевой цветастой косынке тянула за рукав рубашки мужика, пытавшегося в последний раз чмокнуть в щечку невесту.
— С Богом, родимые!
— Дочка, сумку-то…
— Ладно, мам, не волнуйся!
— Поехали…
Вагон дрогнул, и поезд медленно стал набирать ход. Провожавшие сделали еще несколько шагов по платформе, сумбурно размахивая руками и крича что-то сквозь шум колес, потом отстали. Въехали на мост через Каму, замелькали черные металлические опоры. Залюбовавшись рекой, я забыл о молодоженах, а, когда вернулся в купе, жених и невеста сидели уже переодетыми. На Леше были длинные шорты и открытая майка — обратил внимание на замысловатые наколки на его груди и плечах, Люба, облачившись в сиреневый халатик и поджав под себя ноги, смотрела задумчиво в окно.
— Далеко? — простодушно поинтересовался у меня Леша, часто моргая белесыми ресницами.
— В Москву, — ответил я, приглядываясь к собеседнику.
— А мы на юг, к морю, — отозвалась Люба. — В свадебное путешествие!
— Хорошее дело! Вот только бы повезло с погодой. По телевизору показывали — там нынче кругом наводнения, целые поселки оказались под водой… У вас путевки?
— Нет, дикарями едем, — ответил жених. — Говорят, с квартирами нет проблем, были бы деньги. Посмотрим…
— Ой, мне бы только покупаться в море! — опять встряла с разговор Люба, закатив к потолку глаза и сладко потянувшись.
— Накупаешься, погодь, — повернулся к ней Леша. — Еще успеет надоесть тебе это море.
— Это ж не коров доить!
— Ага, сравнила… Кабы еще зарплату начисляли за отдых!
— Ну, Леша… Что, нам не хватит?
Он встрепенулся, косо глянул в мою сторону и перевел разговор на другое:
— Небось отец сейчас матерится: укатили в самый сенокос…
— А-а, накосят! — махнула рукой Люба. — Не переживай… Это раньше председатель все понукал — сначала надо заготовить корма для ферм, а уж потом себе косить. А нынче, сколько у нас коров-то осталось в хозяйстве? Молоко никому не нужно, хоть выливай в канаву.
— Как в канаву? — не понял я.
Люба опустила ноги, поправила на груди халат:
— Так даром отдаем перекупщикам… Два-три рубля за литр.
— А соляру покупаем по десятке! — буркнул Леша.
— Но в магазине-то пакет молока стоит двадцать рублей! Кто же цены вздувает?
— То-то и оно, что нас, деревенских, по-прежнему за дураков считают, — продолжала Люба. — Дескать, вы там упирайтесь — пашите, сейте, молотите, а мы на «Мерседесах» будем ездить. Бутылка воды минеральной и та в пять раз дороже. Первое время еще чего-то выжидали, думали Ельцин с Гайдаром сообразят — что к чему. А потом подперло — начали избавляться от коров. Кому охота работать себе в убыток?
— Значит, говорите, хозяйство развалилось? — переспросил я, напрягаясь.
Собеседница тяжко вздохнула:
— Разве ж только у нас? Кругом — пустые фермы.
— Ну, а как народ выживает?
— За счет огородов, личных подворий. У каждого коровенка, теленок, поросенок, куры. Так и живем.
Она замолчала, снова отвернувшись к окну.
— Я после армии сразу смекнул: надо в бизнес подаваться! — оживился Леша. — Грузчиком при магазине и то выгоднее быть — хоть какие-то деньги на руках. В хозяйстве же совсем не платят. Мешок зерна, мешок отрубей… Пошли вы, все, думаю, куда подальше! Подкоплю вот чуток и заведу свое дело.
— Если не секрет, какое?
— Там видно будет.
— В деревне с бизнесом особо не развернешься… Сам же говоришь: нет денег у людей.
— Не все, поди, нищие. Чего-то на базаре выручают, чего-то прикалымливают, да и пенсии…
— С пенсионеров большой навар! — засмеялся я.
— Зря смеётесь, у нас целые семьи, считай, на стариках держатся, — невозмутимо продолжал он. — Беда, коль в доме нет пенсионера.
— Правда-правда! — поддакнула Люба. — На эти пенсии знаете сколько ртов открыто? Сельсовет, магазин, почта, налоговая, жилкомхоз…
— Так я об этом и толкую: о каком бизнесе речь? Крестьяне испокон веку от земли кормились. Вам же земельные паи нарезали?
— Что от них толку! — по лицу парня скользнула злая ухмылка. — Поля уже который год впусте, зарастают бурьяном.
— Вот и подался бы в фермеры, взял бы кредит в банке, обзавелся трактором. Что вырастил — все твоё. Глядишь, и зажил бы припеваючи!
Леше, похоже, разговор на эту тему поднадоел, он достал из кармана пиджака, висевшего на плечиках, пачку сигарет и зажигалку, нащупал ногами тапочки:
— Пойду покурю, а то материться начну. Ни хрена в России с землей не получится! Как были крестьяне нищими, такими и останутся. Коль сам не ухватишь чего-то зубами, никто о тебе не вспомнит.
Оставшись в купе вдвоем с невестой, я потянулся за книжкой, чтобы сгладить внезапно возникшее напряжение.
— Не обращайте на него внимания, — сказала Люба, поправляя прическу, — он, если заведется — такое наговорит… Больно горяч! До армии тихим был, а как демобилизовался — словно подменили. В Чечне воевал… Я уж стараюсь не перечить ему ни в чем, оберегаю от волнений. Душа-то у него добрая, отзывчивая. Да и руки — не крюки. Мастеровитый, а вот никак не определится в жизни. Потому и досада берет. Даст Бог, все уладится! Как-нибудь выдюжим…
Перелистывая странички, я ловил себя на мысли, что продолжаю думать о затеянном разговоре. Почему народ страдает? В Москве на каждом углу — казино, рестораны, бордели, крутятся бешеные деньги, улицы залиты огнями, а в российской глубинке — разруха, нищета, убожество, у людей нет работы, средств к существованию, села и деревни — в кромешной тьме. Кто ж это так ловко все устроил? Где совесть, боль, сочувствие?
Леша вернулся с тремя бутылками «Балтики» в руках:
— Рванем пивка?
Лицо его светилось широкой улыбкой, как-будто и не было неприятного разговора.
— Присаживайтесь! — засуетилась Люба, освобождая стол от пакетов.
— Спасибо, — поблагодарил я, соображая одновременно: пить или не пить? Особого пристрастия к пиву никогда не испытывал, но и не хотелось обижать простодушных попутчиков. Выпил стаканчик. О крестьянских делах мы больше не вспоминали. Леша полез на верхнюю полку спать, прикорнула внизу и Люба, прикрывшись от солнца простынкой.
По расписанию скоро должна была быть станция Чепца. Стоянка поезда — полчаса. За окном мелькали удмуртские поля, выжженные до белизны жесточайшей засухой. Низкорослую реденькую траву вдоль железнодорожного полотна, похоже, никто и не собирался окашивать: какой корм из сухих бодыльев? Не видно было стогов сена и по речкам; редко где бродил пасущийся на лугах скот.
Вот и станция.
Не успела проводница открыть дверь тамбура, как выход из вагона обступили десятки людей с сумками в руках:
— Горячие беляши!
— Картошечка с огурчиком…
— Кому грибков?
— Свежая рыбка!
— Клубника с грядки!
— Зелень, лучок, чесночок…
— Пиво, минеральная вода, квас!
— Берите горошек!
— Кура, кура отварная… Молочко!
День был жарким. Из-под блеклых кустов акации, где можно было укрыться от палящих солнечных лучей, на асфальт выползали все новые и новые лоточники. Меж серых, черных, пестрых подолов мелькали детские головки; откуда-то доносился плач, звякали бидоны, кто-то играл на гармошке, слышалась матерная брань то ли недовольных продавцов, то ли обманутых пассажиров. Толпа носилась то в одну, то в другую сторону, поднимая жуткую пыль и оставляя за собой на перроне горы мусора: обрывки газет, фантики, полиэтилен, окурки, семечковую лузгу, раздавленные ягоды…
Домашняя снедь шла плоховато, торговки с изможденными почерневшими лицами приуныли, но по инерции продолжали зазывать покупателей: а вдруг еще кто-то соблазнится?
Рядом со мной остановилась сухонькая старушка с кульком семечек в руках. На ней была синяя, изрядно вылинявшая, кофта, голову покрывал ситцевый светлый платочек, на ногах — калоши большого размера. Лицо ее — бесцветное, как зимний день, — выражало беспробудную тоску. Наши взгляды встретились. Она почему-то не стала предлагать мне семечки, а, оглянувшись назад, вымолвила:
— Разве Сталин позволил бы такое? Срам… Пирожок — пять рублей! Раньше тут стояли киоски, было чисто, опрятно. Пирожки продавали по десять копеек штука. Нынче совесть у людей спит…
— Вы же сами торгуете. Значит, нравится? — заговорил я со старушкой.
Ее беззубый рот скривила горькая усмешка, и она покачала седой головой:
— От нужды хожу. Один кулек только и продала. Четыре рубля выручила — на буханку хлеба не хватит. Всю жизнь проработала в путейцах, а на старости показали шиш… Тысяча рублей пенсия. Долги вернешь и есть нечего. Ложусь спать и думаю: «Хоть бы сегодня ночью изба завалилась…»
— Больно уж мрачно, — заметил я, пристальнее вглядываясь в глаза собеседнице.
— Ну сам посуди, милой: зачем меня Бог держит на этом свете? — продолжала она. — Восемьдесят годков от роду, нету уж сил ноги таскать, и каждый день бейся за кусок хлеба… Вкус сахара забыла. А сладенького-то хочется! Посыплю на палец соли и лизну, и тем довольна. Вообще-то, у нас простой люд никогда хорошо не жил. Помню, еще до войны лапти стоили сто рублей, а я получала в месяц лишь восемьдесят. Никак не выгадывала на обувку! В войну совсем было худо: картошка и хлеб — вся еда. А работали сутками, — эшелон за эшелоном на фронт шли, — не считались со временем. И тогда на рельсах — день-деньской, и сейчас при рельсах. Веришь ли — свет белый не мил…
Мне стало жалко старушку. Заговорившись со мной, она совсем забыла про торговлю, кулек с семечками так и оставался в ее морщинистых руках. Я достал из кошелька две десятки и протянул незнакомке:
— Вот возьмите на сахар.
— Неудобно…, — замялась старушка. — Вроде как выпрашиваю.
— Берите, берите!
