Александр ОЛЕКСЮК. Три рассказа

Дверной глазок

 

I

 

Я проснулся в половине третьего ночи и от скуки рассматривал вензеля на обоях. Стену слабо освещал уличный фонарь, мерно тикали часы с кукушкой, гудел увлажнитель воздуха. За окном с грохотом пролетел грузовик, и его тень, размытая, как пятно Роршаха, черной тучей накрыла обойные узоры. Машина секунд десять дребезжала по улице, а потом снова стало тихо, до новой порции криков.

– Бедняги, – жена тоже проснулась, когда вновь закричали. – Может тебе беруши сделать? Из ваты. Мне-то нормально, орут и орут.

– Не надо беруши. Пошумят и успокоятся, – я взбил подушку и накрылся одеялом до подбородка.

– Поубивают друг друга и успокоятся, – с сожалением вздохнула супруга и, чмокнув меня в щёку, повернулась на другой бок.

Я не спал, ворочался и гонял в голове пустые, глупые мысли, словно бильярдные шары. Они отскакивали от бортиков сознания и не залетали в лузы, не додумывались, как бы обрывались на середине и прятались. Это раздражало. Я изо всех сил пытался провалиться в сон, но каждый раз, когда это почти получалось, откуда-то из недр нашего железобетонного муравейника вырывалась порция отчаянной ругани – злой и визгливой, будто ошпаренной кипятком. Дрянные стены панельного дома не выдерживали соседского отчаяния и пропускали его через мелкие поры, как радиацию.

Ссора началась около восьми вечера и сперва огрызалась отдельными выкриками, которые я назвал “всполохами”. К одиннадцати она уже пылала во всю и лишь ненадолго смолкала, потом перегруппировывалась и начинала стрекотать с новой силой.

Ближе к утру у соседей всё-таки наступило затишье, и я задремал. Мне приснилось огромное картофельное поле до горизонта заросшее чертополохом. Огород следовало прополоть от края до края, а я потерял хозяйственные перчатки, поэтому хватал сорняки голыми руками, вгоняя в ладони тонкие, бледные жала. “Они ядовитые!” – мелькнуло на периферии ума, и я снова проснулся. Голову сверил такой же шипастый, колючий крик, чуть приглушенный бетонными стенами.

Чтобы не связываться с мыслями-оборванцами, я решил разобрать крик на части и прислушался. Но составных частей не было: усердствовала одна-единственная женщина. У нее был немного хриплый и истерический голос, но вместе с тем – сильный и зычный, казалось, он принадлежит великанше или оперной певице. Ни баса, ни баритона, ни даже раздраженного тенора за этим волевым, оглушительным мецо-сопрано услышать не удалось. В причинах конфликта я не разобрался: слышал только осколки ругательств, какие-то проклятья и причитания, иногда вырывались надрывные вопли, иногда – ровный крик: «А-А-А-А-ГРХ-А!».

“Что б тебя”, – сказал я и заходил по комнате. В углу, у стеллажа с книгами лежали маленькие килограммовые гантели – жена занималась с ними гимнастикой. Я решил постучать ими по батарее, все равно, ведь, весь подъезд, наверное, не спит. Несколько раз мне таким образом удавалось прекратить соседскую пьянку.

Деликатно постучал по батарее. Почему-то три раза. Жена встрепенулась.

– Что ты делаешь? – она приподнялась на локтях и включила светильник. Я, с красными, ошалевшими глазами, стоял в трусах и держал розовую гантель в руке.

– Надо ж их какой-то утихомирить.

– Пять утра уже, – жена зевнула и посмотрела на часы. – Ложись, вроде потише сейчас. Гантеля сработала.

Шум, действительно, прекратился. Я лег и через пару часов проснулся – разбитый и помятый, как после туманных застолий.

– Они что, всю ночь кричали? – спросила жена.

– Всю ночь, – ответил я, а потом добавил, – кричала. Слышно было только женский голос, дородный такой, с переливами.

– Сколько это уже у них?

– Дней семь или пять, – я хлебнул из кружки и пошел одеваться на работу.

Скандальные соседи появились из неоткуда. Никто не видел, как они въехали, хотя обычно при переезде, “добро”, нажитое годами, торжественно сваливается в бесформенную кучу у подъезда и таким образом сигнализирует о появлении новых жильцов. Кочующая куча редко вызывает симпатию и выглядит немного бесстыже. Выжженные треугольники на гладильных досках, темные разводы матрасов, заляпанные жиром холодильники с магнитами из Турции и Египта. Картина с нагромождением случайных предметов как бы задирает юбку семейству, показывает быт без ретуши.

Мебельно-вещевую груду хочется превратить в сугроб – накрыть саваном, или клеенкой, спрятать от чужих глаз. Но люди, как правило, просто смиряются со смущением и, разве что, немного краснеют. А скарб, меж тем, громоздится и сально, самодовольно блестит от прожитых дней. И в этом блеске есть что-то концентрированно страшное и печальное.

Мне кажется, что на лакированных полочках, трюмо и тумбочках из ДСП отпечатывается жизнь, как в дактилоскопическом узоре. Улыбки, детские ладошки и простые житейские радости бледнеют едва заметными кляксами. Зато семейные драмы проецируются жирно – все эти слезы, обиды, недоговоренные слова или резкие, злые фразы о деньгах или разводе. Я много раз видел такие кляксы и такие мещанские груды-сугробы, однако у наших новых соседей ничего подобного не было.

Никто не видел, как они приехали, как разгружали бортовую “Газель”, как толпились у лифта с коробками, торшерами и рогаликами ковров. Сначала мне казалось, будто они сделали это очень быстро, по-партизански, в рабочий полдень или ночью, но я внимательно посмотрел видеоархив с камеры домофона и никого не увидел. Ни бытовой кучи, ни “Газели”, ни намека на переезд. Туда-сюда шмыгали курьеры в разноцветных плащах, в подъезд забегали дети, одни и те же люди уходили на работу и возвращались домой. Дом жил по сценарию, но каждую ночь кто-то кричал.

 

II

 

Весь день я провел, как сомнамбула: ходил, клевал носом, ничего толком не сделал и несколько раз больно ударился об дверной косяк. Поздно вечером вернулся домой, наспех проглотил кружку «Принцессы Явы» и отправился спать.

Проснулся около часа ночи – снова кричали и снова безумствовал тот тяжелый, оперный голос. Крик лился ледяным, непроницаемым водопадом. В какой-то момент мне показалось, что его на бреющем полете перехватывает визг потоньше, детский или, скорее даже младенческий, но потом я понял, что надрывается не ребенок, а один-единственный сварливый голос, просто на более высоких нотах.

Я резко вскочил с кровати и, не включая свет, нащупал тренировочные штаны. «Надоело! Надоело! Надоело!», – пульсировало в голове какими-то синими вспышками. Быстро оделся, ноги сунул в тапочки жены. Мои широкие ступни не помещались в узких тапках, и пятки неприятно елозили по полу. В таком виде я и выскочил в подъезд, успев подумать, что выгляжу, наверняка, очень глупо.

Оказавшись на лестничной клетке, прислушался. Очень странно, но громкость крика не увеличилась, но и не уменьшилась – он стрелял ровными очередями, с перерывами на перезарядку.

С площадки второго этажа, где мы жили, я, крадучись, спустился вниз. Там чернели две двери вместо трех – одна была замурована, а проем выровнен вровень с зелено-белой стеной. За ней находился офис местного ЖЭКа, вход туда шел с улицы, поэтому дверь из подъезда заложили кирпичами и аккуратно закрасили. Однако почему-то оставили звонок. Много раз я проходил мимо и мне очень хотелось позвонить в этот звонок, но я не решался.

В голове гудело, крик, ругательства и причитания лились, как из ведра. Но откуда? Я приложил ухо к замурованной двери – мало ли, может быть, в ЖЭКе кто-то ночует и каждую ночь «устраивает концерты».

Точно! Поэтому домофон и не показал никаких незнакомцев. В ЖЭК зашли с улицы! Мне почудилось, будто источник крика найден, всё решено, наступит утро, и мы обязательно со всем разберемся, в дом, наконец, вернутся тихие, спокойные ночи. Но это была ошибка.

После перезарядки закричали, как мне послышалось, откуда-то сверху. Я в несколько прыжков преодолел пролет второго и третьего этажей, оказался на четвертом – там жили пенсионеры Мартынюки, семейство узбеков Вахидовых и мать-одиночка с сыном-подростком. Они приехали недавно, и мальчик выглядел забитым и всегда грустным.

