Александр ЩЕРБАКОВ. Редакторский крест
Это уж потом, получив известность или хотя бы приобщившись к безвестным профессионалам, писатели любят с умилением вспоминать, как они работали когда-то грузчиками, дворниками, составителями поездов и репортёрами – как изучали суровую действительность, одним словом…
Однако беру на себя смелость утверждать, что братья-писатели малость лукавят при этом. В суровой действительности всё было проще и прозаичней. С достоинством перечисляя свои университеты, они забывают упомянуть, что в начале поприща совсем по другим причинам метались по жизни, как псы по ярмарке. Они просто искали такую работу, которая бы оставляла досуг для литературных занятий. Каждый пишущий втайне мечтает о такой работе. Но вся беда в том, что её не существует в природе. Если вас треплет писательская лихорадка, то кем бы вы ни работали, чем бы ни промышляли, оглядываясь на пролетающие годы, будете с неизменным ужасом отмечать тысячи загубленных часов. Загубленных, разумеется, для творчества.
Хотя, кстати, можно бы подсчитать и другое: сколько их было потеряно для реального дела, которое кормило вас на земле, пока вы витали в облаках фантазий, именуемых творческими. Неслучайно многие руководители учреждений неохотно берут на работу «ушибленных» писательством. Они чтят старую истину: сколько волка ни корми, он в лес смотрит...
Помнится мне, к примеру, как поступал с тайными и явными стихотворцами бывший председатель нашего краевого радиокомитета Владимир Курач, человек довольно эксцентричный. Когда к нему обращался новичок с просьбой принять на работу в «качестве журналиста», Владимир Антонович в ходе собеседования доверительно и вроде бы сочувственно спрашивал его:
– Стихи пишете?
Обрадованный молодой человек, полагая, что наконец-то он попал в заведение, где поощряется стихотворчество, заливался краской и выдыхал признательно:
– Пишу!
Но в ответ Владимир Антонович делал строгое, непроницаемое лицо и отворачивался к окну:
– Жаль… Поэтов не берём. Один уже есть, с нас достаточно.
При этом он выразительно чиркал себя ребром ладони по горлу.
Ну, это к слову. Так вот и ваш покорный слуга немало перебрал работ, мечтая найти ту, заветную, которая бы не мешала главному занятию. Работал в дневной, вечерней и заочной школах, в комитете комсомола, потом бросился в журналистику – ведь она представлялась такой близкой к писательству! Был корреспондентом местных ТВ, радио, газет. Но всё оказалось не то. Везде надо было пахать на всю железку, сполна отрабатывать свой хлеб.
А самое коварное занятие для начинающего писателя – это как раз журналистика, особенно низовая, строчкогонская. Ложно имитируя писательство, она как бы выпускает пар творческой горячки, который распирал вас и требовал выхода. Ваш сочинительский напор постепенно ослабевает, точно велосипедная камера, проткнутая гвоздём. И скоро вы начинаете понимать, что дальше ехать некуда. Приехали… Но совсем не туда. Мечтали писать сочинения на свободные темы, а приходится вымучивать изложения на заданные…
Именно в подобный момент грустного прозрения и остановила меня когда-то на главной улице Красноярска Маргарита Николаева, главный редактор краевого книжного издательства. Остановила и предложила работу... литературного редактора. Предложение, признаться, упало на подготовленную почву. Издавая очерковые брошюрки в этой фирме, я и сам приглядывался к ней, поскольку она осталась единственной в городе редакцией, в которой я ещё не работал. К тому же до меня доходили слухи о вожделенной свободе, о вольнице, которая будто бы существовала там. Это походило на правду. Заглядывая в издательские коридоры, я неизменно видел вольготно дымивших сигаретами редакторов, которые в промежутках между затяжками давали робким авторам снисходительные наставления.
И вот, Главная, по сути, подтвердила всё это: у меня будут творческие дни, творческие командировки, творческие встречи. Словом, будет сплошное творчество. И, разумеется, будут свои книги. Много книг. Мне давно пора от мелочёвки переходить к полотнам. Ну, а редактирование, оно, конечно, тоже будет, однако для человека такой квалификации…
«Уж сколько раз твердили миру», но всё ж «с похвал вскружилась голова». Не успели мои коллеги по краевой газете моргнуть глазом, как я пересёк наискосок проспект Мира и уселся за стол в издательстве, напротив старшего редактора массово-политической литературы Лили Моисеевой.
