Валерий РОКОТОВ. Казнь мотылька

Повесть / Источник илл.: Фотобанк Trip Tonkosti

 

Джаз – это музыка,

в которой люди ходят по канату.

Бертран Тавернье,

музыкальный критик.

 

 

– Ваше приказание исполнено. Приговорённый расстрелян.

– Хорошо, – непривычно мягко ответил Хрущёв и глупо добавил: – Спасибо.

– Не стоит благодарности, – ответил Тихий и первым повесил трубку.

Тон доклада был вызывающим, откровенно враждебным, но генерал не опасался последствий. Партийный вождь, с тупым упрямством добивавшийся смертной казни, полностью обнажил свою сущность. Неврастеник, запоздало корчащий из себя Сталина, был ни на что не способен. Хрущёв смог уничтожить беззащитного гражданина своей страны, но противопоставить себя системе спецслужб никогда не осмелится. Тихого тяготило другое. Это было чувство вины. Впервые в жизни он нарушил данное слово.

Генерал взял том уголовного дела, пылящийся на столе, и ещё раз посмотрел в глаза тому, кто поверил его обещанию.

Валютный делец, всё о себе рассказавший, был казнён десять минут назад. История Яна Рокотова была изложена на сотнях страниц, старательно переписанных машинистками. Однако этот человек так и остался для него загадкой. Кем же он был, этот беспокойный стиляга? Одиноким канатоходцем или вестником перемен, которым противостоять невозможно?

 

Время пришло

 

–  Только не сегодня! – взмолилась тётка, когда он нежно перебирал свой винил. – Тебе что, одного срока мало? 

Ян вздохнул над альбомом Bird & Diz и подумал, что на сей раз с тётушкой трудно не согласиться. Можно было, действительно, получить по мозгам. Он лишь полгода, как вернулся из лагеря, и джаз ещё не стёр воспоминаний о лесоповале и мордобоях. 

Утро всё равно не оказалось безмузыкальным. Вещицы, которые тянуло послушать, звучали в его голове. Под них он и позавтракал, и оделся.

Реакция отчима на его прикид была предсказуема.

– Ты сошёл с ума?.. В такой день?..

– Не заметят, пап. Не беспокойся.

Ян скрыл своё яркое своеобразие под длинным, подвального цвета пальто и помчался прощаться со Сталиным. Похороны вождя были зрелищем, которое он не хотел пропустить. Он давно мечтал увидеть его в гробу.

На улице ярко вспомнились гармонии Чарли Паркера: рискованно, непредсказуемо зазвучал сакс. Вот за это он и любил бибоп – за абсолютное нежелание идти не своей дорогой и считаться с чужими вкусами.

Вещица Nows the Time звучала в метро, звучала в бескрайней, молчащей очереди, и только на пороге Колонного зала её отогнал Бетховен.

Двигаясь в людском ручейке, Ян неотрывно смотрел на генералиссимуса. Сталин, облачённый в свой повседневный мундир, тихо плыл на высоком цветочном ложе. Казалось, река истории несёт его в день вчерашний, в суровое прошлое, и дверь, полосой света встречающая осиротевший народ, выпускает всех в другой, уже изменившийся мир.

Ян вдруг поймал себя на мысли, что ему не удаётся торжествовать. Впереди и позади плакали, и эта неподдельная, физически ощутимая скорбь передалась и ему. Совершено негаданно он признал то, с чем не планировал соглашаться – величие этого старца, который держал страну в кулаке и привёл её к невероятной победе. А о себе вдруг подумал, как о чём-то почти незаметном. Перед гробом Сталина его авантюризм, его эго куда-то запропастились. Он почти сроднился с толпой и ещё, чего доброго, разрыдается. Это никуда не годилось.

В почётном карауле стоял колобок, жалко шмыгая толстым крестьянским носом. В своём костюме-мешке он казался пародией на атланта. На покатых плечах колобка лежало тяжкое горе. Оно клонило его к земле.

Изображая беспредельную скорбь, Хрущёв переигрывал. Шальная мысль вдруг пришла в голову юноше. Когда колобок повёл липким взглядом по очереди, словно ища сострадания, Ян скорчил рожу.

