Анатолий БАЙБОРОДИН. Озёрные песни

Из книги «Путевые вехи»

 

Песнь первая

 

Зеленоватое озеро томилось в покое, — гладкое и ле­нивое, уснувшее вязким и душным сном, сомлев на растёкшемся по небу, жарком солнце. Озёрную гладь не морщил даже гулевой ветерок из степи, и остекленелым миражом колыхалась угарная тишь, сквозь которую приглушённо пробивались крики рыбаков и чаечьи стоны. При эдакой покойной воде рыба вздымается из глуби, приваливает в берега поживиться мошкой, поиграть на тёплых плёсах; вот тут чайкам да рыбакам, которые вымётывают  загрёбистые невода, самый улов. Пахло плесенью от застоялой воды, возле берега потянутой жирно-зелёной пеленой; пахло преющей береговой тиной и выбро­шенными шальной волной на песок водорослями, которые потеряли свой изумрудный окрас, и, вылиняв­шие добела, сухо трещали под босыми ступнями

В отрочестве чудилось: явился я на свет в кедровой лодчонке, а потом, когда, покачиваясь в зыбке[1], я сосал варёный бараний курдюк вместо пустышки, хмельной отец сунул в руки удочку: хва, паря, вылёживаться, пора, Ванька, рыбу удить. Не упомню, о какие лета впервые закинул в озеро жилку, ссученную из сивого конского хвоста, и, дрожа от азарта, выдернул краснопёрого, озорного окушка.

Малого меня, хоть ором ори, хоть лопни, родичи в лодку не брали, да и от берега гнали, и я, отскулив до звона в стриженной башке, сердито шуганув кур, опрокинувших банку и ворующих червей, убегал на озеро крадче, где и мастерил себе тальниковое удилище.

Рыбачил, забредая до пупа, азартно скрадывая, как мелкие, но дивно увеличенные водой, важные окуньки принюхиваются к наживе, брезгливо воротят носы, – шибко уж крючки здоровенные, на матерого окуня, да и те чудом вымолил, выплакал у скупых братьев либо свиснул подшумок. Вижу себя сквозь туман полувека: малый с большой стриженной головой и облупленным носом крепко сжимает удилишко, весь подался к поплавку, и живым сиянием вьются над парнишкой крикливые чайки… и вдруг все замирает, оседает в памяти светлой печалью по необратимому счастью.

Кукан – тальниковый прут, скрученный в кольцо, куда снизывались пойманные окушки и чебачки, держал вместе с банкой червей малый карапуз, которому и штанов-то не давали, не говоря уж про удочки. Постаивал он на отмели, канючил удочку, грозясь иначе выкинуть в озеро кукан с рыбой и банку с червями. Бывало, надоест слушать его нытье, сунешь карапузу удилишко, а сам ошалело кинешься в озеро. Отвёл рыбак душеньку, сопрел на палящем солнце, заплескался селезнем, ныряя с открытыми глазами к самому дну, подбирая озёрные ракушки…

Но погода на озере менялась так заполошно, что оторопь брала: вот ещё колыхалась знойная тишь, но вдруг из-за хребта выползла пепельная тучка, всплыла на вершину неба, чудовищно разрослась, застив сморённое солнце.   Словно с тучи, пал на воду лихой ветер, отмашисто шоркнул озёрную гладь, смял её, и погнал прокосами мелкую рябь. Ветер трепал озеро все чаще и чаще, все круче и круче, с варначьим посвистом задирая воду вихрами, пока не разгу­лялись волны, белеющие пенистыми барашками, которые тут же наперегонки поскакали к берегу.  Ветер, ещё набирая силушку, гадал, с какого края ловчее накинуться, ухнуть всей грудью, быстро менялся, баламутил воду, рождая мёртвую зыбь;  и ясно виделось по тени, как ползла набух­шая туча: в ясном поле валы катились сочно-зелёные, почти изумрудные, а в тени — холодно-серые и тоскли­вые;  тень быстро стирала с озёрного лица румяную беспечность, густо-зелёный смех солнечных волн, давая полную волю недоброй, куражливой хмурости; и вот уже весь белый свет охватила печальная муть, словно вечер поспел к  полдню, и, густо налитые мороком, с нарастающим рёвом и посвистом кинулись в берега серые валы, сшибаясь меж собой, выкиды­вая к небу белые лохмы брызг.