«Ты сошел с ума, – пробормотал я, когда начал поочередно прикладывать то одно, то другое ухо к холодным дверям соседей. – Ты выглядишь, как сумасшедший – в тапках жены, старых трениках, слушаешь соседские двери». Я не только выглядел, как сумасшедший, но и вел себя соответственно: указательным пальцем затыкал одно ухо, другим – елозил по двери, сгибая и разгибая шею, словно слушал биение чужого сердца или шумы в чьих-то легких.

Вдруг затылок что-то кольнуло, внутри неприятно похолодело: мне почудилось, будто чей-то взгляд буравит меня через один из дверных глазков. Только чей? Старого Мартынюка? Узбека Вахидова? Его жены в пестром платье? Печального парнишки, измученного и бледного? Я как раз слушал именно их дверь. Внизу, на уровне ног, на темном металле виднелись грязные отметины подошв, наверное, мальчик или его мама периодически стучали в дверь ногами.

Мне стало жутко, но не за себя, а за ребенка, который притаился и, вероятно, с ужасом наблюдал за мной через круглый окуляр дверного глазка. Дверь в квартиру отделяет пространство теплого и уютного мира, где все до боли знакомо и безопасно от хаоса, не поддающегося контролю. По одну сторону – ты, твои любимые книги, твои сны и взбитые подушки, твой понятный, изученный вдоль и поперек космос, по другую сторону – холодная тишина подъезда, общественное место, где действуют свои законы, где может быть всякое, и где ты почти ничего не решаешь и не знаешь, кто завтра будет подниматься по лестнице, стоять на площадке, курить, помалкивать. Глазок в данном случае – своеобразное окно, выходящее в чистилище, это еще не полноценный ад, не внешний мир с его лихими людьми и вьюгами, но его пролог, лимб, пропахший табаком и запахами из квартир.

Когда в детстве я просыпался глубокой ночью и шел на кухню попить воды, мой путь пролегал мимо входной двери. «Не смотри в глазок, не смотри в глазок, не смотри в глазок», – шептал я себе, на цыпочках пробираясь по коридору. Я был уверен, что если всё-таки взгляну в него – то непременно увижу одинокую фигуру человека. Тот будет молчать, не двигаться и тихо смотреть на нашу дверь, обтянутую дерматином с разноцветными заклепками. Маленькое дверное окошко позволяет видеть лестничную клетку как бы слегка в отдалении, выпукло. Но даже первоклассником я понимал, что дверной глазок обманет, и фигура незнакомца в реальности будет гораздо ближе, чем я увижу, и что если прислушаться, то можно услыхать его зловещее дыхание или зубовный скрип.

Между тем, крик рваным ветром налетал со всех сторон: снизу, сверху, справа и слева! Я испугался, что вот-вот тронусь умом, отпрянул от двери и начал медленно возвращаться обратно, шаркая голыми пятками по ступенькам. Между третьим и вторым этажами на всякий случай, приложил ухо к кладовке, уткнувшейся в углу. Это была небольшая каморка, которая пряталась за черной железной дверью. Там проходила труба мусоропровода, но им не пользовались. 10 лет назад это пространство решили захватить наши соседи по площадке – бойкие и наглые Ряхины – они подделали протокол общего собрания жильцов, уладили вопрос в том самом ЖЭКе на первом этаже и справили кладовку вокруг тоннеля. Старшая Ряхина, гремя ключами, доставала оттуда картошку и пыльные банки соленых огурцов в мутном рассоле. Из ряхинских закромов тоже не доносилось ни звука, крик яркими всполохами гулял по подъезду.

Я спустился к себе. Когда за мной захлопнулась дверь, крик прекратился так же внезапно, как и появился. Я постоял какое-то время в темном коридоре, а потом, дрожа всем телом, задержал дыхание и посмотрел в дверной глазок. В подъезде никого не было.

– Неужели ты ничего не слышала? – спросил я у жены, когда наступило утро. Она в отличие от меня выглядела свежо и бодро.

– Опять кричали? – как бы промежду прочим уточнила жена. – Ты знаешь, что-то смутно помню, но как в тумане. Кстати, ты не брал мои тапки?

Прошел день, наступила новая ночь. Я даже не думал ложиться, а прошел на кухню, прямо в кружке заварил дешевый кофе «Жокей» и стал ждать. Как я и предполагал, после полуночи крик вернулся, поначалу он словно лаял, но потом перешел в свой обычный, сводящий с ума ор, ругань, обрывки матерной брани. Я только этого и ждал, и позвонил в полицию. Чтобы экипаж приехал, пришлось соврать, будто где-то за стенкой не просто кричат, но и истошно зовут на помощь.

– Мне кажется там кого-то режут, – сказал я дежурному.

– Из какой вы квартиры? – уточнил металлический голос лейтенанта.

– Из 95-й, я вас дождусь. – Честно говоря, мне не верилось, что полиция обнаружит источник крика, но очень хотелось услышать их мнение. Раскрыть какую-то паскудную тайну и тем самым переложить проблему с собственных плеч на чужие – государственные, в строгих прямоугольниках погон.

В уме мелькнула страшное предчувствие. А вдруг они приедут и совсем ничего не услышат, а я в этом время буду глохнуть от крика? Что тогда? Психиатрическая лечебница? Инвалидность? С другой стороны, жена-то, Аленка, тоже слышала крики или нет?

Я вспомним, что в 1997-м году одна моя дальняя родственница – тётя Зина – сошла с ума, насмотревшись рекламы. В тот летний вечер они сидели с мужем перед телевизором и пили чай. Тётя Зина дождалась, когда закончится реклама прокладок, медленно встала с кресла и, не говоря ни слова, вышла на балкон. Ее супруг – Степан Николаевич – решил, что она захотела подышать, в квартире было душно, но женщина, как была – в тапочках и легком, ситцевом халате – забралась на ограждение и выбросилась с десятого этажа.

 

III

 

Воспоминания о несчастной тётке, так буднично и нелепо прекратившей свою жизнь, прогнала тревожная мысль. Я заметил, что опустил в кружку уже седьмой кубик рафинада, а кофе все равно был горьким. Кучка сахара не растворилась и смешалась с гущей. Семь кубиков… Маниакальное поглощение сладкого – верный признак шизофрении, я где-то читал об этом или от кого-то слышал. А что, если и вправду болен?

Всё мне казалось тревожным и странным, будущее виделось размытым и серым, словно я смотрел на него через закопченное стеклышко. В этих размышлениях я не сразу обратил внимание, что крик закончился. Он будто бы стал частью меня, как зубная боль, к которой привыкаешь и не сразу замечаешь облегчение.

Спустя минуту в дверь деликатно постучали, хотя могли и позвонить. Два усталых человека в темно-синих форменных куртках стояли на пороге и измученно смотрели мне в лицо. От них пахло смесью снега, табака и приторно-сладкого автомобильного освежителя воздуха. Какие-то клубнично-сливочные нотки, которые не вязались с образом полицейских.

– Что у вас случилось? – спросил, по видимому, старший в группе, офицер с погонами старлея. Он носил старомодные пепельные усы, но на вид ему было лет 27, не больше, форма на его фигуре сидела безразмерным мешком и казалась нелепой.

– Знаете, уже которую ночь в доме кричат. Спать невозможно, – я скорчил жалобную гримасу. – Такое ощущение, что там кого-то каждый день мучают!

Я немного стушевался при виде полицейских и говорил чуть-чуть заикаясь.

– В какой квартире? – строго поинтересовался старлей.

– В том-то и дело, что не могу уловить. Прошлой ночью, когда началось, я даже в подъезд вышел проверить, и ничего не понял, кричат как бы отовсюду разом. У нас шесть этажей в доме, я дошел до четвертого и на первый спускался, и везде слышал крик.

– А-а-а, отовсюду кричат. Хм, вот как, – с нескрываемым облегчением сказал офицер, а потом слегка улыбаясь в усы, обратился в коллеге – Сереж, запиши там в протоколе про «отовсюду». Еще кто-то кроме вас слышал крики?

– Ну, жена говорит, что слышала, хотя я и не уверен, что она именно этот крик имела в виду, а с соседями я еще не общался. – Мои слова мелким, бисерным почерком заносил в лист протокола сержант Сережа.