— Тогда хоть семечек погрызите, — она оторвала от груди кулек.
— Не беспокойтесь, попытался остановить я ее, но она все-таки сунула мне сверток.
На маленькой станции каждый знает друг друга в лицо, ни один жест не ускользнет от любопытных взоров. Краем глаза я заметил, что к нашему разговору прислушиваются.
— Варя, нечто знакомого встрела? — окликнула нараспев старушку стоявшая неподалеку торговка с корзиной черники у ног.
— Ага, — обронила она тихо, углом рта. — Про жизнь вот нашенскую рассказываю.
— Хвалиться нечем… Я тоже с утра на шпалах, а в кармане пусто. Сама съела бы эту чернику. Это летом-то так, а что зимой будет? Пассажир ноне безденежный, ничего не надо…
Толпа отхлынула от вагонов к кустам, гам на перроне поутих.
— Вас, значит, Варей зовут? — переспросил я старушку.
— Варвара Суставова, — уточнила она и, отвечая какой-то новой мысли, добавила: — У меня ведь и грамоты, медали за труд есть. Только кому они ноне нужны?
— Дети не помогают?
— Одна я… Замуж так и не вышла. Да тут полно одиноких стариков. Чего молодежи делать в глуши? Кроме мебельной фабрики, никаких предприятий нет. И там в очередь на работу стоят: две недели одни у станков, две недели — другие. Хоть что-то получить на прокорм. Четыре магазина было в поселке. Все закрыты: невыгодно содержать продавцов.
— А хлеб-то где берете?
— У черных, в коммерческих палатках.
— Кто такие?
— Да Бог их знает, — вздохнула старушка. — То ли чечены, то ли грузины… Больно уж цены вздули! А русских магазинов нет. Одна надежа на картошку. Этот год — сушь, ботва чахлая. Может, и картошки не будет…
Зажёгся зеленый свет семафора. Проводницы стали зазывать пассажиров в вагоны. В последний раз я бросил взгляд на смешные калоши Вари Суставовой и, попрощавшись, уже на ходу вцепился в горячий поручень. Оглянулся. Проплыло мимо блеклое здание станции; перрон был совсем пуст — лишь стайка сизых голубей еще какое-то время суетилась на грязном асфальте, тщетно ища, чего бы клюнуть; потом опять пошли вдоль дороги черные избы с впалыми шиферными крышами, а дальше поля, поля, поля… Никто не поднимал зябь, не готовился к севу озимых, не вырубал кустарник в ложбинках — как будто и жить-то дальше не собирались на этой земле.
Остаток пути до Москвы, казалось бы, не предвещал больше никаких неожиданностей. Вечером миновали Нижний Новгород, мои попутчики продолжали спать, утомленные дневной жарой. Никого из пассажиров не было и в коридоре. Я пристроился у окна с книжкой, изредка поглядывая на мелькавшие в темноте огоньки деревенек, маленьких станций, железнодорожных переездов; спать не хотелось. Хотя пора было бы тоже залечь в постель — перевалило за полночь, но странное дело: вместо умиротворения, покоя, расслабленности, в душе наоборот нарастало чувство тревоги, скованности, тоски; в голову лезли неприятные мысли.
За спиной хлопнула тамбурная дверь. Я оглянулся, но никого не увидел. «Наверное, кто-то зашел в туалет», — подумал про себя. Снова уткнулся в книжку. Тишина. Лишь монотонно стучат колеса на стыках. «А где же проводница?» — вдруг резануло сознание. Вот уж часа два, как я видел ее в последний раз. Вспомнил, что и во время остановки в Дзержинске она не отпирала входную дверь. Из любопытства заглянул в туалет. Никого. «Но ведь кто-то явно щелкнул ручкой замка… Или померещилось?»
Стараясь не будить соседей, тихонько открыл дверь в купе. Люба лежала повернувшись лицом к стенке; из-под подушки торчал край черной сумочки. С верхней полки свешивалась волосатая рука Леши, доносился зычный храп. Лег на подушку лицом и продолжал думать о прошедшем дне. Позвякивали ложечки в стаканах, в приоткрытое окно тянуло ночной прохладой; иногда мимо с шумом пролетали встречные составы, наполняя купе запахами гари и машинного масла, но потом опять становилось свежо и слышалось монотонное позвякивание.
Уже засыпая, почудилось, будто в купе стало светлеть, приоткрыл веки и увидел, как по полу медленно расползается желтоватая полоска; кто-то осторожно отодвигал дверь, запертую мной на защелку. «Воры!» — прилила кровь к вискам, но тем не менее продолжал по-прежнему лежать на животе и не двигаться. «Пускай войдут, чтобы уж захватить с поличным…» Наконец резко встал и оказался лицом к лицу с оторопевшим ночным «гостем». Он, по всей видимости, был уверен, что все спят и, возможно, уже предвкушал лёгкую добычу.
Средних лет, одет во все белое — вроде отпускника — рубашка навыпуск, отутюженные брюки, светлые туфли. Взгляды наши встретились. В его неподвижных зрачках мелькнул злой огонек. Черные волосы, большие залысины, руки, подернутые густой шерстью.
— Вам что надо? — спросил я, как можно громче, чтобы разбудить соседей.
— Ничего… — выдавил он сквозь зубы, продолжая смотреть на меня в упор и держа руки в карманах.
Я резко захлопнул перед ним дверь. Включил свет и стал тормошить Лешу.
— Что? Приехали? — ойкнул он спросонья.
Заворочалась внизу и Люба:
— Где мы? Который час?
— Два часа ночи. Скоро — Владимир.
— А зачем же так рано встали?
Объяснил им, что произошло. Люба тут же отбросила подушку и схватилась за сумку; судорожно принялась рыться в ней, пока не убедилась, что деньги на месте.
— Пошли! — спрыгнул с полки Леша.
— Может, не надо? — робко промолвила Люба.
— Подумаешь, карманники… — он рывком открыл дверь, и мы вышли в коридор.
Четверо плотных мужчин, как ни в чем не бывало, молча курили около туалета. Все со смуглыми лицами. Леша, играя тугими бицепсами, подошел к одному из них и попросил прикурить. В свете зажигалки блеснула массивная золотая печатка. Выпустив струйку дыма, вернулся назад:
— Пошли спать…
Когда закрыл за собой дверь, добавил сконфуженно:
— Это ж явные бомбилы! Либо пику воткнут, либо вообще выбросят из вагона.
— Ну, я теперь уж точно до утра не усну! — подала голос Люба.
— К нам больше не сунутся…
— А к другим?
— Что, мне теперь всех караулить? — рыкнул Леша и полез наверх.
Вскоре оттуда опять послышался храп. Я тоже прилег, но никак не мог успокоиться: «Как все хитро! Проводницы нет, милицейского наряда — тоже, хотя по дороге на Урал поезд сопровождали двое милиционеров. Ходи и грабь среди ночи. Никто не остановит. Откуда кавказцы-то в серединной России?»
…Утром, услышав в коридоре шум, выглянул из купе. Перед дверью стояли проводницы с растерянными лицами.
— Представляешь, у мужика в «СВ» рубашка на плечиках висела, — рассказывала одна из них, в кармане — паспорт, а в нем пятнадцать тысяч. Пятьсот рублей оставили, остальные — тю-тю! Мужик ехал на юг отдыхать.
— Может ещё кого пошерстили…, — отозвалась другая, тяжко вздыхая. — Поди теперь сыщи их…
— А что за кавказцы гуляли тут вечером? — спросил я ее.
Она вздрогнула и, повернувшись ко мне, удивленно вскинула брови:
— Какие кавказцы?
— Если б знал — не спрашивал. Вы же должны следить за порядком в вагоне. Сами-то где были?
— В соседнем вагоне, на подмене.
— Они как раз оттуда и пришли.
— Ой, правда! — спохватилась проводница. — В Нижнем четверо сели… Все с билетами, вроде нормальные с виду. А во Владимире сошли…
— С сумками? — вырвалось у меня.
— Да.
— Тут и гадать нечего…
— Теперь жди в Москве разнос! — замотала головой напарница. Транспортная милиция наверняка возьмет в оборот: как да что?..
Поезд прибыл на Ярославский вокзал по расписанию. Мои попутчики засуетились, вытаскивая в коридор чемоданы.
— До пересадки еще аж шесть часов! — протянула тоненьким голоском Люба и, тронув пальчиками увядшие лепестки роз, повернулась к мужу: — Леш, а куда цветы-то?
— В мусорку! Куда еще? — пожал тот плечами.
— Жалко… Может, засушить?
— Ты это серьезно?
— Ну, все-таки память о свадьбе…
— Слушай, не доставай! Говорю — оставь, проводница уберет…
Мы попрощались. Пожелал молодым добраться до моря без приключений и, выходя следом, бросил взгляд на кулек семечек, лежавший на столе. Почему-то всплыли в памяти поблекшие глаза Вари Суставовой, ее вылинявшая кофта, несуразные галоши… Сунул кулек в карман и тоже поспешил к выходу.
На привокзальной площади среди снующих ног чинно разгуливали сытые московские голуби. Хотел было высыпать семечки на асфальт, но тут откуда-то вывернулся лохматый бродяга с опухшим сизым лицом.
— Не будет рублика? Голова трещит.
Рука машинально скользнула в карман брюк. Достал кулек и протянул его незнакомцу.
— На вот — погрызи, может, полегчает.
— Что это? — с опаской тронул он уголок газеты.
— Семечки.
— А…
Плохо гнущимися заскорузлыми пальцами бедолага достал одно зернышко, зачем-то рассмотрел его на просвет и только потом сунул в рот.
— Не с Дона случаем?
— А какая разница? — взглянул я на него с удивлением.
— Ну как же? — растянул он смешно облупившиеся губы. — С родины оно поприятнее…
Почти детская невинная улыбка проступила в густой щетине, и на глазах бродяги выступили слезы.
Уйми, душа, грусть…

2002 год
 

 

ЗАПОЗДАЛЫЙ КОНЦЕРТ

Рассказ

Дрожащие лунные блики тонкими причудливыми прядками расходились от окна по беленому глянцевому потолку, и, всматриваясь в светящиеся над кроватью полоски, напоминавшие нотные линейки, Сережа уже в который раз мысленно проигрывал в памяти заданный для домашнего разучивания заковыристый этюд Черни. В кухне гремела чугунками мать, готовя пойло для коровы Милки, неприятно скребли снаружи по стеклу ветки черемухи, раскачиваемые резкими порывами ветра, где-то ухало на чердаке, и он никак не мог сосредоточиться на ускользающей мелодии, сбиваясь с ритма, путаясь в бемолях и бекарах, не выдерживая синкоп и фермат, забывая о стаккато и крещендо, других премудростях игры на пианино, о чем ему постоянно твердила на уроках Эрика Андреевна, вздыхая и морщась при каждом неверном звуке или бессмысленной паузе, и отчего после занятий музыкой подолгу рябило в глазах и ломило затылок. Пальцы наощупь скользили в темноте по воображаемым клавишам, но, как прутики вербы, совсем не хотели гнуться, цепляясь один за другой, мешая друг другу и в конце концов застревая в складках стеганого одеяла. Приходилось начинать все сначала.
