Владимир ПРОНСКИЙ. Побывка
Глава из романа «Провинция слёз» / Илл.: Художник Александр Новоселов
Весь последний месяц Павел Савин лежал в подмосковном госпитале и не думал, что так повезёт, хотя и было это везение относительным. Он мечтал об отпуске, чтобы приехать в Князево с восходом солнца, когда бабы идут на наряд, чтобы все видели его, а не так вот по-воровски сбежать с поезда и радоваться наступлению сумерек. Ладно, он потерпит, часа за четыре доберётся до Князева, только бы раненая нога не подвела, а там... Дух захватывало у Павла, что будет там, дома! С самого утра он жил этой мыслью, с того часа, когда, расставаясь с госпиталем, получил назначение, предписывавшее явиться в район города Раненбурга. Хотя предписание было не в свою часть, но слово «Раненбург» заворожило и обрадовало, потому что добираться туда надо через Хрущёво, а Хрущёво – это, считай, дом родной.
Замёрзнув в вагоне, Павел в пути быстро согрелся и ощущал на месте зажившей раны приятный ком тепла, отчего прострелянная голень перестала ныть. До Больших Полян он добрался, не заметив как, и только услышав у крайних изб звук деревянной колотушки сторожа, зашагал медленнее, прислушиваясь и невольно принюхиваясь к сельским запахам. Взявшие его в кольцо голосистые дворняжки мало-помалу успокоились, разбежались по дворам, а Павлу сделалось спокойнее от их набега, потому что собачьи голоса подтверждали, что здесь живут люди, они свои и от этого уверенность на душе, свобода. В эти минуты Павел опасался одного: патрулей. Вдруг, где стоит контрольно-пропускной пункт... А это значит проверка документов, вопросы, то да сё. В конце концов, завернут на станцию, а там особый отдел, опять расспросы, проверки… Не знал он, что уже полтора месяца прошло с того дня, как поснимали в округе посты и перестал шевелиться военный люд. Одно слово – тыл.
На полпути, не доходя Сохи, Павел почувствовал, что раненая нога одеревенела, налилась болью. Поговорить бы сейчас, отвлечься, но словечка замолвить не с кем, и он невольно вспомнил земляка, с которым вместе направлялся в Раненбург. Солдатик тот, когда Павел подбивал его заглянуть домой, пугливо жмурился, тёр слезящиеся глаза и всю дорогу до Хрущёва упрямо мотал головой: «Начальство ругаться будет! За это, милок, по голове не погладят. Сейчас с этим строго!» Расставаясь с ним, Павел матюгнулся в душе, сделал по-своему, а теперь, хотя и донимала нога и поговорить было не с кем, не жалел об этом. Чего жалеть, когда по собственной воле соблазнился...
На окраине Большого Села Павел не утерпел, не обращая внимания на окружавших собак, присел перед чьим-то домом на дровосек, чувствуя, как пульсирующая кровь ходит по ноге. Он на какое-то мгновение задремал и пробыл в приятном оцепенении совсем малое время, в которое всё же успел увидеть сон. И снился ему последний бой и окопы на краю кладбища. Когда долбили окопы, то натолкнулись на человеческую мосолыжку. Хотели выковырнуть из земли, но она накрепко вмерзла, и чтобы не возиться, её скололи, но не ровно, и острая кость цепляла каждого пробирающегося окопом, словно мстила за нарушенный покой... Во время контратаки немцы захватили левый фланг окопов, спасаясь от погибели, Павел, уже раненый, прыгал на одной ноге, опираясь на винтовку, и вдруг зацепился винтовочным ремнём за торчащую костяшку. Не помня себя, с такой силой рванул винтовку, что вырвал из приклада антабку и успел скрыться за окопным изгибом, последним, перед которым немцы застряли. Под вечер их выбили, но Павел в это время был уже далеко – в полковом медсанбате, в двух километрах от рубежа обороны...
Он очнулся так же внезапно, как и задремал. Нога немного успокоилась, перестала ныть, только по-прежнему туго пульсировала кровь. Рассиживаться было некогда. Павел даже не зашел к Родину, хотя по дороге до Большого Села была мысль зайти, разузнать у его жены или отца, где воюет дружок. И увидь Павел свет в окнах, зашёл бы, но спящих тревожить не стал и скорее, скорее в Князево.
На последний крутой подъём перед селом Павел едва выбрался, а выбравшись – увидел тихие Отруба, большак, убегавший в низину, темнеющую вётлами и вишенником родную усадьбу! Павел почувствовал, как подкатились слёзы, стало жарко. Он не помнил, как шёл по Князеву, как оказался у дома, тихо постучал в окно и замер в радостном ожидании, гадая, кто откроет дверь. Но открывать не спешили. Кто-то выбрался в сенцы, долго молча возился с задвижкой и не сразу спросил голосом Григория:
– Кого там носит?!
