Анатолий БАЙБОРОДИН. На братчинном пиру
Рассказ
Снежно и глухо в таёжном распадке, на окраине байкальского села, где на хребтовом перевале веков обрёл Иван Краснобаев осанистую избу здешнего кузнеца, предавшего Богу душу. Коль изба жалась к таёжному хребту, Иван обозвал усадьбу лесной заимкой. По бедным девяностым и нулевым летам, спасаясь дарами матери-сырой земли, семейство Краснобаевых изрядно сеяло картошки, накапывая дюжину кулей, и капусту со свёклой, морковью не забывало; а зимой, прибегая в распадок, заготавливал Иван дрова, и поздними вечерами корпел над рукописями. Вроде про Ивана речено: «В деревнях – крестьяне. Бороды веники. Сидят папаши. Каждый хитр. Землю попашет, попишет стихи…»
Бывало и летом, и зимой навещали заимку добрые друзья, величаемые братьями… И помнится, хотя и смутно …давно вышло, кажется, вначале нынешнего века… помнится, на зимние святки, нагрянули артисты народного театра «Былина», о ту пору ещё весёлые, задорные парни; и до утра по таёжной пади лихо гуляли русские песни, веселя укрытые снежными душегреями, косенькие-кривенькие соседские избушки-завалюшки, где, воображал Иван, завистливо ворочались в постелях мужики, хлебающие всё, что горит, ибо на магазинскую водку «грошей нiма». Эдакий народец в распадке обитал, что ни в пир, ни в мир, ни в добрые люди.
Гости – суета сует и томление духа, хлопот полон рот, но …земной поклон нагрянувшим гостям… в кои-то веки Иван обиходил избу, чтобы не пасть лицом в грязь: вымел из сумеречных углов тенёта вместе с засохшими пауками, подбелил закопчённую печь, отпарил и мыльной водой промыл полы, выколотил цветастые, лоскутные половики; и хотя венцы, белёные с синькой при царе-косаре, глядели сквозь сажу, изба помолодела, избяной дух посвежел. А вот и гости ввалились гомонящей гурьбой, и смеха ради Иван пропел старосельское:
– Конь бежит, копыта стёрлися, а мы не ждали вас, а вы припёрлися… Проходите, дорогие гостеньки, не взыщите, чем богаты, тем и рады, что уж Бог дал...
– Мир дому сему! – густым басом возгласил Святослав, худрук «Былины», и, коснувшись дланью половиц, с земным поклоном перекрестился на божницу. – Будь здрав, боярин Иван…
И дружина поясно поклонилась и перекрестилась.
– Здоровеньки булы, – на хохлатский лад весело отозвался Иван.
– Гой еси[1], добрый молодец, Иван свет Петрович, давай-ко, брат, почеломкаемся Христа ради, – Святослав отпахнул руки для объятий.
С кем мир да лад, тот мил и брат… Наречённые братья поочерёдно, троекратно поцеловались с хозяином, лихо хлопая по плечу и, коль братчина, то и складчина, выложили на столешницу домашнюю снедь. Нет худа без добра: годы голодные, холодные, магазинское не укупишь, и хозяйки, кулями запасая муку и сахар, пекли шаньги творожные, брусничные и картошечные, пирожки и затейливые печенюшки, пироги с дешёвой рыбой, вроде хека[2] и простипомы[3]. И когда мужики выворотили постряпушки, стол ломился от наедков-напитков, ибо Иван тоже не посрамился: по случаю гостей протопил русскую печь и, загребая жар в загнетку, на горячем поду испёк дородных посольских омулей[4] с картошкой; надолбил и оттаял квашеной капусты, потом выудил из заначки фляжку самогона, добротно настоянного на облепихе. Что уж скупиться: коли пир на весь мир да коли добрая гулянка, режь последний огурец.
Угомонившись, пригладив вихры и окладистые бороды, парни строго и степенно молвили «Отче наш»; а помолясь Христу Богу, перекрестились на божницу, украшенную белоснежным рушником, с алыми, словно рябиновая россыпь на снегу, обережными крестами. А после уж расселись на лавку и табуреты, азартно потирая руки над столешницей.
Прежде чем пригубить зачинную чарку, други, поднявшись, весело пропели заздравную хозяину:
На золотом блюдечке поставленная!
Кому чару пить, кому здраву быть?
Пить чару Ивану свет Петровичу…
То не лес, не трава расстилается,
Наши буйные головушки приклоняются.
