Анатолий БАЙБОРОДИН. Полу́ношная птица
Сказ о старосельской жизни / Илл.: Художник Аркадий Пластов
Зимнее село тихо засыпало, и мать, с горем пополам угомонив хмельного отца, укрутила фитиль в керосиновой лампе, и теперь сонно светил желтоватый огонёк под стеколкой, а горницу кутал тоскливый сумрак. В полотняной зыбке, подвешенной к толстой сосновой матице, уже уснула малая дочь, а Ванюшка, пяти лет от роду, и сестра, что нынче пошла в школу, еще шептались. Мать присела на их койку и устало попросила:
– Нету на вас угомона. Спите, а то папаша проснётся, даст жару…
– Мама, а зачем крашенные яички на божнице лежат? – прошептал Ванюшка.
– Божушка пошлёт андела …вроде птицы полуношной… прилетит андел Божий и поклюёт яички… Послушных и смирных ребятёшек утешит, а вольных… – мать сердитого глянула на сына, – а вольных, что мать не слухают, наклюёт в макушку…
– Дак чо, мама, птица скрозь стену прилетат?.. – спросил Ванюшка.
– Скрозь, скрозь… Спите, идолы!..
Мать ушла с лампой на кухню, где задула огонёк, и горницу окутал сумрак, и лишь скудный свет луны сочился сквозь заледенелое окошко.
Сестра угомонилась, отвернувшись к стене, а Ванюшка долго не мог заснуть; поминался пьяный кураж отца, что во хмелю бредил войной, отгремевшей лет десять назад; слышались мольбы матери, павшей перед божницей на пол. От сих видений душу малого защемило печалью, и улетучилась дрёма, но вдруг привиделась полуношная птица – увиделась причудливо, словно с мерцающего дна озера, прозрачного и призрачного. Вроде прилетела полуношница поклевать крашеных яичек, какие кладут на Христову Пасху подле образов, и ласково глянула на парнишку, коего бередило тревожное ожидание яркого события, что празднично явится пред очами, услышится ушами, уставшими слушать материны слёзные причитания и отцовские фронтовые песни, похожие на дремучий, глуховатый вой пурги, безъисходно гуляющий в сиплой груди русской печи.
Ванюшка ждал полуношную птицу… Решил пожаловаться на разнесчастную житуху, что особо печально виделась во мраке спящей горницы; пожаловаться на отца и мать, не одаривших весёлой жизнью, как у детишек совхозного бухгалтера. И смутно, затаённо, боясь даже себе признаться, парнишка надеялся, что полуношница услышит жалобы, и, добрая, всесильная, подарит счастливое детство.
Знобило, словно под ватное одеяло ползла стылость от щелястого пола; тревожно и заполошно билось сердце, а губы высохли от напряжения; он облизывал губы языком, но сырость мигом испарялась. Но потихоньку одолела дрёма, и парнишка забылся в коротком, мятежном сне; а проснувшись, тихо сошёл с койки и на цыпочках, мало что сознавая сонной головой, бесшумно прокрался на кухню.
За окном, словно из рукава матушки-зимы, сыпал густой снег …на Покров Божией Матери, на осенний зазимок… и после сумрачной горницы парнишка вышел на свет, словно очутился на зимней поляне, под сияние ярого месяца. Снежный свет – из окна, неукрытого ставнями, из крохотного окошка над кухонным столом; и, очутившись в таинственно преображённой, вроде чужой, построжавшей кухне, парнишка вгляделся в украшенную щедрой резьбой, старую божницу, где белел пучок вербы, где среди бумажных цветов мерцали пасхальные яйца и скорбно взирали с икон Царь и Царица Небесные.
Полуношная птица еще не прилетела поклевать пасхальных яичек, но, уверенно думал Ванюшка, вот-вот прилетит…
В белом свете кухня виделась опрятной, да чужой и холодной; но снежный свет покоился лишь посреди кухни, а по углам и за печью – мрачные тени, где, чудилось Ванюшке, прячутся злобные зверушки, подглядывают за ним, и глаза их полыхают зеленоватым, хищным огнём. Но когда Ванюшка, холодея, обмирая от страха, оборачивался, зверушечьи глаза гасли, потягивались мягкой тенью век. Таилась нежить и в зарешеченном курятнике, что громоздился возле двери, и тревожила нежить кур, отчего те испуганно кудахтали, высунувшись из решётки.