– Давайте так. Коллективную жалобу пишите. То есть, со всех соседей возьмите подписи под заявлением, мол в такой-то квартире, выясните, кстати, в какой именно, регулярно нарушают режим тишины. А потом документ своему участковому принесите. Он в соседнем доме, двадцать первом. Будем разбираться. Распишитесь здесь, – полицейский протянул ручку и планшет с протоколом. Я заметил, что с колпачка ручки свисал спиралевидный розовый проводок, такие ручки – на привязи – бывают в МФЦ и ведомствах, где посетители часто расписываются. Украли они её, что ли? Не глядя, поставил автограф и закрыл дверь. Когда полицейские спустились, я нерешительно, сквозь страх и тремор посмотрел в глазок. В подъезде никого не было.

На следующий день после работы, начал обход соседей. Кого-то не застал дома, кто-то не открыл, Ряхины и Мартынюки весьма грубо сказали, что ничего не слышали, а вот мальчик – тот грустный подросток, дверь которого я слушал – на вопрос о криках покраснел и отрывисто заявил, что мама на смене.

– А сам-то слыхал что-нибудь? – спросил я.

Парень стоял в шортах, носках крупной вязки и детской футболке, из которой он давно вырос, она стягивала его живот как барабан, отчего полнота и нескладность мальчишки еще сильнее бросались в глаза.

– Да нет, не слыхал. Правда, мама часто плачет, но негромко, – внезапно сказал мой сосед.

– А чего она плачет? – поинтересовался я.

Отрок резко обернулся и бросил короткий взгляд куда-то стену, которую покрывали выцветшие, старые обои. В некоторых местах, под самым потолком, они отошли и готовились безвольно сползти вниз. Школьник вдохнул, еще больше покраснел и тихо, но уверенно зашептал:

– Не знаю, может, из-за папки. Когда мы вместе жили, она прямо громко кричала, я еще маленький был, но хорошо помню. А сейчас уже негромко кричит, даже не кричит, а, знаете, как бы воет немного, но вряд ли вы слышите, она тихо это делает, в своей комнате. Наверное, даже думает, что и я не знаю, – ребенок высказался и зачем-то пробормотал «извините».

Мне стало жалко мальчика и его маму.

– Как тебя зовут? – спросил я.

– Виталик, – ответил сосед.

– А меня дядя Саша, – сказал я и протянул руку мальчику. Его ладонь была слабая и холодная. Я подумал, что человеку с такими руками будет очень непросто жить и вручил ему бумагу и ручку. – Распишись здесь, пожалуйста, и номер своей квартиры подпиши. Мы когда выясним откуда кричат, там сверху впишем номер квартиры нарушителей тишины.

Школьник с опаской начал медленно выводить свою подпись – закорючку, похожую на букву «Ж».

– Виталик, а приходите как-нибудь к нам в гости со своей мамой. Вечерком. Я в сорок четвертой квартире живу, на втором этаже. Чая попьем, жена моя испечет пирог. Придете?

– Не знаю, я маме обязательно передам, – ответил мальчик и стал уже совершенно багровым. – Спасибо.

– Не за что.

В тот день мне открыл еще один сосед – Михаил Юрьевич с пятого этажа. Это был высокий, внимательный человек лет 50, с длинными, собранными в косичку волосами. Он носил густую, седеющую бороду и напоминал не то барда, не то священника, не то философа. Собственно, кем-то вроде философа, священника и барда он и являлся, и преподавал Закон Божий в воскресной школе, а на жизнь зарабатывал «мужем на час».

По всему району он расклеил рукописные объявления с предложением своих услуг и ходил по квартирам делать мелкосрочный ремонт: чинил капающие краны, вешал люстры, собирал мебель. Михаил Юрьевич был единственным человеком в подъезде, с которым мы хотя бы немного общались и несколько лет назад даже оставили ему ключи от своей квартиры, когда уезжали отдыхать в Геленджик. Попросили кормить кошку и поливать цветы. Сосед с радостью согласился. Жена как-то говорила, что он окончил философский факультет МГУ, а потом хотел стать священником, но вместо этого поехал жить и работать в Сибирь, там из каких-то соображений женился на дочке шамана, а дальше история обрывается. Вернулся к нам он уже один и в семинарию поступать не стал, как, впрочем, и снова жениться.

Михаил Юрьевич обрадовался, когда меня увидел, но не пригласил зайти, а взял за локоть и провел вниз, на площадку между этажами.

– Покурим тут в окошко, тихонечко, не против? – виновато спросил сосед и достал из-за трубы мусоропровода смятую баночку «нескафе», полную рыжих окурков.

– Да нет, конечно, курите, пожалуйста, – сказал я.

– Эх грехи, грехи, – печально произнес мужчина и смачно затянулся.

– Курить, значит бесу кадить, – добавил он уже более уверенно, выпустил дым в форточку, а потом заметил: – Вы даже не догадываетесь, Саша, сколько раз я намеревался бросить, но меня, не поверите, духовник не благословляет! Говорит, ты, Миша, как эту гадкую привычку оставишь, обязательно возгордишься, а гордыня – мать всех грехов. Вот я и курю.

Михаил Юрьевич замолчал и задумчиво дымил, делая большие затяжки. Молчание с ним рядом не напрягало, но я всё равно спросил.

– Скажите, а вы случайно не слышали криков, ругань какая-то, брань. Уже неделю как?

– Честно говоря, не слышал. Я, понимаете, как прихожу домой, в наушниках засыпаю под лекции о философии, богословии, это у меня со студенчества остался такой условный рефлекс, – сосед засмеялся, – слышу монотонный голос лектора и сразу засыпаю, как убитый.

– Кричит кто-то в подъезде, а я и не знаю кто.

– А вы здесь сколько живете? Лет 15, наверное? – спросил Михаил Юрьевич.

– Даже, пожалуй, 17. – Сказал я.

– Вот и я примерно 17 лет обитаю здесь, и притом половину наших соседей не знаю, а ведь там, как вы говорите, могут люди и кричать, и страдать, и мучиться, и им, может быть, помощь нужна. Мы живем в страшное время, Саша, – сосед-философ аккуратно затушил сигарету в банке и прикурил новую. – Вселенная человека сузилась до размеров его квартиры, понимаете, бетонного кубика с обоями и вензелями, где он сидит себе и чаи гоняет, а в это время за стенкой – другая вселенная со своими квазарами, сверхновыми и черными дырами и тоже чаи гоняет или пиво пьет или доедает пельмень или кричит от ужаса и тоски. И никому ни до кого нет дела. Я часто лежу, когда свои лекции слушаю и перед тем, как заснуть размышляю, что же, интересно, творится у меня за стенкой? Вроде, семья какая-то поселилась, въехали года два назад, живут тихо, словно мыши, но что там в этом тихом омуте водится, я и подумать боюсь. И вот лежу я, лбом к стене прижавшись, а за ней, думаю, другой лоб и тоже сопит человек, и наши лбы отделяет друг от друга всего лишь кирпичная кладка. Полметра максимум. Это страшно.

Мне всегда казалось, что Михаил Юрьевич сонный, застенчивый человек – Диоген из бочки – но в этот раз он говорил напористо и жарко, активно жестикулируя одной рукой, вторую – с сигаретой – сосед держал возле форточки.

– Я же тут по всему району бегаю уже который год. И вот, значит, недавно в 36-м доме – я там ламинат стелил – рассказали мне историю. Соседка моих клиентов – одинокая старушка – умерла и мумифицировалась, от того и не пахла, – так и сидела за столом со щербатой кружкой три года, а они всё это время спокойно жили. Праздновали дни рождения, представляете, и Новый год, говорили «С новым счастьем» и «Возьмите, пожалуйста, кусок фаршированной щуки» или «Передайте голубец, Геннадий Андреевич»… А в это время за тонкой стеной, дом-то панельный, стены ерундовые, сидела бабушка и «чай пила» три года в одной позе. И никто ее не хватился, никто даже не заметил, что она куда-то исчезла. Тело нашли случайно, когда техники из Горгаза приехали устранять неполадки в системе и им нужно было, кровь из носу, попасть в квартиру старушки. Там ее и нашли.

– И что соседи? Которым вы ламинат стелили, что они сказали? – спросил я.

– Жаловались, искали виноватых, мол, бабулей никто не занимался, а я по глазам и по их интонации понял, что им просто теперь брезгливо жить. Поди ж ты – три года с трупом по-соседству обитали. Впрочем, виноватых в итоге нашли – на соцслужбу пеняют, дескать они бабкой не занимались. Люди вечно всем недовольны и всегда кого-то обвиняют кроме себя. Вы говорите кричит кто-то? Так вот, я думаю, что вселенные соприкасаются, только если кто-то начинает кричать или уж простите, дурно пахнуть, хотя тогда уже поздно. Это как бы выводит из морока. Кричат – значит, оказывается, есть и другие бетонные кубики, и другие вселенные там живут. И они, скорее всего, несчастны, потому что сейчас много несчастных и грустных людей, – последние слова Михаил Юрьевич произнес медленно и задумчиво, он курил уже третью сигарету. Я дал ему расписаться в бумаге.