Ох, что ни говори, вольготно живёт в русском застолье заповедная радость – любовь братчинная, когда мужики, словно перед Богом, друг перед другом каются, в любви объясняются, крестами меняются, и во хмелю да братчинном пылу за честь почитают и положить души за други своя. Ведь и Царь Небесный в земном житие не избегал братчинных застолий: «…пришёл Сын Человеческий… который любит есть и пить вино, друг мытарям и грешникам…»; хотя, опять же, батюшки глаголют, поминая святых отцов: мужик, крепко не пей, а упьёшься, сраму не оберёшься и вспоминали библейского Лота, что в тяжком хмелю дважды совершил кровосмесительный грех; а к сему «…пьяницы… Царства Божия не наследуют».
Иные артисты, гостившие на Ивановой лесной заимке, не столь пили, сколь усы мочили; пели, балагурили, плели бухтины завиральные, и чокались, гремя «люменевыми» кружками. Иван же накануне до утра не смежил век, сочинял повестушку, убогую простушку, а с утра мёл заснеженную ограду, топил печь, гоношил на стол. В нынешнем застолье не пропускал мимо уст не единой чары, да не усы мочил, пил до дна, а посему так завеселел, что сквозь пьяный туман узрел богатырскую заставу с алыми шатрами средь жёлтой, ковыльной степи, усеянной басурманскими костями, где граяли чёрные вороны и, словно дозорный, кружил в поднебесной синеве финист-ясный сокол.
Шуруя кочергой, подбрасывая листвяжьи поленья в багровый зев русской печи, Иван, в суете лишь занюхивая сивуху, с холода и голода шибко охмелел; и парни преобразились в зыбком и жарком взоре: почудилось, гуляют не парни в синих джинсах и поношенных свитерах с вытянутыми воротами, а ратники в кольчугах, с мечами на могучих чреслах, в золотистых шлемах, венчающих волнистые, шёлковые гривы; не артисты из театра, но богатыри с русской заставы, шлемоносцы, ратоборцы, русобородые и синеглазые, коим либо грудь в крестах, либо буйная головушка в кустах.
Вот ратоборцы сняли шлемы, поправили обережные очелья[5] на волосах, и зазвенели золочённые кубки с хмельным мёдом. А в горделиво откинутых головушках – русская удаль, молодеческая краса; в старину по эдаким добрым молодцам красны девицы сохли на корню, орошая слезами жаркие подушки.
Вот Святослав – словно не худрук «Былины» чокается «люменевой» кружкой, а вознёс заздравный кубок сам Илья Муромец, дивный богатырь, «земли Русския славный заступниче, русским духом иноплеменники изгонявый». А в разгар братчинного застолья почудилось Ивану: Святослав – не Илья Муромец, а вылитый Ермак Тимофеич либо Стенька Разин, и вроде не притулился на колченогой табуретке, а широко и вольготно восседает, возлёживает на бухарских коврах, вальяжно откинувшись на борт чёлна со щитами по бортам, с горделиво задранным, орлиным клювом, и вот сейчас атаман могучей дланью уцепит персиянку за бок и метнёт в набежавшую волну. Но под рукой Святослава нет персиянки; и к добру – от персиянок лишь раздор, и не выкинешь в набежавшую волну, разве что в сугроб, высоко сметанный к забору.
Одесную[6] от Святослава – Глеб, на обличку вылитый Добрыня Никитич, княжеский сын: косая сажень в плечах, горняя мудрость в очах; ошую[7] – Руслан вроде, Алёша Попович, отстегнувший от ремня богатырский меч, возложивший персты на гусли и, словно вещий гусляр, поющий под звон и рокот струн: «Боян же, братие, не десять соколов на стадо лебедей пущаше, но своя вещиа персты на живая струны воскладаше; они же сами князем славу рокотаху…»
Рядом – Игорь: похожий на молчаливо сосредоточенного в горнем духе, церковного златоуста, похожий и на сельского любомудра, святочными ночами сказывающий древние бывальщины; за Глебом – Борис, словно крепкий и причудливый корень лиственя, лихой и верный казак из ватаги Ермака Тимофеевича, коему атаман, метнув персиянку за борт, велел: пой, казаченька, пляши, и что ж вы, братцы, приуныли.
