Николай ОЛЬКОВ. Серебряный купол в голубом небе
Деревенская быль / Илл.: Художник Сергей Панин
– Четыре братца пошли на речку купаться. В небе молния сверкнула, с неба кумушек упал. Один перекрестился, другой недокрестился, двое за руки взялись! – оттароторил Венька и накатил на друзей: – Чё получилось? Кто знат?
Знали, конечно, все, но связываться с Венькой не хотелось, он спорун страшный и никогда не признает, что проиграл, всегда упирал на то, что «на правду сойдется». Венька выше других ростом, серые и всегда грязные волосы торчат на темени и на затылке, придавая хозяину грозный вид. На руках «цыпушки» – летом кожа трескается от воды и грязи. «Цыпушки» есть у всех ребятишек, кроме Славки – мать за ним следит. Этим летом она и Косте дала вазелин, он вечером с мылом тер руки и смазывал, обернув платком умершей матери.
Венькин отец Анатолий Брызгин был бригадиром тракторного отряда, а прозвище носил Беспалый, потому что в войну сплоховал, и какая-то штука разоралась в его кулаке. «Э-э-э, – говорили вернувшиеся с фронта солдаты. – На втором году службы он не знал, как с миной обращаться? Его надо было в штрафбат или к забору, а он домой поехал с забинтованным кулаком». Анатолий по большой пьянке проболтался, что в полевом госпитале положила на него глаз пожилая врач-хирург. Ну, не сказать, что пожилая, однако офицеры её отодвигали, пробираясь к юным медицинским сестрам. Анатолий и до войны был парень сообразительный, выучился на тракториста, а как призывать начали, удостоверение спрятал, с командой прибыл в танковый батальон, а там признался, что хоть прав и нет, но в танкисты шибко охота. Знал, конечно, что никто его дубликаты запрашивать не будет, и остался Анатолий при батальоне на подхвате. Взрыватель у него в правой руке сработал подозрительно удачно, в аккурат перед танковой атакой – не до него. Ребята на броню и вперёд, он кровавый кулак под мышку и в госпиталь. Дарья Власьевна вся в предчувствии поступления раненых и обгоревших, быстро окромсала ему куски кожи и раздробленные фаланги, однако на каждом пальце по обрубку остались. Хирург работала без особой заботы о состоянии пациента, ни обкалывания, ни наркоза – полстакана чистого спирта, это она называла прифронтовой анестезией. Анатолий мужественно перенёс экзекуцию и был вознагражден поцелуем взасос. «Солдат, я тебя при госпитале оставлю, демобилизацию организую, пошли ко мне в кабинет, потискай меня, ты же мужчина». С этого момента началась у рядового Брызгина новая жизнь. Три месяца обслуживал он Дарьюшку, которая оказалась на пятнадцать лет его постарше, но всегда приговаривала, что она, любовь, то есть, ровесников не ищет, и выжимала из молодца все соки. На усиленном пайке Анатолий отъелся, а когда начальник медслужбы корпуса увидел его в палате, сразу все понял и предложил хирургу в течение суток решить судьбу солдата. Дарья Власьевна подготовила протокол военно-врачебной комиссии, который без сомнения подписали все, кому следовало.
Вкусивший волюшки гулеван оказался очень кстати в деревне, где выросло целое поколение не целованных девок и тосковали молодые вдовы и просто солдатки. Анатолий так размахнулся, что к нужному сроку не восемь ли малышей приняли повитухи, и все матери в сельсовете указали на Тольку Брызгина. Перепуганный насмерть угрозами троих отцов соблазнённых им девок, троих фронтовиков и отчаюг, он на годик смотался в дальнюю МТС и переждал ненастье. Вернулся с женой и двумя ребятишками, чем поверг в смятение всю деревню. Ну, привези он близнецов трехмесячных, тогда бы все было в порядке, а парнишка пяти и девчонка трехлетняя в эту арифметику не укладывались. Вся деревня говорила, что это отлились слезыньки невинных девиц и вдов-молодок, Толькой искушенных, Бог, оказывается, шельму все-таки метит. Вот и попал Анатолий в руки бабочке, у которой два брата всю войну в тюрьме просидели, а сейчас вернулись поприличней победителей, в хромовых сапогах и при шляпах. Анатолий жил у вдовы на правах мужа, а когда брательники появились, смикитил, что сие не в его пользу и вроде собрал чемоданчик для перебраться в общежитие. Брательникам это пришлось не по душе, Анатолию показали две обоюдоострые финки, способные продырявить его насквозь вместе с фуфайкой, и сказали, что только он от любимой сестрицы дёрнется, то с того дня бабы уже будут ему без надобностей. Брательники согласились, чтобы новая семья переехала в деревню мужа, но предупредили: только один раз что узнают… По приезде Анатолий неделю пил, пока председатель не пригрозил НКВД, бражку пришлось бросить и начинать работать. На том веселая часть жизни Анатолия Брызгина окончилась. Но будет еще другая.
