Татьяна ГРИБАНОВА. «На свету», «Колосовики», «Зарницы»

Из книги «Узелки на память»

На свету

Сей добро,

посыпай добром,

жни добро,

оделяй добром

Русская народная поговорка

 

За какой-то надобностью, скорее всего, дожидаясь пропавшего в продрогшей мороси автобуса, а значит, кого-то встречая, в ареоле света перед захудалой – два столба да навес – деревенской автостанцией стоит сухонькая старушонка. Я даже вздрогнула: настолько обличием схожа с моей, давно отошедшей к Господу, Сергеевной! И росточком – точь-в-точь она, и – самое главное – её, бесконечно родные, глаза. В них – та же память… та же бездна грусти.

Именно по глазам, казалось мне всегда, можно отличить женщин того поколения, народившегося в разруху Гражданской, выжившего в Отечественную. На их бедолажные бабские плечи выпало и полуобморочное голодное житьё, и коровье ярмо, впрягаясь в которое поднимали они на Орловщине послевоенные пожни. Когда я всматриваюсь в глаза бабушкиных погодок, не возникает сомнения: так смотрела испокон в лихолетье Русь.

И так же, как и у моей родимой, вокруг головы этой старушонки поверх тоненького белого подшалка накручена цвета томлёного молока белокрайка. Меж верхних пуговиц на груди «плюшки» – овечьи вязанки, на лавке рядышком – авоська со ржаными кирпичиками и крупными маковыми баранками. На заострившемся старческом плече прилажена склизкая орешина, на ней – ситцевый, из линялого платка, невеликий узелочек.

Боже ты мой! И узелок – знакомый-перезнакомый! Сколько добрых воспоминаний, дорогих минут жизни связано с ним…

Вообще-то, узляк – вещь знатная! Ведь ещё издревле, ещё с былых времён и крупное, и всяческую мелочь носили на Руси именно в платочных узола́х. Бывало, бабуля, собираясь куда-нибудь из дому, никакой иной сумки не признавала, всё-то приговаривала: мол, деды наши смекалистые, ещё когда-когда сообразили, что платок – придумка наиважнейшая, да и торбочка что надо, и тонкая, и лёгкая, и места мало занимает, сверни её, да хоть скомкай, – и в карман.

По правде сказать, у меня и сегодня ещё и в чулане, и в кладовке хранятся на чёрный день узлы. Со всевозможным бабьим тряпьём, хархарами и хламом. Вроде, уже и не нужно, а выкинуть жалко.

А что до прилаживания платка или какой иной тряпицы под сумку, так тут дело самое простецкое, и выеденного яйца не стоит: расстилаешь лоскут, в центр его укладываешь всё, что необходимо, потом завязываешь углы каким-нибудь излюбленным привычным перевоем: хоть крест-накрест, хоть глухим, хоть бабьим, хоть самым наипростецким. А ещё, помнится мне, узелочки бывают прямые и растяжные, петельные или репушком (бантом).

Затянул, значит, концы покрепче – вот сумка и готова. К тому же – верхний узел одновременно может служить ручкой. Похочется: в руках ношу неси, а то зацепи, продень под этот крайний узел посошок – да и на плечо. Легко и удобно.

 

Как сейчас вижу: подымается бабушка по нашей крутой улочке из сельпо, а я уж и все глаза проглядела. Заприметив её издали, срываюсь от калитки, бегу навстречу – узелок с гостинцами поднести. Знаю наверняка: какой-нибудь вкуснятинки бабуля обязательно прикупила!

Усядемся с ней на крылечке, развяжет она свою ношу, что самобранку расстелет: тут тебе и жамки-пряники мятные, и конфеты-подушечки карамельные, а рядышком – до кучи – и отрез штапелю мне да маме на платья, а из остаточка фартук себе свостожит. Радости-то, радости!