– Михаил Юрьевич, а вы не знаете, вот если человек много сахара в чай кладет, то это может свидетельствовать о развитии шизофрении? – спросил я.

– Как по мне – какой-то бред. Я и сам ложек пять кладу, – засмеялся сосед и пожал мне руку.

В тот вечер на удивление не кричали. Я впервые за последние дни хорошо выспался. Утром пошел на работу, а вернувшись, плотно поужинал и лег спать. Однако по уже заведенной привычке проснулся около трех часов ночи: тикали часы, медленно и глубоко дышала жена, за окном с грохотом проехал грузовик. Крика не было. Неужели всё закончилось? Мне захотелось отметить это событие глотком холодной воды. Чтобы не тратить время на поиски своих тапок, они вечно терялись, я сунул ноги в тапочки жены и засеменил на кухню.

Оказавшись в коридоре, вдруг остановился и замер. Сознание охватила навязчивая, липкая мысль, как в детстве: «Не смотри в глазок, не смотри в глазок, не смотри в глазок!». Я начал медленно подходить к входной двери, пятки вновь неприятно елозили по полу, в голове пульсировала кровь, где-то у крестца появилось неприятное тянущее ощущение. Спустя мгновение прильнул щекой к двери, прищурился и посмотрел в глазок. В подъезде, примерно в метре от нашей двери неподвижно стояла одинокая фигура, как статуя или манекен. Одетая в черное, длинное пальто и красный берет, лица я не разглядел.

Как ни странно, я не испытал ужаса. Он снежным комом нарастал по мере приближения к двери, но мгновенно растаял, как только я увидел фигуру в подъезде.

 

Спокойно и медленно, чтобы не спугнуть незнакомку, открыл дверь.

 

– Здравствуйте, – сказал я фигуре.

– Доброй ночи, – ответила фигура поставленным оперным голосом, который я сразу узнал.

Сначала женщина не двигалась и стояла ко мне боком, но потом медленно повернулась и внимательно посмотрела на меня. У нее было вытянутое, болезненно-бледное лицо и глубоко посаженные глаза. Очень печальные, словно с бельмом концентрированного горя. Из-под красного берета, слегка поношенного, в мелких катышках, на плечи падали тонкие светлые волосы, безжизненные волосы, как у утопленницы. Странная женщина, на вид – около сорока лет, высокая и худая. В принципе, она могла бы быть даже красивой, если бы не эта странная вытянутость, делавшая голову незнакомки похожей на запятую. Впрочем, облик женщины не отталкивал, а вызывал какое-то неясное сочувствие, казалось, что женщина очень несчастна и на ее фоне любые наши горести и проблемы кажутся пустыми и несущественными.

– Вы кого-то ждете? – спросил я как можно более вежливо. Я испугался, что он ответит «Вас2.

– Нет, я иду домой, – сказала женщина ровным, безэмоциональным голосом. В нем было нечто наигранное, так могла говорить карнавальная маска.

– Это вы кричали всё это время? – я решил спросить в лоб.

– Да, это я кричала, – таким же пустым, нулевым, голосом проговорила женщина. Я ждал, что она что-то добавит, но она молчала.

– А почему вы кричали?

– Мне было плохо.

– Плохо… Знаете, а приходите к нам в гости! – Я позабыл свою злость, раздражение и страх. Мне вдруг очень захотел помочь этой несчастной разрушить кирпичную кладку, о которой говорил Михаил Юрьевич, протянуть руку. – Приходите! Да хоть завтра вечером. Чая попьем, моя жена приготовит пирог. А еще, знаете, наши соседи сверху, там мальчик Виталик и его мама, тоже придут. Посидим.

– Хорошо, я приду, – всё так же безэмоционально ответила женщина и стала медленно подниматься по ступенькам, хотя у нас имелся старый, еще довоенный лифт. – Спасибо.

– Постойте, а на каком этаже вы живете?

– На седьмом, – ответила незнакомка, когда ее фигура уже скрылась из виду.

Я вернулся в постель и долго не мог заснуть. «Она не придет, ведь в нашем доме нет седьмого этажа», – с этой мыслью я провалился в сон. Мне снились лестницы, которые никуда не ведут.

 

Пятно Пирогова

 

Кухня Пироговых выдавала в ее хозяевах интеллигентных, но немного рассеянных, хаотичных людей. На стенах висели репродукции Николая Рериха, крымские акварели Максимилиана Волошина и риштанские расписные тарелки. От подоконника до холодильника, покрытого магнитами из разных стран, словно медалями, полз чулок с крепкими луковыми головами.

Пироговы никогда не доставали лук оттуда, а брали его из ящика у плиты. Чулок болтался для антуража. С точки зрения хозяйки, болезненно-худой женщины, он создавал на кухне атмосферу крестьянской избы. Когда лук в чулке, обычно ближе к марту, начинал подгнивать, его машинально меняли на свежий.

В центре кухни за круглым столом сидели трое подростков и чайными ложками хлебали вишневое варенье из хрустальной вазочки. Оно капало прямо на скатерть.

У плиты пританцовывал и гремел посудой 15-летний Антон – сын Нины и Валентина Пироговых. Его мама преподавала русский язык и литературу в школе, папа – Валентин Борисович – значился ее директором, а сын – учеником 9 “В” класса. В тот день в гости к Антону пришли одноклассники, родителей дома не было – гуляли на юбилее у завуча – старушки по прозвищу Инфузория.

– Ты, реально собрался это сделать? – полусонным, немного заплетающимся языком спросил долговязый парнишка Паша Кубарев. Его туловище росло быстрее головы, поэтому казалось, будто голову приделали от другого человека.

– Да, а что? – нарочито удивился Антон и немного поморщился.

– Ну, давай, – сказал Паша и с причмокиванием облизал ложку, его товарищи, не отводя глаз, следили за действом.

Антон нервно смял зеленую пачку лапши быстрого приготовления. Хорошенько ее растолок, схватил зубами за кончик упаковки, мгновенно разорвал тонкую пленку и высыпал содержимое в глубокую фарфоровую тарелку.

– Курица, – задумчиво произнес Антон, рассматривая выпавший пакетик со специями.

– Что, и посыпку туда? – брезгливо спросил Паша.

– В ней – самый смак! – бодро ответил Пирогов.

– В кастрюле – самый смак! – сказал Гриша Курпатов и вместе со своим братом-двойняшкой Артемом как по команде захохотал. Они обладали острыми, немного птичьими чертами лица, за что в школе братьев называли Куропатовыми, а иногда просто – Курами.

Антон надел кухонные варежки-прихватки, взял кастрюлю и аккуратно перелил содержимое в тарелку. Помещение заполнил тяжелый, сивушный запах.

– Минут пять нужно подождать, пока заварится, – ровный голос Антона показался ребятам странным и металлическим, будто говорила кастрюля.

Парни напряженно молчали, разглядывая картины на стенах. Когда блюдо было готово, Антон, стараясь как можно реже дышать, начал быстро поедать бледную вермишель, методично орудуя ложкой. Он строго и сосредоточенно смотрел перед собой и не издал ни звука, только шумно выдохнул, когда, разделавшись с лапшой, вылил жидкость себе в рот из тарелки.

Гости не издали ни звука. Яркое, смешное шоу, на которое они рассчитывали, вдруг оказалось чем-то замшелым и будничным. Просто сын директора школы заварил «Доширак» горячей водкой «Столичная» и съел всё без остатка.

С такой же неотмирной простотой их учитель по ОБЖ, отставной капитан Кулагин, колол пальцами орехи – грецкие и фундук.

– Ну, как? – спросил Гриша.

– Нормально. – Антон говорил как бы между прочим. – Я теперь, получается, настоящий панк?

– Типа того, – зевнул Паша. Рядом с ним на скатерти алела небольшая горка вишневых косточек. – Слушай, а почему твоя мамка косточки из вишен не выковыривала? Так и зубы сломать можно.

– Не знаю, наверное, забыла, – равнодушно ответил Антон.