В первые дни я и впрямь наслаждался новой работой. А, точнее сказать, ничегонеделанием. Ибо не было нужды срочно, язык на плечо, лететь за очередной заметкой в глубинку, срочно в номер править суконную галиматью, присланную внештатником или исписавшимся собкором, срочно сокращать в газетной полосе собственное гениальное творение и параллельно придумывать заголовок к тупому отчёту с заседания в верхах… Здесь вообще, казалось, ничего не было срочного, ведь здесь работали на века, издавали нетленку. Лиля Павловна подала мне залежалую рукопись профессора Шахматова о вреде пьянства и алкоголизма и сказала:
– Ознакомьтесь.
В самом этом слове было что-то необязательное. И я потихоньку почитывал будущую брошюру на тему, до боли знакомую, перемежая погружения в неё бесконечными беседами со словоохотливыми гостями, авторами редакции – историками, краеведами, ветеранами войны и труда, публицистами, а также многочисленными графоманами, которые, как известно, языком владеют куда лучше, чем пером. Но самые приятные разговоры я вёл с Лилей Павловной, человеком добрейшей души и редкой умницей. Многие годы занимаясь историей нашего края, она знала такую бездну интереснейших фактов и событий, что у меня захватывало дух. Но особенно мне нравилась её любовь к литературе, к писателям, о которых она говорила с благоговением, даже с нежностью. И эти литературные беседы были мне несказанно приятны. Наверное, я злоупотреблял её отзывчивостью, побуждая всё к новым разговорам, навязывая свои откровения, которые ей приходилось выслушивать и поддерживать.
Но праздник этот продолжался недолго. Одним прекрасным утром Лиля Павловна озабоченно сказала, что близятся сроки формирования нового плана изданий, что в портфеле накопилось много спорных рукописей и по ним надо бы, наконец, дать решительные редакторские заключения. При этом она открыла старый пузатый шкаф, и я с ужасом увидел, что он снизу доверху набит папками, толстыми, как энциклопедические словари. От них пахнуло на меня пылью, тленом и невероятной скукой. А Лиля Павловна принялась метать на стол эти кирпичной тяжести труды и захлопнула створки шкафа лишь тогда, когда передо мною вырос форменный Монблан.
– Вот самое срочное, – подытожила она.
…Общительные авторы всё так же шли и шли в редакцию косяками, но теперь я уже не вступал в долгие разговоры с ними, обычно отделывался репликами, которые лишь создавали видимость моего внимания к гостям. «Вот именно!» – поддакивал я одному, не вдаваясь в смысл его слов. «Ещё бы!» – поддерживал другого, даже не слыша, о чём он судачит. А сам между тем всё глубже погружался в анналы далёкой истории, легенды текущего дня и гороскопы будущих пятилеток.
Рукописи убывали медленно. Вскоре мне пришлось упразднить так называемые творческие дни. Потом я стал прихватывать папку-другую домой, чтобы ещё после работы вечерами и в выходные дни, отодвинув тома любимых мировых классиков, одолеть лишнюю сотню страниц из творений местночтимых корифеев, а больше – любителей, делавших по три ошибки в одной фразе. Рукописи я брал даже на дачу, надеясь вырвать для них свободную минуту в дороге, сидя у вагонного окна. Я читал их всюду: в очереди за молоком, в лифте, в спальне, за столом на кухне и даже, простите, в туалете. Когда приносил домой и, пряча глаза, выворачивал из портфеля новую папку, жена бледнела, и у неё начинало подёргиваться правое веко:
– Профессиональный… читатель? – саркастически усмехалась она. – А где твои собственные книги?
Что ж, у неё были причины для едких сарказмов. Она на виду теряла в муже собеседника, помощника по хозяйству и отчасти – кормильца семьи. Аванс и получку я теперь не вручал ей торжественно, как прежде, а тихо подсовывал в стол, потому что зарплата моя на новой работе уменьшилась вдвое. О гонорарах и говорить нечего, вскоре я стал забывать, что таковые вообще существуют на свете.
Но это было ещё не самое худшее, с чем я столкнулся. Как и многим пишущим, мне раньше думалось, что редакторы, с привычной лёгкостью возвращая авторам неудавшиеся рукописи, испытывают при этом даже некое удовлетворение от права казнить и миловать. Но оказалось, что это не совсем так. Истинную радость нормальный редактор испытывает как раз в противном случае, то есть когда встречает талантливую работу. Только вот жизнь редко преподносит ему такие подарки. Куда чаще приходится закрывать папки с чувством разочарования, вымучивать дипломатичные формулировки отказов авторам и самому страдать при этом едва ли не больше их.
