Дмитрий ГАРТВИГ. Когда кричат ангелы
Рассказ / Илл.: Художник Сергей Подмогильный
Перед зеркалом я рыжий, шерстяной
Словно зверь с чудовищем внутри
Ты однажды отразишься мной
Я скажу тебе: "Умри, лиса, умри".
«…А я тебе говорю – ты ещё будешь улыбаться!»
Молчание.
«Просто перестань сомневаться, перестань себе врать».
– Ты же понимаешь, что просишь слишком многого?
«Я не прошу всё и сразу. Я прошу попробовать».
И правильно. Дуться как мышь на крупу проще всего.
***
Самое страшное – это молчать на смертном одре. В тот момент, когда земная жизнь человека подходит к концу, стоит всё-таки оставить последнее слово за собой. Обыграть хотя бы один-единственный раз смерть, проткнуть чёрную, липкую сущность небытия последним своим возгласом, кличем, который будет клином света, рассекающим темноту, что каждого из нас ждёт там, за гранью.
Но я не хочу этого. Я не хочу ни клича, ни лозунга, ни звонкой цитаты, которую через четверть столетия запостит себе на стену в социальной сети какой-нибудь очередной борец за свободу. Чтобы за меня сказали не слова, но поступки – вот моё желание. А желание осуждённого на казнь в нашем обществе принято исполнять. Наверное, это последнее, что ещё осталось в нём святого.
И, тем не менее, промолчать я тоже не смогу. Не смогу, как любой другой адекватный человек не сможет съесть червяка или оставить новорожденного младенца замерзать в январском сугробе. Перед смертью, во время своего жизненного эпилога, я должен, просто обязан упомянуть о той, которая сама о себе никогда не упомянет. И пусть это выбьют на моем надгробии, если оно, конечно, будет.
Сейчас я не могу вспомнить всех обстоятельств, при которых мы познакомились. Скорее всего, это был чей-то день рождения, а, может быть, мы просто решили тусануть с какими-нибудь «корешами». В студенческие годы у меня было полно знакомых, из числа тех, что называются одноразовыми. У каждого они есть – манекены настоящих людей. С кем не прочь выпить лишнего, но никогда не расскажешь о своих настоящих проблемах или переживаниях. Человеческие презервативы, которые, как и их собратья, сделаны из резины, заменяющей живую плоть, и наполненные вязким густым гелем, симулякром крови, едва текущим по венам. Хотя, с чего бы это мне, висельнику, так плохо отзываться о людях. В конце концов, через несколько часов именно я иду на эшафот, а не они.
Впрочем, речь сейчас совсем не об этом. А о нашей первой встрече. Что она делала в том задрипанном кабаке – я не знаю. Никогда не спрашивал, даже желания спросить не возникало. Меня это не волновало, что тогда, что сейчас. Важна была лишь сама её персона. Вы когда-нибудь смотрели на человека и понимали, вот он, тот, с кем вам суждено провести остаток своих дней? Я тоже нет. Ровно до того самого благословенного момента, в Богом проклятой пивнухе, на окраине города. Не то.ю чтобы я был каким-то неудачником, для которого любая, плюс-минус красивая девушка, встреченная на жизненном пути, означала бы явное предзнаменование, но её явление… было подобно горящему кусту для пророка Моисея. И, как старый еврей, я также был готов блуждать по пустыне полстолетия, чтобы наконец-то найти свою Землю Обетованную, которую, в итоге, и обрёл рядом с ней.
Несмотря на всю ту авраамическую полемику, что я здесь развёл, всеми моими следующими действиями руководил лишь один из грехов, не уточняемый, но вполне очевидный. Я, не мудрствуя лукаво, подсел и завязал разговор. Точнее, попытался. Помню, нёс какой-то совсем пошлый бред: про бесконечную глубину её глаз (кстати, чистого голубого цвета) или про манерность, достойную настоящей аристократки (в пивнухе девочка сидела, ага). А она мне в ответ руками махала. То есть натурально, выписывала в воздухе какие-то дико замысловатые пируэты, которые мое сознание, наглухо отравленное алкоголем, воспринимать отказывалось наотрез. Сперва я было подумал, что от меня отмахиваются, будто от назойливой мухи, однако улыбка, не покидающая уголков её рта, во время исполнения этих ручных кульбитов, явно сообщала мне об обратном. Между тем, пытаясь собрать глаза в кучу, я, одновременно с этим, безусловно важным в моем положении, занятием, тщетно пытался систематизировать то, за что успевал цепляться мой взгляд.