Озеро, раскачавшись на ветровых качелях, долго не успокаивалось; ещё недавно спящее душным полуденным сном, вдруг разбуженное, похрипывало, постаны­вало, наотмашь кидая на отмель крутые волны, впиваясь в глинистые берега пенистыми клыками.

Парнишка с деревенскими огольцами греется у костерка, на тальниковых рожнах жарит окуньков, и, чёрствыми ступнями ощущая надёжную земную твердь, дивятся безунывно штормовому валу, а детство замирает навек  в остывающей памяти тоской по  счастью,  безвозвратно укрылившему на озёрном ветру, истаявшему в сизой мгле.

 

Песнь вторая

 

Линялое небо дышало жаром – воистину, чело щедро протопленной русской печи; сверкало озеро, словно плавилась мелкая рыбёшка-сорожка; а я, восьмилетний малый, сплавлялся по отмели на ветхой лодчонке, отпихиваясь старой оглоблей; я бредил штормовым океаном и капитанской фуражкой с крабом на снежном околыше. Башковитый …с большой башкой… малорослый, поддёргивая чиненные-перечиненные, вечно спадающие …резинки вытянулись…  линялые, семейные трусы, сдирая лохмотья кожи с опалённого носа, горланил, величаво глядя на деревенский берег:

 

Капитан, обветренный как скалы,

Вышел в море, не дождавшись дня…

 

 Мирно щипали нежную приозёрную мураву утки, гуси, козы и коровы, кряхтели чушки в голубоватой грязи; по сонной, илистой отмели, вздымая рыжую муть, брели бесштанные мальцы-огольцы, осиянные солнцем, словно ангельскими нимбами. А я пел, гордо заломив ушастую, шишкастую голову, стриженную «под-котовского»:

 

В Флибустьерском дальнем синем море,

Бригантина подымает паруса…

 

 Мать, что полоскала бельё с мостков, гладко вылизанных озёрными волнами, добела опалённых солнцем, грозила «капитану» мокрыми отцовскими кальсонами: «…Кому говорю, счас же выбирайся на берег. Лодырь!.. Стайки не чищены, картошка не окучена, а он, барин, прохлаждается на лодочке!..»

Отроческие и младые лета иссякли у озера, отчего и тянуло к великим морям; взошла в беспутую голову блажь стать морским волком, после восьмого класса рванулся в нахимовское училище, но мать, рогастым ухватом вынимая из русской печи чугун с картохой, варёной в мундире, пригрозила: «Ухватом охожу, дак и забудешь про училище. Прижми тёрку, пока не стёр! Нос-то ещё путём не умеешь выколачивать, все рукава иссопливил, а туда же… в училище». Поплакал я в стайке, пожаловался корове Майке, да и смирился.

 

*     *    *

 

На диво глубокое, с меркнущими в октябрьской сини, туманными берегами, озеро дышало нагулянной за лето, сытой плотью; в ясных прогалах среди прибрежной травы играла сорожка, плавилась поверху серебристыми табунами, пучила воду, и в охоте за ней били хвостами, взбурунивали сонную озорную гладь матерые окуни и свирепые щуки-травянки.

В те дальние годы озеро еще хоронилось от мнолюдья, пряталось в Божьей пазухе, где вольно и обнажённо плескалось, вымётывая на песчаные, каменистые и зыбистые берега шелковистые подводные травы, будто зеленоватые, сыро светящиеся, долгие космы водя­ных дев.