Первые аккорды давались легко, чудилось: будто он с ребятами после долгой унылой зимы бежит по раскисшему весеннему лугу и, жмурясь от ярких солнечных брызг, вдыхает всей грудью струящийся от проталин, терпкий кисловатый парок; по низинам перешептываются меж собой суетящиеся ручейки, спеша на зов выпирающей из берегов реки; в курьях, скрытых от глаз густым ивняком, поют на все лады ликующие пичужки; в каждом звуке — шелесте березовой коры, порывах ветра, жужжании проснувшихся шмелей, даже в колодезных вздохах — слышится что-то особенное, волнующее, таинственное, рождающее божественную мелодию вешнего обновления.
С тех пор как Сережа стал играть на пианино, музыка грезилась ему и в шорохе дождя, и в скольжении облаков, и в шуме раскачивающихся деревьев, в скрипе санного полоза, кружении снежинок, мерцании звезд, течении воды, и самому порой казалось странным: откуда в нем эта тяга к звукам? Деревенский люд, занятый с утра до ночи изнурительной крестьянской работой, глух к красоте: не до веселья, когда руки виснут от изнеможения, а ноги подкашиваются от усталости, — скорей бы лечь, отдохнуть, набраться сил. Ну, конечно, в праздники и пели, и плясали — отводили душу. Естественно, подвыпив, закусив, разгорячась, но вот чтобы каждый день прислушиваться к внутреннему камертону и восторгаться полифонией окружающего мира — это, скажут, баловство, пустое занятие. Из музыкальных инструментов в деревне больше любили гармошку, куда ни шло — балалайка, свирель, рожок, а что толку от пианино? Ни спеть ни сплясать — скукота...
При этой мысли Сережа вновь сбился с такта, и нотные знаки мгновенно рассыпались в голове: «Эх, кабы иметь свое пианино... Опять Эрика Андреевна будет сердиться...» Уже засыпая, он попытался вспомнить, на чем споткнулся, но дремота переборола, и музыка отступила.
Ночью ему приснился странный сон: отец ввозит на телеге во двор огромное черное пианино — словно копну подпревшей соломы. Колеса еле поворачиваются, лошадь переставляет ноги не торопясь, осторожно — будто под копытами колючие шипы; скрипят натужно ступицы, потрескивают гужи, вот-вот лопнут постромки. Мать, братья, маленькие сестры, соседи умиленными глазами смотрят на Сережу, как на спустившегося с небес загадочного херувимчика, — в ожидании чего-то необыкновенного, таинственного. Он взбирается на телегу, поднимает клавишную крышку и пробует играть, но звуков не слышно. Над самым ухом кто-то тяжко вздыхает: «Ну зачем так грубо обращаться с инструментом!» Это — Эрика Андреевна. Как она оказалась здесь? И куда это ведут корову Милку?
— Сережа. Вставай! Пора в школу. — Мать потянула с него одеяло и зажгла в комнате свет.
— Сейчас, еще минутку полежу, — съежился он от прохлады выстывшей за ночь избы.
— Поднимайся, поднимайся! Ребята уже на ногах, один ты нежишься.
Из кухни в открытую дверь тянуло запахом свежеиспеченного хлеба. Мать уже успела проводить на работу отца, подоить корову, убраться в хлеву и теперь накрывала на стол детям. Их у нее было шестеро. Самому меньшому, Сереже, шел десятый год. Он рос щупленьким, тихим, мечтательным, и каждый раз, будя его в такую рань, Степаниде было жалко мальца: «Какая в мороз учеба?» Но гудков с котельной не подавали — значит, на улице меньше сорока градусов, в школе занятия не отменили. Надо идти.
За старших она не боялась — те повыносливее, побойчее — не обморозятся, а вот как дотопает младшенький? Да еще с банкой молока для учительницы. Разве фуфаечка согреет?
По осени в соседний рудничный поселок приехала молоденькая девушка — выпускница консерватории. Звали ее Эрика Андреевна, родом из поволжских немцев. Высокая, статная, красивая, она сразу же вызвала интерес у местных парней. Обрадовались ей и в школе: давно пустовала вакансия учителя пения. Никто не соглашался до этого забираться в таежную глушь и жить без бытовых удобств, хотя и зарплата у учителей была тогда приличной, и льготы полагались (бесплатное жилье, свет, машина дров на зиму, северная надбавка), но попробуй убеди горожан, что совсем нетрудно топить печь, носить воду из колодца, стирать белье в корыте... А эта не испугалась... Да еще привезла в контейнере пианино.
Долго гадали в поселке: что привлекло девушку на Северный Урал? Пересудам пришел конец, когда Эрику Андреевну увидели вместе с морячком Костей Майером, недавно демобилизовавшимся с Черноморского флота. Они познакомились на юге, в Новороссийске, обменялись адресами и вот встретились. Похоже, дело шло к свадьбе. Костя был под два метра ростом, статен. За таким парнем действительно можно было рвануть в любую глушь!
Эрика Андреевна взялась обучать детей игре на фортепьяно. Понятно, за определенную плату, где-то рублей десять в месяц. Для начальника рудника, инженеров, шахтеров — это были не деньги, их дети в числе первых записались «на музыку». А Сережа попал в число учеников случайно. Новой учительнице посоветовали в школе брать молоко именно у Степаниды; в отличие от других хозяек она никогда не разбавляла его водой, считая это за большой грех: «Пускай выручка поменьше, зато не стыдно смотреть людям в глаза». Самой ей некогда было разносить молоко — разносили поочередно дети. И вот однажды Сережа постучал в дверь учительницы, когда та занималась с дочкой начальника рудника Аленкой Трепачевой.
— Вот мама передала... — протянул он бутыль Эрике Андреевне, заглядывая краем глаза в распахнутую двустворчатую дверь зала, где за блестящим черным пианино сидела его одноклассница — вредная заносчивая девчонка.
— Как тебя зовут? — спросила учительница, с интересом всматриваясь в любопытные глазенки мальчугана и приветливо улыбаясь.
— Сережа.
— Не замерз, пока шел?
— Чуть-чуть.
— А ну-ка дай ладошки.
Она стянула с его рук варежки и ахнула:
—Ледышки! Скорей раздевайся и к печке.
Сережа прошел в большую комнату и остановился в нерешительности, пытаясь расстегнуть замерзшими пальцами пуговки фуфайки. Аленка язвительно поджала губы и, словно не замечая его, принялась усиленно долбить по клавишам.
— Леночка! Куда так спешишь? — послышался из кухни голос учительницы. — Поаккуратнее, понежнее... Ты же расстроишь инструмент.
Резкие отрывистые звуки пианино смолкли, но в ушах у Сережи еще какое-то время продолжало неприятно звенеть. Он, наконец, расстегнул пуговицы и стянул с плеч одежду.
— Ну, что ты держишь в руках свою фуфаечку? — вернувшись в комнату, обратилась к нему Эрика Андреевна. — Вешай ее на стул и садись — грейся.
Поставив на подоконник чисто вымытую банку из-под молока, она подошла к пианино и потрепала легонько за косы ученицу:
— Представь, что у тебя в руках яблоко. Как ты его держишь? Вот... Пальчики опускаются на клавиши сверху вниз, свободно, непринужденно. Поняла? Играем: и раз, и два...
Учеба давалась Аленке трудно. Путаясь в нотах, сбиваясь с ритма, не чувствуя мелодию, она никак не могла усвоить урок. Эрика Андреевна еще и еще раз объясняла ей, как надо играть, сама садилась за пианино, делала какие-то пометки в нотной тетради, но все — безрезультатно: ученица явно не тянула.
— Закончим на сегодня занятие, — поднялась резко со стула утомленная учительница и добавила в раздумье: наверное, дома все-таки мало играешь?
— Занимаюсь... — протянула чуть слышно Аленка, стараясь не смотреть в сторону одноклассника; лицо ее сделалось красным, блестящим, надутым. Казалось, еще чуть-чуть — и из глаз брызнут слезы. Она быстро собрала ноты и почти бесшумно прошмыгнула в коридор.
Проводив ученицу до дверей, Эрика Андреевна подошла к притихшему на стуле Сереже:
— Отогрелся?
—Ага, — ответил он, смущаясь.
— Не хочешь поиграть на пианино?
—Я же не умею...
— Научишься, если будет желание. Сейчас проверим твой слух!
Учительница взяла его за руку и подвела к пианино:
— Повторяй за мной: до, ре, ми, фа, соль, ля, си, до...
Голос у Сережи был звонким, чистым, сильным; он безошибочно узнавал ноты и, к удивлению Эрики Андреевны, с первого раза довольно шустро пробежал гамму.
— Музыкальный слух у тебя просто замечательный! — воскликнула учительница. — Поговори с родителями: может быть, тоже будешь ходить ко мне?
В глазах мальчика мелькнул испуг, он вдруг весь съежился, напрягся, занервничал и, глядя себе под ноги, робко выдавил:
— Не разрешат.
— Почему?
—У нас нет денег...
И тут он заплакал, ему стало стыдно за их бедность. Отец работал лесником, получал немного, а мать — занималась хозяйством. Кормились от коровы и с огорода. Родители не баловали их ни конфетами, ни подарками — иной раз на хлеб денег не было. Какая тут музыка?
Эрика Андреевна принялась успокаивать Сережу, гладить рукой по вздрагивающим худеньким плечикам, промокнула платочком слезы и неожиданно расплакалась сама. Так и сидели они молча у пианино, пока за окном не угас короткий зимний день. Назавтра учительница заявилась к ним домой и долго беседовала о чем-то с матерью. Когда она ушла, мать сказала Сереже: «Эрика Андреевна согласилась заниматься с тобой за молоко. Ты уж смотри: не ленись, а то отец задаст нам обоим трепку...»
Соседи вокруг удивились, узнав о том, что Степанида тоже отрядила сына «на музыку», подначивали при встрече: «Весело теперь заживете, с музыкой-то...» Она лишь отшучивалась, но в душе была рада за сына: хоть один из шестерых научится играть на пианино. Уж очень ей хотелось, чтобы ее дети были не хуже других.