Павел задохнулся, услышав отца, попытался отозваться, но лишь что-то бессвязно пробормотал.
– Кто там?! – тревожно повторил Григорий.
– Ба... Ба... Ба-тя! – еле выговорил Павел и почувствовал, как слёзы залили лицо. Более он не мог выговорить ни слова, и когда Григорий распахнул дверь и повис у него на шее, то продолжал отрывисто всхлипывать, воспринимая отцовы объятия и поцелуи, словно незаслуженно обиженный ребёнок.
После радостных слёз Павел чуток успокоился, а Григорий продолжал целовать его в щёки, заиндевелые усы и всё повторял:
– Пашка, Пашка – это ты?! Пашка! Ты где же, окаянный, пропадал-то, ой-ой...
Наталкиваясь друг на друга, неуклюже уступая дорогу, они вошли в избу, Григорий ощупкой зажёг в кухне моргаску и, увидев сына на свету, опять обнял его, прижал к себе. Когда Надёжка с Акулей соскочили с постелей, ошарашено глядя на Павла, тоже попытались прильнуть к нему, старик не подпустил их, совсем замяв сына, а тот и не пытался освободиться из отцовых объятий.
Только сейчас, в эту долгожданную минуту он понял, что такое дом, семья, родители. Отцово же внимание и вовсе всё в нём перевернуло, потому что он рассчитывал первой увидеть Надёжку, потом расцеловаться с матерью и, поздоровавшись за руку, обняться с отцом. Вышло всё наоборот, и Григорий, не отпуская сына, напустился на Акулю:
– Мать, чего стоишь? Ошалела? Собирай поесть сыну! Ведь с дороги он!
Акуля обиженно посмотрела на мужа, но ослушаться не посмела, ушла в кухню, а Григорий, моргнув снохе, спросил:
– А ты чего застыла?! Или муженьку не рада?
– Да мне и не подступиться к нему, – улыбнулась Надёжка.
– На, забирай, – подтолкнул Григорий сына к снохе, а та шагнула навстречу, обвила шею тёплыми руками и, зажмурившись, несколько раз поцеловала, потом, заглядывая в глаза, начала снимать вещевой мешок, шинель, хотела и сапоги снять, но Павел не разрешил.
– Вот это я сам, – сказал он и, прихрамывая, прошёл к лавке, тяжело сел, начал снимать обувку.
Надёжка заметила хромоту и не удержалась, спросила:
– Опять нога мучает?
– Везучая она, – усмехнулся Павел, – в прошлую зиму сам топором рассадил, а в эту немчура постарался!
– Покажи...
– Да чего показывать-то. Вот сюда, в голень жигануло.
– В госпитале лежал? – спросил Григорий.
– Почти месяц провалялся.
– А чего не написал-то? Приехали бы, раз такое дело.
– Чего расписывать-то. Думал, после госпиталя отпуск дадут, хотел неожиданно заявиться... – Павел на полуслове осёкся и после паузы продолжил: – Вот и явился! Ведь, признавайтесь, – не ждали?
– Как это не ждали! Ты чего говоришь-то! – повысил голос Григорий. – Мы эти полгода не знали, что и делать без тебя. Тут такое творилось. Это сейчас вроде утихло, а то...
– Хватит тебе! – перебила мужа Акуля. – Растакался, герой. Сперва расскажи сыну, как от ероплана в лесу прятался!
– А ты не встревай в мужской разговор! Ишь, разговорилась. Паш, не слушай её – садись за стол.
– Сейчас, бать, – Павел поднялся с лавки, – только на ребят взгляну! – Он прошёл за перегородку, Надёжка заглянула в спальню с ним вместе, шепнула:
– Растут... Сашка о тебе часто вспоминает, говорит: «Как вырасту, пойду вместо бати воевать!»
– Боец! – улыбнулся Павел и поправил на сыновьях одеяла, наклонился, поцеловал и долго стоял перед ними на коленях, счастливо моргая.
Едва Павел сел к столу и взял ложку, Акуля подошла к сыну, обняла его сзади за плечи и начала целовать в макушку, приговаривая:
– Вот и мой черёд настал, вот и у меня ныне счастье...
– Хватит, хватит – навалилась! – проворчал Григорий, а Акуля отмахнулась:
– А я тебя и не слушаю! Мой сын, что хочу, то и делаю с ним!
– Ма, молочка принесла бы! – попросил Павел. – Корова-то, поди, отелилась?
Сразу все замолкли, а Акуля уткнулась в фартук.
– Ма, ты чего?
– Мы уж полгода без коровы живём... Пропала Зорька. В тот день, когда ты ушёл, пропала, – начала всхлипывать Акуля.
Павел посмотрел на жену, на отца и снова на мать.