Наш диалог идиота с нормальным человеком продолжался достаточно длительное время. Мои «друзья» успели хлопнуть меня по плечу и убежать куда-то в ночь, на поиски нового увеселительного заведения. А я остался. И слушал. А, точнее, смотрел. И ни хрена не понимал. Зато умудрился заказать себе ещё кружку пива, а ей вина. Красного. И ей, представьте, понравился мой выбор. Хотя вино наверняка было гадостным до жути, хорошее в таких заведениях не подают. Тем не менее, она с удовольствием потягивала его из бокала, пока я наконец-то не совладал с направлением своего взгляда и не начал в наглую сверлить её глазами. Хотя, конечно, сверлил, здесь слово неподходящее. Лучше сказать, пожирал. Запоминал каждый сантиметр её лица, откладывал в памяти каждую морщинку, каждую её чёрточку. Запирал где-то там, в складе собственной души, все отпечатывающиеся на ангельском красоты личике, лёгкие наброски эмоций. Всё, от лёгкой раздосадованности до восторга, едва ли не переходящего в экстаз, в тот момент, когда я, скользя по ней взглядом, начинал выдавливать из себя очередную порцию ахинеи.
А она молчала.
Говоря честно, я не могу объяснить дальнейшие события ничем, кроме чуда. На следующее утро, когда я проснулся в своей квартире на севере Города, с полным ртом вязкой, засохшей слюны, песком в глазах, и отсутствием хоть каких-нибудь воспоминаний о том, как я вообще добрался до дома, в телефоне меня уже ждало сообщение. От неё, да. Как она меня нашла – до сих пор остаётся загадкой, на которую она, несмотря на мои частые просьбы, так и не ответила, каждый раз пряча ответы за бронёй хитрой улыбки. Подозреваю, что я сам умудрился оставить свои контактные данные, потому что иначе поиск меня в различных социальных сетях для неё вышел бы достаточно… затруднительным.
А всё из-за небольшой особенности её нервной системы. Глухонемая. Ни единого звука не пропускает внутрь, и не выпускает наружу. Будто подземный бункер, построенный ещё при древних, ушедших на страницы учебников истории, вождях, на случай той самой войны, что неизбежно перерастёт в Апокалипсис. И словно железобетонная коробка последнего пристанища различных партийных элит и бонз, содержащая внутри себя живых и чувствующих людей, её безмолвное тело содержало внутри углеродного сосуда душу, чище которой я никогда не видел ни до, ни после.
Если и существует воплощённое в ком-то живущем милосердие, то она и только она могла являться таковым. Я не знал ещё ни одного человека, который настолько сильно любил бы жизнь в любом её проявлении. Она радовалась всему: от финансовых трудностей до рождения племянника. Объясняла, что каждое событие так или иначе влияет на человека, шлифует камень его души, получая в итоге неразрушимый и прекрасный алмаз. Когда я спрашивал, как быть с теми миллионами несчастных, что наркотиками, алкоголем или, допустим, безудержной похотью, будто угольной сажей, испачкали свой собственный гранит, она лишь пожимала плечами в ответ. Мол, если раз за разом отказываться от услуг шлифовщика, взамен рисуя на своей душе матерную брань да половые органы, чего ещё можно ожидать? Хотя она и таких людей любила. Человеколюбие для неё было так естественно, как для любого другого естественен процесс дыхания. Как будто, помимо воздуха, попадающего в лёгкие младенца сразу после рождения, при первом его шумном вздохе, переходящем в крик, она вобрала в себя не только драгоценный кислород, но и безудержную любовь к каждому человеческому существу. Иногда мне казалось, плохих людей для неё вообще не существовало. Каждый живущий на этом свете, даже законченная, по-моему мнению, сволочь, для неё была достойна помощи и сострадания. Какое там ницщеанское: «Падающего – подтолкни», чувство ответственности не только за свою судьбу, но и за судьбы окружающих было у неё столь велико, что услышь она этот лозунг, лишь слегка обиженно нахмурила бы свои бровки и наверняка попыталась поинтересоваться у усатого философа, отчего он настолько озлобился на жизнь.