У Кости наоборот, отец Максим должность исполнял на лошадке, вечером уезжал к работающим в поле тракторам или комбайнам, а перед тем с утра, пока бабы не ушли на работу, объезжал дома всех механизаторов. В поле кормили только один раз за счёт колхоза, а во всякое иное время надо было развязывать семейный узелок и кормиться, что супруга прислала. Мужики принимали его гостинцы, ужинали и продолжали пахать, сеять или молотить, пока погода позволяла или пока сон не валил. Особенность этих его обязанностей позволяла Максиму знать кое-что из семейной жизни, чего бы постороннему человеку знать не следовало. Было, что стукнув в окно Ульянки Макуриной, за бесшабашно отдернутой занавеской увидел метнувшегося в сенки Ваню Соловья. Среди дня Ульянка прибежала, сунула в Максин ходочек с плетеным коробком поллитровку и стыдливо прикрылась платком. «Максим Петрович, ради Христа, никому не сказывай, до моего донесется – зарежет ножичком. Слышь, Макся, ежели что, дак тебе-то я завсегда открою за доброту твою». Максим был большим шутником: «Ладно, сговорились, только сёдни не жди, от Ваньки обсохни, да на сёдняшний вечер у меня уже одна намечена, тех я вовсе голяком прихватил на соломенной подстилке у погреба». «Поди, колется солома-то?» – посочувствовала Ульянка. Максим хмыкнул: «Знамо, что колется, дак они же не дураки, мужнин тулупчик раскинули». Знал Максим, кто какие щи варит, вкусно из печи через чувал пахнет, или так себе. Знал и видел хлебы, какие укладывали ему бабы для мужей своих. Дивился на пышные булки, на круглые калачи, печеные на горячем поду, были и такие, что совали в мешочках твердые, как кирпичи, ковриги, и на ехидный вопрос Максима «Чего это они у тебя так испугались, что присели?» одинаково поспешно отвечали: «Ой, да! Квашня не подышла!». По мешочкам этим отмечал он мужиков любимых и для баб своих, как свет в окошке. Баб сердечных по кошелкам определял. В тех мешочках были баночки со сметаной, десяток вареных яиц, первые огурчики, если по сезону, а то и вместо шматка надоевшего сала половинка отваренной курочки. «Вот, – думал Максим, – в одной деревне жили, одну травку на вечерках мяли, от одних дождей под утлые крышки сараев прятались, а одни сошлись, как так и надо, а иные ненавидят друг дружку, только все равно живут». Сам он, как говаривал, «для семейной жизни не годен», на фронт никто не провожал, кроме матери, ни одна бабочка по нему слезинки не проронила, потому что к тридцати своим годам, к явлению повестки военкоматовской, вновь Макся оказался холостым, хотя признавался, что «не три ли раза его отец под венец водил». Отвоевался, когда осколком снаряда оторвало ступню, потом из-за гангрены пилили ножонку еще дважды, Макся все шутил, что так могут и до причинного места добраться, но обошлось, у коленки перехватили дурную кровь. На диво всей деревне не самый бракованный мужик женился на вдове с двумя ребятишками. Мать ругалась, а он свое: «Уйду к ней. Тянет». «Ну, и протянете ноги всей семьей, ты калека, она малая ростом и телом слаба. Кто робить будет?». Но Максим с Марией еще одного мальчонку прижили, вот он сейчас в этой кампании и попрекал Веньку, что тот верх всегда силой берет. «А чем надо?» – нагло спрашивал Венька. «Умом» – сам не зная, почему, резко отвечал Костя. Он был малого роста и сильно худой, можно подумать, что больной. Нет, в беге, или в «бить-бежать» не уступал многим, плавать не умел, потому что пяти лет по недосмотру сводных братцев чуть не утонул и воды боялся. Белобрысый, веснусшчатый, с высоким лбом и чуть оттопыренными ушами, впечатлительный и обидчивый.
У Володьки Бороздина отца не было вовсе, нет, в самом-то начале он, конечно, был, а потом исчез. Володька его не помнит, а у матери ни единой фотокарточки нет, и не было, кто в те годы в деревне портреты делал? Никто не знал, на кого похож парень. Крепкий, сильный, злой. На лице шрам во всю щеку, но это не по драке, это он сонный упал с полатей и зацепился за гвоздь. Тогда все говорили: хорошо, что не глазом. Володька единственный из друзей, у кого есть отчим. Володька зовет его отцом, только не любит, и тот Володьку не любит, однажды при Косте назвал недосыном. Костя спросил друга, кто это такой – недосын, а Володька с обиды ударил его под дых. Вообще под дыхалку просто так бить не разрешалось, после этого долго в себя приходят, а тут сорвалось. Костя долго стоял, согнувшись, Вовка ждал, потом хлопнул по плечу. Извиняться никто не умел. Отчим с матерью родили еще троих ребятишек, младшую сестрёнку к пяти годам увезли в интернат для слепых, и больше дома её никто не видел.
Вовка здорово играл в бабки. Дядя Семен, родной брат отца, был колхозным кузнецом, он такую плитку племяшу изладил – всем на зависть. Вырезал из толстого железа прямоугольник, посередке дырку пробил, острые грани сточил и зубилом по горячему вышиб слово матерное. Володька носил плитку на веревочке, которую перед игрой снимал и прятал в карман, и по подсказке отчима брал с игроков по одной бабке за кон. Проигравшиеся убегали домой, чтобы выреветь у матери гривенник и купить у Вовки десять бабок – по копейке за штуку. Володька был отчаянней всех, потому что никто не мог сделать круг на все еще вращающихся крыльях брошенной ветряной мельницы, а он мог. Когда крыло вставало прямо перед ним, он запрыгивал повыше, цеплялся руками и ногами, и медленно плыл в высоту. Вместе с крылом Володька вставал вниз головой, и вся ребетня замирала. Так же медленно крыло вставало в нижнее положение, Вовка спрыгивал и, презрительно осмотрев публику, ложился на траву отдохнуть. Все благоговейно стояли рядом. За нелюбовь и подзатыльники Вовка мстил. Отчим с весны до осени по двору управлялся в литых лаковых калошах. Калоши те стояли на крыльце под жиденьким навесом. Первый раз, промочив носки, отчим пинал кошку, потом ругал бабу, что неловко несла воду в ведрах и сплеснула из ведра, наконец, очередь дошла до кровли навеса. Почерневший шиферный лист хозяин заменил свежим и пропустил по карнизу две тесины. Когда он снова с матерками пришел в избу снимать мокрые носки, жена принюхалась: «Проня, свята икона, от тебя все время мочой пахнет. Ты случайно в калоши не попадашь?». Володькины проказы отчим изобличил и хотел побить, но мать спрятала сына за спину: «Только тронь!». «И трону». «Нет, не тронешь. Проня, я тебе за сироту горло ночью перережу». Проня поверил, но Вовке стало еще хуже. А тут еще он упал с берёзы.