 

Да… Интересно, а что у этой старушки, так похожей на мою ро́дную, в узелочке? Наверно, дожидаясь желанных гостей, тоже приберегла копеечку со своей невеликой «пензии» к дорогому дню на гостинцы. Вышла загодя, потопталась в магазине, вынула «с груди» носовой платок – тоже «вузлячком».

Расщедрила-ась!.. Ничего не позабыла: для внучат сласти, для дочери – Зина продавщица присоветовала: мол, завсегда в нашей бабье жисти сгодится – шалка шерстяная разбукетистая. Уложила на серёдку платка, туго-натуго, чтоб, не дай Бог чего не просыпать, затянула концы.

 

Перебрав глазами выходящих из нашего автобуса, старушка, то ли чтобы убить время до прибытия следующего ПАЗика, то ли чтобы спрятать росные глаза от знакомых, скинув посошок, прилаживает узелок на авоську и бредёт к кромке, облепленной палой листвой, не просыхающей даже к Петровкам пристанционной луже. Подзаборная собачонка, склонившись над ней, с голодухи лакает стекленеющую муть. Сполоснув аккуратно подвёрнутые у голенищ литые резиновые сапоги, – все приезжие уже разбрелись по пустынным улочкам деревни, – старушка снова замирает в терпеливом ожидании.

 

А у меня, как наяву, опять перед глазами моя бабушка… Увяжет, бывало, она в узлишко харчей: ещё тёплую – печь-то спозаранку истопила – шершавистую, но такую вкуснющую краюху, перемотанный по горлышку пёстрой тряпицей кубанчик кваску, пяток яичек, лучку-укропчику, пару-другую томлёных карасиков и спровадит меня в покосы: «чай, мужики-то изработались, пора и поутречать». Перекину, ну, точь-в-точь как бабуля, кормилец-узелочек на палочке за спину – и в Плоскую лощину. Домой возвращаюсь опять-таки не впустую – полон узелок щавеля да поплавушек. Настряпаем с бабулей зелёных щей, накормим домашних жарёхой из грибов.

Вот так жили, помогали и нам поживать в нашем дому бабулины узелки да узелочки. Один из них особо памятен нашему семейству. Все знали – разве такое позабудется? – был в бабушкиной судьбе неподъёмный узел со страшной ношей. Ни запить ей, несчастной, тот апрельский день сорок третьего, ни заесть… Принесла она в том жутком узле сама… никому не доверила… в снятой с разом поседевшей головы белокрайке останки своего двенадцатилетнего сынка Петруши, подорвавшегося на немецком снаряде.

Какой бы ни была та ноша тяжкой, она была её… и нести надо самой… так порешила тогда горемычная. Обезумевшая, падая и подымаясь снова, донесла она дорогой узел до хаты, как и несла потом смиренно свой тяжкий крест до последней черты. А пока… что ж пока? Надо было как-то выживать, коли определил ей наперекор всем горестям оставаться ещё в земной юдоли Господь.

И каждый год на Пасху, на Троицу, на Спас – это уж обязательно! – а сколько несчётных дней ещё – никто не ведает, протопала она на хуторской погост (а я за ней – хвостиком) с водружённым на палочку узелочком. В нём для сынка – то крашенки с куличиком, то «белые наливы» да «пипинки», а то – просто кусочек сахарку. Мол, «рази ж перепадало дитёнку под немцем сластенького»?

Стоит, ёжась от ноябрьской стужи, на захолустной деревенской станции старушка. Если не приглядываться – один в один моя Сергеевна...

За пределами прифонарного пятачка пучится кромешная мга, в ракитнике бьёт крылом и плачет-надрывается какая-то ночная птица. Накатывает промозглый холод, подползает слякоть, а здесь, на свету, кажется, тепло и уютно.

Измыканная, затурканная бродячая собачонка, слоняясь по станционным задворкам, догадывается, наконец, прикондылять на пятачок «погреться». Пристраивается поближе к женщине и заискивающе засматривает своими маслеными глазками в подслеповатые старушкины глаза.