Глаза Хрущёва расширились, плечи медленно поползли вверх и лицо приняло звериное выражение. Впившись в наглеца лютым взглядом, он заёрзал в своём чёрном мешке.

Ян не испугался. Колобок не мог причинить ему зла. Через считанные секунды он уже будет на улице. Прикованный к своему месту, тот даже не сможет отдать приказ об аресте. Да и за что его арестовывать? За рожу? Так это его лицо перекосило от горя. Не верите? На себя посмотрите, товарищи.

Из Колонного зала Ян вышел, уже совладав с собой. К нему вернулись и уверенность в своей уникальности, и презрение ко всем на свете вождям.

В том новом, что явственно ощущалось в застывшей реальности, было что-то интимное и тревожное. По Охотному ряду он дошёл до «Бродвея» и остановился, пытаясь прочувствовать этот великий момент смены эпох. Он ждал слов, которые должны были родиться и приветствовать перемену, но услышал вместо них музыку.

В его сознании вдруг зазвучала труба Майлза Дэвиса, и этот пронзительный, одинокий звук наполнил душу сладостью обречённости. Он оказался яснее слов.

Ян вспомнил о шапке в руке, натянул её до ушей и зашагал восвояси.

Морозный ветер носился по серым улицам. Он рвал серые пальто и шинели. Он бухал в зияющие витрины. Солнце ожидало приказа на выход из облаков. Но получить его сегодня уже, судя по всему, не надеялось.

 

Седой следователь аккуратно положил перед ним пачку пластинок.

– Интересно, что вы находите в этой музыке?

Ян совершенно не ожидал, что в КГБ его спросят о джазе.

– Дайте подумать… Наверно, свободу в ней нахожу. Джаз ведь родился из духовной музыки негров. Из их молитв. Он стал их освободителем. Не Линкольн негров освободил, не добренький Север, а джаз… За порогом подвального клуба могли унизить, искалечить, убить, но пока ты играл джаз, ты был свободен. Ты чувствовал себя человеком.

– А что, вы не чувствуете себя человеком в СССР?

Ян с улыбкой пожал плечами и промолчал.

– У нас же тоже есть джаз. Есть Утёсов.

– Это не джаз.

– А что же?

– Банальная эстрадная музыка. Понимаете, напуганный джаз – это не джаз. Тот, кто по указанию сверху разогнул саксофон, уже не джазист. И никогда им не будет.

– Ну а-а… Лундстрем? Он тоже не джазист?

– Лундстрем играет с оглядкой. Он слишком осторожен для джаза.

Арестованный на секунду задумался и решил договорить до конца.

– Джаз не может развиваться, когда он в цепях. Это музыка свободы. В этом вся её суть. Вам бы послушать…

– Обязательно, – пообещал следователь. – А с чего мне начать?

– С Армстронга, разумеется. Потом ЛаРокку послушайте. Он буйный, но классный. И с юмором. Ещё Брубека и Билли Холлидей обязательно.

– А это?

– Нет, Паркер и Дэвис – это вам пока рановато. Упаси бог начинать слушать джаз с бибопа.

– Почему?

– Вы просто ничего не поймёте.

Следователь отложил отмеченные пластинки.

– Можно мне закурить?

– Пожалуйста. Скажите, Ян Тимофеевич, почему вы хотели бежать из страны?

– Так здесь же колхоз. Человека самолюбивого, не выносящего стадности, здесь буквально всё бесит. Среди стиляг бегство – объединяющая мечта. Все рвутся на Запад. Жизнь там кажется сплошным кайфом. Днём зарабатывай, вечером трать и живи, как хочешь. Живи как мотылёк.

– А вы не думали, что это всё пропаганда, и Запад – совсем не то, что вам представляется?

– Знаете, мне бы не хотелось этому верить. Не надо разрушать мечту, которая греет мне душу.