К великой досаде, среди того, что дала мне на прочтение Лиля Павловна, я не смог найти ничего подходящего, готового к редактированию и изданию. Где был язык, там не было значительных идей, и там, где проступали какие-то свежие мысли, там не было языка. «Может, я излишне придирчив? Может, предъявляю завышенные требования?» Мучимый этими вопросами, я перечитывал рукописи по второму и третьему ряду, однако в результате лишь обнаруживал новые несовершенства.
Поделился тревогами с Лилей Павловной. Оказалось, она уже читала эти труды и мнение вынесла подобное моему.
– Что ж, видно, так и есть, пишите редакторские заключения, –резюмировала она будничным тоном.
Легко сказать… Но ведь я имел дело не с какими-то безликими тенями, а с живыми людьми. Более того, среди авторов были мои коллеги-журналисты и один маститый писатель-публицист, которых я знал лично, а ещё известный учёный, преподаватель сельскохозяйственного института, рядом с которым работала моя жена – его бывшая студентка…
И вот теперь я должен был отказать им, отклонить их рукописи и, значит, нажить в лице каждого по меньшей мере недоброжелателя. Все эти люди, которые ещё недавно улыбались мне при встречах и охотно заговаривали со мной, теперь станут обходить меня как прокажённого, по другой стороне улицы. И я, увидев их, тоже всякий раз буду испытывать тягостное чувство, схожее с чувством не прощёной вины.
Но что же мне было делать? Это только авторы думают, что редактор волен склоняться к любому приговору по своей прихоти. На самом же деле, всяк, кто несёт рукопись издателю, уже несёт с нею собственный приговор своему труду. Он пока не выявлен, тот приговор, но незримо присутствует среди испещрённых буквами страниц. Я это понял с ясностью, весьма поучительной для человека, который сам не однажды обивал пороги редакций. Оказалось, что редакторское право крайне ограничено изнутри и, в сущности, сводится только к тому, чтобы назвать белое белым, а чёрное чёрным. Отличить и назвать. Если, конечно, иметь в виду редактора честного, который не идёт на сделки с совестью и не смешивает права с произволом.
«Так значит, произвол всё же был возможен?» – спросите вы. «В самых ограниченных пределах», – отвечу я. Во всяком разе, для рядового редактора. Как он мог сказать «да» вместо «нет», если над ним стояли старший, главный редактор и ещё тысячи самых главных редакторов – читателей? К тому ж, лукаво одобрив слабую работу, он добровольно взвалил бы на свои плечи неблагодарный труд так называемого глубокого редактирования рукописи, который сводился, считай, к построчному переписыванию текста. Не знаю, как с художественной литературой, а с массово-политической дело обстояло именно так. И, честно говоря, за время работы в издательстве мне лишь однажды попала рукопись, не нуждавшаяся в переписывании. Это были воспоминания ветерана войны, литературную запись которых предварительно сделал мой коллега-редактор. В остальных же случаях…
Словом, мне ничего не оставалось, как последние абзацы в редакторских заключениях на рукописи начинать с известной фразы, столь ненавистной авторам всех времён и народов: «К сожалению…» Хорошо ещё, что не все они, получив подобный ответ, тотчас заносят редактора в разряд заклятых врагов и всю оставшуюся жизнь тратят на то, чтобы делать ему большие и малые пакости. Чем выше ум и мастерство написавшего нечто, тем терпимее он к критике и внимательнее к замечаниям редактора.
Вскоре мне довелось испытать и другие «прелести» редакторской работы. Например, составление. Это когда вы быстро и ловко составляете в уме вроде бы приличную книгу из обещанных произведений щедрых на посулы авторов, а потом бегаете за ними, высунув язык, и собираете в конце концов столь жалкое подобие первоначального замысла, что уже никакое самое глубокое редактирование не способно придать ему приемлемый вид. Тут поневоле задумаешься, кем лучше быть, составителем поездов или книг…
Пришлось пройти мне и через то «соавторство», что туманно именовалось литературной записью. Работёнку, прямо скажем, унизительную для пишущего человека. Обычно знатный или чиновный товарищ представлял вам просто груду справок, документов, фактов, на основе которых вы сами от доски до доски создавали удобочитаемую рукопись. Или же он изустно вспоминал что-то, а вы фиксировали наговоренное, как могли дополняли из других источников и всё это излагали своими словами, то есть снова делали ту самую литературную запись. Да к тому же ещё над вашим ухом дышал косноязычный, но претенциозный «соавтор». Точнее даже – «автор», ибо только его имя выносилось на обложку книги, а ваше упоминалось лишь на обороте, рядом с аннотацией, мелким шрифтом.