По весне ребетня уходила в лес на весь день. Из дома брали по краюхе хлеба и спичечный коробок соли. На всех было одно ведро, подойничек, маленькое и легкое, прокопченное, кажется, насквозь. В лесу питались. Летом дома есть нечего, кроме краюхи хлеба и молока, что в кринке оставит мать в погребе от утреннего удоя, все остальное на молоканку, в зачет каких-то поставок. А в лесу уже можно нарыть саранок, вкусных и сытных луковиц, сломить молодую пучку, а всего ценнее – найти колонии гнездовищ сорок и ворон. Тут все лезли на деревья, проверяли гнезда, небольшие яички складывали в рот и спускались. Кто-то уже нашел обвалившийся и заросший смородиной единоличный колодец, ведро с водой стояло наготове, а куча сухого валежника обещала быстрый обед. Общими силами вдавливали во влажную землю две рогатки, поперёк клали обломанную сырую осинку, на нее вешали ведро. Прикидывали, чтобы вода только чуть скрывала яйца. А сбор продолжался, птицы грозно кричали, пикировали на грабителей, обливали жидким и вонючим. Все терпели разбойники, потому что даже закричать нельзя: полный рот добычи. Да, бывало, что сваренное яйцо уже запарено, в ином и птенчик просматривался, но все остальное съедалось вместе со скорлупой. В этот раз Володька сплоховал, сучок под ним обломился, и он полетел вниз, крича во все горло и выплевывая раздавленные яйца. Вовка ударился боком о нижний крепкий сучок, неловко крутнулся вокруг него и свалился без сознания. На него плескали воду, дули в лицо, потом сняли рубаху и испугались большого синяка на боку. Когда друг зашевелился, его приподняли, он не мог говорить, только высунул кончик прокушенного языка. Шла посевная, кто-то побежал на дорогу и вернулся с машиной. Шофер накидал всем по загривкам, пнул ведро с яйцами, посадил парня в кабину, всем велел прыгать в кузов и сидеть тихо, как мыши. Володьку увезли в больницу, но ничего страшного не нашли, через неделю отпустили. Володька был героем.
Славка считался у ребят самым счастливым. Он всегда был чисто и аккуратно одет, но команды не гнушался. Широколицый, глаза большие и серые, лохматые, как у взрослого, брови. Славка один из всех нравился взрослым девчонкам, они ловили его и целовали, пока он не вырывался, вытираясь чистым платком и тихонько матерясь. Его родители работали учителями, Вера Семеновна учила младшие классы и к друзьям никакого отношения не имела, зато Василий Матвеевич, фронтовик, раненый в лицо, отчего из-за разбитой челюсти речь его была резкой и жестковатой, всем своим видом нагонял страх. На уроках физкультуры учил ходить строевым шагом, делать комплекс упражнений, учил лазать по шесту и по канату. Зимой, поскольку лыж на всех не хватало, гоняли по площадке футбол. А потом были уроки труда, где надо было правильно держать ножовку, рубанок, топор. За каждый промах Василий Матвеевич строго выговаривал и гнал от верстака. Однако все они только со временем поняли уроки учителя, когда с одного удара вбивали гвоздь, ловко строгали полки для первого своего угла. Со Славкой дружили, но домой к нему отваживался ходить не каждый.
Славка иногда брал ключи от лодки, прикованной на плесе, звал с собой Костю, и они выезжали блеснить, или гонять блеску. Славка подплывал под самый берег Малого омута, бесшумно укладывал на дно лодки весло и начинал по правому борту запускать блеску, разматывая с катушки толстую леску. Косте доставался левый борт. Славка закладывал леску за ухо, чтобы слышать блеску, а Костя держал в руках, чуть поднимая над водой, меняя глубину. Щука хватала блеску жадно, как живого чебачка, леска дергалась, и тогда счастливчик ловко выбирал леску, подводя добычу к лодке. Чаще всего подались небольшие щуругайки, их звали «локотушки», но случались и серьезные щуки, выводить которых было не просто. Если щука срывалась и уходила, Славка ругался и показывал на раскинутых руках, какая рыбина ушла. Костя срывы переносил спокойно, все равно за вечер достанет три-четыре штуки, принесет домой, и новая мать, пятая по счету после смерти мамы, похвалит, рыбу почистит, подсолит и поставит в погреб – для всякого случая. Славка был единственным из всех ребятишек деревни, кому вырезали аппендикс. Летом пошли поиграть в Лебкасный лог, полазить по карьерам, в которых в войну и после еще несколько лет люди копали левкас, скатывали его в небольшие головы и продавали в городе на рынке. Левкас – не прижился, проще было звать лебкасом. Наигрались, пошли к старице обкупнуться, и на взгорке наткнулись на солодку, невзрачная трава, но корень у неё сладкий. Полакомились, а Славка, видно, то ли проглотил что, то ли грязь попала – вечером заорал от боли в животе. Отец завел мотоцикл М-72, усадили Славку в коляску, Мария Семеновна села на заднее сиденье и поехали в участковую больницу, что в десяти километрах от деревни. Славка потом рассказывал, что утром хирург, который его резал, принес на блюдечке его аппендицит и поставил на тумбочку. Был он похож на крючковатого жирного червяка. Славка уверял, что только отвернулся, глянул – а блюдце пустое. Позвал медсестру, всей больницей искали и не нашли. Ребятишки верили. Мария Семеновна, когда узнала, строго-настрого запретила Славке врать. Он, если честно, то и почти не врал совсем, так, реденько.