Та, не выдержав взгляда, покопавшись, вынимает буханку-кирпичик. Глаза её оживляются, теплеют, и она отламывает треть, протягивает псине. Нежеваный кусок с лёту исчезает в изголодавшейся пасти. Тогда бабулька снова ныряет в свой узелок. Заглянув в его нутро, отщипывает от чего-то, – не разглядеть сквозь замызганное автобусное оконце, – видать, от прихваченного в дорогу на перекус, и скармливает животинке.

С любопытством наблюдаю за немым диалогом под фонарём.

Спустя несколько минут старушка, сжалившись, лезет ещё за буханкой и, махнув рукой, отрывает добрую половину. Обрадованная псинка, виляя хвостом, нетерпеливо ждёт.

Когда в её ненасытной утробе исчезает и этот ломоть, бабулька – да чего уж! – выдаёт и остаток.

Подкормившись, дворняга доверчиво пристраивается у ног благодетельницы, надеясь, что наконец-то закончилась бродяжья жизнь и сыскалась её хозяйка, наконец она кому-то нужна.

Склонившись, старушка гладит бедолагу по лохматой голове, чешет за ухом. И говорит, говорит что-то дрожащей от неожиданного участия страдалице.

Так они и стоят в ареоле света, одинокая бабулька и приблудная, никому не нужная, непонятно зачем появившаяся в этот мир бездомная псина.

 

Автобус взрыкивает и несёт меня просёлками сквозь ноябрьскую темень к родительской деревушке, закатившейся за тридевять земель от городской суеты в места, напропалую позабытые начальством, но от которых, как мне думается, намного ближе до Бога.

На усталые колёса накручиваются ухабистые, непролазные вёрсты, и сами по себе, словно петельки на вязаной пуховой рукавице, всё плывут и плывут, цепляясь одно за другим из далёкого детства, выстраиваются в одно большое, тёплое и светлое, точно «кубинетиковое» лоскутное одеяло, воспоминания о моей бабушке, о бездонном её узелке, о необъятной горе́ добра, хранившегося в нём.

Чистыми крупными хлопьями с небес опускается первый в этом году снег. На душе легчает. Даже насморк затихает. Может, от того, что прихватила с затерянной станции и увожу с собой частицу света от заброшенного фонаря, частицу его тепла? Может, не бездомную собачку, а меня только что приласкали и пожалели в этом холодном и чужом мире? А быть может, и мне перепало из старушкиного узелка что-то, на первый взгляд, не Бог знает что необычайное, но, оказывается, до сердечной боли, до перехвата в горле необходимое.

 

Колосовики

 

Парной июньский рассвет, будто малое дитя спросонья, всё кунежится и кунежится над хутором, пока, наконец-таки, спустившись в подгорье, к ручью Жёлтому, не спохватывается: а ведь и маки в палисаднике у Матвеевны, и вдоль стёжек цикории, божии батожки, вовсю уже лупастят – половина шестого, никак не меньше!

Ручеёк – так себе, курице по брюшко. Сполоснувшись в его ключевой водице, пофыркав, взбодрившись, утёрся рассвет лопушком и, стряхнув с себя последние капли ночи, обрызгав нежным румянцем хуторские избы, пережужукивающиеся шмелиными запевками атласные куртины приобоченных мальв, зашустрил меж сизых озимых ржей в березняки Ярочкина леска. Пора! Пора шумануть и из его дрёмных трав сонь и лень, воцарившихся там со вчерашнего заката.

А над хлебами в поднебесье уже выскочил, повис на первом солнечном лучике жаворонок: «Юль-юль-юль!». И так проюлит он теперь до самого полудня, когда раскроются, запылят неказистые цветочки ржи. Тут даже этот неуёмный птах благоговейно примолкнет. И всё тогда обомлеет, весь Божий мир притихнет: не мымыкнет нырнувшее после дойки в тенёк придольных осокорей рябое хуторское стадо, не залотошат, не заспорят пральниками на камушках омутка хлопотные бабы, даже псина не гамкнет ни на одном подворье.