…День выдался тёплый, но не жаркий, и тихий-тихий. На краю сентября все чаще и чаще задувал хиуз — по-зимнему пробирающий насквозь северный ветер, — косматил постаревшее в осени, гудящее по ночам озеро. А тут на удивление и умиленный погляд утихомирилось, притаилось в сизоватой дымке, и даже чайки, и те покрикивали вполголоса — баюкали задремавшие воды и со вздохами поминали отле­тевшее к небу тепло, при этом летали без июльской суеты — плавными, печальными кругами и не орали ором, не гомонили, вырывая друг у друга пойманных чебаков, – насытились, остепенились и, построжав, собирались с духом, ладились в дальний перелёт.

Шальными кострами — красной, жёлтой, малиновой цветью — полыхал над озером таёжный дыбистый хребет, зеркально отражаясь в белёсой, будто омертвелой воде. И чудилось, там, в призрачной морской пучине, иной хребет светится в осеннем угасании нежнее и чище, и замерли над ним облака и скользят безголосые чайки.

…Из седого, усталого далека привиделся мне я – парнишка в лодке-плоскодонке, вкрадчиво скользящей по линялой, предсумеречной воде. Тихо, вкрадчиво гребёт парнишка вёслами и, замирая от неведомого, сокровенного счастья, любуется розовеющей, будто усыпанной лепестками иван-чая, закатной рябью, оглядывается на отмельную траву, где тянется за лодкой   извилистый след.

Но вот уже чуть шает жаркими углями догорающий рыбачий костерок, и чернь укутала прибрежные тальники, но месяц бледным оком задумчиво взирает на парнишку, и в голубоватом свете взблёскивает, чешуится озёрная рябь.

Иногда парнишка вздымается с угретой травянной подстилки, тревожно оглядывает набухшие ночью кус­ты, потом – озеро, устало и одышливо вздыхающее в темноте, бормочущее в камышовых плёсах, откуда, не давая задремать рыбацкому азарту, дышит волнующий запах тины и преющей на отмели травы, слышны чавкающие всплески ночных рыбин, словно озёрный хозяйнушко, обряженный клочками мелкоечеистого невода, шлёпает ладонями по воде, шалит, пугает обмерших рыбаков.

Утренним туманом, незримо уплыло моё детство на отцовской плоскодонке; но, витая над озером, детство являлось в редкие минуты душевного покоя, и тогда разливалась перед застывшим взором не рассветная, а ночная обмершая вода, по которой скользила отцовская плоскодонка; и когда весла вздымались и замирали, к лодке кралась такая неземная тишь, что даже в моем детском разумении зрели думы покойные и печальные, отринутые от жизни к синеющим звёздам. Редея, вызванивала капель с весел; бормотала вода за кормой, выговаривая сокровенное и манящее…

 

Песнь третья

 

После Покрова Богородицы — после мягких и влажных снегов, вкрадчиво застивших весь белый свет, утаивших тёмную, молчаливую дерев­ню, — в ясную ночь Сосновское озеро вдруг замерзало. Ближе к Димитрию-рекоставу, когда голубова­тый месяц сиротливо и знобко плавал в покойничье-белом сиянии, а звёзды, омертвелые листья, похрустывали от стужи и сине позванивали, — о такую пору озеро замирало.  С вечера  бушевало, полоща на ветру сивые космы, выло с пристоном,  металось и билось в заиндевелый берег, царапая когтями деревянные мост­ки, а утром, на тихой заре — чудо. Лёд... Гребенкой замерзали вдоль берега на мели вчерашние волны, махом, на измождённом взлёте вдруг обмирали тронутые ночными чарами, а дальше уже стелилась голубоватая гладь. Инеем светилась увядшая приозёрная ковыль, седина укрывала белёсую щетину построжавшей зем­ли...