***
Деревни в Сибири – как люди, вроде и похожи друг на дружку, а приглядись – далеко не родня. Есть такие, что вдоль озерка одной улочкой выстроены, а в соседней все дома в куче, только переулки и разделяют. Наша на отличку ото всех, две улицы повдоль, две поперёк, только у малой речушки Сухарюшки с одной стороны дома поставлены, а на береговом склоне бани прилепили. Это Зарека. Сказывали старики, что из Смоленской губернии переезжали всем селом, не только скарб – церковь деревянную разобрали и на новое место перевезли, сложили и вновь освятили. А потом пришли казаки с какого-то восстания, семьями, да большими, землю им отвели и покосы. Тот край и назывался Казаки. Сами казаки оказались народом вполне уживчивым, помогали храм строить и ходили потом молиться. О судьбе своей не шибко делились, но случалось. На ночной рыбалке Илья Казаков (их всех такой фамилией называли) после вечерней ухи и бокальчика самогонки рассказал, что в их станицу прибегали гонцы от Емельки, но народ не хотел ввязываться, да и какая нужда: у каждого хозяйство, земля, дом. Еще думалось: и супротив царя как? На круге решили старики: ни одного казака в разбойные банды не пущать. А когда сам Емелька пришел, выслушал старшинское решение, стариков велел пороть на площади, чего в века не бывало, а всех казаков от шестнадцати до пятидесяти лет с конем и оружием в строй. Правда, скоро и баталии с войсками начались, наскочила на нас конница, а мы покидали оружие и сдались. Суд был неверный, не учли нашу невольность, а погнали в Сибирь. «Одно хорошо, – сказал Илья, – что места тут золотые и народ славный. А там видно будет».
Случился в Петровки большой пожар, тогда чуть не полдеревни выгорело, ладно, что догадался Паша Менделев, огонь еще в сотне метров, а он велел свой дом разбирать. Верно говорят, что ломать – не строить, в минуту крышу скинули и брёвна выкатили на середину улицы. Вот тут огонь и захлебнулся. Тогда и церковь сгорела. Кто видел, клялись, что горела она, как свеча, такой же язык, только огромадный. А потом три столба огня ушли в небо, потому что было в церкви три престола, с огнем, сказывали, вся святость ушла в небеса. Сразу народ послал ходатаев в Тобольск ко владыке, но тот денег на храм не обещал, а проект, мастерами нарисованный, благословил. Вернулись ходоки, глаза в пол: нет ничего, и не будет. И тогда восстал народ: «Отчего не будет, ежели мы того желаем?». Собирают сход и решают, с какого дома сколько серебром ли, ассигнациями или зерном или мясом должно быть внесено. И казначея избрали, и ящик сковали в кузне под два замка: один у казначея, другой у старосты. И прорезали столь узкую щель, что туда ты монету либо бумажную деньку просунешь, а обратно ей уж нет ходу, сколько ящик не тряси. Да и трясти его было невозможно, приковали в волости к полу надежно. Десять лет собирали по крохам, а когда вскрыли ящик, оказалось довольно, чтобы артель подходящую искать. Сыскали в уездном городе Шадринске, мастера проект посмотрели, потом велели показать, где может глина залегать, для кирпича пригодная. Все кругом изрыли, а нашли под берегом Сухарюшки, рядышком. Так мяли мастера, и этак – сошлись, что весьма годна для делания кирпичей. Стали формы ладить да глину месить, всей деревней сходились. Потом сараи рядами выставили, наделали полки, сырые кирпичи выкладывали и каждый день переворачивали, сушили. Дальше артельщики из этой же глины сбили большую, как пещера, печь, народ носил кирпичи, а мастер командовал, как укладывать. Потом разожгли большой огонь, вход в пещеру замуровали, только снизу оставили пустоту для тяги воздуха. Густой мокрый дым выходил в задней части печи, мастера ни на минуту не отлучались, то тягу уменьшат, то дымоход приоткроют. Все лето работали. Отверзнут артельщики врата в печь, народом начинают выносить обожженный кирпич в отдельные сараи. Потом мастера стали искать место для церкви, всю деревню с тихим молебном обошли, остановились на взгорке, где по утрам коров собирают в табун. Сделали замеры, вбили колышки, велели священника везти, чтобы освятить место и водружальный крест поставить. Три лета артельщики выводили стены, башенки и купола, потом кресты нарисовали и велели кузнецам браться за дело. Купец Афанасьев нужного железа привез. Чудные вышли кресты, легкие, как воздушные. На водружение опять батюшку привезли, самые отчаянные мужики, благословясь, поднялись по веревкам на алтарь, укрепили крест, потом на колокольню, и крест тяжелый, но с Божьей помощью укрепили и его. Большой молебен отслужили. А по зиме на крепких санях, запряженных четверкой тяжеловозов, аж из города Каменска привезли колокола, один большой, поди, на сто пудов, да набор вплоть до маленького, в четверть пуда. Опять служба, опять охотники лезут наверх и по указке мастеров крепят колокола на мощных дубовых бревнах, матицах, вложенных в стены. На освящение прибыл сам владыка, народ собрался весь, от стариков до младенцев, тут же крестили и исповедовали. А батюшка, назначенный на приход, перед народом на колени встал и благодарил за храм, и нарекли его при освящении в честь Рождества Христова.