– С гуртом чьим-то увязалась, – торопливо сказал Григорий, ни на кого не глядя. – Ты, должно быть, помнишь, в ту пору мы Зорьку-то в стадо не гоняли... Хромая она была. Да уж лучше бы погнали. Под моим присмотром никуда бы не делась, а эта вот, – Григорий кивнул на жену, – только в разговоры встревать умеет, а так ни на что иное не способна!
– Надо было догнать! – шумно вздохнул Павел. – Хромая она бы далеко не ушла.
– Догонял... До самых Столпцов бежал, да она в Проне утонула, когда гурт переправляли. Сказывают, не наша одна, – за всех говорил Григорий, и ему в эти минуты стало стыдно перед сыном, будто был виноват в пропаже Зорьки.
– Как же без коровы-то обходитесь?
– Вера помогает, нет-нет да принесёт горшок молока. Ребятам хватает.
– Вот что сделайте, – после долгой, напряжённой паузы подал голос Павел, – время не тяните, а сходите в Городище – там никогда телят не держат, – и посмотрел на жену. – Ты бы и сходила, поговорила с невесткой: либо у неё, либо у кого ещё присмотрела тёлочку. Глядишь, выросла бы, сена-то года на два хватит, а там и война кончится, не вечно она будет греметь... А с Дмитрием бы я потом расплатился, не чужие, сочлись бы.
– Убили Дмитрия-то, – вздохнула Акуля, – ещё осенью убили.
– Опять встреваешь! – грозно глянул на жену Григорий. – Тебя просят нос совать? Просят, тебя спрашиваю?!
– А ты не кричи на меня! Умный какой. Сено лошадям потравил, а теперь учить начинает! У, бесстыжий!
– Мам, перестань! О каком сене говоришь? – спросил Павел.
– Которое в сарае лежало... Ведь у нас тут войска день и ночь шли. Постоем стояли, а он, – Акуля ткнула пальцем в сторону Григория, – лошадей полный двор напустил!
– По своей воле, да?! Военное время – никуда не денешься! – плюнул Григорий.
– Военное время! – передразнила Акуля. – Что-то сосед наш вместо кавалерии штаб у себя расселил... Елизавета рассказывала, что после штаба добра всякого осталось видимо-невидимо, одной говядины шестнадцать железных банок! А ты сальце последнее растащил – постояльцев кормил. О них казна позаботится, а о тебе – жрать будет нечего – никто не вспомнит!
Григорий сник от напора Акули, вжал плечи и изредка поглядывал на сына, ожидая от него защиты, но Павел не спешил принимать чью-то сторону. Больше того: известия о пропаже коровы и гибели Дмитрия, ругань родителей не особенно-то и вывели Павла из приподнятого настроения, жившего в нём последние часы, когда рвался домой. Сейчас Павел даже забыл о гудящей ноге и думал лишь об одном: как можно быстрее оказаться рядом с женой, и поэтому, чтобы не слушать бесконечный родительский спор, сказал примиренчески:
– Хватит вам ерепениться, давайте спать!
Он вышел из-за стола, начал раздеваться, и когда уж забрался под одеяло, попросил Акулю:
– Ма, разбуди завтра пораньше, а то на одну только ночь отпустили.
Акуля ничего не ответила, а Григорий заходил по избе туда-сюда.
– Как это на одну ночь? Нет такого закона, чтобы после госпиталя на одну ночь разрешали! Что они там, мать их, совсем сбесились! – забыв о разговоре с женой, начал бушевать старик. – Это кто ж такой закон выдумывает? У-у-х! – Григорий прислонился к перегородке, закрыл лицо руками, и плечи его часто затряслись, будто он смеялся.
Павел встал с постели, подошёл к отцу, обнял:
– Успокойся, бать, мне ещё повезло, что хоть на ночку отпустили, другим и этого не снится.
– Хорошо везенье: ночью ноги обивать!
– Домой ноги сами несут, а завтра, может, с кем подъеду... Дет Понимаешь ли подвезёт. Как он поживает?
Григорий перестал трястись, вытер глаза, вздохнул:
– Хорошо живёт, сам себе хозяин на бугре у церкви...
– Отчего умер-то?
– Подстрелили...
Григорий начал рассказывать о Ксенофонте, и пока он говорил, Павел вернулся к Надёжке. Когда Григорий сказал, заканчивая рассказ: «Так что старик хорошо устроился!» – Павел отца почти не слушал, ощущая рядом Надёжку, и смиренно уставился в потолок, дожидаясь, когда отец наговорится. Когда же Григорий задул моргаску, они, дрожа и постанывая, сразу сцепились в объятиях, и не было в эти минуту силы, какая могла бы разъединить их. Одарив друг друга, они затихли, но почти сразу новая волна страсти овладела ими, заставив забыть обо всём на свете. Когда на минутку успокоились, на Павла навалилось неожиданное веселье, и, слегка похлопав жену по большому уж животу, он будто серьёзно спросил:
– Без меня, что ли, успела распухнуть?