 

Мотыльки

 

Тоска была разлита повсюду. Она пялилась на тебя с уличных стендов, призывающих идти на завод. Её излучали газеты, трубящие об успехах и достижениях. Тоску вселяли дома: обветшалые купеческие особняки, жалкие коробочки новостроек и даже образцы парадной архитектуры. Но главное, тоску нагоняли люди – серые муравьи советского мегаполиса. Иногда Яну казалось, что они сделаны из земли.

Лишь там, где порхали мотыльки, ощущалась какая-то радость. Его собратья расцвечивали столичные улицы. Пёстрые, гнездящиеся вокруг танцплощадок, опьянённые джазом и ритм-энд-блюзом, они пытались жить жизнью, о которой здесь все забыли.

Мотыльки были разными. Кто-то был проповедником отчаянной праздности, а кто-то сурово пахал и выковывал своё будущее, но при этом с головой погружался в джазовый вечер. Дети начальников и простых работяг летали одним густым роем.

Первые мотыльки появились ещё при Сталине. Скромно окрашенные и пугливые, они вылетали из дверей кинозалов, где шла «Серенада солнечной долины». Это было то ли ошибкой, то ли политическим жестом вождя – выпустить на широкий экран американский джаз-мюзикл. А может, он разглядел в джазе то, что озвучит послевоенную жизнь, сделает её веселее и заставит ускориться.

Картина тревожила душу. Она вселяла мечту о жизни без продуктовых карточек, съездов и пятилеток, о жизни с улыбкой и под приятную музыку. Мечта заполняла зал и по окончании сеанса растекалась по улицам. Люди уносили её с собой.

Тогда и завелись мотыльки. Они были родом оттуда, из солнечной долины в недоступных глубинах экрана.

После смерти Сталина мотыльки осмелели. Они придумали себе диковинные причёски и облачились в невиданные здесь одеяния. Их вид приобрел очевидный характер протеста. Начёсанные чубы, яркие галстуки, узкие брюки, клетчатые пиджаки до колен дразнили советского обывателя и вселяли в душу сладостное чувство инаковости. Это был праздник, который всегда с тобой, как писал одобренный цензурой Хемингуэй.

Ещё в ледниковый период бойкий фельетонист придумал им прозвище. Он назвал их стилягами. Мотылькам это жутко польстило. В свежем, ядовитом словечке они уловили и тщетный родительский окрик, и нечто более важное. Это было признание. Отныне они были не жалкой кучкой чмырей, а явлением.

Эта весёлая, живая толпа отгоняла призраков его прошлого – матёрых урок, с которыми довелось тянуть срок. Лагерная жизнь с её будничным беспределом, с летящими в лицо кулачищами и мучительным трудом ради отметки в тетради – всё это словно было не с ним.

Яна умиляли невинные проделки стиляг, хиляющих по переименованной в «Бродвей» улице Горького. Они пристраивались к прохожему и, стекаясь отовсюду, вытягивались за его спиной паровозиком.

Направляющий не понимал, почему вокруг улыбаются. Он начинал осматривать себя и замечал паровозик, который во мгновение рассыпался. А потом снова собирался за его или чьей-то другой спиной.

Иногда товарищ реагировал бурно: скандалил, убегал и возвращался с милицией, заявляя, что над ним издевались, а возможно, даже хотели довести до самоубийства. Тогда паровозик выстраивался уже за спиной милиционера и ехал в отдел.

Стиляги были немногочисленны. Если бы власть не доводила консерватизм до идиотизма, их бы и не заметили. Но власть раздула компанию и осветила их всеми прожекторами. Их рисовали жлобами и клоунами. Их обвиняли в разврате. На них официально разрешили охоту, и это воодушевило хулиганьё, получившее возможность избивать и унижать безнаказанно.

Как-то на «Брод» высыпала целая кодла. Столичные пэтэушники решили немного размяться. Они набросилась на первых встречных стиляг и вдруг увидели, как отовсюду к ним летят карнавальные галстуки и петушиные гребни.

Пэтэушники тогда схлопотали отменно и так огорчились, что бить людей в центре города больше не захотели. Они предпочли действовать на окраинах.