***
Великий разум и могучая сила создавали эти места. Вот только что ни спроси – все есть. Озеро прежде всего, на берегу которого в давние времена, еще до переселенцев, в землянке жил старец Афоня. Кидал с берега утлый невод, доставал несколько рыб, и тем жил. Говорить уже не мог либо не хотел. Умер тихонько, и стали мужики место для кладбища искать. Выбрали под Горой высокий песчаный бугор, там и упокоился раб божий Афоня, а чтобы долго имя новой деревни не искать, сказали «Афонино», и всем поглянулось. Сколько глаз видит, вьётся Гора из казахских степей и далее в холодные северные края, местами крутая, а потом опять спокойный склон. Изрезана оврагами и логами, как шрамами по телу отчаянного ратника. Сразу на Горе берёзки да осинки, заросли смородины, малины и ежевики, а ещё костянка, голубянка. В июле попрут грибы, неведомые, но бабы быстро разобрались, что самый добрый после белого – груздь настоящий, очень хорош вымоченный и засолённый – пахуч, вид благородный и похрумкивает. В трёх верстах в глубине мелколесья вдруг возникает широкая лента сосны, кедра и лиственницы. Так лентой и стелется вдоль Горы. Обошли мужики после первой посевной окружные земли и подивились: столько воды, не то озеро, не то старица. Старицы переходили одна в другую, и имена получили разные: Мочище, Малый омут, Афонино, Большой омут, Прорва. Это с одной стороны. А с другой так намешано, что и не разобрать. Вот Арканово, ну, точно озеро, но вытянутое, все равно что река. А дальше Диконькое, Слепое, Утиное, Поперечное, Ванькино, Калачик. А кроме того – с полсотни малых озеринок, которым и названия не стали давать.
Всё это было в давние времена, Костя записал от стариков, кто что помнил. А потом приехали учёные, три недели жили в палатках и изучали местность. Ученые – это для ребят, на самом деле студенты-землеустроители, изучали старицы, изрезавшие всю подгорную часть деревни. Старицы эти сильно интересовали Костю, вечером он подъехал к палаткам на велосипеде, отец купил после смерти матери, хоть чем-то отвлечь парнишку. Студенты варили картошку, очищенная селёдка и лук уже томились на сколоченном из досок столе.
– Проходи, молодой человек! – радушно пригласил кашеваривший паренек в трусах и майке. – Что скажешь?
Костя знал, что надо сказать:
– Все названия у нас для озер, а по форме почти все речки. И откуда питаются? Неужели везде родники бьют? И почему их только у нас так много, в других местах, мужики сказывают, настоящие озера, круглые, по километру и боле?
Парень засмеялся:
– Ты вопросов задал на целый вечер разговора. Леня, иди, посмотри за картошкой, а я удовлетворю любопытство будущего исследователя. Ты знаешь, что рядом протекает река Ишим, узкая, мелкая, но – река. Так вот, мы склонны считать, что ваша Гора есть берег древнего Ишима, потом произошли какие-то изменения, Ишим сузился и принял нынешний вид. А в тех местах, где испокон веков били родники, образовались озера и старицы. Форма их могла зависеть от плотности грунта и интенсивности родников. В целом понятно?
Костя кивнул:
– А где второй берег древнего Ишима?
Студент развёл руками:
– Нету. Ни на одной карте нет ничего похожего. Скорее всего, берег был пологим и скоро сравнялся с окружающей местностью. Картошку с нами будешь есть?
Косте было неловко садиться за чужой стол, но за время после смерти мамы и длительных гуляний отца он научился отличать, когда приглашают от души, а когда ради приличия. Вот несколько раз приходили к Славке, Мария Семеновна заставляла мыть руки и садиться за стол. Славка упирался, он только что ел. Мария Семеновна сурово на него смотрела, и Славка послушно хлюпал умывальником. Такого супа Костя никогда не ел, такой хлеб никогда не мог испечь отец. А потом появлялась тарелка с картошкой и котлетой. Сверху полито чем-то белым, но не сметаной.
Вот и здесь он увидел доброту, она не заметна сытым и счастливым, но обиженные жизнью улавливают её проявления сразу. Костя степенно брал круглую картошку и макал в подсолнечное масло, полученное студентами на колхозном складе. Он знал, что это то самое масло, для которого они всей школой осенью выколачивали зерна из шляп подсолнухов, потом семечки сушили, веяли на ветру и везли в Красноярку на давильню. Оттуда привозили масло во флягах, отец тоже получал с полведерка на трудодни. Раздавленные семечки лежали на самом дне. Съел две картофелины, сказал «Спасибо», поднял свой велосипед. Тот студент, который ему объяснял, подошел, подал руку:
– Ты приезжай, мы тут еще с неделю поработаем и в город. Ты в каком классе?
– В шестой пойду.
– Учишься хорошо?
– Ударник.
– А книжки любишь читать?
– Шибко люблю, только у нас библиотека совсем маленькая, я все книжки перечитал.
Студент удивился:
– Во как! Назови свои имя и фамилию, мы тебе пришлем книги. Обязательно. Приезжай, пока мы здесь.
«Хорошие люди, – ехал и думал Костя. – Городские, а по-простому разговаривают».