А по-дружески подле хозяина – Фома, Иванов друг сердечный, не таракан запечный, хотя и казаченька, а по-крестьянски набожный, ловкий и сметливый ремесленник, ласковый и потешный балагур. А себя Иван вообразил смеха ради: могучий богатырь, росточек с пенёчек, косопят, борода седа до пят; рядом с добрыми молодцами, яко шут гороховый подле витязей.
Оглядывая дружину из театра «Былина», Иван сожалел, что не сманил на заимку Тимофея Анисимова, а тот, матёрый мужик и добрый писатель, любит парней из «Былины»; и будь Тимофей на братчинном пиру, то в Ивановом хмельном взоре преобразился бы в пахаря Микулу Селяниновича… пусть даже и без бороды. А силища в мужике бродила дивная, коль Святогор, который мог посадить в карман Илью вместе с конём, и тот не тягался с природным пахарем Микулой Селяниновичем. Микулину сумочку переметную и ту «...не мог пошевелить; стал здымать обема рукамы. Только дух под сумочку мог подпустить, а сам по колена в землю угряз...» А таилась в мужичьей сумочке тяга земная, лишь оратаю Микуле Селяниновичу подсильная.
В разгар веселья Иван подумал: неужли наклюкался, и артисты «Былины» вообразились святорусскими богатырями и сплошь русыми да синеглазыми, а у парней головушки и светло каштановые, и темно каштановые, глаза и карие, и серые… Хотя, отчего ж артисты не богатыри, ежели пели русским ратникам на кавказском поле брани, ежели пели многострадальным сербам – сербскую державу громили янки, хамово отродье, и хорваты-супостаты?!
Когда сладостный хмельной туман слегка развеялся, воображение угасло, Иван узрел: парни из простолюдья гуляют на дружеском пиру. Но воображение опять взыграло, когда Алёша Попович …он же Руслан из театра… вдруг расчехлил гусли и под нежный перезвон струн, скорбя и ликуя, запел богатырскую былину:
…Добрыня Никитич ездил ко синю́ морю,
Ко синю́ морю ездил за охотою,
За той ли за охотой за молодецкою,
На охоте стрелять гусей, лебедей.
Едет Добрыня из чиста́ поля,
В чистом поле увидел и́скопоть великую,
Ископоть вели́ка – по́лпечи.
Учал он и́скопоть досматривать:
– Ещё что же то за богатырь ехал?
Из этой земли из Жидовския.
Проехал Жидови́н могуч богатырь
На эти степи Цицарския!..
И сулится богатырь-нахвальщик да бахвалится:
Я соборны болыши церкви на огонь сожгу,
Я печатны болыши книги во грязи стопчу;
Чудны образы-иконы на поплав воды...[8]
Когда крестьянский сын Илья-Муромец одолел хазарского богатыря, и стихло пение, угас звон, Святослав, будучи худруком, пояснил Ивану:
– Репетируем спектакль про Муромца… Девятый век, Киевская Русь… И в спектакле среди прочих и эта былина, а Руслан играет гусляра, былинщика…
Не дослушав, Иван встрял, горячо и нервно:
– Три века Киевская Русь страдала от Хазарии, но и била же хазар… В летописях хазары – «жидове хозарстии». Иудаизм же приняли… Ишь какое совпадение: ваша «Былина» «Илию Муромца» ставит, а я очерк сочинил о богатыре. Вот доводу до ума… А можно я из очерка пару абзацев прочитаю?
И хотя застолье, алчущее песен и живой беседы, умолчало, Иван сбегал к письменному столу, отрыл рукопись и стал читать:
– «…Ехал хазарин покорить Святую Русь, и покорил бы: Добрынюшку честолюбием искусил, Алёшу Поповича златом-серебром соблазнил; и владеть бы, яко нынь, Жидовину Землей Русской, да святорусский богатырь Илья Муромец в дикое поле выехал оборонить веру христианскую, постоять за вдов и сиротушек малых. И Бог Илье в подмогу, и Покров Богородицы, и одолел хазарского богатыря крестьянский сын, атаман казачий, яко святой Егорий Храбрый копием змея озёрного, пожиравшего люд близ Ливанских гор; а как совладал с нахвальщиной, так и сподобился пещерного иночества, принял монашеский постриг. Послушал я скорбную песнь про Христа, почитал былину про киевского мниха Илию Муромца, по прозванию Чеботок, чьи святые мощи покоились в Ближних пещерах Киево-Печерской обители, и надумал ввести старины в повествование, а потом спохватился испуганно: заклюёт же нерусь, царящая на Руси, повинит в русской народной юдофобии. Пуганая ворона куста боится… Хотя чего бояться, живи смелей, скорей повесят, а и на всё воля Божия: кому сгореть, тому не утонуть…»
Здесь Иван осёкся – почуял: устали гости слушать, поговорить охота, да и косятся на закуску, выпивку, а иные исподтишка зевают, укрыв рот ладонью. Обиделся Иван, и застолье грустно утихло, но Фома решил повеселить народ:
– Кажется, в тему загадка; отгадайте: «Горница без окон, без дверей, сидит в горнице еврей? Отгадайте?