Не верилось малому, что по кухне от темна до темна топталась мать, вырастившая пятерых ребят и остаревшая: вечером, шаркая усталыми ногами, вносила беремя мёрзлых дров и ранним утром, еще впотьмах, топила русскую печь, ставила самовар, приладив коленчатую трубу в печурку. Усердно помолившись, столь же усердно расчесав долгие волосы, одиноко и отрадно пила жаркий чай, забелённый козьим молоком; а уж потом хватала рогатый ухват, выдёргивала из печи чугунку с мелкой картохой, кою мяла деревянной толкушкой, поливала молочным обратом – готовила корм чушке, а потом и пойло корове. Вернувшись, сыпала в корыто зерно, и куры, высовываясь из зарешеченного курятника, дружно клевали, благодарно кудахтали.
Не верилось малому, что за столом, ныне пустым и белым, вечор сидел отец, мрачно нависая над гранённым стаканом, и, чадя махрой, матерно бранился с воображённым врагом, а потом охрип, осип, сронил сивую голову на столешню.
Не верилось малому, что изо дня в день здесь шебаршилась серая, сонная жизнь, но чудилось, вышел на лунную поляну, что видел нынче летом на покосе, когда посреди ночи, прижатый малой нуждой, оторвался от нагретого телом, душно дышащего сухого сена, и выполз из тёплого балагана в стылую, инистую траву. Из балаганного лаза доносился отцовский храп, слышались молитвенные вздохи матери; а в таёжной чащобе причудливо ухали, хрипло вскрикивали ночные птицы.
Лишь шагнул Ванюшка от балагана, крытого сеном, тут и увидел дивный луг, иссиня белый от ярого света луны. Серебрилась инистая трава, копны сена плыли в певучем хороводе; и луг виделся иным, не тем, что намедни, когда светило слепящее солнце, когда мать с отцом гребли кошенину в копны. Ночной луг таинственно преобразился, и парнишке блазнилось: из березняка и осинника глазели косопятые, лохматые лешаки, а из приболоченной мари плотоядно взирали на малого злые кикиморы.
Вот и ночная кухня, уподобясь лунной поляне, преобразилась в суровом свете… Ванюшка присел на широкую лавку возле курятника, застеленную полушубком, затем, немигающе глядя на божницу, прилёг в ожидании полуношной птицы. В красном углу темнела облупленная икона, где и днём смутно виделся лик, но живо светились белками очи Христа, глядящего в душу; рядом в серебристых ризах – Казанская Божия Матерь и Егорий Храбрый, вонзивший копье в алчную пасть громадного змея.
Словно заболоченная речушка, вяло и сонно текло ночное время, а полуношная птица не прилетала, но парнишка утихомирил тревогу: «Прилетит, полуношница, прилети-и-ит, раз мама говорили… Прилети-и-ит… – Ванюшка уверился и подивился. – Ишь ты, в избу скрозь стену прилетат…» .
Из горницы в кухню волнами вплёскивался бурлящий отцовский храп, слышалось смутное бормотанье и вдруг трезво и ясно:
– Бил я, Гоха, японских самураев!.. Бил!.. бил у озера Хасан, бил на Холхин-Голе…
После сего отец хрипло пропел:
И летели наземь самураи,
Под напором стали и огня…
– Уймись, окаянный, Христа ради! – осерчало бранилась мать. – Ишь, Аника-воин, развоевался… По военной дороге шёл петух кривоногий… Спи, ради Бога! Испугаешь ребятишек, идол окаянный…
Мать досадливо ворочалась в кровати, и, жалуясь темени, скрипела измаянная за долгую жизнь, кроватная сетка. А возле Ванюшки шебаршились куры, ловчее усаживаясь на берёзовом насесте; и мерешилось парнишке, на всю кухню стучало его сердце, теснилось в узенькой, еще не выросшей для семейных переживаний, хрупкой груди.