…Потянувшись, Сережа выскользнул, наконец, из-под одеяла и, не одеваясь, подошел к раскаленной добела печной группке. Холодная дрожь мгновенно охватила все его тело, руки и ноги покрылись мелкими пупырышками, как кожа у гуся; он отзынул кочергой массивную чугунную дверцу и сунул озябшие ладошки прямо в самый жар. Сухие березовые поленья горели дружно, весело потрескивая и играя причудливыми переливами пламени. Засмотревшись на огонь, Сережа разомлел и совсем забыл, что надо собираться в школу. Распахнулась уличная дверь, и вместе с морозными клубами в кухню вошла мать.
— Ты еще не оделся? — ахнула она, ставя на пол ведра с водой.
— Сейчас, мам, я мигом… — он юркнул в детскую комнату и стал торопливо натягивать на себя школьную форму.
— А вы что прохлаждаетесь? — напустилась Степанида на старших сыновей — Кузьму и Павла, — Пестеревы и Бузуновы уже давно пробежали, теперь одни пойдете.
— Ну и пойдем, не пужливые… — огрызнулся Кузьма, садясь за стол.
— Чего тут идти-то — всего два километра. Небось, не опоздаем, — поддержал брата Павел.
— Больно студено на дворе, — вздохнула мать. — Да за Сергунькой-то смотрите, банку с молоком не расколите!
Поев пшенной каши и выпив по стакану парного молока, ребята убежали. Степанида долго провожала их взглядом, пока темные фигурки не скрылись за лесным поворотом и не затих скрип снега на промерзшей дороге. Она вернулась в дом, продолжая думать о детях, своей нелегкой судьбе. Как-то уж очень скоро промелькнули годы...
Вроде совсем недавно родилась она в семье охотника в старинной деревеньке Воскресенке, что почти у самого истока реки Сосьвы. Кругом, на десятки верст, безлюдная тайга. Места красивые, вольные, притягательные, но уж больно суровые. Зимой от уральского хребта — ледяной холод, снежные вьюги, хмарь, летом — нет спасу от комарья, гнуса, мошкары. У мужиков занятий и увлечений с воз: охота, рыбалка, сенокос, лесосплав, заготовка дров, плетение сетей, катание валенок, вспашка огородов, сбор ореха в кедрачах... А бабы — все в дому: стирка, варка, шитье, вязанье, дойка, люльки, чугунки... Платье праздничное некогда надеть! Из деревенских девчонок Степанида выделялась особой статью — высокая, ладная, смазливая; к пятнадцати годам парни проходу не давали, каждый мечтал о такой невесте. Старухи, бывало, тоже судили-рядили: в чей дом войдет девка? Но умыкнул красавицу чужак, Николай Ворсегов, из села Петропавловского.
Под Рождество отправилась Степанида по воду на речку. Зачерпнула из проруби ведра, перекинула через плечо коромысло и только стала подыматься в гору — глядь: от Денежкиного камня по льду скользит на лыжах человек с ружьем за спиной, рядом бегут две лайки. Сразу определила: не свой, не деревенский. Отчего-то дрогнуло сердечко и заволновалась молодая грудь, когда незнакомец следом за ней свернул на широкую тропинку и, скинув лыжи, заскрипел валенками по припорошенному свежим снежком крутому откосу берега. Услышав за собой тяжелое дыхание, она, было, отступила в сторонку, давая дорогу путнику, но охотник, нагнав ее, остановился и веселым и задорным голосом предложил: «Помочь, что ли?» И не дожидаясь ответа, подхватил коромысло. Степаниду словно огневица обожгла, кровь ударила в лицо, и сильно застучало в висках: «Что в деревне-то скажут?» Но не вырывать же ведра?
Дорогой разговорились. Николаю тогда шел двадцатый год. Он сразу понравился ей своей веселостью и обходительностью — не такой, как воскресенские парни, но загадывать наперед не смела. После этой встречи молодой охотник еще не раз наведывался в их деревню, познакомился с родителями. И тут война... Его забрали в армию, писал с фронта, обещал вернуться. Она тоже ждала, верила, что останется жив и невредим. Так оно и вышло. После демобилизации он приехал в Воскресенку уже по зимнему пути и, погрузив в сани небогатое приданое, увез ее к себе в село. Один за другим пошли в семье дети, прибавилось забот, и оглянуться не успела: седина тронула русую косу, и морщинки по лицу. Старший сын, Виктор, получив паспорт, рванул на целину и там остался. А меньших еще надо было выхаживать и выхаживать. Муж хоть и ограждал Степаниду от тяжелой работы, но она все-таки надорвалась с шестью детьми и домашним хозяйством. Чувствовала, что с каждым годом сдает и сдает: то голова разболится, то в груди заколет, то давление замучит. Присядет иной раз у окошка и заплачет, а отчего тоска найдет — сама не скажет.
С тех пор как она отдала Сергуньку учиться музыке, Степанида стала чаще прислушиваться к радио: ни один концерт не пропустит. Особенно, когда исполняли ту или иную вещь по заявкам радиослушателей. Вроде и не совсем понятная игра, а за сердце трогает, волнует, тревожит. В глубине души мечтала, что когда-нибудь сыграет вот также на всю страну и ее Сереженька, и люди будут аплодировать ему и восхищаться его талантом. Большей награды за свои труды она и не желала. По ночам, когда все уже спали, опускалась перед иконами на колени и тихо шептала впотьмах: «Богородице, Дево радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою, благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего, яко Спаса родила еси душ наших!.. Богородица, накрой своим Покровом моих сыновей: Виктора, Кузьму, Павла, Сергия, дочерей Надежду и Нину, мужа Николая, рабу твою Божию Степаниду, всех братьев и сестер и их сродников!.. Святой ангел-хранитель, моли Бога за нас, помоги нам! Господи Иисусе, Христе Сыне Божий, помилуй нас грешных...» И неведомая всемогущая сила словно подхватывала и увлекала ее за собой к высокому небесному своду, откуда в таинственном лазоревом свечении где-то далеко внизу, среди бесконечных таежных увалов, виделась ей крохотным одеяльцем родная деревенька Воскресенка с тонкими хвоинками дворов, черными точками изб и пестрядиной заречных лугов, и казалось, этой божественной красоте нет ни изводу, ни границ — сама вечность накрывала тайгу спасительным омофором. Жить бы да жить здесь без нужды и тягот, но почему-то никак не выходило по-божьему...
Эрика Андреевна не могла нарадоваться способностям нового ученика. Сережа занимался с увлечением, азартом, выдумкой; простейшие этюды давались ему легко, и от урока к уроку кисти рук его становились все пластичнее и увереннее; он явно выделялся среди сверстников и, чувствовалось, мог бы стать неплохим пианистом.
— Ну, как у нас дела с Черни? — встретила она с улыбкой раскрасневшегося от мороза малыша.
— Учил... — ответил он, раздеваясь и внутренне напрягаясь от мысли: «А вдруг не получится сыграть без ошибок?»
— Сейчас проверим... Садись, начинай с разминки.
Не отогревшимися до конца пальчиками Сережа коснулся слегка холодных блестящих клавиш и тут же зябко повел острыми лопатками. Гамму пробежал туда и обратно не глядя, а в голове уже звучал разучиваемый с вечера этюд и перед глазами мелькали воображаемые картинки; не дожидаясь просьбы учительницы, он перешел к основному заданию и сыграл его на едином дыхании.
— Молодец! — похвалила Эрика Андреевна и удивленно покачала головой: — Как же ты разучивал этюд, если дома у вас нет инструмента?
— По памяти, — тихо обронил мальчуган, часто заморгав светлыми ресницами.
— Одной памяти, дружок, мало. Дальше задания будут сложнее... и надо решать с пианино...
Всю обратную дорогу он не переставал думать о том, что скажет матери. «Наверняка расстроится: где деньги? Тут еще Кузьма собрался поступать в техникум. Тоже расходы. Может, бросить занятия? Жалко. И сколько молока уже учительнице снес! Отцу хоть на глаза не показывайся, говорил, мол, — пустое дело... Лучше молчать, как-нибудь обойдется...»
Низкое зимнее солнце высекало на снегу мириады сверкающих искорок, от которых рябило в глазах и размывало очертания близлежащих предметов; Сережа поглубже натянул кроличью шапку и зашагал быстрее, отвернув лицо от прямых лучей и с опаской косясь на сгущающиеся тени придорожных елей и пихт. Ему вдруг вспомнился странный ночной сон: лошадь, пианино на телеге, обрывки газет... «И к чему бы это? Надо спросить у бабушки, она растолкует. И еще корову Милку увели. Как без коровы-то?»
Он попытался не думать о неприятном, но ощущение тревоги не проходило. «А что если склеить клавиатуру из газет? — неожиданно мелькнуло у него в голове. — Пускай без звука, но играй себе и играй...» Это простое решение развеселило его; малыш запрыгал от радости и бегом припустился домой.
Мать встретила Сережу во дворе, разнося скотине корм. Повернувшись на стук ворот и увидев сияющее лицо сына, она невольно улыбнулась и спросила:
— Ты чего такой возбужденный?
—Да так... — ответил он неопределенно и, поставив портфель на крыльцо, потянул из рук матери вилы. — Давай помогу!
— Неси, — опустила на снег навильник Степанида, поправляя выбившиеся из-под черного шерстяного платка прядки слипшихся мокрых волос. — В школе-то как?
— Эрика Андреевна хвалила... По математике за контрольную пятерка. Сегодня диктант писали...
— Написал?
— Конечно. Кажись, ошибок нет.
— Загодя-то не говори. Вот проверит учительница, тогда и узнаешь.
Управившись в хлеву, они пошли в дом. Степанида не успела достать из печи кастрюлю с наваристыми щами, как в сенях стукнула дверь и в переднюю ввалились Кузьма и Павел.
— В аккурат к столу! Раздевайтесь и обедайте заодно, чтоб меньше с мытьем посуды возиться...
Ребята сполоснули руки и задвигали табуретками. От мисок со щами исходил легкий парок, усиливающий аппетит. Застучали весело ложки, зашмыгали раскрасневшиеся носы. Степанида прислонилась спиной к горячим кирпичам и с умилением смотрела на обедающих сыновей. Что-то новое и в тоже время хорошо знакомое проступало в облике каждого: у Кузьмы — свекрова широкая спина, у Павла — отцовская гордая осанка, а Сергунька — тот весь в их род пошел: поджарый, глазастый, скорый. За лето подтянулись, повзрослели, одежонка стала мала. Разлетятся вот из родного дома и переживай: как устроятся в жизни?