На фельетоны и карикатуры мотыльки тоже ответили. Однажды на танцверанде они устроили дефиле. Чуваки надели брюки, похожие на трубы родного завода, мешки с рукавами, выдаваемые торговлей за пиджаки, и ботинки, известные в народе как «говнодавы». А чувихи нарядились, как доярки на отдыхе.

Модели сурово хиляли перед стиляжной толпой, а потом заявляли:

– Если я это ещё раз надену, убейте меня!

– Даже не сомневайся! – обещала толпа.

Показ завершился костром, в который полетело всё, что было показано.

Участники шоу тогда не успели переодеться. Как только шмотки оказались в огне, наскочили дружинники.

– Надо же! – ахнули активисты. – Прямо в парке сношаются!

Вскоре прессинг оказался таким, что многие перестали ходить «на толпу». Стиляги сидели «по хатам» и слушали музыку. Власть загнала всех в джаз и резко подняла уровень музыкального просвещения.

Передвигаться поодиночке тогда стало нельзя. Хилять выползали по трое-четверо и не всегда отбивались.

Чувихам доставалось больше всего. Им рвали платья. Их обвиняли в проституции и тащили в суды, где вроде как отмороженные девицы ставили в тупик обвинителей. Они предъявляли справки о девственности.

Порезанные брюки и галстуки, разбитые пластинки, испорченные причёски – всё это взывало к отмщению.

И скоро такая возможность представилась. Одного из главных инквизиторов удалось наказать.

 

Чёрный день активиста

 

Рано утром к дому, где жил Егорушка Яковлев, подкатила скорбная колымага, отдалённо напоминающая мебельный фургон. Надписи на её боках сообщали, что машина управляется комсомольским экипажем и им же взята на социалистическую сохранность.

В тот день пламенный активист – глава опергрупп, устраивавший облавы на «Броде», – переезжал в новый дом. Транспортное агентство выделило ему свой лучший фургон, только он прибыл позже.

Когда мебель была погружена, новосёл вышел из дому и недовольно поморщился. Грузовик у порога был дряхл и жалок. Однако скандалить в столь радостный день у активиста не было настроения. Забравшись в кабину, он хмуро приказал трогать.

Машина не завелась. Тихо ругаясь, водитель-комсомолец открыл капот и начал копаться в двигателе. Потом он вернулся в кабину, вытащил провода зажигания и сказал пассажиру:

– Соедини их оголёнными концами и держи.

Егорушка, опешив, соединил проводки. Стальное нутро неуверенно заработало. Прокашлявшись, колымага тронулась в путь.

По дороге останавливались несколько раз, и водитель снова и снова оживлял двигатель, давно растративший лошадиные силы.

Во время очередной остановки шофёр отошёл от фургона и рухнул на пыльный газон.

Новосёл предложил продолжить борьбу за живучесть машины. Водитель ответил однозначным отказом.

– Отмучилась старушка, – скорбели грузчики, рассевшись на бордюрном граните. – Надорвалась на государственной службе.

Егорушке просто не терпелось добраться до транспортного агентства. Поскольку требовалось немедленно там на всех наорать, он бросился ловить такси.

Как только активист сгинул, экипаж словно по команде поднялся на ноги. Через мгновение машина покорно завелась и, резво сорвавшись с места, растворилась в потоках города.

Со всем этим барахлом мотыльки обошлись не слишком почтительно. Они равномерно спихивали его от места остановки до «Брода», чтобы Егорушка понял, откуда явились мстители.

 

Штатник

 

Травля была бесполезна. Экзекуторы вызывали раздражение у обычных людей, которые в приодетых юнцах не видели ничего ужасающего и часто за них вступались. А самих стиляг вся эта охота на ведьм лишь раззадоривала.

То, что творили активисты, выглядело пародией на репрессии. Задержанных могли публично унизить: отстричь чуб и галстук, порвать пиджак и разбить пластинки (что было больнее всего). Их могли затащить в околоток и допросить, но этим арсенал мер исчерпывался. Мотылёк вылетал на волю злым и готовым к сопротивлению.