От двери змеилась стужа, отчего парнишка, озябши, укрылся телогрейкой матери и, поджав ноги к животу, вдыхал ласковый материнский дух, настоянный на запахе хлеба, дыма, сухого назьма, клеверного сена, прокисшего молока и солёной рыбы. Тешили родимые запахи, и даже от спящих кур веяло тепло, а посему улеглась зыбистая дрожь и, Ванюшка, прижавшись к тёплому курятнику, не сводил глаз с божницы, ждал полуношную птицу.
Долго ли, коротко ли, но в бледном сиянии, озарившем кухню, тихо народилась долгожданная, дивная птица…
Бурной и буйной рекой пронеслись годы, но, вглядывась в память, подбирая спелые слова, Иван смог лишь вымолвить: «Столь чудная, столь красивая, аж боязно глядеть, глаза режет, словно глянул на ярое солнце…» Вялое воображение не рождало птицу в ангельской красе, слова казались бедными и бледными, безпомощными обрядить птицу в словесное оперение, ибо осветила птица кухню всполохом, сверкнула оборвавшейся с неба, перезрелой звездой, за которой не угнаться загаданным желаньям.
Народилась птица из цветастых языков пламени, повисла над обмершим парнишкой, тихо и плавно взмахивая крылами, распушая долгий, радужный хвост, с коего сыпались искры-пёрышки, позванивали колокольцами в избяной тиши. Лик у полуношницы человечий, хотя и снежно белый, а взгляд карих глаз, пристально замерший, проникал в душу, отчего парнишка испуганно сжался. От страха вылетело из головы, что вечор думал пожаловаться на мать и отца, на худую жизнь, но какие, Господи, жалобы, если взгляд пытал, напоминал о былых проказах, а парнишка жарко открещивался, заполошно оправдывался, отводя беду. Долго ли, коротко ли, но полуношница, окатив слепящим жаром, спустилась ниже и вдруг!.. вдруг отмашисто клюнула парнишку в губы, отчего тот возопил благим матом, руша ночную тишь.
Словно курица, летящая к брошенным цыплятам, влетела мать на кухню, закудахтала и, нашарив спички на печи, стала заполошно зажигать керосиновую лампу. Сронила стеколку, брызнувшую нежным стеклом, услыхала голосистый брызг, выбранила себя, пахорукую, и кинулась к Ванюшке.
В белом исподнем вышел на кухню и отец, встал над сыном, зевая и почёсывая брюхо, поглядывая в окошко, откуда веял белёсый свет от снежного предутрия. А мать ухватила рыдающего сына, прижала к груди, потом стала баюкать, покачивая на руках; да вдруг увидела окровавленный рот, обеспамятела, пала на лавку вместе с сыном на руках и завыла, запричитала.
– Ой, да кто ж тебя, родненький, изранил-то, кто ж тебя окровянил-то?..
Толи разбудили, толи времечко приспело, оглашено, громче плачущих, запел в курятнике голосистый петух, и петушье пение заметалось по кухне. Слушая плач матери и сына, пение петуха, отец глупо ухмылялся, поддёргивал спадающий кальсоны, заправлял назад сивую гриву волос.
Вскоре притих угретый, обласканный парнишка; и мать, отпричитав, усадила малого на лавку возле курятника, тряпицей смокала кровь с губы, отёрла лицо.
– И кто ж тебя, сына, поранил-то? – спросил отец.
– Полуношная птица…
– Чо, чо?.. Какая птица?
– Полуношница… Прилетала крашенные яйца поклевать…
– И клюнула в губу…
– Но…
– Да-а-а… – с улыбкой протянул отец, – полунощница, говоришь?.. Ясно, мать наплела с три короба…
Петух, смекнул отец, завидел из курятника открытые во сне, белеющие зубы, ну, и долбанул, слепошарый, клюнул заместо зерна, и угодил в губу. Больше некому кроме заразы горластой… Клюнуть могли и куры, но отец настаивал на молодом, вешнего вывода, голосистом петухе, поскольку давно матюгал того и порешил на ближайший праздник откатать петуху безтолковую голову, дабы не драл лужёную глотку ни свет, ни заря, ломая сладкий предутренний сон.