– Сдаёмся, – отозвался Станислав за всё застолье. – Говори отгадку.
– Российское телявиденье…
Чокнувшись и закусив, поговорив, пели старинные песни, озорные и кручинные, травили байки; и хотя сами выпивали, а пьяниц не одобряли: кто пьёт вино и пиво, тот пособник Тель-Авива.
Фома искусно сплёл сивобородую байку, ловко и замысловато играя дядю Васю, школьного дворника: «При Хрущёве в школу беда случилась… Учительница младших классов кажет портрет Ильича: «Дети, кто на портрети?». Молчок. Потом малый тянет ручонку: «А на портрети школьный дворник дядя Петя…». На перемене испуганная учительница летит в дворницкую, и точно: дворник – вылитый Ильич!.. Учительница: «Дядя Петя, Вы бы хоть внешность поменяли, а то неловко: Владимир Ильич и Вы…» А дядя Петя со вздохом: «Внешность-то, девка, поменяю; а куда умишше-то деть?!» – и тут Фома смачно шлёпнул ладонью в лоб, высокий, с ранними залысинами; а Иван, друг Фомы, многажды слышавший байку, всякий раз восхищался: столь звучно печатает ладонью в лоб.
Раззадорили байки парней, и они, ломая язык на кавказский лад, затянули хмельную потеху:
Гуленджан, Гуленджан,
На базаре лавка.
Мы торгуем баклажан,
Разный рода травка.
На высокий на гора
Мумия сидел.
Солнце сильно припекал:
Мумия вспотел.
Вроде, и не «русская», не «подгорная», даже не «цыганчка», но вылетел из-за стола Борис, и кинулся добрый молодец в пляс, крутя кочергу, словно саблю, выделывая ногами замысловатые кренделя. Игорь тоже не удержался, изобразил пляску горцев, зажав в зубах нож-столовик, словно кинжал, по-зверски округлив глаза и отмахнув руки крыльями.
На высокий на гора
Мумия сидел.
Тучка туда сюда ерзал:
Мумия замерзнул.
Гулинджан, Гуленджан…
Если на гору залезть,
И с неё бросаться,
Очень много шансов есть
С жизнею растаться.
Гуленджан, Гуленджан…
Упарились, угомонились, расселись; звякнули чарки, и вдруг – тишь кромешная; Игорь пояснил: святой родился, а Глеб, полтавский малорус, нежно и слёзно запел, видя в заледенелом окошке родимые украинские долы, белёные хаты, рыжие горшки на плетне и призрачно-голубоватую в лунной ночи, речную гладь:
Ніч яка місячна, зоряна ясная,
Видно, хоч голки збирай.
Вийди, коханая, працею зморена,
Хоч на хвилиночку в гай.
Сядемо вкупочці тут під калиною
I над панами я пан,
Глянь, моя рибонько, срібною хвилею
Стелеться полем туман…
За полночь застолье поредело, иные ратники рога в пол: отчалили из горницы в спальню, откуда взбурлил богатырский храп, словно захрипели, заскрипели в зимнем ветродуе кряжистые избяные венцы. Стойкие – Святослав, Борис, Фома и хозяин – кого пятью чарками не сшибешь с лавки, желали ещё плеснуть на грудь, словно на жаркую, банную каменку; и, коль попала шлея под хвост, попёрлись к шинкарке, что исподтишка торговала палёным спиртом. От палёнки той …ещё катанкой зовут… от клятой сивухи у мужиков опустели избы и ограды, – всё шинкаркам уволочили, слиняла и облезла шерсть, выкрошились зубы, выгноились глаза; и кровь замирала, не дотекала до ступней, отчего ступни загнивали, и… отсекались. Но, увы, хмельным молодцам море по колено…
Распахнув цветастые куртёшки, высыпали в ограду весёлой ватагой, и замерли, оглохли от певучей таёжной тиши, ослепли от голубовато-призрачного снежного сияния; белая луна, всплыв над хребтом, иконным оком печально глядела на гулящих с горней высоты; а звезды мерцали столь близко и низко, – блазнилось, протяни руку, тихо сними с ночного неба и приладь на груди заместо медали.