Ребятишки, едва опомнившись от влажного покровского снега, от садких и жарких снежков, счастливым воплем встречали очередное Божье чудо, смастерённое воеводой стуж. А чудо …на то оно и чудо… вершилось глухой ночью, заглазно от людей, исподтишка, и чтоб ушлый не узрел, с неба слетал такой сердитый мороз, что избы звенели и постанывали, а коровы в стайках теснее и теснее жались боками, а ребятишки, сомлев у печного тепла, и    по нужде-то боялись высунуть нос, чтоб не оставить его на морозном подворье.  Ночь же вы­стаивалась ясная-ясная, прозрачная, как слезинка; ви­димо, хоть и тайное дело, а несподручно Димит­рию-рекоставу вершить Божье чудо впотьмах, всле­пую.

Днём же, ближе к полудню, когда с неба веяла ленивая отте­пель, горохом сыпала деревенская ребятня из чернеющих изб, катилась с яра на молоденький, звончатый лёд, с которого полуденное тепло слизывало ночной иней и по кото­рому теперь плавали жёлтые, зелёные, буроватые пят­на, приливающие от воды, песчаного дна и подводной травы, от синего небушка и реденьких об­лачков, от ласково засиявшего солнышка. И уже гулял по-над озером, улетал в степь заливистый звон…

Чудо таилось и в ежегодном обращении озера …кажется, вчера купались, рыбачили… в ле­дяную степь; чудно было и от пугливого, счастливо кру­жащего голову ощущения, что, словно   милостью Божией, бежишь, катишься по самой воде, — столь ещё тонок и прозрачен потрескивающий лёд.

В телогрейках нараспашку, в малахаях, сбитых на затылок или на ухо, из-под которых настырно топорщились припотевшие, заиндевелые чубчики, катались ребятишки на подошвах кирзовых сапог, катанок, подшитых сыро­мятной кожей; пихали со всей ошалевшей моченьки друг друга, тискали и, будто нечаянно, будто раскатив­шись, обнимали и вопили, смеялись от невы­носимо распирающего счастья, пели и что-то потешное выплясывали на льду. Во рту пересыхало, сводило че­люсти, и подкашивались ноги; и тогда, сморённые, ва­лились в кучу-малу, смехом переборов мимолётный ис­пуг, потому что лёд опасно трещал, прогибался, то жалобно, то осерчало звеня, пуская вокруг кучи-малы юркие змейки белых трещин.

Бывало и проваливались, и купались в обжигающе стылой воде, потом, как мать ворчала, издыхали — маялись в беспамятном жару, но это случалось редко; озеро жалело ребят даже в их озорных играх …люди, бывало, не жалели, а озеро…  и за двадцать лет жизни в прибрежном селе Сосново-Озёрск на моей памяти утонул лишь один хворый парнишка, которого скорчила падучая прямо в воде. Царствие ему Небесное...  А вот сосновоозёрские мужики, коль шары вином зальют, что белого света не видят, день и ночь различить не могут, — вот эти, бывало, тонули и зимой, и летом. Случалось, под вечер, хмельные и ублажённые рыбаками на зимнем неводе – кули мороженных окуней и чебаков гремят в кузове, — с песнями и байками разгонят машину посреди озера да так впотьмах и угодят в полынью, глядя на ночь прихваченную нежным льдом и утаённую снежным куржаком и порошей.  Бывало, грузовик с разгона далеко улетал под лёд, и редко… редко,  кто выгребал к полынье...  Но и это случалось не всякую зиму — озеро жило смирно и терпеливо. 