Правильно ли это? Как вообще можно судить такой подход к людям? Точнее, насколько это судейство уместно? Человек слишком многое потерял в жизни, когда посчитал, что подобное отношение к ближнему своему есть поведение ненормальное, а возможно даже слегка шизанутое. И никакой карьеризм, никакой социал-дарвинизм, никакое «выживает сильнейший» не смогут вернуть людям то, чего им уже очень давно недостаёт. Чувство плеча, понимание того, что ты совсем не одинок, что помощь придёт, причём ровно в тот момент, когда сам человек захочет себе помочь. Вот она – главная потеря человечества. Где-то на своём историческом пути, среди всех этих идеологий, военных блоков и поднятия целины, мы обронили самое главное, из-за чего вся эта возня теряет свой смысл. Мы потеряли цель. Ту самую великую цель, к которой одиночка не придёт никогда, к которой нужно идти целыми семьями, целыми народами. А вместе с целью мы потеряли и дружбу, и веру, и любовь. Дошло до критической точки: мы даже надежду начали терять. И именно поэтому миллионные толпы молодёжи во всех странах мира сегодня слоняются туда-сюда, заломив руки за спину, не зная, чем себя занять, глотая таблетки, хвастаясь числом соитий и без толку замерзая в десятках никому не нужных митингов. Эта женщина, кстати, никогда на митингах не была. Ей не было смысла казаться кем-то: либералом, консерватором, фашистом или социалистом. Она уже была, притом не каким-то там пошлым демократом, но Человеком. Именно с большой буквы. Потому что у этого Человека была Цель. Пусть и очень сильно наивная. Но разве может быть что-то благороднее, чем помощь окружающим тебя людям? А вот всё то площадное сборище малолетних (или не очень) идиотов, Людьми не были. Но очень хотели ими казаться.
Отношения завязывались долго. Нет, взаимная симпатия была, но было и недоверие. Каюсь, в основном с моей стороны. Да что там, исключительно с моей стороны. В конце концов, из нас двоих, именно меня назвать Человеком было сложно. Не то, чтобы я был совсем уж отъявленным подонком, отнюдь нет. Я не мучил кошек, не отбирал у старушек пенсию, даже налево никогда не ходил. Но свет, который несла мне эта женщина, буквально жёг мне глаза. От осознания собственной лживости и гнилости, мне было почти физически больно находиться рядом с этим ангелом. Ведь я так сильно потерял самого себя за вторым, третьим, семьдесят пятым слоем лжи и масок, скрывавших моё истинное лицо, так сильно окутал себя клубком неправд и пустых загадок, что под их тяжестью и сам начал задыхаться. И видит Бог, задохнулся бы, если бы мой слабый-слабый, не клич даже, а стон о помощи, вовремя не услышали и не начали разбирать этот завал из пепла разочарования в людях и детских обид на мир.
Естественно, я сопротивлялся. Моя сущность, хоть и полнилась праведной ненавистью и презрением к тому болоту, куда меня завела кривая дорожка жизни, тем не менее, упорно не желало оттуда выкарабкиваться. Поэтому моему ангелу приходилось меня оттуда вытаскивать силой, пребольно дёргая за пучок волос, как пресловутого барона Мюнхгаузена. Дело шло поначалу дико туго, однако, чем дальше заходил процесс, тем сильнее действовала необъяснимая, волшебная сила её слов и поступков, растапливая ледяную броню, в несколько бастионных рядов воздвигнутую вокруг моего сердца и разума.
У меня просто нет слов, чтобы описать тот поток светлой энергии, что исходил от неё. Я никогда не был избранным. Средних способностей парень, где-то чуть сильнее, где-то чуть умнее, прекрасно осознававший свои возможности, свои сильные и слабые стороны и ощущающий свой потолок. Никогда не желавший отхватить кусок больше, чем сможет проглотить. Но эта женщина… она заряжала меня настолько дикой энергией, что я готов был в одиночку драться против всего мира. Причём, одолев половину, я бы даже не вспотел. Каждый раз, будто первый, ощущая её ладонь в своей, я готов был сворачивать горы и повергать оземь Голиафов. И подобно Давиду из староеврейских басен, я начал побеждать. Побеждать в той самой тихой и незаметной, но между тем самой важной в жизни каждого человека войне, в дикой позиционной бойне с самим собой. И даже суть не в том, что я в кои то веки подтянул учёбу или записался в спортивный зал, дело нехитрое на самом деле. Но в том, что я начал по-другому относиться к людям. И если раньше я делил окружающих на слабовольных неудачников, которые ничего не добились исключительно из-за своей лени или тупости, и успешных по жизни людей, то теперь моя парадигма дала серьёзную трещину.