Молча шли узенькой улочкой под-над заросшим ручьём, мимо спящих избушек-завалюшек; а вот и – усадьба шинкарки; позвонили в звоночек, хитро умощённый на приворотной верее, и, хотя увалило за полночь, дородная баба, шинкарка Ада, отпахнула калитку. Про шинкарку ворчливо говаривала Ивану соседская старуха: «Приехала Ада в одной юбчонке, а щас с мужиком в хоромине живёт. Я не завидую; я голодом не сижу, голая не хожу. Я век прожила, я с чужого двора худой щепки не взяла. Но беда же: мужики всё из домов уволочили, у Ады на палёнку выменяли…»
– Ну, чего Вам, полуношники? – Ада мрачно оглядела ватагу.
– Бутылочку… хорошую… – ответил Святослав и сунул бабе под нос удостоверение депутата.
Побледневшая шинкарка побежала в хоромы и с перепугу принесла не поганую «катанку», а запотевшую в холодильнике, запечатанную бутылку «Столичной».
Но Станислав всё же пригрозил:
– Закрывай, тётя, свою корчму. Доберёмся же до вас, прижмём. Оно, конечно, у вас всё схвачено, но… Бог не Микишка, даст по лбу, будет шишка…
Радостный слух потом долетел: шинки милиция прижала, о чем, по слухам, хлопотал и Святослав; хотя шинки вовсе не исчезли, но шинкарки затаились и, осторожничая, продавали спирт лишь горьким пьяницам.
Иван смутно помнил, о чем ещё судачили в застолье, но, кажется, Фома вспомнил старинный розыгрыш и, вознося очи долу, грустно опушая ресницами, стал читать стих:
Погляжу я с веранды
На север и юг –
Трудно
К нашей деревне пройти:
Обезумели
Вешние воды вокруг,
Закрывая прохожим
Пути.
И дорожку
В моем опустевшем саду
Я давно
Перестал подметать,
А сегодня по ней
Торопливо иду –
Долгожданного гостя
Встречать.
...Не взыщи, что закуска
Проста и бедна –
Разносолов
Не будет у нас, –
Но имеется в доме
Бочонок вина,
И его мы
Осушим сейчас.
Прочитав стих, Фома спросил застолье:
– Угадайте, какой поэт сочинил сей стих?
Парни задумчиво прищурили хмельные глаза, воззрились в потолок, где вдруг явится отгадка, потом перебрали поэтов от Пушкина до Рубцова, но все ответы невпопад, все впустую. Когда знатоки поэзии сдались, лукавые глаза Фомы ликующе засияли, и, огорчённо оглядев неучей, знаток пояснил:
– Стихотворение китайского поэта Ду Фу «Радуюсь приезду ко мне уездного начальника Цуй», написано в 760 году…
Ледяной куржак на окошках уже по-утреннему синел, но застольники вновь запели – ныне уже про горемычного бурлака.
Ой, да не степной орёл подымается,
То речной бурлак разгуляется.
Не летай, орёл, низко ко земле,
Не гуляй, бурлак, близко к берегу…
И я в том застолье был, мёд пил, по усам текло, да и в рот попало.
2005, 2022 годы
Илл.: С картины проф. Верещагина
[1] Гой еси – приблизительный перевод с древнерусского: жизнь есть.
[2] Хек (мерлуза) – хищная морская рыба из семейства тресковых.
[3] Простипома (пристипома) – тропическая, субтропическая океанская рыба, частая гостья в советских магазинах накануне перестройки.
[4] Посольские омули – байкальская рыба, пойманная неподалёку от села Посольского. Славится на Байкале: крупная и сочная.
[5] Очелье – узкая повязка на волосы из бересты либо ткани, где обережные знаки солнца, земли, воды.
[6] Одесную – справа.
[7] Ошую – слева.
[8] «Илья Муромец на заставе богатырской». (Записано Кузмищевым в Шенкурском уезде Архангельской губ. и доставлено П. В. Киреевскому от М. П. Погодина.) Песни, собранные П. В. Киреевским, вып. I, 1860.