С того вечера жизнь юноши изменилась. До своего нонконформистского дебюта он был скучноватым, немного занудным хорошистом, с которым избегали общаться из-за родителей. Волшебный «Доширак» раскрутил Пирогова, как юлу. В его голове сбились какие-то глубинные настройки, и он перестал себя узнавать. Почти сразу после этого случая Антон напрягся, выпрямился и прямо из интеллигентской кухоньки щучкой нырнул в канаву.

«Гастрономическая инициация» Пирогова случилась в 2000 году, когда потрепанные фанаты Сида Вишеса бременскими музыкантами бродили по городам и весям России. Они болтались в тамбурах электричек, покрывались панцирем грязи на фестивале «Нашествие», ели придорожные яблоки-ранетки, пили настойку «Боярышника», ночевали в зарослях борщевика и на обратной стороне Луны.

Пирогов-младший тоже держал марку. При случае мог торжественно встать на колени и начать лакать воду из лужи, демонстрируя стоическое неприятие жизни и полную отрешенность. Антон был единственным человеком в городе, кто регулярно выстригал ирокез и красил его ядовитой синькой. За эту прическу, а еще за дикий и слишком оголтелый даже для панка взгляд, парня регулярно били. Обычно компания скинхедов – из чувства прекрасного, а иногда – сумрачные люди в спортивных костюмах и кепках-восьмиклинках, просто так, инстинктивно.

До выпускного класса Антон дополз только благодаря папе-директору. Он сильно сдал, воюя с сыновьими безднами: посерел, осунулся и покрылся глубокими морщинами. Однажды Антон заметил, что родитель стал напоминать карту Евразии из географического атласа.

– Почему? – спросил директор.

– Морщины на речки похожи, – спокойно ответил отрок.

Для Нины Васильевны преображение сына тоже не прошло даром. Она отстранилась от семьи, неделями не вытаскивала гнилой лук из чулка, еще сильнее высохла и обернулась фиолетовым цветком колючего чертополоха. Учительница жила по привычке и иногда забывала на какую тему вести урок.

Зато Антон чувствовал себя превосходно. Ему часто снилось, будто он куда-то бежит и сбрасывает с себя кожу, как ящерица, а в конце сна – обязательно отстегивает изумрудно-зеленый хвост, похожий на рыбий плавник. Просыпался Антон, как правило, в хорошем расположении духа.

С ним не сказать, чтобы дружили. Он как палка в запруде – причаливал то к одному берегу, то к другому. Компании его не гнали: знали, что с Пироговым смешно. Если он придет – грязный, полубезумный, – то обязательно что-нибудь выкинет, как петрушка: разобьет головой окно в подъезде, устроит дебош. Как-то раз сын директора школы принялся бегать по крышам машин, припаркованных у дома, и Пироговым пришлось продать свою «Волгу», чтобы расплатиться за ущерб и не доводить дело до милиции.

 

II

Началась последняя школьная осень. Паша Кубарев и братья Курпатовы сидели у подъезда и курили, передавая сигарету друг другу. Антон появился внезапно, будто вывалился из окна или упал с крыши.

– Здарова, – Пирогов протянул Паше раскрытую ладонь.

– Салют, – Паша пожал руку и немного поморщился: после истории с «Дошираком» его одноклассник покрылся коростой.

Небрезгливые Куры спокойно поздоровались и зазевали.

– Пирогов, есть курить? – спросил Кубарев и тоже зевнул.

– Бычок есть, будешь? – Антон полез в карман грязных джинсов. В дыре на колене хамовато подмигивал синий кусок подштанников, было уже прохладно.

– Не-е, сам кури, а деньги есть на пиво? У нас по нулям, – признался Паша.

– Денег нет, но могу сгонять, принести.

Компания оживилась: в 11 классе все уже регулярно выпивали и иногда часами сидели у подъезда, надеясь, что кто-нибудь принесет пиво или приторно-сладкий «Джин-тоник», по вкусу похожий на сильно разбавленный спирт с сахаром. В 10 классе Пирогов притащил полтора литра «Джин-тоника» на урок биологии, случайно пролил его под партой, и за сорок минут на линолеуме сошел рисунок. Эту размытую кляксу одноклассники назвали «Пятном Пирогова».

– Я скоро! Пять сек! – Крикнул воодушевленный парень и вприпрыжку зашагал вдоль по улице.

Его не было минут 20. Обратно Пирогов не пришел, а прибежал, его глаза блестели и почему-то не моргали. Под огромной, надетой не по размеру косухой, виднелись очертания какого-то прямоугольного предмета: коробки или ящика. Антон, подбоченившись, держал руки в карманах, придерживая таинственную вещь за пазухой.

– Скворечник притащил? – с усмешкой спросил Артем.

– Не-е, вот, – Пирогов резким движением вытащил руки из карманов.

Из-под куртки вывалился маленький деревянный домик, точнее церквушка с парой фанерных маковок, чуть криво приклеенных на прямоугольное основание. Было видно, что ее изготовил не самый искусный мастер, может быть, такой же кривой, сколиозный подросток на уроке «Труда». В 9 классе, когда парни самостоятельно разрабатывали проекты для своих столярных экспериментов, Антон сколотил аккуратный, кукольный гробик, Кубарев – канделябр, а Куры – нарды – две одинаковые доски с кубиками и фишками. Ну а кто-то, вероятно, смастерил макет церкви. Между куполами виднелась узкая прорезь для денег, в центре – кривая надпись выжигателем, стилизованная под церковнославянский шрифт: «Спаси и сохрани».

Паша и Куры с ужасом смотрели вниз. Маленькая церковь беспомощно и нелепо валялась на асфальте, одна из маковок от удара сдвинулась и немного наклонилась.

– Это ж ящик для подаяний, церковных. В магазине «Три поросенка» висел на двери. Ты его оторвал, что ли? – Паша с недоверием посмотрел на Антона.

– Ага, я пока тащил, там мелочь звенела! – важно проговорил Пирогов, со странной нежностью поглядывая на асфальт. – И бумажные, наверное, есть. Рублей триста-то точно будет.

– Ты что, дурак? – нервно сказал Паша. – Что нам теперь с ней делать? С этой коробкой?

– Достать деньги и купить пива, – спокойно предложил Пирогов и начал наконец-то моргать.

– Бог накажет, – с тревогой в голосе, без всякой иронии предостерег Гриша. Он слегка напоминал олигофрена, и когда волновался, мог на 10-15 секунд замирать с приоткрытым ртом. – Нам бабуля про Бога рассказывала, она в церковь ходит.

– Спрячь ее куда-нибудь! Обратно, под куртку, скорее! – разозлился Паша. – Тебя видел кто-то?

– Не знаю, – признался Пирогов. – Кажется, нет. Я оторвал и сразу побежал.

Паше стало не по себе. Он никогда не воспринимал всерьез Пирогова и относился к нему, как к кособокой декорации их серой, однообразной жизни: уроки, бдения у подъезда, телевизор с двумя каналами... На этом фоне Пирогов мигал новогодней гирляндой и провоцировал короткие замыкания.

Чехарда с ящиком вывела Кубарева из сонного анабиоза и протрезвила. «Это ж я ему предложил водкой бичлапшу заварить. Он после этого случая крышей поехал», – догадался Паша. Ему впервые стало жутко и как-то холодно от самого себя.

– Ну, блин, геморрой, нужно обратно отнести, – сказал Паша, показывая жестами, чтобы Пирогов как можно быстрее запихнул ящик за пазуху.

Антон безучастно спрятал церквушку и опустился на скамейку, Куры сели на корточки рядом, прикрыв его со стороны дороги.

– К магазину сейчас вообще не вариант тащить. Он круглосуточный, увидят, – сказал Артем.

– А если скажем, типа нашли? – спросил Гриша.

– Не-а, – грустно рассудил Паша и посмотрел на Пирогова. Тот, как ни в чем не бывало, прикурил свой бычок и грациозно держал его грязными, но длинными, как у девушки ногтями. Тлел фильтр, неприятно воняло горелой ватой.

– Давайте здесь, у подъезда, оставим, найдет кто-то, вернет в магазин, – предложил Артем.

– Тогда все равно выходит, что грех, – рассудил подкованный в богословских вопросах Гриша. – Вдруг деньги заберут. Вон, компания Толика Мирончука из соседнего двора, они вообще отмороженные, увидят ящик, деньги вытащат, потратят, а грех – наш.

Гриша всерьез переживал из-за греха.

– Короче, я понял, что делать, – медленно произнес Паша. – Надо этот ящик к храму принести, прямо под двери кинуть. В понедельник в девять вечера церковь, скорее всего, пустая. А чтоб коробку никто не подрезал, нужно ее просто положить на крыльцо, потом постучать в двери и сразу – по тапкам! Сторож выйдет, наткнется на нее, и завтра она уже снова будет висеть в «Трех поросятах».