Мой мир начал стремительно меняться. Исчезли те самые одноразовые друзья, испугавшись перемен, творящихся со мной. Зато вокруг, будто сами собой, начали возникать Люди. Сильные и слабые. Ищущие разного в жизни и совершенно непохожие друг на друга. Нуждавшиеся в помощи, и безвозмездно оказывающие её. Их объединяло лишь одно: они сражались. Сражались с самими собой. Сражались со всем ублюдочным, со всем мерзким, что успел посеять в их душах этот «дивный» новый мир, где человек человеку оказывался даже не волком, а вервольфом. Мир, ангелом душевной смерти, являющийся каждому из нас в сотнях мелочей, в сотнях мерзких компромиссов, на которые мы идём каждый день и уже даже не замечаем этого. И с каждой новой победой над этим ужасом, давным-давно ставшим привычным, они снова и снова, подобно героям древности, обретали своё бессмертие. У них была Цель, та самая, которую обычные люди давным-давно потеряли, заменив её дерьмом из социальных сетей, политическими лозунгами, безумным протестом ради самого протеста, или крикливой «антисистемной» борьбой Чака Паланника.
Метаморфозы, происходившие со мной, были знакомы любому биологу. Это было похоже на момент рождения бабочки из куколки. И также я, вдруг сбросил вязкий кокон, в котором проходил почти всю сознательную жизнь. Правда, тогда я о таких высоких материях ещё не задумывался. Это сейчас, сидя на тюремных нарах и отсчитывая минуты до того момента, как меня поведут на эшафот, у меня есть время рассуждать. А тогда у меня его не было совсем. Институт-зал-работа-институт-зал… и она. Конечно она. Ангел в человеческом обличье, ставший для меня всем: альфой и омегой, началом и концом. Я растворился в ней полностью, в той же самой мере, в какой и она растворилась во мне. Это не было той пошлой влюблённостью, что подчас молодые люди принимают за любовь, как и не было любовью в прямом смысле. Это было нечто большее, смесь любви, дружбы и наставничества того сорта, где ученик и учитель взаимно проникаются друг к другу безмерным уважением. От края до края нашего Города, во всех переулках, улочках и площадях, я чувствовал её частью самого себя, находилась ли рядом или была где-то совсем далеко. Аналогичные чувства, я готов поклясться, испытывала и она. Разделить меня с моей женщиной можно было только с помощью, в почти буквальном смысле этого слова, хирургической ампутации. Которая, к сожалению, не заставила себя долго ждать.
***
Не помню, как именно началась революция. Внукам рассказать точно не смогу, если спросят. Хотя какие тут внуки, в моём-то положении. Помню, ощущение чего-то густого, давящего стояло в воздухе. Где-то с год что-то медленно, но верно бродило и вызревало, пока в конечном итоге не лопнуло бубоном со зловонным гноем внутри. Может быть, убили кого-то, может быть, очередной вагон бабла украли, я не следил, честно. Я тогда только-только окончил институт и всё лето впахивал как проклятый на не особо престижной работе. Мы с ней тогда впервые решили съехаться, поэтому работать приходилось обоим и помногу. Но мы и не унывали. Ни один мерзкий начальник или пошлейшая нехватка денег не могли у нас отнять те вечера, которые мы проводили наедине друг с другом в небольшой однушке на западе Города. Мы играли по очереди в старые, ещё из нашего детства, компьютерные игрушки, читали книги, синхронно оплёвывая современное братство писателей-фантастов, или же просто разговаривали обо всём на свете. Диалоги с ней это было, конечно… необычно, если сказать мягко. Нет, ничего сложного в этом не было, язык жестов я выучил за какой-то уж совсем смешной срок, а уже через полгода махал руками также бодро, как какой-нибудь черномазый рэпер из Комптона. Дело в том, что само отсутствие возможности говорить и слышать, делало её мировосприятие абсолютно иным. Я уже упоминал про практически мессианскую добродетель. Хотя, конечно же, никакой мессией она не была, просто откуда-то помнила то, что современные люди уже давно позабыли. Но и это было не главное. А, без толку объяснять, легче привести пример.