Ян помнил, как однажды шёл по улице остриженным и оборванным, да ещё и с расколотым диском, который он на день вымолил у приятеля. Дома он в абсолютном отчаянии смотрел на обломки «Блюзовых настроений» и не представлял, что скажет его владельцу. Эта пластинка была, скорее всего, единственной в СССР. В тот день из противника серости он превратился в её врага.

Мотыльки делились на «штатников» и «галломанов». Одни предпочитали всё американское: музыку, фильмы, одежду. Другие признавали только французское. Это были первые граждане советской страны, гордые своей несоветскостью и выставляющие её напоказ.

Ян как-то сразу и всецело осознал себя «штатником». Америка, которую он увидел в окне экрана, становилась для него чем-то почти священным. Он вырезал из журналов снимки её городов и дорог. Его тянуло к американским туристам. Ему хотелось потрогать их или выпросить безделушку. Это было как прикосновение к легенде.

А когда он расслушал джаз и осознал его суть, с рук словно упали цепи.

Джаз пробуждал чувство авантюризма. Особенно боп, где банда держала ритм, а солист уносился в высоты импровизации.

Музыка звала за очерченные границы. Она вселяла странную веру в то, что, стоит отогнать страх, и у тебя вырастут крылья.

 

– Прослушал я всё, что вы рекомендовали, Ян Тимофеевич.

Следователь выглядел как-то иначе: что-то изменилось в его лице. Взгляд стал явственно мягче, и сам он выглядел так, словно ему только что утвердили длительную командировку в Австралию.

– И?

– Понравилось. Правда.

– А что больше?

В тёмных глазах собеседника зажглись искры.

– Билли Холлидей. Очень чувственный голос. Я бы её к нам пригласил.

– Опоздали немного. Умерла в прошлом году.

Следователь здо́рово опечалился. Видимо, он уже представлял встречу с певицей и её сопровождение в поездках по СССР. А может, и что-то ещё. Глядя на конверт Lady In Satin, он тяжко молчал.

Подследственный поспешил на выручку.

– Так Бенни Гудмена пригласите. 

– Почему его? – грустно спросил генерал.

– А он человек стиля. В Карнеги-холле выступал. Он здесь всех очарует.

– Он не антисоветчик, надеюсь?

– Что вы! Его убеждения – джаз. А джаз же интернационален, по сути. Он объединяет и…  сплачивает.

Следователь улыбнулся.

Он негр?

Кто? Гудмен? Нет, не совсем. Вернее, совсем не негр. Вас это огорчает?

Не особо. Но так было бы проще.

Сейчас я вам объясню. Настоящий джаз – это переполненный чёрный поезд, в который несколько новых американцев запрыгнули на ходу. Они сбежали в джаз от тирании своих ортодоксов. От всех этих хре́новых мифов и указаний. Рядом шёл белый поезд, тоже джазовый и очень задорный. Но там был сильный уклон в коммерцию. Там не было шрамов от сброшенной цепи. Так вот, Гудмен – один из тех прыгучих ребят.

Он точно в чёрный поезд запрыгнул?

Ещё бы не точно! Он пацаном переслушал все чёрные оркестры Чикаго. Потом протирал штаны в Гарлеме. Для него сам Хендерсон музыку писал.

Кто, просите?

– Флетчер Хендерсон, чёрный король джаза. Все прыгали в чёрный. Они слышали эти звуки, эти ритмы свободы, эту музыку преодоления рабской судьбы, и у них просто сносило крышу. Они улавливали созвучие со своей судьбой – без сомнений. А вот по пути многие прыгнули в белый поезд, потому что там – куча денег и радостей. Там родился свинг. Так и ехали – прыгали то туда, то сюда, как кенгуру.

Следователь заметно повеселел.

– Хорошо, направим записку в Минкульт.

– Что, правда? И… проканает?

– Думаю, «проканает».

– А там? – Ян указал на потолок. – Хрущёв джаза не любит. А значит, ЦК не любит.

– Если КГБ любит, то для приглашения этого более чем достаточно. 

– Вы знаете, что напишите? – заволновался подследственный. – Что это прогрессивная музыка широких слоёв трудящихся, а боперов даже называют «коммунистами джаза». 