– А кто пойдет? – спросил Артем.

– Тот, кто оторвал, тот и пойдет, – ответил Гриша и покосился на Антона

– Как хотите, – пожал плечами Пирогов и бережно поправил ящик под курткой.

– Я с ним пойду, – неожиданно для самого себя произнес Кубарев. Идти не хотелось, но он боялся, что Пирогов не вернет ящик, а без задней мысли выбросит его в ближайший мусорный бак. Паша уже смирился с тем, что сделал какую-то дрянь с «Дошираком» и очень захотел исправиться.

У храма Святого Николая росла кленовая аллея. Свет фонарей слабо освещал деревья, между ними быстрым шагом шли Паша с Антоном. Пирогов всё также держал руки в карманах, прижимая церквушку к животу, а Кубарев вполголоса ругался и непрерывно сплевывал. В какой-то момент Антон остановился, быстро расстегнул куртку и передал ящик Паше.

– Я на секунду, мне отлить, – Пирогов повернулся к ограде и начал возиться со штанами. Кубарев злобно бросил в него корягой.

– Ты чо? – повернулся Антон с уже расстегнутыми джинсами.

– Вон, в кусты иди, зачем на ограду-то? Ну дурак!

Антон кивнул и засеменил в кусты.

Храм стоял на небольшом возвышении, к нему вела бетонная лестница, по ней предстояло подняться метров 200. Шел мелкий дождь. Школьники пошли не по ступеням, а сбоку – прямо по грязи. «Чтобы не шуметь», – рассудил Паша. Над входом в церковь горел маленький светильник, освещая паперть. Паша с Антоном постарались обойти пятно света и аккуратно прислонили ящик к стене. Через мгновение парни изо всех сил заколотили в двери и бросились наутек. Дождь усилился. Убегая, Паша несколько раз поскользнулся на спуске и с ног до головы вымазался грязью.

– Ну как, нормально всё? – спросил один из Курпатовых. Он по-прежнему сидел на корточках с чуть-чуть приоткрытым ртом.

– Да вроде. – Тяжело дыша, ответил Кубарев. Паша запыхался и старался очистить с куртки налипшие комья грязи.

– А вы куда его поставили? – спросил второй Курпатов.

– К дверям храма, под фонарем почти, а что? – грязный, мокрый и взъерошенный старшеклассник раздраженно посмотрел на Кур.

– Так сторож же не в храме сидит, чего ему там делать? Он в своей сторожке сидит, телек смотрит.

– Или молится, – добавил второй Курпатов.

– Он ящик только утром увидит, когда обход будет делать.

– И что теперь? Обратно идти, в сторожку к нему стучаться? – вспыхнул Кубарев.

– Пошли, – спокойно ответил Антон.

– Не я, пас. Хватит. – Налетевшая полчаса назад сентиментальность улетучилась без остатка, Паше хотелось курить и переодеться в чистую одежду.

В тот вечер приятели безрадостно и почти не попрощавшись, разошлись по домам, даже брели порознь, хотя жили в соседних хрущевках. А на следующее утро сторож, действительно, нашел ящик для подаяний, пожал плечами и вскоре его вновь повесили в «Трех поросятах». Правда, ушибленные маковки пришлось отпилить, чинить их не стали.

Летом Паша, несмотря на сомнения учителей и родителей, все-таки поступил в региональный вуз на факультет с малопонятным профилем «Менеджмент туризма». Он уехал жить и учиться в областной центр. Поступил и Куры – в школу милиции – а вот Антон даже не стал подавать документы. Аттестат с тройками за него получил папа – к тому времени уже абсолютно серый, потрескавшийся человек. «Разваренная морковь», – шептались о нем в учительской.

Пирогов-младший какое-то время побродил по лужам, устроил еще несколько пьяных «концертов» с выбрасыванием из окна картин Рериха и Волошина, а потом сбрил ирокез и отправился в армию. След его затерялся. По одноклассникам ходили противоречивые, мрачные слухи: сел в тюрьму, повесился, стал наркоманом, отец упрятал в дурдом.

Так получилось, что Паша много лет не возвращался в родной город: родители перебрались Юг, а сам он неплохо освоился в областном центре.

Слухи о Пирогове до Кубарева не долетали, а сам он почти не вспоминал ни о случае с «Дошираком», ни о ящике для подаяний. С первого курса жизнь Кубарева «пошла кубарем», как однажды скаламбурил лохматый дед Иван по материнской линии.

Правда, один раз воспоминания все-таки нахлынули. Во время краткосрочного, но яростного запоя после развода с женой, Паша захотел найти Пирогова в «Одноклассниках» и «Вконтакте». Не нашел. В пьяном, слюняво-плаксивом виде, он даже пытался заварить «Доширак» водкой, как тогда, на Пироговской кухне, однако его почти сразу вырвало, а утром Кубарев долго бил себя по щекам и полоскал рот.

Спустя двадцать лет после окончания школы Павел прилетел в родной город купить алебастр. Кубарев продавал строительные смеси и представлял собой рано поседевшего, разведенного мужчину под сорок, с грустными глазами, всегда немного навыкате.

Паша остановился в единственной, пропахшей дустом, гостинице. Ближе к вечеру немного выпил и отправился в ностальгическое путешествие по местам боевой славы. Зашел и в церквушку. «Надо же, второй раз жизни сюда прихожу», – подумал он и невольно вспомнил историю с ящиком и бичлапшой.

В храме шла вечерняя служба, десяток аккуратных старушек в белых платочках стояли слева от аналоя и беспрерывно крестились. Они были похожи на маленьких канареек. Паша снял шапку, скрестил под животом руки, по-солдатски, и стал лениво смотреть за происходящим. Он не считал себя религиозным человеком, верил, как и все, «в душе».

Толстый, грузный священник служил медленно и важно. Когда он степенно выходил из алтаря кадить храм, то к нему проворно подбегал человек в золотистом стихаре и слаженным, ловким движением разжигал кадило. На фоне тяжелого, неповоротливого батюшки его помощник казался воздушным и легким – он как будто парил по храму.

В какой-то момент алтарник остановился неподалеку от Кубарева и немного наклонился, чтобы положить в кадило кусок дымящего ладана. Под редкими волосами на лысеющей макушке мужчины Паша заметил бледно-зеленую свастику, набитую размашисто, по всей поверхности головы. Видимо, когда-то этот человек брился под ноль и бесстрашно щеголял «древним солярным символом», провоцируя вопросы и неприятности, однако потом одумался и отпустил волосы, но годы берут своё, ошибки молодости бесстыдно обнажаются и зудят.

По какой-то неясной для себя причине, Кубарев остался до конца службы и даже подошел вместе со старушками поцеловать икону. В этот момент из алтаря легкой походкой выпорхнул человек со свастикой на голове – он предстал уже без стихаря, в простом, растянутом свитере, из-под ворота торчал краешек рубашки.

– Здарова, Кубарев, а я думаю – ты, не ты? – Перед Пашей стоял Пирогов и улыбался, одного зуба не хватало.

«После зоны, наверное, зубы потерял, у них всегда так», – мигнуло в голове Кубарева.

– Здарова, – Паша пожал протянутую руку, на этот раз без брезгливости, но с опаской, как будто здоровался с трупом.

– Тоже думал, что я умер? – Засмеялся Пирогов.

– Да нет, – промямлил Паша.

– Ничего страшного, и в какой-то степени, действительно, умер. Слушай, мне надо завтра уезжать к мамке в деревню. Папа-то, ты его помнишь – наш директор Валентин Борисович – помер лет с десять назад. Так вот, займешь рублей 500 на автобус, туда-сюда? – рванул места в карьер Пирогов. – Я тебе потом переведу, на карточку. Отец Димитрий не дает, боится, пропью…

Паша поспешно достал из бумажника 500 рублей и молча протянул их Пирогову. Они вместе вышли из храма и пошли к выходу.

– Слушай, а ты давно тут? В церкви, в смысле? – спросил Паша.

– После смерти отца начал ходить. Сначала просто прихожанином, а потом помогать стал.

– А ты про ящик для подаяний тоже рассказывал?

– Конечно, на исповеди, – у Антона был ровный спокойный голос, немного свистящий из-за отсутствия зуба.

– И что священник сказал? – Кубарев почему-то очень нервничал.