Божий мир, что не говори, уж так устроен: нет в нём неблагословенной поры. Каждый день чем-нибудь да заманчив. А о перволетье нечего и говорить! Самая благодатная, самая душеотрад-ная по́рушка.

Луга и лощины, холмы и косогоры окутались пёстрыми шелками. Заметелились, запылили дикие злаки, разбутонились цветы. Куда ни повернись, выколосились лиловыми пиками куртины иван-чая, по низинам да болотинам благоухают, просыпаются дробной пшёнкою, проливаются топлёным молоком вездесущие валерьяны да таволги. На долу огневым пожарищем пылают золотистые лютики, из хлебов подмаргивают, не дают закручиниться задорные васильки. Покосы и неудобья осыпают нежнейшим звоном небесные колокольцы. Вдоль дорог теплятся свечки подорожников.

Недели полторы, как выколосилась и вот теперь тоже занялась цвести-пылить кормилица-рожь! Зерно ещё иссиня-зелёное, молочное, но опытному глазу сразу видать: крепнет, набирается силушки. Уж так спокон веку у хлебороба велось: не святотатничай об эту пору в поле. Придави каблуком цигарку, не матерись, не горлань, не прикасайся руками к цветущему колосу.

К этому времени, когда дробной маночкой засеет по округе пыльца с цветущих хлебов, бабы и девчата уже перестают таскать из перелесков окатные жемчуга духовитого ландыша. Зато, собирая последние букетики, наткнутся вдруг, возрадуются: «Ах ты, батюшки! Объявились! Выскочили первые колосовики!»

И, вынув из чулана раскружавленные паутиной плетушки да корзинки, обметут их гусиным крылышком, да не откладывая в долгий ящик, завтра же, с последними кочетами, спровадятся в леса и лесочки, боры и рощицы. Обминая молочные сныти да жа́ровые горицветы, зашныряют по ним наперегонки, оставляя за собой, словно иголка узорочья полевых цветов на рушнике, витиеватые росные следы. И пренепременно – без обутки, босиком. Так сподручней, да и хвори, глядишь, занегумят.

Разве усидишь теперь дома? На смену первым весенним грибам выскользнула вторая волна – колосовики! Нарастут, конечно, по Божьему промыслу, потом, с начала июля по август, как нагрянет уборка, ещё и жнивники, станут вездесущие бабы по пути с поля таскать в фартуках-передниках их разносортицу. Грянет, дай только срок, и самый сильный слой – листопадники – с середины августа до середины сентября, ему и обору не будет.

Но колосовики, как ни крути, – хоть и самая неприбыточная, самая краткая, порой и всего-то – недели полторы, не боле, зато чистенькая, без малой червоточинки, оттого и самая желанная грибная волна. Как раз её-то у нас и стараются не упустить ни за какие коврижки.

Всё-то присматриваются, всё-то догля-дывают: зацвёл ли в палисадниках шиповник, открасовалась ли сирень, раздушились ли «любками», неприметными, но удивительно ароматными фиалками, ночи. Века веков велись у нас эти «колосовиковые» приметы. Уж как сшумнут парные дожди, отуманятся боры и впадины, не промахнёшься – хватай посуд, пока кто пошвыдче не опередил, – скорее за колосовиками! А промежду прочим гляди, не упусти: и пучок первой, только-только заалевшей землянички по светлым берёзовым склонам поднашукай.

Не знаю, как где, а у нас «колосовиком» прозывают именно белый, берёзовый, всем грибам гриб, настоящий король-гриб, боровик, и никакой иной. Что там какие-то маслёнки-опёнки? Им и счёта не ведётся, а белый – каждый под своим номером, по ранжиру, прям-таки на вес золота.