– Так за чем дело стало? Сами и напишите.

– Шутите?

– Нет. Валяйте – на имя Фурцевой.

– Бумагу можно? 

– Ян Тимофеевич, нам нужно прояснить несколько вопросов по делу.

– Нет проблем. Давайте всё быстренько проясним, и я составлю записку.

– Скажите, когда вы начали валютные операции?

 

Валютчики

 

В пятидесятые Москву заполнили интуристы. Они были крайне доброжелательны. Им нравилось, что в СССР есть мощные профсоюзы и нет гангстеров, есть бесплатные школы и нет публичных домов, есть почти бесплатное, похожее на музей метро и нет рекламы. Единственное, что им было не по нутру, – это несправедливый курс иностранной валюты по отношению к советскому рублю. Полновесные доллары, марки, франки и фунты стерлингов, при всём уважении к советской денежной единице, никак не соотносились с теми мизерными суммами, которые за них предлагались.

Это явное несоответствие заставляло иностранцев шарахаться от мраморных гостиничных стоек, за которыми сидели девушки в форменных блузках. Они обменивали валюту по курсу, установленному правительством.

Иностранцы очень жалели, что советская власть не приветствует какие-либо иные способы валютного обмена. С огромной неохотой они шли на нарушение здешних законов. Их снедало желание вывезти из СССР побольше водки, икры и матрёшек. Это наваждение было невозможно перебороть.

Валютчиков не приходилось искать. Они были назойливы. Иные из них следовали за иностранной тургруппой, как волк за хромой лошадью. Они вились вокруг туристов в многоэтажных универмагах, приставали к ним у гостиниц, махали, как корабельные сигнальщики, с гранитных причалов, к которым приставали экскурсионные пароходы.

Нагловатые лица быстро запоминались. И уже в конце первого дня какой-нибудь смельчак отваживался незаконно разменять доллары. На другой день список нарушителей пополнялся ещё парой человек. А накануне отъезда члены тургрупп уже сами алчно всматривались в прохожих, тщась распознать в них валютчиков.

Ян нашёл к туристам подход. Он понял, что те ценят вежливость. Здесь многое зависело от правильной формы обращения. Иностранец пугался и хмурился, услышав сконфуженный шепоток: «Do you want to change dollars?» Но если ему приветливо говорили: «Would you like to change some money, sir?», – румянился от удовольствия и с покровительственной улыбкой лез за бумажником.

Впоследствии Ян учил этому молодых. Ему быстро надоело гоняться за иностранцами. Это было не очень увлекательным делом, и это был не его масштаб.

Ян решил привлечь к бизнесу мотыльков и не прогадал. Мотыльки были бедны, а культ вещей и беспечности требовал денег. Всех их влекло к иностранцам, и оставалось лишь направить этот праздный интерес в нужное русло.

Стиляги оказались идеальными контрагентами, честно выполняющими условия договора. Они приносили валюту, получая рубли по оговорённому курсу, и гордились тем, что держат данное обещание. Им это казалось признаком буржуазности.

Потом наиболее смышлёные стали его помощниками. Через них он скупал валюту у иностранцев и продавал счастливчикам, выезжающим за рубеж.

Построенная пирамида превратила его в крупнейшего игрока на чёрной столичной бирже.

 

– Знаете, я хотел бы точно знать, сколько мне светит? – устав от признаний, спросил подследственный. – Иначе зачем мне на себя наговаривать?

Следователь размял спину и пояснил.

– По закону, от пяти до восьми лет общего режима. Учитывая вашу откровенность, прокуратура предложит пять. Не сорвётесь в колонии, года через три сможете «хилять по Бродвею».

Done, как говорят акулы империализма. Продолжим заниматься.

Ему вдруг задали странный вопрос.

– Скажите, Ян Тимофеевич… В чём причина вашего неприятия советской морали?

Допрос вёлся в уважительной форме, и это располагало. Кривить душой, в принципе, было незачем.

– Думаю, в атеизме, вами же и воспитанном.

– Поясните, пожалуйста.