 

Песнь четвертая

 

 На уклоне лет привиделся мне невзрачный, но крепкий паренёк – толи я заправдашний, толи воображённый, и синеокая светлая дева, а уж была она или приблазнилась в хмельном сне, Бог уж весть… Отчалили ни свет, ни заря, когда блекло и призрачно осветился лишь край неба вдоль окутанного ночным мраком, таёжного хребта, когда по озеру ещё плыл белый, холодный туман.  Затаённое село, некрутым коромыслом лежащее на покатых плечах озера, допивало предзоревые, сладкие одонья сна, но уже перемыкивались коровы, выгоняемые хозяйками в поскотину, пестро и разноголосо славили зарю прибрежные петухи и лениво побрёхивали разбуженные ими, дворовые псы.

Узкодонная, вертлявая кедровая лодчонка ходко катила по всклоченной туманом воде, мягко и нешумно пластала её игриво задранным носом, и за осаженной кормой при всяком загрёбе вёсел сыто бурчал обтекающий лодку поток. Парень грёб от души, далеко отмахивая весла, а потом, упираясь босыми ступнями в дугу, вытягивался вдоль лодки и по-кошачьи жмурился, посматривая на девушку, укутанную в линялый, с потухшими медными пуговками, морской китель, дремлющую в корме; и когда девушка вроде  засыпала, убаюканная сладко воркующей течью, вздымал над ней мокрые весла, и в голые колени впивались острые, стылые капли; девушка зябко передёргивала плечами и, ойкнув, подбирала ноги под себя, кутала их полами кителя, а потом, пригревшись, млело глядя сквозь напущенные на глаза, белёсые ресницы, с ленивой хитрецой улыбалась и, погрозив остреньким кулачком, снова качалась в озёрной дрёме; но всем чутко молодым телом ощущала рывки и скольжение лодки, похожие на тихое падение и затяжной взлёт – словно парила, кружилась в сизом поднебесье; и, похоже, любовью теснилось ее сердце, хотелось отпахнуть руки-крылья и лететь над синеватой, утренней землёй.                

Ещё с деревенского берега, когда спихивали лодку на воду, остроокий парень высмотрел на краю озера под Черемошником бело-пёстрый чаячий клубок …а чайка зря не слетится ватагой… и сразу же, пробираемый суетливой рыбацкой тряской, лихо погнал резвую узкодонку прямо на чаек. А чаячий ворох, чем ближе к нему подплывали, рос и рос, пока не заслонил собой небо, отчего казалось, что небесная синева расплёскивается белопенистыми волнами-бурунами. Плакали немазаные железные уключины и похоже драли глотки оголодавшие за ночь, ошалевшие чайки, спутанные в мельтешащий ворох. Бесшумно подняв весла …длинные капли замирающе опадали в воду… вкатили в чаячий базар; так же тихо, боясь спугнуть рыбу, опустили бархак – камень, заменяющий якорь, и тряскими пальцами размотали жилку на удочках… Томная рябь, исподволь суля фарт, с перещёлком чмокала в борта… Девушка ещё не успела верно настроить глубь, как тут же выдернула первого заполошного окуня, потом другого, третьего… и скоро в лодочных отсеках,  яро расплёскивая воду хвостами, обрызгивая рыбаков, запохаживала рыба.

…Они и не приметили, что взошло солнце и растаяло в маревном небе, что   рассеялась сытая чайка и давно уж проснулось село: с залитых белым зноем, по-степному широких улиц прилетал на озеро гуд машин, отчаянный стрекот мотоциклов и заливистый пустолай  дворовых псов; крикливая бабонька грозила своему чаду: мол, не лезь в озеро, а ежли утонешь, то лучше домой не приходи – выпорю; и, перекрывая гуд, рокот, лязг, ор, что есть моченьки надсаживался репродуктор над деревенским клубом: «…сладку ягоду ели вместе, горьку ягоду я одна…»; но, долетая до лодки, на край озера, крики, звяки и бряки, жухли, увядали и, глухо слившись, касались слуха лишь как эхо суетливого света; здесь же вокруг лодки миражил райский покой.