Однажды, во время одного из наших вечерних диалогов, речь зашла о смысле жизни.
«У жизни нет смысла», – сигнализировала она мне.
– Ну, конечно. Смысл жизни в том, чтобы просто жить, – уверенно махал я ей в ответ руками.
Она нахмурилась.
«Конечно, нет, что это за бред. Попробуй хотя бы полтора часа пролежать в постели, глядя в потолок и ничего не делая. Знаешь, что с тобою будет?»
– Прямо ничего-ничего нельзя делать? Ни телефона, ни книжки, ни музыки?
«Именно так. Ничегошеньки. Ну, так что будет, знаешь?»
– Знаю. Под конец я взбешусь, начну прыгать на стены и брызгать слюной, – не задумываясь ответил я. – А чего ты ещё ожидала, это же охренеть как скучно! – ещё активнее замахал я руками, видя её улыбку.
«А почему? Разве не в этом смысл? Ведь пока ты лежишь – ты тоже живёшь. Вот она, твоя жизнь ради самой жизни. Скучная и овощеподобная».
– А тогда ради чего всё это? Ради чего все вот эти вот наши телодвижения? Ради чего мы любим, ненавидим, дерёмся, в магазин за молоком ходим? Не ради ли самого процесса?
Она продолжала улыбаться.
«Конечно, ради него самого. Ты до сих пор не понял? Мы живём ради наших увлечений, ради наших хобби. Ради того, что делает нас личностью, человеком разумным в прямом смысле этого слова, а не ради самой жизни. Ради того, что нам интересно. Поверь, мало кому из живущих интересны процессы дыхания или, допустим, дефекации, сами по себе. Зато кто-то увлекается историей, кто-то своей девушкой, а кто-то – работой. И именно исходя из того, что нам нравится, мы уже строим смысл своего существования».
– И в чём тогда твоё главное хобби? – спросил я. Мне действительно стало интересно.
«Жизнь, дорогой мой. Вот моё увлечение!»
– И всё? Жизнь? – даже как-то обидно. Я-то был полностью убеждён, что наши главные увлечения взаимны.
«Да. Когда видишь происходящее, понимаешь его и можешь создавать нечто красивое или исправлять некрасивое – ты чувствуешь, что делаешь что-то хорошее».
– Намекаешь на то, что сегодня моя очередь пылесосить?
Она радостно фыркнула. Она делала так всегда, когда что-то её смешило.
«Если ты настаиваешь…»
– А не приходило в голову, что всё это однажды закончится?
«А это никогда не закончится, понимаешь? Пока человеку не всё равно – мы будем продолжать помогать друг другу улыбаться чуточку счастливее».
– Мы будем?.. – нахмурившись, продолжил я. – Ну допустим. А если однажды станет всё равно?
«Всем подряд?»
Она отрицательно покачала головой
«Мне очень тяжело представить себе такое. Но даже если вся Вселенная ожесточится, в сердце человека всегда найдётся немного тепла. Даже в таком жестоком, как твоё».
Я даже немного обиделся. Я-то жестокий? Но она просто вздохнула и, обняв меня сзади, продолжила делать пассы руками прямо перед моим лицом.
«Однажды ты поймёшь, что только это по-настоящему имеет значение».
Я тогда подумал, что она заблуждается. Крепко-крепко заблуждается. Но факт в том, что я чертовски хотел быть частью этого заблуждения.
***
Примерно тогда всё и забурлило. Нам дали чуть меньше двух месяцев лета, и практически сразу с началом осени Страну начало лихорадить. И причём неплохо так, я такое точно видел впервые. Всего чего-то хотели, требовали, ходили постоянно митинговать и бастовать. Крикуны с трибун, становившиеся, как они сами свято верили, «голосом народа» сменяли друг друга в причудливом цветастом калейдоскопе, настолько быстром, что едва один такой «оратор» отправлялся в кутузку, его имя, да что там имя, даже сама память о его существовании моментально выветривалась из людских голов.