***
Деревня гудела. Ранним утром бабы коров в табун сгоняют – об этом речи и тревоги. Мужики на наряд собираются – вместо анекдотов о том же разговор. Председатель колхоза, из которого всю душу вымотали эти вопросы, взвыл и резко послал всех. Прошел слух, что в районе принято решение с церкви снять купол. Колокола и кресты сорвали еще в тридцатые годы, на правом крыльце до сих пор видна глубокая вмятина от большого колокола, который при ударе развалился пополам. Колокольня, надстроенная над сводами, была пуста, и мальчишки проходили испытание: надо по лестнице добраться до бревна, на котором крепились колокола, и пройти по бревну от стенки до стенки. Высота больше пяти метров, бревно в длину восемь широких шагов, специально замерили, внизу кирпичное перекрытие церковного свода, каждый понимал, что упал – убился. Но это испытание проходили все. Костю после смерти матери освободили, Толя Синий, парень пятнадцати лет, не учился и в колхоз не брали на работу, вот он и руководил всей деревенской оравой, он и сказал, что Писаря (Костю звали Писарем, он умел сочинять стишки) нельзя допускать на колокольню. Костя вместе с другими поднимался на верх и наблюдал с завистью, как наиболее отчаянные пробегали по матице бегом и даже встреч друг другу, ловко разводясь при встрече.
Наконец, слухи в один день стали правдой. В сельсовете обсуждали, как проще сорвать купол. История повторилась, деды вздымали церковь, зачав кладку основы в глубокой трехметровой яме, а потом за великую честь считалось, если удалось попасть в артель для установки крестов и подъёма колоколов. Специальный молебен за этих людей служили, чтобы все у них обошлось и благополучно дело свершилось. А теперь внуки советовались, как эту красоту разрушить. Ни у одного в душе не дрогнуло.
Но шел мимо лесник соседней деревни, Ваня Однорукий по прозванию Берёзка. Однорукий потому, что правую руку в войну минным осколком, как бритвой, срезало, вместе с гимнастёркой. Сказывают, Ваня-то за ней поначалу кинулся, а потом уж сознание отлетело. На дальнем кордоне часовенку маленькую срубил, картинка! Кто-то по привычке стукнул, куда надо, приехали начальники, полюбовались, ни слова не сказали. Всякий раз, проходя мимо церкви, останавливался, и долго молился, крестясь левой рукой. В этот раз понял, что сотворят со святой красотой люди, чуть в сторонке встал на колени и склонил седую голову.
– Отмолился, Берёза, снесём купол, чтоб вид не создавал, и устроим в твоей церквё пекарню, – захохотал Митя Рожень.
– Ошибаешься, добрый человек, церковь не моя и не твоя и не их всех – она Господу Богу принадлежит, сиречь она и есть Его дом на земле.
– Да хоть и дом! – хохотал Рожень. – На небе он у вас живет, зачем ему дома на земле? Снесём, Однорукий, – злился Рожень. – Ровное место будет. Как будешь молиться? В лесу колесу?
– Опять ошибаешься, добрая твоя душа. Месту будем молиться, святому, великую силу имеющему. Гляжу на тебя – не ты ли первым падешь ниц и станешь землю грызть и просить Бога убить тебя по грехам твоим?
Рожень обозлился:
– Иди, иди, пока я тебя не проводил. Ишь, развел опиум! Землю я буду грызть! Вот тебе, Однорукий, коммунисты ни перед кем в ногах не валялись, тем больше – перед богом, евреями придуманном.
Бабы зашумели на Митю, Иван Березка поднялся с колен, и, не отрясая пыли со штанов, пошел своей дорогой, вытирая слёзы пустым рукавом рубахи.
Главный колхозный инженер предложил поднять на колокольню мощные тросы, которыми тракторы таскают солому, продернуть из окна в окно и обвязать один угол. Весь купол и держится на этих четырёх углах. Нашлись и охотники, назвали цену, начальство посовещалось и решило уплатить. На другой день Митя Рожень, Гриша Крутенький и Вася Машкин Сын залезли на колокольню, на ременных вожжах притянули тяжелые тросы. Долго возились, закидывая вожжи из восточного окна в южное, ведь надо было угол обогнуть. Потом чуть не сорвался Рожень, один ухватившись за конец подтянутого троса. Трос пропустили через вплетенное на заводе кольцо, и конец подали вниз. Тут уже стоял трактор С-80, тоже с тросом, который крючками сцепили с верхним. Мужики на всякий случай спустились с колокольни. Надо тянуть, а Ганя Паленский вдруг из трактора вылез и отказался ломать церковь, сославшись на мать, которая заявила, чтобы после этого греха он дома не показывался. Колхозный председатель ткнул локтем Анатолия Брызгина: «Ты бригадир, ты и решай!». Анатолий сам сел за рычаги, трос стал медленно натягиваться, все напряглись, рев машины нарастал, тросы гудели, колокольня вроде чуть даже приподнялась. Толпа народа собралась вокруг, старухи крестились, старики курили молча. Все – продавцы и покупатели сельповского магазина, животноводы, свободные от управы, механизаторы с ремонта в мастерских, школьники, побросавшие уроки, и увещевающие их учителя – все в незнакомом ужасе ждали чего-то страшного. Но в это время гусеницы трактора буксанули, и он стал медленно зарываться в землю. Анатолий сбросил обороты и выскочил из кабины. Все были ошарашены. На церковной стене только штукатурка потрескалась. После обеда перевязали трос на другой угол, пробовали не в натяг, а рывком – ничего не получилось. Председатель колхоза велел поставить трактор на место и прибрать тросы.
– Григорий Андреич, и что же делать? – чуть не заплакал председатель сельсовета. – Мне в районе дали всего три дня.
– Вот видишь, время у тебя еще есть. Нанимай мужиков, пусть долбят.
– Чем!? – изумился председатель.
Андреев улыбнулся:
– Не было бы баб вокруг, я бы подсказал. А так – придется лома брать и пешни.
Народ рассосался, всё вокруг церкви опустело, и она стала ещё более одинокой, чем была прежде.