– Ничего, даже, кажется, усмехнулся. Разрешительную молитву прочитал, епитрахилью накрыл, перекрестил, я и пошел.

– И всё?

– И всё, – ответил Антон.

Уже темнело, бывшие одноклассники решили немного выпить в кленовой аллее, и не сговариваясь, стали спускаться вниз не по ступенькам, а как в тот вечер – прямо по грязи.

 

 

Вагон-ресторан

 

Бывший чиновник областной администрации, 36-летний Иван Ожогов ехал в поезде «Москва-Коротчаево» и мелко дрожал. Дрожали пальцы с темными траурными лентами под ногтями, дрожали ноги в стоптанных башмаках, дрожала лохматая голова с плешью на темечке, даже лицо – припухшее, в мелких оспинах, подозрительно загорелое и как бы чуть-чуть подкопченное, – немного подергивалось.

Страшная, черная дурнота, скопившаяся за несколько месяцев беспробудного пьянства, заполнила всё естество пассажира. Ивану казалось, будто кто-то вывернул его наизнанку и выстирал в грязной, вонючей луже, а потом бросил гнить в кучу рваных бушлатов и матрасов, пропитанных потом. Грустный, побитый молью человек колыхался в вагоне, как последний осиновый лист и без особого энтузиазма цеплялся за тонкую ветку, чтобы не слететь в грязь.

– Водичку будете? – с участием спросил у Ивана крепкий мужичок-живчик в тренировочном костюме. Дядька из тех коренастых, словоохотливых пассажиров, которые берут с собой в поезда не плебейские сланцы, а интеллигентные тапочки.

– Нет, спасибо, – буркнул Иван, не глядя на соседа.

Ожогов тихо сидел на нижней полке и смотрел в окно, стараясь даже в отражении стекла не встречаться взглядом с попутчиками, особенно с живчиком-доброхотом.

Самое страшное проклятие горьких пьяниц, страдающих с похмелья, это мучительное чувство вины, которое распирает человека и отравляет его, словно свалочный газ. Как правило, абстинентный горемыка прекрасно понимает, что до него никому нет дела, во всяком случае, по-настоящему. Любой не до конца разложившийся алкоголик точно знает, что большинство людей интересуются только своей персоной. Это хорошо известно, а все же стыдно и до слез жалко себя.

Попутчики, соседи, коллеги по работе и немного сонные, задумчивые кассирши либо просто по привычке цокают языками, глядя на опухшие, помятые лица, либо проявляют наигранное участие, но не чтобы помочь – как тут поможешь, – а ради вздохов и охов. Крепко пьющий, похмельный человек до смерти боится этих понимающих, осуждающих, добрых или злых вздохов и старается спрятаться от них под землю, забиться кротом в сырую нору и там сидеть, притаившись.

Каждый раз, погружаясь в такое состояние – всецелого и практически тоталитарного смирения, – Ожогов глубоко осознавал своё ничтожество и из раза в раз оказывался у одного и того же перекрестка с тремя дорогами. Дорога направо предполагала признание собственного бессилия, за которым маячило непростое восхождение к исцелению, дорога налево вела в петлю, а прямая дорога на деле оказывалась кривой, делала круг и приводила Ивана к бесконечному повторению осточертевшего цикла: возлияния, судорожное пробуждение на рассвете, смиренная дрожь и уже хорошо знакомый перекресток. Ожогов всегда предпочитал прямую дорогу, разве что однажды, через несколько дней после увольнения со службы, чуть было не свернул налево – в открытое окно 12-го этажа, где он после развода с женой снимал квартиру-студию.

«Худо мне», – пробормотал Иван, смутно припоминая как пьяным завалился в вагон, потом ссорился с проводником, долго искал паспорт и, кажется, упал, пытаясь забраться на верхнюю боковушку. Ушибленные ребра и шея ныли.

А поезд тем временем резво бежал на север сквозь снежное поле, тайгу, перелески. Ивану было больно смотреть на обжигающе-белый снег, но он не отводил взгляда от запотевшего из-за перегара окна и представлял, как он такой же белый, чистый и маленький лежит на свежей простыне в красных маках, над ним – добрая улыбка матери, а впереди – жизнь.

– Ресторан тут, не подскажите, где? – все так же не оборачиваясь спросил Иван.

– О-о-о, – протянул живчик, – мы в первом вагоне, а ресторан то ли в 13-м, то ли в 15-м.

– Благодарю, – сказал Иван и с ужасом полез в задний карман брюк. Бумажник оказался на месте. В нем лежал расчет. Месяц назад Ивана за прогулы и перманентное похмелье, мешающее работе, выгнали из департамента природных ресурсов региона, где тот трудился каким-то крошечным, малопонятным чиновником.

Если он не «болел», то капал в красные, воспаленные глаза «визин», пешком приходил на работу, садился за компьютер, и открыв первый попавшийся документ, симулировал деятельность. Файл закрывался и открывался, курсор вошью скакал по строчкам. Однажды, когда мимо проходил начальник, Иван принялся колотить руками по клавиатуре, как делают маленькие дети. Это заметили и пожали плечами.

На рабочем месте Ожогова неизменно стояла бутылка минералки без газа, смешанная с целым бутыльком корвалола – фенобарбитал, входящий в состав препарата, немного снимал тремор, а спирт облегчал страдания. «Сердце больное», – объяснял Иван резкий запах лекарства.

Коллеги охали и кивали, хотя, конечно, догадываясь, в чем причина «сердечных хворей» Ожогова. В обеденный перерыв он поднимался со стула и рысью бежал в магазин «Дубок», где его хорошо знали. Как правило, столоначальник из департамента покупал 250-граммовую бутылочку водки, пластиковый стаканчик и полтора литра «Тархуна», иногда в ход шел сладкий коктейль вроде «Джин-тоника», его проще пить, если сильно тошнит.

Иван любил выпивать на лавочках под старыми тополями. Когда-то на него произвела сильное впечатление трагедия во дворе: массивная ветка древнего тополя, помнящего войну, обломилась под порывами ветра и насмерть прибила бабулю, сидевшую на скамейке. С тех пор Ваня предпочитал пить под тополями.

По прикидкам денег должно было хватить еще на неделю-две относительно умеренного пьянства. А дальше – ад абстиненции, которую бывший чиновник планировал перенести у старшего брата-главврача в ямальском поселке Тарко-Сале.

Ожогов аккуратно, почему-то на цыпочках, встал, судорожно накинул пуховик и дрожа засеменил в конец вагона.

 

– Постойте, вы в ресторан? – внезапно раздался голос живчика.

– Да, – Ожогов вздрогнул, слова соседа почти до физической боли ошпарили его спину, несмотря на пуховик – голую, без кожи, с обнаженными нервами.

– Вам в другую сторону, – весело сказал доброхот.

– А-а-а, спасибо, – ответил Иван, развернулся и быстро зашагал прочь.

Ожогов, обливаясь холодным потом, шел против движения поезда. Прокуренный холод тамбуров сменялся духотой вагонов, насквозь пропахших носками, жареной курицей и «дошираком». Иногда Ивана тошнило, тогда он останавливался между вагонами, какое-то время балансировал на качающихся железных платформах, а потом сворачивался в три погибели. Глухой, бесплодный кашель предвосхищал рвоту, но рвота не начиналась: нутро было пустым, как у потрошеной рыбы, желудок распирало только от концентрированной дурноты, позывы получались отрывистыми и холостыми.

Иван набирал в легкие побольше воздуха и продолжал упорно шагать в ресторан, казавшийся избавлением – чудесной страной, где текут молочные реки, нет горя, холода, чувства вины, похмелья и безнадежности.

Ожогов открывал дверь за дверью, уворачивался от пяток, кряхтел и даже скрипел зубами: тамбур, сцепка, вагон, тамбур, сцепка, вагон. Его бросало то в жар, то в холод, рубашка неприятно пристала к спине. Иван чувствовал себя липким и отвратительным – клейкой ловушкой для мух, только вместо насекомых на него налипали запахи грязных плацкартов.

В районе десятого вагона с Ожоговым случилось то, что называется «панической атакой». Мужчина вдруг явственно ощутил, что уже умер, попал в ад и теперь обречен вечно идти по этому нескончаемому поезду – из ледяного ужаса тамбуров в душный плацкартный чад, день за днем, год за годом, всегда. Ему стало страшно, сердце бешено колотилось, дыхание перехватило, Иван присел, прислонившись к двери в тамбуре и медленно, стараясь унять дрожь, положил руки на колени, глядя перед собой.