Первым поднялся из-за стола Сережа. Он молча прошел в маленькую комнатку, где обычно делал уроки, и, расстегнув портфель, достал учебник по музыке. Затем взял ножницы, клей, карандаши, отыскал в тумбочке несколько старых газет и, стараясь не обращать на себя внимание, выскользнул из дома. Спрятав учебник под фуфайкой, прошел двор, огород и очутился на задах усадьбы. Здесь, почти у самого берега реки, стояла их баня, занесенная под стрехи высокими снежными наметами. Кое-как откинув от двери снег, малыш протиснулся внутрь предбанника. На черных тесаных стенах причудливой овечьей рогожей нависал ноздреватый куржак; тонко поскрипывали под ногами промороженные половицы, пахло давнишней гарью — из-за сильных морозов две недели баню не топили. Сережа включил свет и, разложив на полке газеты, принялся вырезать из учебника октавы. Когда клавиатура была готова, — склеил листки. Он очень боялся, что кто-нибудь по его следам нагрянет в баню, и потому чутко прислушивался к каждому шороху: «Засмеют с бумажным пианино… Вот, скажут, чудик, придумал же! Как это можно играть, не слыша музыку? А если еще в школе узнают, тогда хоть совсем не показывайся в поселке. Начнут дразнить, издеваться, позорить перед девчонками. Нет уж, пусть это будет только моей тайной...»
Каждый день теперь, после занятий в школе, Сережа запирался в бане и «играл» на деревянной лавке. Со временем бумага изрядно поистерлась, поистрепалась и ему приходилось то и дело «ремонтировать» клавиатуру, но это вовсе не огорчало малыша. Главное — он не краснеет перед учительницей за неразученные задания.
Беда нагрянула в их дом, как водится, неожиданно. В июльскую сенокосную пору у Степаниды случился удар. Парализованную, ее увезли в районную больницу, где она пролежала до самого снега. Отец хоть и накосил сена для Милки, но не представлял себе: что делать дальше? Кто теперь будет доить, поить, кормить корову? Поначалу приходила соседка: сцеживала молоко, выпаивала теленочка, однако вскоре отказалась, сославшись на занятость. Отец взялся за дойку сам, ожидая возвращения жены. Старший сын Кузьма к тому времени поступил-таки в техникум и уехал в Свердловск. Каждый месяц ему надо было высылать по двадцать пять рублей. Готовился отправиться туда же и Павел. С коровой в доме хоть какие-то деньжата, но водились, теперь же стоял вопрос о продаже Милки.
Николай окончательно утвердился в этом, когда привез Степаниду из больницы. Левой рукой она не могла поднять даже и ведра с водой, ходила прихрамывая, одним боком вперед. Стало ясно, что с хозяйством ей уже не справиться. Встречаясь ежедневно с грустным взглядом родных глаз, он все откладывал и откладывал на потом разговор о корове, боялся, что жена не вынесет нового потрясения.
Как-то вечером, после ужина, Степанида сама заговорила о наболевшем:
— А ведь надо решать что-то с Милкой...
— Надо, Стеша, — согласился он, стараясь скрыть волнение. — Не одну ночку об этом думал. И жалко, но иного выхода не вижу. Да и ребята подросли — кому молоко пить?
— Девчонки еще маленькие, — отозвалась Степанида, разглаживая ладонью складки на скатерти.
— У соседей купим — литр ли, два... Чего уж об этом горевать!
На какое-то время оба умолкли, думая каждый о своем. И опять первой нарушила молчание Степанида:
— А как Сережа, с музыкой-то?
— Устроюсь по совместительству куда-нибудь, — в том же тоне ответил Николай. — Платить будем учительнице.
— Все равно страшно: жили-жили при хозяйстве и вот опустеет двор...
За корову новый хозяин посулил шестьсот рублей. Степаниде очень хотелось взглянуть в глаза тому человеку, кто уведет ее Милку. Покупатель нашелся в райцентре. Им оказался ветеринар, приезжавший каждый год в их деревню делать прививки животным и запомнивший вкус молока именно Степанидиной буренки. Уж кто-кто, а он разбирался в породах, и потому особо не торговался.
Простины с Милкой выпали на субботу — меньше машин на дороге, легче вести; до города — двадцать верст, за день не обернешься — где-то на полпути предстоял ночлег. Ветеринар приехал за коровой рано утром — еще затемно; от стука в ворота все в доме вздрогнули, хотя знали, что вот-вот должен был быть: так договаривались заранее, — и все же появление дальнего гостя вызвало сущий переполох в семье. Николай, не одеваясь, кинулся во двор и чуть было не упал, поскользнувшись на ступеньках крыльца, Степанида отвернулась в слезах к печке и с шумом принялась переставлять чугунки, чтобы дети не видели ее мокрых глаз; с тревожными лицами заерзали на скамье у окна свекор и свекровь, пытаясь выглянуть на улицу; заревели прибежавшие в кухню девчонки. Павел и Сергунька, схватив свои фуфаечки, бросились вслед за отцом.
Казалось, у самого порога притаилось страшное, непоправимое горе, и от недобрых предчувствий в душе каждого словно что-то рушилось, обрывалось, стонало.
Гость уловил гнетущее состояние Ворсегиных и не стал долго задерживаться в избе, когда хозяин вернулся, — выложил на стол деньги и, натянув на голову рыжую ондатровую шапку, взялся за дверную скобу:
— Ну так что, — в путь?
— Пошли, — коротко сказал Николай и растерянно посмотрел на жену.
Та незаметно коснулась краешком платка зареванных глаз и надтреснувшим голосом произнесла:
— Сенца-то хоть в сани брось... Когда еще до места доберутся!
— С Богом! — перекрестился на иконы свекор, и они гуськом потянулись из дома.
На дворе уже светало. Тонкая сиреневая полоска зари чуть оттеняла отроги дальних гор, предвещая усиление мороза; воздух был колючим и жестким, затрудняющим дыхание. Подошли к сараю. Дверь закутки заиндевела и раздалась, пришлось поддевать ее топором. Изнутри повалил пар и запахло свежим навозом.
— Му-у-у, — заревела протяжно Милка, потянувшись мордой к вошедшему хозяину; с мокрых блестящих губ посыпались крупинки сенной трухи.
Николай отвязал корову, дернул к выходу, но Милка уперлась, не желая покидать стойло.
— Не шали... айда, айда! — он потянул повод посильнее, однако животное не двигалось с места.
— Хлебцем бы поманить, — подсказала бабушка. — Сережк, а ну-ка сбегай в дом за краюшкой!
— Почему я-то? — спрятался за мать малыш.
— Ну, хоть, Паша...
— И я не пойду! — буркнул в ответ другой внук.
— Вот, окаянные-то... ты посмотри на них! Придется старухе идти.
Она заковыляла к крыльцу, продолжая что-то бурчать под нос.
— Милка, Милка, — позвала корову Степанида, видя, что муж начинает злиться, ей не хотелось, чтобы в ход пошел кнут. — Иди ко мне, родная, не бойся... Ну чего испугалась?
— Возьми-ка хлебца, — протянула снохе полбуханки вернувшаяся из дома свекровь.
Зачуяв ржаной ломоть, Милка, наконец, вышла из стайки и вмиг смахнула языком краюху с дрожащей ладони; большие черные глаза коровы светились доверием и любовью к хозяйке и как бы вопрошали: «Что случилось?» От этого пронзительного взгляда у Степаниды вдруг закружилась голова и она безвольно повисла на шее любимицы; горькие слезы текли по ее впалым морщинистым щекам и, капая на лоснящийся черный загривок, тут же застывали на морозе, превращаясь в мелкие серебряные бусинки.
— Успокойся, Стеша, — тронул жену за плечо Николай. — Неудобно перед человеком...
Он передал повод ветеринару и пошел отворять уличные ворота, но не успел сделать и пару шагов, как услышал за спиной резкий крик:
— Куда? Держи ее!
Ветеринар в растерянности крутил головой, глядя, как взбунтовавшаяся Милка мечется посреди двора, отыскивая безумными глазами калитку в огород. Сбив рогами хлипкие навесы, она рванулась в образовавшийся проем и тут же скрылась за углом сарая.
Ребятишки бросились за коровой, надеясь залучить в зимний загон, но та, утопая по брюхо в снегу и раздирая в кровь вымя, большими скачками понеслась в сторону реки — за поскотину, откуда открывалась широкая панорама пойменных лугов и где легко можно было скрыться от преследователей.
«Не дай Бог поскользнется на льду!» — стучало в голове у Николая, бежавшего по целику наперерез животному, ругая за оплошность ветеринара и самого себя: «Как же корове не испугаться? Неужто забыла запах рук, делавших болезненные прививки? Вот и рванулась... Теперь, ни приведи Господь, подвернет ногу и пропала!»
Павел и Сергунька догнали Милку за десяток метров от обрывистого берега. Сбавив шаг, осторожно ступая вперед, не делая резких движений, стали манить:
— Милка, Милка... Свои, свои — не бойся, иди сюда!
Выбившаяся из сил корова медленно повернула голову на знакомые голоса и, фыркнув ноздрями, потянулась к протянутым детским ручонкам. Подоспевшему Николаю оставалось только перехватить волочившийся по снегу мокрый повод. Разгоряченные и уставшие от погони, они молча тронулись в обратном направлении, внутренне как бы смирясь с неизбежностью разлуки. Это спокойствие, похоже, передалось и Милке, она уже никуда не рвалась, не вздрагивала от скрипа снега, не косилась с опаской по сторонам, словно тоже поняв, что все уже окончательно решено.
После продажи коровы Степанида осунулась еще больше, не находила себе места в доме; ей все казалось, что из стайки доносится привычное мычание и надо было бежать доить Милку, но подойник уже давно лежал на полке в сенях, и изба, считай, совсем выветрилась от запахов сена и навозных следов. Просыпалась она по-прежнему в шесть утра и, растапливая печку, каждый раз мысленно ловила себя на том, что не перестает думать о корове: «Как ей у новой хозяйки? Не тоскует ли? Помнит ли ее руки?..»
Шестьсот рублей, вырученные за Милку, тратить не спешили. У соседей уже светились в окнах телевизоры, имелись холодильники, пылесосы, ковры, а Ворсегины не обзавелись даже простенькой мебелью. Все их нажитое имущество состояло из пары столов, нескольких табуреток, платяного шифоньера да железных кроватей с панцирной сеткой. Соблазны отгоняли прочь, думая только о детях. По лету уехал в Свердловск сдавать экзамены в техникум, где учился Кузьма, средний сын Павел. И поступил. Теперь приходилось отправлять денежные переводы уже на полсотню рублей.