И Ванюшка страдал от петуха: спал, бывало, на кухне возле курятника и аж подскакивал на лавке, разбуженный в сумерках петушьим криком, от коего сердце холодеет и немеет, как при падении. Проснувшись, раздражённо гадал, чтобы эдакое утварить с заполошным петухом: то ли на ночь стягивать клюв проволокой, то ли железный наклювник пялить и снимать лишь для того, чтобы петух испил водицы и поклевал зерна. А порой, разбуженный, осерчавший, парнишка соглашался с отцом, который надумал оттяпать горлопану башку, чтобы рань-прирань не горланил на всю избу.
– От, холера, поцеловал, дак поцеловал, – восхитился повеселевший отец и, умно прижмурившись, довольный смекалкой, поцокал языком, потом оттянул здоровую Ванюшкину губу, морщась, стал разглядывать ранку на нижней губе. – Как бритвочкой секанул, придурошный… Но-о ничё-о, Ванюха, до свадьбы заживёт, – ласково заговорил отец, и Ванюшка, мало привычный к отцовской ласке, опять заплакал. – А полуношнице шею набок свернём, дай получше рассветает…
Мать испуганно перекрестилась на божницу:
– Господи, спаси и помилуй!.. – обернулась к отцу. – Не мели чо попало-то, Филя-дурачок. До седых волос дожил, а ума не нажил…
Ванюшка согласился с отцом, что дурковатый петух клюнул в губу, но если ум соглашался с отцовской правотой, то душа перечила, поминая полуношную птицу. Похоже думалось про Илью пророка… Скажем, подросши, Иван соображал, отчего гром гремит на Ильин день, а исподволь чудилось: Илья Громобой, незримый человечьим оком, разъезжает по небу на телеге, и колеса грохочут на тамошних худых дорогах, переваливаясь и колотясь на ухабах и камнях. Купаться на Ильин день мать Ванюшке не велела: «Илья нонечесь шибко сердитый, того гляди пушнёт молоньёй вольного, коль в озеро полез… Грех купаться, откупа-ались, сына…»
Вольные ребятки купались и в Ильин день, да с пущей усладой; купались от темна до темна и до посинения; и под потёмки прибегали матери, палкой выгоняли ребятёшек из воды. Ванюшка вспоминал: вроде, боязно купаться …Илья молнией шарахнет и окочуришься… но так охота, спасу нет… К сему ребятишки тревожно чуяли, вздымая облупленные носы к тихо вянущему солнцу: после Ильи Громовержца мало осталось золотистых летних деньков. Ласковое тепло уплывает в небеса, словно в открытую печную трубу, и надо запастись теплом на долгую, ветреную забайкальскую зиму, скопить весёлых впечатлений и под вой пурги за тусклым, мёрзлым окном поминать жаркое лето, теша и грея зябнущую душу.
Спустя долгие годы, Иван услышит, бывало, на Ильин день громовой рокот, замрёт и невольно вымолвит: «Илья пророк грохочет на телеге; а у коня сорвётся подкова с копыта, падёт в реку ли, в озеро, и вода похолодает. Откупа-а-ались, братцы…» А уж как молния с громовым треском, с буйным раскатом развалит небо пополам, Иван съёжится в страхе, словно молния сразит его, грешного, запальчиво перекрестится, жарко взмолится: «Господи, помилуй мя грешного!..»
Получив на губу отметину, веря, что петух клюнул, Иван верил и в полуношную птицу, наказавшую его, проказника, как верил в Илью пророка, поражающего богохулов.
С той лунной ночи деревенская братва дразнила Ванюшку Губой; по-первости – заячьей, потом для пущей лёгкости – просто, Губой: узенькая, малоприметная стежка прошивала верхнюю губу. А покинул забайкальское село, заматерел, стал забывать о косёнкой меже, в малолетстве поделившей нижнюю губу, и о полуношной птице, но когда, бывало, жизнь, хоть помирай ложись, когда маял стыд за смертные грехи, поминалась родимая мать, потом – отец; и в тихом, желтоватом свечении являлась родительская изба с божницей над резным комодом, и ангельская птица, тихо машущая крылами, пристально взирающая в душу.
1980, 2023 годы