Солнце забралось выше, скопило и дохнуло из себя белёсый зной; рыба тут же, махнув хвостом на мудрёные наживки, отошла к берегу, грелась на солнышке, лениво поигрывая в зеленоватом мелководье, лакомясь мошкой, заносимой случайным ветерком, опадающей, словно манна небесная. Парень втянул в лодку якорь и погрёб под Черемошник – близкий от них берег, выше желтеющей песчаной осыпи взъерошенный густым боярышником; заплыли за околобережную траву, лежащую на воде блескуче бурыми, долгими листьями, среди которых белели кувшинки – купавы, купавушки, по-здешнему; и за травой, выгнутой вдоль берега заплатной дорожкой, решили искупаться.       

Девушка, отмахнув руки, колышисто взошла на горделиво вздёрнутый нос лодки, сложила ладошки, словно для молитвы, прижала к лицу и замерла; сразу не набравшись духа, огляделась да и, залюбовавшись сонным покоем белого озера, опустила руки.  Парень дивился, какая у неё ладная стать, словно из тёплого, буроватого древа вырезана тонко и нежно; любоваться бы и упаси Бог позариться. Спиной почуяв щекотящее тепло удивлённого взгляда, девушка обернулась, из-под нависших крылом волос смущено и благодарно улыбнулась… нос лодки присел, потом взметнулся к небу, и охнула в зелёной истоме вода…  Мимолётный, странно волнующий, пристальный  погляд, девье лицо в паутине волос, в блуждающих отсветах озера,  навсегда остыв в памяти, весь оставшийся век будут являться и бередить уставшую, дремлющую душу.

Потом он смотрел как девушка плывёт среди подводной муравы, и – не  по-девчоньчьи, отчаянно дрыгая ногами;  меж высоких стеблей вьётся  гнучее тело и темной волной выстилаются  волосы; и чудилось, что девушка не нырнула  с лодки, а, словно водяная дева, вечно блуждая средь придонных трав, плыла мимо и угодила на глаза. Он смотрел обмершим взглядом …плавно выгибалась спина, ручьями текли по ней пряди волос… смотрел, хотя и сам спарился на жаре и не грех бы искупнуться; и увиденное почудилось ему заманивающим в себя душным и грешным сном…

Девушка, по-ребячьи угловато вскидывая над головой острые и быстрые локти и буруня воду ногами, угребла до самого берега; выйдя на песок, побрела, нагибаясь, подбирая ракушки с намытым в них илом и песком, а потом, всплёскивая руками и высоко взмётывая колени, бежала тёплым плёсом, и голосистый смех летал над водой, и  руки,  волосы загнанно метались над  головой, из-под ног густо били брызги, и в них вспыхивали цветастыми зрачками азартные радужки…

  Парень, искупавшись, устало лежал в лодке и смотрел, как девушка, тая в знойном мираже, вроде не бежала, а летела по-над самой водой … От того, что смотрел он слишком пристально, не мигая, в глазах поплыла водянистая рябь, и все в бегущей  странно изменилось: вытянулись ноги,  а голова, крохотная, запрокинутая, стала чуть видна… но вдруг все в ней выправилось и тут же обмерло: застыли вспорхнувшие над головой руки и крылья волос, окаменел смех на счерневших губах, повисла над водой нога, замерли на фоне песчаной осыпи белые брызги, обнявшие собой негаснущую радугу;  и послышался нудный, как зубная боль, нарастающий вой самолёта, и в зловещем покое перед взрывом – упреждающий глас с раскатистым эхом; потом все на глазах обуглилось, обратилось в тень…  Видение, осев лишь в потрясённой памяти, тут же пропало с глас; снова шалый смех колыхал ее губы, снова руки и волосы сплетались и вились в озёрной пляске, а из-под ног били брызги, осиянные заполошной радужкой… Истомлено и счастливо дыша, девушка забралась в лодку, склонилась над ним, лежащим, укрыв льющимися волосами, словно тайным покровом…

В село греблись уже впотьмах, когда поперёк озера стелилась рябая, бледно жёлтая тропа, и с вкрадчивым всплеском опадали в озеро незримые весла, журчала, обмирая, вода в корме, и девушка, кутаясь в морской китель, отчаянно пела:

 

Сронила колечко со правой руки,

Забилось сердечко о милом дружке…

 

Они плыли к селу, уплывая из миражной озёрной юности: паренёк, посулив девушке скоро вернуться, укатил в город, который цепко ухватил его в каменные объятья и не отпустил, а девушка осталась в памяти, как оборванный светлый сон.  