– Ты как, браток? – спросил худощавый парнишка с наколками на пальцах. Он стоял напротив Ивана и вальяжно курил прямо под табличкой «Курение запрещено».

Иван молчал.

– Курить будешь? – поинтересовался парень, протягивая Ожогову пачку «Бонда». – Не обращай внимания на табличку, всё на мази, я договорился с проводником.

Иван издал гулкий, утробный звук, как кит.

– Хреново тебе, я погляжу. Травишься? – попутчик с усмешкой, без сочувствия смотрел на Ивана, которому от его колючего, пронзительного взгляда вдруг стало немного легче, сердце успокоилось, дрожь улеглась.

– Не, я по синему делу, – признался Иван и тяжело встал.

– В ресторан, подлечиться идешь?

– Ага, – сказал Ожогов и, вздохнув, открыл дверь тамбура.

– Смотри не помри там, – крикнул вслед парень.

– И поделом… мне, – пробормотал Иван.

Следующий вагон занимали вахтовики – печальные, сосредоточенные, трезвые. Они лениво разгадывали сканворды и лузгали семечки, те кто помоложе – лежали на верхних полках и ковырялись в телефонах. Вахтовики обязательно поставят этот вагон на уши, но позже, когда будут возвращаться обратно – при деньгах.

Ваня вспомнил, как лет пять или шесть назад, он этим же поездом ехал от брата после детокса, и один из пьяных вахтовиков-пассажиров с грохотом упал с верхней полки и в кровь расшиб голову. К вечеру у него началась белая горячка – мужчина разделся догола, бегал взад-вперед и орал до боли в ушах. В тщедушном, худом теле уже немолодого татарина нашлось так много силы, что его пришлось успокаивать трем здоровым мужикам, которые связали его полотенцами, чтобы на станции в Екатеринбурге передать санитарам.

Ваня постарался собрать волю в кулак, чтобы как можно быстрее пройти дистанцию с вахтовиками, одним длинным, лихим прыжком. Но, не получилось – сначала он ударился головой о чьи-то сонные ноги, потом посторонился, пропуская человека с заваренным «дошираком», минуту ждал, пока мужичок-коротышка достанет с третьей полки клетчатый баул и даст ему дорогу. Время то подрагивало, то застывало. Ваня чувствовал, будто часы и минуты превратились в густой кисель, который медленно течет в его жилах.

В очередном тамбуре он внезапно уловил новый запах – подгоревшего масла, жареного фарша, кислого, как бы пролитого на пол шампанского. Так мог пахнуть чей-то безыскусный, унылый праздник, вроде тех, которые шумно грохочут, но стираются из памяти без остатка.

«Ресторан», – подумал Иван и на мгновение замер в предвкушении искупления, руки задрожали сильнее.

За дверью был узкий проход, а после него – зал, украшенный по-новогоднему. Ожогов подумал, что разноцветную мишуру и «дождик» не снимают даже летом. По всей длине трактира белели скатертями два ряда столов, на каждом из них кроме салфеток, солонки и перечницы стояли небольшие графины с мутноватым уксусом, которые Ваня сперва принял за посуду с водкой. В горле Ожогова пересохло, выделилась слюна, он сел за столик и жестом позвал сотрудницу – полную женщину в синем переднике.

– М-м-можно мне меню? – Иван с досадой обратил внимание, что стал заикаться. «Так и до эпилепсии недалеко, – мелькнуло в голове Ожогова, – надо срочно выпить».

– А меню нет, – зевнув, сказала официантка.

– П-п-пива, пожалуйста. Е-е-есть крепкое? «Охота» или «Балтика 9»?

– Нет, – спокойно ответила официантка.

Иван испугался, по его лбу скатились две крупные капли пота.

– А водка?

– Водки тоже нет, – официантка в своем халате напоминала галлюцинацию.

– А что есть? – с надеждой спросил Иван.

– Из спиртного ничего нет, – равнодушно сказала женщина, потом немного мягче добавила, – Потерпите до Тюмени, там на вокзале купите.

– А с-с-с-скоро Тюмень?

– Часов шесть еще.

Иван почувствовал, что реальность вдруг задрожала в унисон с его пальцами. На злость не хватало сил, он хотел закричать, взорваться, выпустить из себя весь свалочный газ, скопившийся за последние годы, но вместо этого лишь понуро опустил голову и уставился в окно.

– Чая, давайте, вам принесу, попейте горяченького, – внезапно сказала женщина.

– Давайте, – без особого желания, машинально пробормотал Ожогов.

Через несколько минут официантка принесла чай, два стакана в фирменных мельхиоровых подстаканниках, села напротив Ивана.

– Вот возьмите, – администратор вагона-ресторана пододвинула стакан к Ивану, другой оставила в руке и театрально подула на выступающий пар.

 

Ожогову было тошно от самого себя. Он стыдился поднимать глаза на любого живого человека, кем бы тот ни был, но почему-то в присутствии этой женщины Ваня потихоньку оттаял и перестал заикаться.

– Сколько с меня? – спросил Ожогов, всё еще не в силах поднять глаза.

– Да нисколько, так посидим, чаю попьем, все равно в ресторане нет ничего, никто не приходит, скучно, – с улыбкой ответила женщина.

Бывший чиновник все-таки украдкой глянул на свою спутницу. Это была простая русская женщина средних лет, с мечтательными, немного грубоватым, наспех выструганным, но приятным лицом.

– Сейчас вообще на железной дороге скука смертная, – продолжила она. – Раньше, помните, как было. Вот, предположим, где-то умирал фарфоровый завод – значит люди встречали поезда с чайными сервизами, наверное, их выдавали вместо зарплаты. Где-то отдавал концы завод по производству плюшевых игрушек, и перрон этого города был похож на магазин «Детский мир». Представляете, хмурые мужики с цигарками волокли к поездам этих гигантских плюшевых медведей и зайцев.

Дама засмеялась, чуть не поперхнулась чаем и поставила подстаканник на салфетку.

Иван представил грузных перонных дядек, которые с сигаретами в зубах пытались пропихнуть монструозных зверей в приоткрытые окна вагонов. Ожогов впервые за несколько дней улыбнулся, не будучи пьяным. Ему неожиданно захотелось продолжить беседу, руки еще дрожали, но он перестал стесняться и хлебнул из стакана, расплескав чай прямо на брюки.

– На Волге мы с родителями всегда брали копченую рыбу. А где-то все продавали мороженое, – рассказал Иван. Его соседка по столику кивнула и улыбнулась, у нее были добрые спокойные глаза, они без осуждения смотрели на Ожогова. Женщина не охала, не старалась проявить участия, просто сидела напротив и пила чай.

– Возле титанов с водой висят расписания, я их всегда изучал, – продолжил Иван. – Выписывал станции карандашом в тетрадку. Где посуду продавали, где рыбу, где хрусталь.

– Сейчас такого больше нет, не знаю даже, хорошо это или плохо, – сказала женщина. Она отвернулась от окна, подула и сделала большой глоток из стакана. – Вы пейте, пейте. Многие, знаете, говорят, что самый вкусный чай бывает только в поезде.

– Да-а-а, вкусный.

Иван летал где-то в прошлом, во временах, когда всё только начиналось, и еще ничего не было потеряно. Вагон-ресторан, лишенный ликеро-водочного жала, оказался своеобразной барокамерой, попав в которую, Ожогов вдруг почувствовал себя легко и спокойно. Женщина в синем переднике ничего не требовала, не бросала вызов, не жалела Ивана, а просто сидела и о чем-то с ним разговаривала. Тихо пели вагонные колеса, остывал чай, а мельхиоровый подстаканник, натертый до блеска, отражал солнечные лучи. Ивану казалось, будто его завернули в старую бабушкину шаль и он вот-вот заснет.

– А еще по вагонам, ходили цыгане с золотом и пуховыми платками, а также лжеглухонемые с безделушками и газетами «Мир криминала». Сейчас их линейная полиция разогнала, – зевая сказала женщина, потом допила чай, встала и пошла за стойку. – Вы, если еще чаю хотите, скажите, я принесу.

– Спасибо, – ответил Иван. Он закрыл глаза, окончательно перестал стесняться своих всё еще дрожащих рук и коленей, расслабился и впервые за долгие годы решил изменить маршрут.

Ожогов стоял перед перекрестком с тремя дорогами, но в этот раз не стал идти прямо, а лег на живот – чтобы обмануть себя, – и по-пластунски пополз направо, ему предстояло проползти через сотню тысяч плацкартов.

На илл.: Художник Александр Жигалов

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2022
Выпуск: 
1