Ну, а как же со своими книгами? Были ли они? Да, были… в замыслах. Одна, помню, стояла в даже перспективном плане изданий. Называлась «Красные кузова» – по цвету продукции завода автоприцепов. Но те кузова так и не продвинулись дальше проекта. Почему же? Ведь, казалось бы, редактору – полное раздолье: твори, выдумывай, пробуй! Сам себе хозяин: что хочешь, то воротишь. Однако не зря утверждают философы: видимость и сущность не совпадают.
Да, существовала только видимость творческой свободы и особых издательских возможностей редактора. Во-первых, на пишущих собратьев в этом цехе смотрели косовато. Примерно так же, как в редакциях газет и телерадио на стихотворцев. В издании книги, написанной редактором, даже если это была выдающаяся книга, заведомо подозревалось использование служебного положения в личных целях. Ну, а главное – у редактора просто не оставалось времени, чтобы писать своё. Непрерывное чтение чужих рукописей, часто – беспомощных, даже нелепых, рождало отвращение ко всякому писательству, притупляло желание творить. При виде сонма пишущих индивидов, ежедневно осаждавших кабинеты издательства, начинал мучить стыд, что и ты заражён этой чесоткой сочинительства.
Короче говоря, работая редактором, я пережил немало разочарований. Не извлёк никакой выгоды ни из этого ремесла, ни из редакторского положения. Лишь мой малолетний сын однажды воспользовался привилегией отцовского «поста», да и то – мифической.
В те дни взял я садовый участок за городом и по выходным лепил неказистую избушонку. Соседями моими оказались два заместителя редактора краевой газеты. Как-то в наш околоток заглянул человек из правления садового товарищества, чтобы уточнить личности дачевладельцев. Взрослых хозяев на виду не оказалось, и он решил обратиться к игравшим детям. Я обмазывал глиной трубу на чердаке и невольно подслушал любопытный разговор.
– Мой папка – заместитель редактора, – сказал первый мальчишка.
– Мой папка тоже заместитель редактора, – сказал второй.
– А у меня папка – редактор, – не без гордости сказал мой сын.
Наступило молчание. Должно быть, соседские дети были озадачены его ответом. Если твой отец, страшно подумать, редактор, то почему не ездит на лимузине, а шкондыбает на электричку пёхом, почему глину для печки таскает в заплечном рюкзаке, а не привозит в той же машине, да и вообще, почему у него самая жалкая дачонка во всем садоводстве? Наконец, тишину нарушил первый мальчишка, он не очень уверенно добавил:
– Мой папка… первый заместитель редактора.
– А мой – редактор, – теперь уже с вызовом сказал мой отпрыск.
И соседские дети молча проглотили эту пилюлю, крыть им было нечем.
Горькой усмешкой этой я отнюдь не хочу принизить и впрямь высокого общественного положения издательского редактора, человека, дающего дорогу самому великому чуду на земле – книге. Миссия почётная, что и говорить. Однако, когда на исходе первого года исполнения таковой мне предложили поучиться в высшей партшколе, я тотчас согласился, хотя никогда не испытывал особой тяги ни к политике, ни тем более к партийной работе. Я рад был тому, что под благовидным предлогом оставлял издательство, а не тому, что шёл именно в партшколу, весьма престижную в те времена. С такой же готовностью я ушёл бы, кажется, в грузчики, кочегары или даже на пресловутый лесоповал.
И всю свою дальнейшую жизнь я сознательно избегал редакторского креста. В основном зарабатывал хлеб дистанционно – собкорил в газете «Известия», журналах парламента, не очень обременённый редактированием. Конечно, и в работе собственного корреспондента, поскольку он не свободен от организации авторских материалов, присутствует редакторство, но всё же не в таких особо крупных размерах и не в такой особо извращённой форме. Хотя и собкорство моё, увы, не стало ни Болдином, ни Ясной Поляной. Да и вообще, не стоит переоценивать места работы. Кому надо было написать своё, сделали это и за плугом, и в солдатском окопе, и даже в застенке, в узилище.
Илл.: Художник Пётр Лагутин