Однажды, когда в избе никого не было, Степанида пошла в баню за сухими былками укропа, развешенными в пучках на бельевой веревке, и случайно обнаружила бумажный сверток, заткнутый под самую стреху. Развернула и увидела замусоленный рисунок с клавиатурой. «Вот куда убегает Сергунька по вечерам! — екнуло у нее под сердцем. — А я-то, дура, гадаю: когда успевает разучивать уроки?» Она беззвучно заплакала, прижав к груди истрепанные листочки, и долго не могла успокоиться. Придя в себя, аккуратно свернула газеты в трубочку и положила снова туда, где лежали.
Вернулся из леса Николай. Поужинал, почитал газету «Правда Севера» и уже собрался было ложиться спать, как Степанида, все это время молчавшая, вдруг заговорила о деньгах:
— Знаешь, чего я удумала-то, Колюша? Давай купим пианино?
Он сузил глаза и непонимающе посмотрел на жену:
— Ты это серьезно?
— Да уж не тронулась умом. Деньги утекут, а пианино останется — хоть какая-то будет память о Милке.
— Вот соседям-то устроим потеху: с голыми задами, зато с музыкой!
Степанида стояла на своем, рассказала мужу про находку в бане и опять расплакалась:
— Не было сроду богатства и не надо — детьми богаты. И за это Господу спасибо! Но вот хочется, чтобы Сережа играл и все тут! Не могу передать словами, что в душе, а она подсказывает поступить с деньгами именно так.
— Ладно, потолкуем поутру, — резко дернул шеей Николай и, нахмурившись, пошел в спальню.
Среди ночи он проснулся. Мысль о пианино отогнала сон, и до самого рассвета уже не сомкнул глаз: «Как быть? Отговаривать жену бесполезно: если что удумала — назад не повернет. Характер — кержацкий. Воспротивиться — значит повесить на сердце камень: разве он против учебы? Но менять корову на пианино... По копейке собирал, собирал всю жизнь и вот — утрись! Не-е... Погодь, тут надо хорошенько покумекать...»
Не зажигая света прошел на кухню. Закурил. В переплете оконной рамы почерневшим серебром отливал снег во дворе, смутно проступали в темноте очертания соседних построек, деревня еще спала — ничто не нарушало тишины и покоя ранних сумерек. Николай любил эти минуты утреннего одиночества, когда душа замирала от благодати божественного умиротворения и таинства нарождающегося дня; из детской доносилось легкое посапывание, мерно тикали ходики на стене, и хотелось, чтобы это блаженство длилось как можно дольше.
«А ведь, пожалуй, придется уступить, — вернулся он снова к мысли о пианино. — Чего уж теперь налаживать жизнь, коль постромки подорваны? Разве ребята захотят жить в деревне после городской вольницы? А раз так, то и нечего думать о хозяйстве...»
В районном магазине «Культтовары» очень обрадовались покупателям единственного пианино «Эллегия»: сразу такая выручка... Чек выписывала сама директорша — дважды пересчитала деньги и, убедившись в полной наличности, протянула Николаю заводской паспорт:
— Можете забирать.
— А проверить?
— Ну уж это смотрите сами, мне на нем не играть. Видите, не поцарапано, не побито...
Степанида оглянулась на сына:
— Сережа, пробуй!
Мальчуган ловко открыл крышку и пробежал пальчиками по блестящим клавишам.
— Нормально? — спросил его отец.
— Как у Эрики Андреевны... строит...
— Чего строит?
— Ну, звучит хорошо.
—А-а-а, — протянул смущенно Николай. — Тогда грузим.
Директорша кликнула рабочих. Пианино обили со всех сторон досками, предварительно подложив картонные прокладки, и вытащили на крыльцо. К самым ступенькам подал задом грузовик, выписанный специально на руднике под дорогую покупку.
— Клади на борт плахи! — распорядился шофер.
— Выдержат ли? — усомнилась Степанида, пробуя ногой доску.
— Ты уж мать, отойди в сторонку, не мешай, — отстранил ее муж. — Беремся, ребята!
Мужики ухватились за веревки и, не торопясь, стали подавать пианино вверх. Под тяжестью груза плахи прогнулись, и Николай с ужасом подумал о том, что случится, если доски действительно треснут... На лбу его выступила испарина, и учащенно затрепетало сердце:
— Налегай дружней! Взяли, еще — взяли...
— Готово, — вздохнул облегченно рабочий, принимавший пианино в кузове. — Теперь надо подтащить «музыку» поближе к кабине, не дай Бог, где трясанет...
Через пару минут тронулись в путь. Всю обратную дорогу Степанида не проронила ни слова, радуясь в душе покупке, но внешне стараясь выглядеть спокойной. Хорошо зная мужа, она догадывалась, чего стоило Николаю согласиться с ее предложением. Он тоже молчал, размышляя про себя: «То ли от грязи освободился, то ли наоборот — в болото по уши залез... Как дальше жить? С пианино молока не нацедишь, а больше приработка в деревне нет. Куда еще податься, чтобы приколымить копейку? Лес воровать? Тут — тюрьма. Переступить через совесть — значит переступить через самого себя, жену, детей... Нет, об этом и думать нечего. От дурных денег — дурная жизнь. Мало ли помутилось рассудком на богатстве? Бог даст, как-нибудь выдюжим...»
Самым счастливым в этот день чувствовал себя Сережа. Ему не верилось, что мечта, наконец-то, сбылась: «Теперь не надо прятаться в бане, вздрагивать от каждого шороха за окном, без конца склеивать потрепанные листочки... Газеты — сразу в печку! Забыть как плохой сон, будто ничего и не было. И Эрика Андреевна обрадуется! А в классе-то сколько разговоров будет! Небось, Ленка Трепачева от злости лопнет: не только у нее одной пианино... Конечно, жаль Милку. Вон и отец с мамой какие-то расстроенные, хотя вида особо не подают. Обязательно разучу их любимые песни! Концерты будем дома устраивать...»
Пианино поставили в самую большую комнату. Поначалу Степанида каждое утро протирала матовую блестящую поверхность его чистым полотенцем, извлеченным для этого из старого комода, — все пылинки соберет, а отходить от инструмента не хочется, — сядет рядом на табуретку и зачем-то гладит, гладит закрытую крышку, пока кто-нибудь не заглянет в дом или не вернутся дети из школы. Потом привыкла к покупке, меньше стала думать о проданной корове, потраченных деньгах, упущенной выгоде. Николай, неразговорчивый от роду, совсем замкнулся в себе, на работу, с работы — все молчком; закурит вечером на кухне, прислушиваясь к непонятным звукам, доносящимся из зала, и, не проронив ни слова, пойдет спать.
…Сережа проучился у Эрики Андреевны еще две зимы. Как умудрялись родители выкраивать из скудной зарплаты деньги на учебу — одному Богу известно. Но вот подошла пора определяться: куда идти после восьмилетки? Отец долго не размышлял:
— Сдавай экзамены в техникум — как Кузьма с Пашкой... Получишь рабочую специальность — это верный кусок хлеба, а там видно будет, чем заняться...
Спорить было бесполезно. Степанида собрала сыну нехитрые вещички в дорогу, и он, накинув на худенькие плечики потертый рюкзачок, уехал в общем вагоне в Свердловск, учиться на электрика.
...Как и предполагал Николай: никто из сыновей в деревню не вернулся. Вскоре упорхнули из дома и обе дочери, выйдя замуж за городских парней. Доживали они с женой свой век в одиночестве, частенько засиживаясь вечерами у молчащего пианино и вспоминая былые счастливые дни. Дети не забывали их, присылали поздравительные открытки к праздникам, иногда приезжали в отпуск вместе с семьями, зазывали к себе в гости. К радости матери, Сережа, после окончания техникума, поступил в театральное училище, а потом и в театральный институт в Москве, стал знаменитым режиссером, Заслуженным деятелем искусств России, лауреатом Государственных премий. Фортепьянного концерта в исполнении сына ей так и не довелось послушать по радио, но что удивительно: через много лет, когда Николая и Степаниды уже не было в живых, огромный зал Московской консерватории рукоплескал на творческом вечере их внуку, — тоже Сереже — яркому талантливому русскому пианисту.
После смерти родителей старое пианино еще долго стояло в опустевшем деревенском доме. Продавать его было жалко, а везти в Москву — далеко и хлопотно. Сергей Николаевич объехал со своим театром весь мир, и каждый раз, возвращаясь в Россию, ловил себя на мысли, что за ним числится какой-то должок. Вспоминал про пианино и мрачнел. Никто не мог понять причину резкой перемены в его настроении.
Однажды летом он, к немалому удивлению жены, вдруг отказался от санаторной путевки и один отправился на Урал. Дом за эти годы еще больше осел и почернел, одичавшая черемуха заполонила весь палисадник. С трепетным чувством толкнул калитку во двор и замер, задохнувшись от нахлынувших воспоминаний; на душе было грустно и тоскливо, оттого что никто на этот раз не ждал и не встречал. Пройдя в избу, сразу же направился к пианино. В памяти почему-то всплыл этюд Черни, который когда-то долго не мог разучить. Открыл запыленную крышку и попытался вспомнить забытую мелодию, но после нескольких аккордов сбился и безвольно опустил руки на колени.
С фотографии, висевшей на стене, на него смотрели добрые и ласковые глаза матери, будто бы радовавшейся его возвращению в родные стены. От этого пронзительного взгляда Сергею Николаевичу стало еще тоскливее и больнее; не в силах справиться с волнением, он смахнул рукой слезы и тут же поехал на станцию заказывать контейнер.

2000 год

 

 

И БУДЕТ ВОЗНЕСЕНИЕ

Рассказ

Жуткий мороз нагнал сиверик к началу февраля. На что холодно было в Крещение — ахали бабы: пока шли от стаек к сеням, молоко, только-только из вымени, схватывалось ледком, — тут же жаротки в печах не остывают, а углы никак не отойдут от инея.
Избы, прясла, деревья едва угадывались в густом молозиве, словно у всех разом ослабли глаза. В сорок градусов мужики, бывало, подергивали плечами в овчинах, да ничего, ехали себе в лес на деляны, разве ребятишек в школу не пускали, чтобы не поморозились.
— Высоко оглобли задрал, — судачили по дворам, — поленницы лижет охапка за охапкой. И скотине неладно — от одного дыху какой сугрев?