Мы тоже не оставались в стороне. Как бы не была мудра моя избранница, и как бы не был прагматичен я, мы всё равно были молодыми двадцатилетними балбесами. Помню жаркие споры, которые без конца вели на кухне. Частенько, кстати, перерастающие в шумные дебаты. Вдвоём в то время у нас почему-то редко получалось побыть, в нашей квартире постоянно ошивались знакомые или друзья. Пока в один прекрасный день я не поймал себя на мысли, что вместе с многолюдной толпой кидаю куски кирпичей в закрывающихся от нас щитами полицейских.
С того момента всё и завертелось. Говорят, наш Город был самым решительно-настроенным в Стране. То, что началось повсеместно лишь спустя пару месяцев, после описываемых мною событий, у нас происходило почти с самого начала революции. Прорвав оцепление и, в буквальном смысле слова, растоптав служителей правопорядка, протестующие быстро обложили, а затем и взяли штурмом сразу несколько полицейских участков, вскрыв арсеналы и завладев оружием. Среди счастливчиков, получивших старенький ментовской АКСУ, был и ваш покорный слуга. Радости тогда вышло больше, чем патронов.
С оружием дело пошло быстрее. Оставшиеся в городе отряды полиции разъярённая, да плюс ко всему ещё и вооружённая толпа быстро раскидала в разные стороны. Делу помог и излишне ретивый полицейский капитанчик, в самый разгар уличных боев перешедший вместе со своим отрядом на сторону бунтовщиков, и занявший местный центр телерадиовещания, откуда призывал оставшихся в городе ментов сдаваться. Естественно, эту бузу очень быстро прекратили, однако нельзя сказать, что эффекта такие призывы не возымели. Так или иначе, ближе к середине ночи того злополучного дня, когда по улицам Города впервые за многие десятилетия полилась кровь, всё было кончено. Город был в руках восставших, а немногочисленные оставшиеся в живых и не сменившие команду служители правопорядка вынуждены были уходить огородами. Ну а нас, молодых сопляков, расстрелявших тогда едва ли с десяток патронов, отправили охранять «сердце революции». Проще говоря, распределили по группам, восемь человек в каждой и отправили на «пост», сторожить тот или иной подход к городу.
До сих пор так и не понял, от кого эти приказы исходили, наверняка их раздавал какой-нибудь РевВоенСопротСовет или как там называются подобные органы на этих ужасных революционных новоязах. Лично для меня всё командование свелось к одному очень «чегеварного» (черный берет, густая борода, разве что кубинскую сигару заменил какой-то дрянной «Филлип Моррис») вида, мужику. Тот, поманив меня пальцем к группе из ещё семерых таких же несчастных, ткнул пальцем в экран своего смартфона, показав место на карте, и велел держать позицию до поступления новых указаний. Как раз перед неожиданным поступлением боевой задачи, я стоял и смотрел на какую-то церковь, построенную пару веков назад. Думал, что стоит разрушить эту мерзость, засевшую в головах и сердцах людей, восстать против этого отвратительного миропорядка, как тут же, будто по мановению волшебной палочки, из ниоткуда появятся новые города и храмы. Храмы людей, верящих в людей. Наивная вера, наивного человека, у которого в руках автомат, а не кирпич и стамеска.
Слава богу, путь нашего небольшого отряда пролегал как раз по той улице, где меня всегда ждали. Домой я заскочить успел. Помню, как обнимал её и шептал на ухо какую-то радостную чушь. От волнения даже забыл, что она просто-напросто не могла меня слышать. Женщина вцепилась в меня так, как утопающий хватается за спасательный круг. И никак не хотела отпускать, аж костяшки пальцев побелели. Я всё пытался её как-то мягко отстранить, дурак, а её слёзы всё капали и капали на чёрную ткань лёгкой осенней курточки. Тогда, в нашей прихожей, залитой тусклым жёлтым светом, я, без оглядки уверовавший в своё бессмертие, и поверить не мог, что вижу её в последний раз.
***
Простояли мы на посту недолго. Чуть меньше суток. Части национальной гвардии, стянутые к городу, усиленные бронетехникой и вертолётной авиацией, прошли сквозь заслоны новоявленных интербригад как нож сквозь масло. Даже боя, как такового, не было. Мы едва успели дать пару очередей в сторону противника, как нас прижали к земле подавляющим огнём, а через пару минут уже пинали тяжёлыми армейскими сапогами по рёбрам.