 

Песнь пятая

 

Озеро – смирное, податливо-тёплое, напарившее свои обильные телеса в солнечной бане и теперь, широко растелешившись, ласково и дремотно глядящее в линялое небо зазеленевшими глазами, на которые млело осыпаются белёсые ресницы;  озеро – нежно щекотящее ребятишек заалевшей на закате, игривой рябью, а с бывалых и усталых смывающее  прохладными, придонными струями тоску и унынье;  озеро – изъезженное моторками, с болью рвущими тонкий озёрный покой на птичьих зорях; вдоль и поперёк процеженное, изборонённое  неводами;  озеро – все  терпящее, щедрое злой и доброй руке,  – озеро кормило и поило человека от живота, дарило благостный роздых от житейской смуты на зоревых, призрачно-синих водах, тепло подрумяненных у песчаной косы; питало всякую божью тварь, бредущую и ползущую к солнечным плёсам; досыта, до буйного зелёного пьяна поило землю окрест себя: желтоватые степи, бурые таёжные хребты, приозерные луга, сельские огороды;  но однажды… однажды, потемнев с лица, угрюмо затаившись, потом обиженно всхлипнув, озеро бранливо помянёт  человека, неудержного в своекорыстной добыче, взметнёт вдруг в занебесье тёмные ярые крылья и… полетит… полетит с диким посвистом, словно надумав унестись с многогрешной земли; и, разбиваясь о скалы могучей грудью, от ярости взмётывая злые, белые когти, бесясь и бессильно рыдая, с пеной у рта будет отрыгивать на песок всё, что уже мутит надсаженную утробу; разворочает худые, старые мостки, с которых бабы черпали воду и полоскали потное белье, размечет незачаленные лодки, унесёт в пучину, а после перевернёт и захлестнёт волной привязанные на цепи;  и много дней и ночей будет реветь раненной медведицей, пугая и на чем свет стоит понося человека; не приведи Бог угодить рыбаку в свирепые, ледяные объятья озера, – сглотит и долго будет рокочуше хохотать во всю многоверстную пасть, выманивая эхо с обмерших от испуга хребтов, куражась над человеком, торопливо взявшим в ум, что уже объездил, приручил дикую и вольную птицу; и не одна хмельная, отчаянная голова, рискнувшая потягаться с волной, находила себе упокой и вечное похмелье в глухих придонных травах-шелковниках;  но… погуляло вволюшку, горько утешило заскрипевшую в недобром предчувствии, сохнущую грудь, упредило человека, чтобы брал, да чуру знал, и в одно ясное утро озеро вдруг разом трезвело, таилось в утреннем смущении; а уж к полудню, покорно выстилаясь на зализанном песке, поигрывая выброшенными белыми ракушками, изумрудной куделью травы-шелковника, обрывками старых верёвок, берестянными наплавами от сетей и неводов, банками, склянками, мятыми бездонными вёдрами,  робко омывало человеку натруженные ноги и, словно вымаливая прощение за недавнее буйство, доверчиво приникало к ногам, оглаживало, щекотало рябью; и опять умиляло человечий дух своей Божьей красой и лаской.

Илл.: Озеро Сосновое, Республика Бурятия


[1] Зыбка – полотняная либо берестяная люлька для грудного дитя, подвешенная к потолку

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2022
Выпуск: 
9