В такую вот стынь у нас в доме умер дед Василий. Это была первая смерть родного человека на моих глазах. Мне тогда едва исполнилось семнадцать. В город, где я учился в техникуме, пришла коротенькая телеграмма: «Приезжай, дедушка плох. Отец». Кажется, этот листок до сих пор лежит где-то в моем столе, не единожды натыкался на него, перебирая старые письма, поздравительные открытки, фотографии, и всякий раз с содроганием вспоминал грустную историю, связанную с дедовыми похоронами — таинственную, загадочную, в некотором роде даже мистическую.
Мороз морозом, а на третий день по христианскому обычаю полагается хоронить покойника. Надо было ехать на кладбище и рыть могилу.
Чувствую, у вас начинает каменеть грудь и вам хочется подуть на озябшие руки. Так и у меня тогда: губы пили обжигающий горячий воздух, шедший от раскаленной докрасна печной группки, а нутро знобило — разве ровгу* возьмешь кайлом и лопатой. Отец привез на кладбище две машины смолья, разложили большущий костер. Могилу вызвались рыть наши соседи: грузный, одутловатый мужик Петр Шарин — на вид ему было лет пятьдесят, и долгий, как подсолнух в картошке, с худым, почти костяным лицом неженатый парень Паша Мандрыкин по прозвищу «Мария Ивановна». Так звали его мать. Она работала в клубе уборщицей, растила сына в одиночестве и слыла первой сплетницей в поселке. Сам Паша вообще-то был добрым, незлобливым малым, однако же привязалось: «Мария Ивановна»… Хоть вой от досады! И случалось, выл, гонялся в ярости за обидчиками, а кличка так и осталась, как затесь на дереве. Рассчитывали, что после трех-четырех часов горения дров, пусть на штык лопаты, но земля отойдет. Впереди еще два дня, глядишь, к сроку могила и будет готова.
Дед был человеком набожным, без отпевания хоронить нельзя. Ближайший храм в селе Петропавловском стоял разоренным, а когда последнего священника сослали на Колыму, и старики путались. Продолжали, правда, служить в церкви Богословского завода, но это от нас за сотню верст. Далековато. Бабушка позвала на молитву какую-то древнюю старушку. Сухонькая, согбенная фигура ее в клубах мороза, рванувшегося из сеней в открытую дверь, промелькнула передо мной едва различимой тенью, и рассмотреть лицо каноницы я смог только тогда, когда следом за ней переступил порог прируба. Она прошла к изголовью усопшего, положила на тумбочку черную книгу с металлическими застежками и, щелкнув замочками, принялась шуршать жухлыми страничками, словно вороша зимовавшую солому. То было Святое Писание. В качающемся неровном свете оплывающих ослопных свечей резко проступали глубокие морщины на золотушных впадинах щек старушки, тонкие губы почти сливались с острым носом, но отнюдь не придавали лицу отталкивающего выражения и, хотя черный шерстяной платок нависал над самыми бровями, нельзя было не отметить совершенно ясных, безукоризненно синих, излучающих божественное сияние грустных глаз. Настолько это поразило меня, что призрилось, будто глаза ее и все остальное созданы как бы по отдельности. Или это душа так светилась?
— Помяни, Господи Боже наш в вере и надежди живота вечнаго преставльшагося раба Твоего, брата нашего Василия, и, яко Благ и Человеколюбец, отпущаяй грехи и потребляяй неправды, ослаби, остави и прости вся вольная его согрешения и невольная, избави его вечныя муки и огня геенскаго и даруй ему причастие и наслаждение вечных Твоих благих, уготовенных любящим Тя аще бо и согреши, но не отступи от Тебе и несумненно во Отца и Сына и Святаго Духа, Бога Тя в Троице славимаго, верова и Единицу в Троице и в Троицу во Единстве, православно даже до последняго своего издыхания исповеда...
Сколько я не напруживал слух и не подвигался навстречу глухим сливающимся звукам, никак не мог понять смысла произносимого старушкой, — это как на речном перекате бьется вода об осклизлые каменья, а что хочет сказать — поди, узнай. Хоть и были мы крещеными, но молитв не знали, даже «Отче наш» не усвоили. Силком нас к божнице никто не тянул, как я понимаю, — прежде всего, из чувства предосторожности (тогда всего боялись) и, во-вторых, следуя мудрой Христовой заповеди: «Всяк, иже не собирает со мною, той расточает». Что толку осенять себя крестным знамением, если душа блуждает? Каждый должен сам дойти до понимания истинной цели христианской жизни: стяжания Духа Святого Божьего. Пост, бдение, молитва, милостыня все остальные добродетели — суть средства для этого. Никому не дано научить Божией Благодати, но три воли обязательно испытуют каждого: Божия, всесовершенная и всеспасительная, вторая — собственная, если не пагубная, то и не спасительная, и третья — бесовская, затягивающая в омут. Какая из них возьмет верх — не скажет ни отец, ни мать, ни один пророк не скажет.
И тем не менее какие-то подсказки существуют. Крестики наши сразу же после церковной купели мать спрятала в дальнем углу комода, как и полагалось пионерам, вместо них мы носили на шее алые галстуки (бабушка называла их жижолками), однако, приходя домой, на чем прежде всего останавливали взгляд? На божнице. Как пройдешь мимо светящейся лампадки? Пусть неосознанно, без всякого значения, но глаза в глаза с Николаем-угодником, считай, каждый день: что-то да и шевельнется в сознании...
Или вот церковные праздники.
— Завтра — Благовещение, — скажет бабушка матери, — ни мыть полы, ни стирать — нельзя...
Нам забавно: что за праздник, если красные флаги на воротах не вывешивают? А само слово уже осело в памяти. «Не было бы Благовещения, не было бы и других Христовых праздников,— поучали старшие. — Богородица, мать Сына Божиего, наша Заступница и Покров от грехов, бед и напастей, день и ночь за нас молящаяся. Царица и Владычица, пред силою ее никакие враги, видимые и невидимые, устоять не могут...»
Там вскорости — «Вход Господень в Иерусалим». Этот день называют еще по-другому — Вербное Воскресение. Чтобы дом посетила Божия благодать, надо нарезать вербы и поставить ее в воду. Не охапками ли носили мы эту вербу с забережья? К Пасхе промерзшие почки оживали, покрываясь белесовато-желтым налетом, и казалось, что на тоненьких веточках затихали сотни весенних шмелей. Да оно и правда в эту пору дело шло к теплу. Вскоре за Благовещением — Светлое Христово Воскресение. Чудный день! Ни одного грустного лица не встретишь, все в нарядах, улыбаются. Спозаранку христосуемся с родителями и бежим через огород к дедовой избе.
— Христос Воскрес! Христос Воскрес! — кричим, перебивая друг дружку с порога.
— Воистину Воскресе! — отвечают бабушка и дед. Трижды целуют каждого, осеняя крестным знамением, и, понятно, одаривают подарками. Кому что, но обязательно по крашеному яичку. Давай биться этими яйцами: чье скорей расколется. Руки у деда огромные, зажмет яйцо в своих кулачищах — поди, разбей! До слез спорили. Потом на улице тоже самое с друзьями. Бывало, воротишься домой, а в руках — шапка крашеных яиц.
За Пасхой следуют другие праздники. Если вы даже неверующий, то все равно обращали внимание, что, скажем, на Троицу — в начале лета — избы в деревнях украшают березовыми ветками. Этот обычай у христиан от апостольских времен: весенняя зелень — как бы знак обновления. Нас, ребятишек, опять-таки мало интересовала сама суть Святой Троицы, зато в лес за березовыми ветками бегали охотно. И еще запомнилось: веники для бани вязали только после Троицына дня.
В межень лета обязательно услышишь: «Петр и Павел (ветхозаветные апостолы) — час убавили, Илья-пророк — два уволокет!» Апостол Петр имеет благодать избавлять от горячки и сильной простуды, а у Павла просят помощи, приступая к какой-либо работе. На Илью жди дождя и уже нельзя купаться: «Боженька накажет!» В августе — три Спаса: водосвятие, яблочный и медовый. Слова-то какие! Грех не запомнить.
Из осенних праздников выделим — Покров день, или правильнее — Покров Пресвятой Богородицы. Первое зазимье. «Покров землю покроет, где листом, где снежком». И точно: редко когда в стылом сиреневом небе не закружат пугливые белые странницы. На Покров я родился, — как сказала бабушка, попал под омофор самой Владычицы небесной.
Скоро за Покровом — заговенье на Рождество, ожидание новогодней елки. В самые морозы — святки: катание на рысаках, ряженые, гаданья. Там — Крещение. А в феврале уже солнышко — Сретение, зима с весной встречаются. Особенно любили масленицу — с блинами, пирогами, хороводами. Отшумит честная, и Русь-православная, испросив прощения за вольныя и невольныя пригрешения, войдет в Великий пост.
Простите и вы меня за столь длинное отступление, сделал его с единственной целью — подвести к мысли, что несмотря на хулу церкви и поругание десятков тысяч православных храмов, жизнь в русских семьях и в советское время текла в прежнем русле, заданном когда-то мудрыми христианскими Святителями.
В день похорон деда мороз еще больше поднажал. Это было заметно по растущим наледям на окнах, печи теперь уже топили не переставая. С утра отец засобирался на кладбище: что с могилой? Решил поехать с ним и я. Едва мы ступили за порог, как наши полушубки подернулись куржаком. Дышать можно было только через шарф, стужа словно прощупывала с ног до головы. Сизая хмарь плотно обступала дорогу. Казалось, сам воздух был стянут гигантскими ледяными обручами. Мужики на кладбище встретили нас понуро.
— Смола кипит, а копнуть нечего! — бросил в досаде наземь рукавицы Шарин. — Подходящее время выбрал дед помереть. Это, наверное, чтоб дольше помнили...
Могила была вырыта всего на метр — хоронить нельзя. Отец смахнул рукавом полушубка снег с чурбака и присел в раздумье.
— Сейчас бы аманальчику трошки, и не мучились бы, — полушутя-полусерьезно робко обронил Паша Мандрыкин, часто заморгав при этом своими белесыми ресницами.
— Хочешь, чтобы покойники вокруг повставали? — усмехнулся Шарин.
— Да тут одни шахтеры, к взрывчатке привычные. Небось, не напужаются... — в тон ему ответил Паша.
— Не буровь, какая взрывчатка на кладбище? — Шарин пошевелил палкой шипящие поленья и после небольшой паузы поднял воспаленные глаза от костра: — А правда, что делать с могилой?