Надёжка молчком ущипнула Павла за нос, словно сказала: «Вот тебе за такие слова!»
– Когда срок-то? – вырвавшись, по-прежнему насмешливо поинтересовался Павел.
– В марте, – шепнула она и опять ущипнула.
– Ты смотри, вроде мой! – фыркнул Павел и обнял жену, прижал к себе, загоревшись желанием навсегда раствориться в ней.
Это желание бушевало в нём до того часа, когда он услышал, как поднялась с постели мать, как она ощупкой долго одевалась, словно оттягивала нежеланную минуту, когда должна будить сына. А когда Акуля зажгла свёт и подошла к их постели, Павел уж сидел на кровати, обняв Надёжку.
– Вставай, сынок, – негромко и неохотно, будто её заставляли, сказала Акуля.
Павел встрепенулся, молча оделся и пошёл умываться. Заметив, что он припадает на раненую ногу, Григорий зашептал с печи:
– Паш, не ходи сегодня... Погодил бы. А не то, хочешь, вместе пойдём. Я начальству твоему в глаза наплюю. Чтобы больного раньше времени из госпиталя не вышвыривали!
– Никто меня не вышвыривал, – отмахнулся Павел. – Ныне всех так – некогда по койкам разлёживаться.
Продолжая ворчать, Григорий нехотя слез с печи, сел на приступку, поджав босые ноги.
– Оделся бы! – пристыдила Акуля. – Мотнёй-то воняешь!
– Пошла ты... – отмахнулся Григорий. – Без тебя тошно...
Проводы были суматошными. Акуля лишь успела разогреть в печи оставшуюся с вечера сковородку с жареной картошкой да разлить по кружкам чуть тёплый чай. Павел же почти не ел и не пил, хотя старались для него. Выйдя из-за стола, он заглянул к сыновьям и долго смотрел на них, освещая лица моргаской.
– Надёжк, разбуди их, – подсказал Григорий, – пусть на отца поглядят!
– Не надо, – остановил Павел жену. – Спросонья они всё равно ничего не поймут, только перепугаются.
Павел поцеловал спящих сынов, выйдя из спальни, начал одеваться. В этот момент все застыли, боясь некстати обронёнными словами нарушить злую и необъятную тишину. Павел чувствовал на себе взгляды жены и родителей и боялся поднять глаза, неожиданно налившиеся слезами. Сейчас ему более всего не хотелось показывать их, словно оттого – увидят их или нет – зависела его дальнейшая судьба. Торопливо поцеловав мать с отцом, Павел обнял Надёжку, прижался к ней. Чувствуя, как новая волна горечи сжимает горло, Павел подхватил вещевой мешок и вышел в сени, хрустнув промёрзшей за ночь дверью. За ним вышли Надёжка и Григорий, ощупкой дошли до крыльца, но Павел завернул их в избу, торопливо выбрался на большак. Ему хотелось в эту минуту оглянуться, крикнуть что-нибудь провожающим, потому что он знал, что они настырно стоят на крыльце, но не оглянулся, прибавил шагу, стараясь поскорее слиться с темнотой.
Только выйдя за Князево, Павел стал приходить в себя, слово за словом вспоминать разговоры, жесты, взгляды семейных. Начал по-настоящему осознавать и пропажу коровы, и гибель Дмитрия, и всю жизнь семьи за прошедшие полгода со дня мобилизации. В сознании рождались мысли о том, как лучше прожить домочадцам, мучило сожаление, что ничего не успел сказать, как-то помочь им. Он был готов сейчас надавать советов по всякому поводу, но всё дальше и дальше уходил от дома, а сердце болело всё больше от сознания того, что не знал, когда вернётся или хотя бы заглянет в Князево, и вернется ли вообще. Но о смерти Павлу сейчас думать не хотелось, он не боялся её, наверное, потому, что уже полгода ходил с ней в обнимку.
За этими мыслями не заметил, как миновал Мосток и Большое Село. Только когда подошёл к Сохе и увидел в зыбком рассвете выезжавшие из-за разорённого дервизовского дворца розвальни, мысли его перестроились на армейский лад. Выехав на большак, возница остановил унылую лошадь, кивнул:
– Прыгай, солдат! Должно быть, на станцию с утра пораньше чешешь?
– Туда, – отозвался Павел непослушными от мороза губами.
Бородатый возница принялся расспрашивать Павла о фронте, о том, откуда он идёт и куда. Павел что-то отвечал, что-то сам спрашивал, всё глубже закапываясь в солому, чувствуя, как душу и тело одолевает непобедимый сон.