Костя стоял у магазина, прижавшись спиной к прохладной стене, и глядел на самый верх церкви, где когда-то стоял главный крест. Он видел фотокарточки, снимали митинг на могиле жертв кулацко-эсеровского мятежа ещё до войны, и кресты, и колокола было хорошо видно. Сейчас он, прищурившись, пытался представить крест, золоченый, восьмиконечный, но черная, давно не крашеная железная кровля не позволяла вырастить на ней величавый крест. Тогда Костя стал представлять белый, серебряный купол, а потом золотой крест, и у него получилось, серебряный купол на фоне голубого неба принял крест, и они вместе поплыли ввысь, медленно, и Костя глядел, не сморгнув, на это чудо, пока слезы застили глаза, и видение исчезло. Но он по-иному смотрел теперь на бывший еще утром сиротливый купол, хлопающий листами оторванного ветрами железа, на потрескавшуюся штукатурку церкви, они перестали быть чужими и беззащитными, церковь стояла теперь, как православный воин после изнурительной битвы, израненный, с пробитым шлемом, одеждой, порванной мечами чужеземцев, почти истекающий кровью, но непобежденный. Костя вытер слезы и увидел рядом однорукого Ивана Березку.
– Ты плачешь, дитя моё? Господи, благослови сие мгновение! Ты видел, как серебряный купол с золоченым крестом уходил в небо? Радуйся! И Господу нашему великая радость. Благодать снизошла на тебя, сын мой, сохрани её и она проведет тебя по жизни прямо к ногам Бога нашего. Беги с миром!
***
Володьку мать встретила в воротах, вечером на Голой Гриве была большая игра в бабки, пришли ребята из Казаков, бабок принесли по два кармана. Долго бились, зареченские все продулись, как шведы, а у казачат бабок не меряно, скота чуть не табунами держат. Только тайно всё, в дальних лесах загоны поставили, днем пасут, к ноче загоняют и охраняют, не столько от зверя, сколько от чужого человека. Ребятишки тоже натыкались на загоны, только не было никого из казахов, все скот пасли. Бежали оттуда без оглядки. В прошлом годе терялся колхозный пастух Чиликов, неделю не было, а потом обнаружился дома, сказал, что вино пил, потому на работу не ходил. А кто ему поверит, если Чилик по болезни желудка вино на дух не принимал! Потом слушок прошел, что наскочил он случайно на загоны казацкие, словили сторожа и держали, пока на иконе Пресвятой Богородицы не поклялся, что не выдаст. Вот и сразились, у Володьки глаз острый, плитка к руке льнет, своя, родная, а казачата все мимо да мимо. Правда, без драки обошлось, казачата задиристые, а тут куда попрешь, в чужом краю, да и зареченских больше. Володька ни одной бабки, ни единой люшки не упустил, все собрал в мешок и домой.
– Ты смотрел, как над храмом изголялись? Смотрел? Зачем тебя туда понесло?
Вовка заартачился:
– Один я разве, все ребятишки там были.
– Пусть! – разгоралась мать. – У нас и так ребенок Богом обижен, и сами не знам, за что, а ты ещё беду накликашь! Чтоб больше ни шагу!
Отчим закрепил наказ добрым подзатыльником.
Максим складывал на сарай только что скошенную зеленую траву. Так он за лето хороший стожок сгоношит за пригоном.
– Чо, Костя, не изломали церкву? Не по зубам? Говоришь, и трактором не могли взять? Костя, завтре опять иди, картошку вечером окучим, гляди, кто что делать будет и запоминай. Ты грамотной, опиши все для людей. Как можно руку поднять на храм?
Костя чуть не засмеялся:
– Папка, ты же неверующий?
– Кто тебе сказанул? Запомни, сынок, кто на войне был и смерть своими глазами видел, тот сразу сделатся верующим.
Костя насторожился:
– А ты разве смерть видел?
Максим воткнул вилы в кучу травы и закурил:
– Вот как тебя сейчас.
– Врёшь! – Невольно выдохнул Костя.
– Два раза. – Отец не обратил внимания на грубое «врешь!» сына. – Первый раз – когда наркоз дали, в госпитале ногу пилили. Я вроде память теряю, а она заглядыват мне в глаза и шепчет: «Мой, мой, мой!». Я испугаться не успел, уснул. На другой день хирургу рассказываю, а он смеется: «Смерть – это пустяки. У нас один на прошлой неделе самого Гитлера видел и даже поймал его, но уснул. Бывает». А второй раз, когда мать умирала. Я у кровати сидел, видел, что последние часы, она все в памяти была, потом махнула мне ладошкой, уходи, мол. Я встал, а она над матерью стоит, та же самая, глянула на меня, улыбнулася, как старому другу, а матерее шепчет: «Пора, Мария, своей болью ты заслужила, что на небеса сразу пойдешь.». Я к матере, а она уж и не здышит.
Костя пришел в себя, спросил:
– Папка, а как верующим стать?
Максим засмеялся:
– Не знаю. Можа, тебе лучше и не быть, это все через горе и болезни приходит. Ну, знамо дело, от книжек священных, да где их взять? А завтре чего они собрались делать?
– Сказали, долбить будут.
– Иди и запоминай, после напишешь в тетрадку.
Венька ткнулся в калитку, увидел Максима, остановился:
– Проходи, меня, что ли, испугался? – засмеялся отец.
У Веньки синяк под глазом. Костя привычно спросил:
– Откуда?
– Мать врезала. А отца сковородником в воротах встретила и полчаса по огороду гоняла. Он ей кричит: «Дура, всю картошку вытопчем». А она свое: «Чтобы близко к церкве не подходил! Мало тебе немец оторвал, надо было все под самый корень! Совсем хошь нас погубить!». Дядя Максим, я седни у вас ночую, ладно?.
Максим подал ему вилы и сказал, чтобы всю траву ровненько по крыше разложили.