На какое-то время все умолкли. Я мысленно перенесся домой. Простины были назначены на полдень, наверняка теперь уже подходит народ, съехались издалека родственники. Еще ночь сидеть у гроба? Из глубины леса протяжным эхом отдавался нудный скрип раскачивающихся деревьев, собравших на себе пудовые вороха снега и теперь будто бы жалующихся на тяжелую ношу, изредка слышалось что-то вроде пошептывания или бурчания, жар, идущий от костра, обогревал лишь лицо и грудь, а спина, икры ног дрогли от стужи, упорствующей в своем стремлении сковать все живое вокруг.
— А может, и впрямь рвануть? — первым нарушил молчание отец.
Мандрыкин, похоже, был готов к такому повороту событий. Пока молчали, он, видать, прокрутил в голове высказанную им, на первый взгляд, абсурдную идею и укрепился в мысли, что это был, пожалуй, единственный выход из создавшегося положения. Реакция его была мгновенной:
— Тут всего-то три-четыре пары шпуров заложить и отряхнуть руки!
— Но где добыть взрывчатку?
— На шахте. Где еще?
— Так тебе ее и дали... Кому под суд охота? — буркнул Шарин, закуривая папиросу.
— Понятно, с начальством надо переговорить, — ничуть не смутился Паша. — А может, лучше и не говорить? Втихаря с взрывниками потолковать, и знать никто не будет.
— Попробуйте, — пожал плечами Шарин.
Как только машина с отцом и Пашей скрылась под белым пологом леса, мы взялись раскаливать железные ломы.
— Господи, чего только не сотворишь на этом свете! — вздохнул Шарин, подбрасывая в костер смолистые поленья.
В поселке ходили слухи, будто бы в войну он был у немцев в плену и, когда наши войска вошли в Германию, — удрал вместе с другими пленными солдатами на Запад, к американцам. Боялся, расстреляют — Сталин родного сына не пощадил, на что было рассчитывать мелкоте? Америка не приглянулась, тянуло в Россию. После нескольких лет скитаний на чужбине вернулся на родину. Расстрелять не расстреляли, но в лагерь все ж таки упрятали. Так и остался на Северном Урале. Мешковатый, насупленный, с огромными ручищами, он словно матерый медведь не мог не вызывать у людей чувства страха, к нему у нас относились с почтением за неимоверную силищу, однако и побаивались: тюрьмы-то вкусил, всякого можно ожидать. Через полчаса железо заиграло желтовато-белесыми переливами.
— Накинь рукавицы, будешь придерживать лом, — сказал мне Шарин и, поддев сушиной раскаленную железяку, потянул ее из огня.
Поперек могилы, вплотную друг к дружке, были уложены два толстых березовых комля. Он осадил меж ними шипящий лом и взялся за кувалду.
—Держи, да покрепче!
Не без опаски я обхватил руками верхний конец лома. Мощный удар вогнал железо в мерзлоту не более чем на толщину ладони.
— Еще разок, — примерился Шарин и замахнулся вдругорядь.
Железо остывало на глазах. Пока вбивали один лом, второй грелся в костре. Так и меняли их, покуда не заглубили шпуры до нужной отметки. Шарин отер пот с раскрасневшегося лица и опустил наземь кувалду:
— Передохнем чуток.
Мы присели у огня. Он опять потянулся в карман телогрейки за папиросами и, прищурившись, с любопытством посмотрел на меня:
— Небось, неохота было ехать из города в такую глушь?
— По правде сказать, хорошего тут мало, — согласился я. — Никакой перспективы...
— А в городе, думаешь, большая перспектива?
— Закончу техникум, в институт буду поступать, потом работать куда-нибудь устроюсь.
Шарин передернул плечами:
— Учиться, конечно, надо, но ты особо нос от дома не вороти. В городе, брат, давно расписано, кому на каком месте сидеть...
— Кем расписано? — не понял я.
— Поживешь, узнаешь! А объяснять — это длинная история. — Он уперся взглядом в горящий костер и замолчал.
— А правда, дядя Петь, что вы в Америке были? — сорвалось у меня с губ.
— Был.
— И как там?
— Богатая страна, но дури тоже хватает.
— Не понравилось?
— Русскому человеку лучше от России не отрываться. Богатых людей по миру много, но русских среди них не встречал. Не любят нас, не нужны мы никому. Ты — вроде обсевка, все тебя стараются обойти. Потому и говорю: укореняйся там, где родился. И место это, могилу дедову не оставляй, не забывай.
Каким образом удалось достать взрывчатку, — я так и не узнал, — тогда в спешке некогда было расспрашивать, а после похорон сразу же уехал в город. Скорей всего, сделали это тайком, вряд ли кто из горного начальства расписался бы в накладной. Да и взрывали с опаской, то и дело поглядывая на дорогу — не покажется ли чужой.
От взрыва с ближайших деревьев с шумом осел снег, зашуршали по кустарнику комочки звенящей глины. Первым подошел к могиле Паша Мандрыкин, спрыгнул вниз и стал выбирать совковой лопатой мерзлый грунт.
— Мелковато... Надо бы еще зарядить.
— А не завалится? — Шарин наступил на край ямы и попробовал надавить.
— Не должно. Вишь, как аккуратно колупнуло.
Опять взялись калить ломы и бить шпуры. После второго взрыва могилу удалось заглубить на два метра. Но и дальше шла мерзлота. В эту стылую твердь спустя пару часов опустили мы дедову домовину и, казалось, навсегда распрощались с дорогим нам человеком.
Промерзнув за день, хотелось поскорей добраться до тепла. Как и полагается, помянули покойника, и я, раньше чем обычно, лег спать. Разбудил меня негромкий разговор на кухне.
— Не может того быть, чтоб не развязали...
— А кто смотрел?
—Да упомнишь ли обо всем!
— Надо еще поспрашивать.
— Сходить, что ль, к Агляму?
— Пускай придет... Неужели и впрямь упустили?
Через дорогу от нас жили татары Зингеровы. Хоть и иной веры, но мы дружили с ними, ходили друг к другу в гости, вместе косили сено, пасли скот. Дядя Аглям работал забойщиком в руднике и по вечерам, бывало, частенько наведывался к деду поиграть в карты — в «дурачка». Естественно, был и на похоронах.
Я оделся и вышел в кухню. Отец сидел за столом явно чем-то встревоженный, возилась с чугунками у печки мать с заплаканным лицом, всхлипывала, прислонившись к стене бабушка.
— Что случилось? — спросил я отца.
— Ноги забыли развязать деду.
— Ну?
— Вот тебе и ну! Теперь думай, как быть.
— А зачем их вообще связывали-то?
— Чтоб не разлетались, когда гроб на кладбище несли, — ответил отец.
— Шесть недель теперь душа его будет витать надо мною и корить, что не доглядела напослед, — подала голос бабушка, причитая и заливаясь слезами. — На сороковой день все пред Господом предстанут, а как он пойдет в заклепах-то?
В сенях стукнула дверь, и на пороге появился дядя Аглям, за ним вошел Шарин, потирая ладонью раскрасневшее от мороза лицо. Присели на табуретки. Зингеров не стал долго томить и с ходу затараторил:
— Ночью спала, и вот, гляжу, дедушка, — сердитый такой, вся в белом, спрашивает: «Зачем Аглям ноги вязал, как к Богу ходить буду?» Моя сильно пугался, язык не могла ворочать, Аллах звала! Быстро просыпался и айда за Петром. Она тоже не помнит. Мой вина какой? Молчать некорошо...
Он блуждал глазами по комнате, боясь остановить на ком-либо взгляд.
— Что ж, тепереча могилу раскапывать? — произнес неуверенно Шарин.
— Да разрешат ли? — вырвалось из груди у матери.
— А кто должен давать разрешение?
— Поди, сельсовет...
— Ты еще в милицию донеси, там скоро справку выпишут на этап! — выругался отец, сверкнув глазами в сторону печки.
Больше всего было жаль бабушку. Я никогда не видел ее плачущей, нервы у нее были настолько крепкими, что даже тогда, когда хоронила своих детей, умерших в младенчестве, она, как рассказывали, не проронила и слезинки. В голодные годы ходила побираться, вымаливала кусок хлеба, но терпела. Плевала вслед тем, кто вешался, стрелялся, топился, а тут заявила отцу:
— Петлю наброшу на себя, если не откопаете.
Представляю, что пережил тогда отец. Решиться на вскрытие могилы — завтра злые языки разнесут об этом по всему поселку и неизвестно как посмотрят на происшедшее власти? Отмахнуться от просьбы бабушки — значит до конца дней мучиться в сомнениях, винить себя за грех.
...Откапывали гроб все те же: Петр Шарин и Паша Мандрыкин. Работали молча, без остановок. Смерзшиеся комья земли выбрасывали наверх руками. Никого из женщин рядом не было — у мужиков слезы стояли в глазах, — а смогло бы вынести все это слабое сердце?
Когда показалась синяя материя крышки домовины, отец, обхватив голову руками, тихо простонал:
— Петро, ты уж поаккуратней с лопатой-то.
Мороз пошел на убыль, пуржило. От скрежета гвоздодера больно резануло в ушах, дикий страх буквально сковал все мое существо. Я чувствовал, как неведомая сила сдавила оплечья и сами собой стали подкашиваться коленки, словно Господь Бог ниспосылал сверху чудовищную епитимию. Тут бы перекреститься, но этого тогда не принято было делать прилюдно, оставалось целиком положиться на волю судьбы и молиться во спасение души своей про себя, чуть шевеля совершенно онемевшими губами.
Мужики вскрыли крышку гроба, и снег густо повалил на неподвижное дедово чело. За ночь оно совсем не изменилось и все же что-то новое, едва заметное мелькнуло на миг в печальном выражении сомкнутых век. Оплаканный, отпетый, соборованный в дальнюю дорогу, надеялся ли он на эту встречу? Кто скажет?
Ноги у деда действительно оказались связанными. Не представляю, что случилось бы с отцом, если бы могилу потревожили напрасно, — это обстоятельство несколько смягчило удар, пригасило боль. Озябшими, негнущимися пальцами Шарин распутал сатиновую тесемку, осторожно вытянул ее из-под ног и снова положил в гроб. Затем, не вылезая из могилы, трижды осенил себя крестным знамением и, поклонившись усопшему, глухо произнес:
— Теперь свободен, ничто не держит. И будет Вознесение!
Панихиду по деду я заказал много лет спустя, когда опалу с храмов сняли и можно было безбоязненно затеплить свечку перед Кануном. Как будто груз какой свалился с плеч, вздохнул облегченно и подумал: «Ведь будь тогда на похоронах деда священник, вряд ли приключилась бы та печальная история. Всё наша суета, суета…»

1999 год

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2006
Выпуск: 
12