Всяк уважающий себя деревенский знает, где и когда брать белые. К примеру, в Ярочкином леске, по правой стороне, встречаются они всё больше семейственно, и отчего, никто толком и не ведает, всё-то тулятся обочь муравейников. А как выступит на поляны в Порточках несусветная рать мухоморов – тут и гадать не приходится, только не ленись по отрогам лазать, – быть доброму добытку. Но умаешься-а! В этом березняке белый встречается поодиночке.

В детстве, помнится, как распустится перволетьицем у ворот наших калина, так уж и нет бабушке Наталье покоя. Какой тут покой, когда Меркулиха, небось, в Закамнях опередила, «напорола» тишком на их приметном месте корзинку боровиков?

Рассвет ещё только-только чебурахнулся в Жёлтый, и я ещё не пойму, где зад, где перед у моего голубенького с белой окаёминкой платья, в какой рукав кофтёнки руку просунуть, а уж бабушка тормосок «на перекус» собрала, бидон (на случай, ягода попадётся) в плетушку кинула, торопит, подгоняет меня с крыльца.

Тащусь за ней по мозолистой Глиняной дороге, по росным костяничникам, читаю следы на пыльной дороге – вот прокатила спозаранку телега, а следом за ней – собачонка, вот перемахнул из овсов в орешники русак. В полудрёме внемлю старушкиной присказке: «Чай не позабыла, солныш мой, не ошмыгнись – в ельниках колосовик бурорябистай, крапчатай, что кутёнок в светленьких пятнушках, а коли под сосёнку снырнёшь – туточки у муравельников шапчонка у него – чистенькая, гладенькая, точь-в-точь луковая томлёная крашенка».

А в лесу дремать среди эдакой красотищи не подремлешь: вот уже зоревым, золотым, малахитовым кантом обрамились занавеси высоченных елей, вот, коснувшись одну за другой, восход затеплил свечи молоденьких сосновых побегов, и тончайшие сусальные дымы закурились над макушками бора.

Колосовики! А-у-у!

 

Зарницы

 

Как ни крепись сентябрь, но к его исходу, к Воздвиженью, небо над вышелушенными полями, над скатывающимся с холма пригорюнившимся Репейным просёлком, над озаботившимся близким ненастьем хутором гаснет. Не успеешь оглянуться, как с безоблачных высей соскальзывают синь-шелка, мягкое, бархатистое солнышко, прикрывшись серой рогожкой, перестаёт водить свои дивные хороводы.

Подкрадывающийся октябрь обволакивает окрестности беспросветной сермяжной тоской, словно неразборчивый маляр перекрывает невзрачным, серо-бурым цветом драгоценные краски стозвонного бабьего лета.

Лишь иногда где-то далеко-далеко, у самого горизонта, сверкнёт нежданно-негаданно что-то ярко-пронзительное, озарит неприглядное увядание. Метнётся, блеснёт нечаянная запоздалая Жар-птица у края земли – и была такова, оперенья разглядеть не успеешь. Усомнишься даже: может, почудилось залётное диво? Ни следа, ни напоминания.

 

Все под Богом ходим… к чему жеманиться? Подступает и моя осень. Беспечная память роняет яркие впечатления жизни, словно в палисаднике старинный дружище клён осыпает на поникшие астры золотозвездную листву. Но иногда какой-нибудь предмет или запах внезапно возвращает меня к утерянному. Озаряется прошлое, вспыхивает светлой зарницей забытая картина далёких дней. Смутно, всего лишь на мгновенье. Не успеваю как следует налюбоваться сладостным видением, а уж оно безвозвратно исчезает.

Как осенние мимолётные всполохи не сравнить с перевитыми снопами света, цветущими во весь небосклон июльскими, в пору выколосившихся хлебов, так и внезапные всплески моей начинающей капризничать памяти  никогда не смогут уже высветить ярких впечатлений юности, убегающей в противоположном направлении от моего завтра. Бесконечно жаль, но что поделать? Осенние зарницы всегда кратковременнее и бледнее летних.

Илл.: Художник Станислав Жуковский

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2022
Выпуск: 
5