На самом деле, как я слышал, все отделались лёгким испугом. У пацанов отобрали «калаши», надавали пинков по мягким точкам и отправили по домам. Так было не только у нас, практика выписывания пинка по мягким тканям была повсеместной, какие-то серьёзные столкновения были только в восточной части Города, да и то, только до той поры, пока не подтянули БТР-ы. Правда, хоть в бунте и принимала участие большая часть населения, подавляющее большинство «пламенных революционеров» разбежались, едва запахло жареным. Нацгвардии же устраивать карательную операцию было явно не с руки: ситуация и так была накалена до предела. Подливать же масла в огонь не хотел никто. Поэтому на место козлов отпущения были разумно поставлены товарищи из того самого мифического Рев-что-то-там-Совета. Типа вот, смотрите, главных бузотёров мы наказали, а вы, граждане, идите-ка по домам и спите спокойно. Мифическим же этот Рев-… был, потому что настоящие его члены (если они вообще существовали), словно крысы с тонущего корабля, давным-давно растворились в толпе обыкновенных горожан, и даже если бы какой-нибудь нацгвардеец лоб в лоб столкнулся бы с тем самым бородатым чегеварой, последний сделал бы невинное лицо и начал всё отрицать. Поэтому Совет назначили из того, что было под рукой. А конкретно – из командиров тех застав, которых не так давно раскидали по углам, как нашкодивших котят, и почти полным составом взяли в плен. Одним из этих несчастных был и ваш покорный слуга. А что, я и вправду командовал тем небольшим отрядом. Чегевара назначил. Я старше всех по возрасту там был. Так совпало. Случайность. Несчастливая.
И поэтому сижу я сейчас в камере, в участке, и отсчитываю не минуты даже, а секунды до того момента, как застучат армейские ботинки, лязгнет ключ в скважине, и меня поведут на виселицу. Мне отсюда теперь одна дорога светит. Военно-полевой суд, пацаны, это вам не печенье перебирать…
***
Я стою на помосте и смотрю на толпу. Чуть ниже меня, на площадной брусчатке стоит гвардейское оцепление. В два ряда: первый со щитами, толпу сдерживает, а второй, за ними, с автоматами, прикрывает. По обе руки от меня такие же несчастные. Справа один, слева ещё двое. Итого четверо. Мы – вторая партия. Первую казнят сейчас на другом конце города, а третью, последнюю, будут завтра вешать. Не знаю кому пришла «светлая» мысль сводить с нами счёты прилюдно, но сейчас я ему за этого благодарен. Для меня это последняя возможность увидеть то, чего я даже в раю никогда не увижу. И я вглядываюсь в толпу.
– По решению Военно-полевого суда…
Её нету.
– За преступления против…
Моей женщины здесь нету.
– И повлекшие за этими действиями гибель…
Или я просто плохо ищу?..
– Приговариваются к смертной казни через повешение.
Сегодня ведь две партии казнят, она могла ошибиться. Пожалуйста…
– Приговор привести…
Да заткнись ты!
Вот! Я вижу её. Безмолвный ангел в толпе безмолвных баранов. Только вот безмолвные они по-разному. Люди вокруг неё даже не шевелятся, а она нервничает, мечется. Пробирается сквозь это столпотворение, толкается, работает локтями и никак, никак не решается поднять глаза вверх. Боится. Боится, что увидит среди висельников и меня. Посмотри же, ну посмотри. В последний раз…
Она поднимает взгляд. Мы пересекаемся глазами и на миг я тону в глубине её зрачков. Миг, который для меня становится вечностью. А потом пол уходит у меня из-под ног.
И мой тихий, безмолвный ангел одновременно с этим начинает кричать. Звук её голоса, разливающийся по хранящей гробовое молчание толпе, подобен грому иерихонских труб, разбивающих в пыль стены людской трусости и нерешительности. Толпа, подобно молоту в руках кузнеца, на секунду останавливается в оцепенении, в самом верхнем своём положении, точке наивысшего напряжения, а потом срывается, буквально сметая собой кордон. Слышатся одиночные выстрелы, но они уже не могут ничего изменить и никого остановить. А мой ангел продолжает кричать, будто новорождённый младенец, только что выбравшийся из материнской утробы.
Но я этого уже не вижу. Я мёртв, болтаюсь в петле. Но мне не страшно и не больно. Я рад. Я увидел, почувствовал тот самый миг, главный в моей жизни. Миг, когда кричат ангелы.