Славка еще в ограде услышал, что под сараем гости. Тихонько прошел, но отец увидел:
– Назови мужиков, кто под куполом лазил.
Славка назвал. И добавил, что завтра они же будут долбить стены ломами.
– Господи! – Мария Семеновна всплеснула руками. – Так ведь купол-то на них может упасть!
– Думаю, у них хватит ума убрать простенки, а несущие углы оставить, – подал голос Паша Менделев. – Хотя надо бы подсказать, а то рухнет купол и …
Василий Матвеевич согласно кивнул и предложил Паше сходить завтра на обсуждение и разъяснить.
– Не пойду, – огрызнулся тот. – Пусть отставной майор идет, он партийный. А я на войне сына потерял.
Майор Попов поморщился:
– Народишко там гнилой, и придавит, так не велика потеря. Но упредить надо. Опять же и церковь жалко. Я, когда в сельсовете работал, целую папку документов собрал, как её строили, как на кладбище ходили всем миром канаву рыть, чтобы скот не бродил, потом сосенки привезли, каждый из дому кустики принес. А теперь смотри, какое у нас кладбище, все в округе завидуют.
– И заметь, – перебил Менделев. – Завидуют, а ведь никто не сделал. Потому что надо полвека ждать результата. А мы сейчас каждую весну тополя садим, если бы все приросли – в лесу бы жили. Ладно, хоть коровы да овцы всё объедают.
Ночью случилась гроза, какие часто бывают в июле, с низкими тучами и железного звука громом. Нынешнюю грозу всей деревней посчитали за предзнаменование, но утром у сельсовета собралась большая толпа. В артель набирал Митя Рожень. В договор с сельсоветом включили Гришу Крутенького, Васю Машкина Сына, Макара-Чудака и Осташку Пимоката. Двое поднялись вперед, приняли на вожжах лома и пешни, кувалды и ведро с железными клиньями. Когда начали долбить, запоздалый гром так резко ударил в наступившей тишине, что Осташка кинул кувалду и стал спускаться на землю. Жена подбежала и прилюдно обняла:
– Спасибо тебе, Осташенька, у меня сердце на место встало. А эти как хотят. Гром – слышал – ну, не просто же так!
– Очень даже просто, – сказал школьный физик. – Остались от ночной грозы заряды, вот и собрались в кучку, отсюда разрыв.
– «В кучку, в кучку», – передразнил дед Поликарп. – Кучки только за пригоном бывают, у кого тавалета приличного нет. Гром – это вон тем придуркам предупреждение. Ладно, иди, кого с тебя возьмешь?
Три дня долбили стены, оставляя по столбу на всех углах. Получалось, если сейчас дернуть за один угол, то потерявший опору купол рухнет на свод молельного зала и может проломить его. Стали думать. Выход подсказал отставной майор Попов:
– Надо расширить на куполе отверстие, где стоял крест, а потом через него пропустить трос. Тогда резким рывком можно сдернуть купол вниз.
Провозились еще день. Постепенно интерес у народа пропал, только кучка старушек не покидала своего поста в стороне, у самого магазина. Когда все тросы были готовы, пригнали трактор, прицепили, выровняли, тракторист, вызванный из соседнего колхоза, сдал назад, включил передачу, резко добавил оборотов и отпустил муфту. Трактор зверем рванулся с места, подняв нос, потом его дернуло, натянутые тросы сработали, купол сорвался с места и, упав на южное крыльцо, развалился на куски.
Первым пострадал Вася Машкин Сын. От предвкушения расчета и близкой выпивки он стал быстро спускаться, оступился и упал с лестницы. Орал нещадно. Привезли фельдшера, она распорола штанину и велела принести два обрезка тесинок. Нашли и принесли, ногу обвязали, чтоб не тряслась, и в кузове грузовика отправили в участковую больницу. Старуха Раздорчиха, подозреваемая в потомственном колдовстве, подошла и громко сказала:
– Это вам первый. Видит Бог: дальше хуже будет.
Её прогнали, но холодок пробежал по спинам оставшихся артельщиков. Как-то понуро получили расчет, набрали водки и пошли к Макару. Пили до рассвета, потом уснули, кто где. Утром хватили Гришу Крутенького, а он уж холодный. Приехала милиция, врачи, Гриша почернел, как негр, сказали, что сердце остановилось.
Макар и Митя Рожень протрезвели, пошли под сарай, опохмелились.
– Митя, это все дело случая. Васька сорвался – куда было спешить? А Гришке давно врачи сказали про водку, что ни грамма. А мы вчера, – он окинул взглядом поле боя, – по литре приняли. Тут и без церквы можно крякнуть.
– Не поминай мне про церкву! Господи, черт меня дернул ухватиться за эти сто рублей! Все, я пошел.
Многие видели, как Митя Рожень подошел к развалинам, встал на колени, плакал и целовал рваные обломки купола. Никто не беспокоил Митю, пока не пришла жена и не увела его домой. Митя перестал пить и пошел работать пастухом, сказал, что в лесу со скотиной ему тихо и спокойно.
Макар погиб осенью. На гусеничном тракторе таскал солому с горы. Под большой зарод соломы он задним ходом подпихивал иглы волокуши, потом обносил зарод тросом, чтоб не свалился, трос крепил на поперечный брус. Дорога шла по краю оврага. Октябрь, гололед. Десять лет таскал солому по этой дороге Макар, а тут зарод накатился, полозья вывернулись по льду из набитой колеи, и воз стал сваливаться в овраг. Весом прицепа трактор дернуло, вырвало с дороги, и он медленно поехал боком по крутому склону, потом зацепился за что-то и перевернулся несколько раз, пока упал на дно оврага.