– Власть говорит, что бога нет, но призывает жить в аскезе и праведно. Но ради чего? Если нет бога, то ради чего? Ради будущих поколений? А какое мне дело до будущих поколений?

 

Праздник

 

К молодёжному фестивалю 1957 года Ян подготовился основательно. Он запасся всем хламом, который производил гипнотическое впечатление на иностранцев: кокардами, валенками, калошами, вымпелами «Победитель соцсоревнования» и плакатами «Пьянству – бой!». Представлялся уникальный случай пополнить валютный резерв. Советское государство демонстрировало миру свою открытость и демократизм. В этот момент глупо было сидеть сложа руки.

Мировой фестиваль стартовал 28 июля и обернулся невиданной в истории СССР вакханалией. Все отлично повеселились. Тысячи человек, приехав в Москву, разбрелись по городу, словно это была какая-нибудь Барселона. Эту орду оказалось невозможно проконтролировать. Иностранцы бродили по столице днём и ночью, пели, пили и целовались с советскими людьми, менялись с ними вещами и звали в гости. Скоро их стало трудно отличать. Бывало, к пьяному англичанину, лезущему на ресторанную сцену, растерянная милиция вызывала из КГБ переводчика. И тот с удивлением обнаруживал, что хулиган путается в формах глаголов и говорит с дичайшим южнорусским акцентом. А бывало, типичный здешний пьянчуга, извлечённый из клумбы, внезапно начинал безупречно говорить по-фламандски.

Мотыльки были наготове и не подвели. «Делегаты» вывезли из страны всё, что Ян для них заготовил.

И сам он загрузился под люстру.

В те дни Москву наводнила не только валюта. Её наводнили иноземные книги, журналы и шмотки. Её наводнила музыка. Новинки джаза, которые было невозможно достать, теперь ходили по рукам, переписывались и звучали из распахнутых балконных дверей.

Москве понравился прохладный джаз – кул – с его мягким ритмом и неспешной, уходящей в бесконечность импровизацией. Он тихо растекался по улицам, вселяя покой, пробуждая полуулыбки и превращаясь в звуковую дорожку эпохи.

Органам пришлось потрудиться, чтобы вернуть столицу в привычное, первобытное состояние. Они ещё долго очищали её от иностранной заразы, изымая предметы, запрещённые к обращению.

Однако «делегаты» занесли в СССР то, что уже невозможно было изгнать. Это был аромат свободы. Иностранцы уехали, а он остался в стране.

Тогда, с тоской глядя на отъезжающих, Ян впервые твёрдо решил бежать. Он понял, что должен во что бы то ни стало добраться до Солнечной долины – своими глазами увидеть благословенный край, откуда приехали и куда спешили вернуться его весёлые и счастливые жители.

 

Серафима

 

В лихие фестивальные дни от пёстрой иноземной толпы отделилась и вошла в его жизнь Серафима. Она была студенткой Иняза и на фестивале работала переводчицей. Крохотная, изящная, она любила красивые вещи и ценила мужское внимание. Яна заворожила её откровенность. Ей было невероятно скучно жить в СССР, и она этого не скрывала, бойкими речами громя советские культы.

Как и он, она оказалась свирепой противницей коллективизма – её эго было безбрежным, как океан. По количеству произносимых «я» Серафима опережала даже его, обожавшего якать. Она была влюблена в свинг, ощущая родство с этой танцевальной стихией.

– Знаешь, как я определяю качество музыки? – спросил он её в тот памятный вечер, когда она впервые переступила порог его дома. – Если соседи начинают долбить по батарее и орать, что вызывают милицию, значит, в твоих руках – подлинный музыкальный шедевр.

– Сейчас проверим! – заявила Серафима и, стремительно перебрав его внушительную коллекцию, остановила выбор на Томми Дорси.

Когда задрожали диффузоры динамиков и тут же заголосили соседи, она увеличила громкость и бросилась танцевать. Его поразило то, ка́к она танцевала – с отчаянным упоением, словно вырывая себя из ненавистной реальности.

А потом они танцевали под «Осень в Нью-Йорке» Билли Холлидей и парижские медляки Майлса Дэвиса, и что после этого происходит с танцующими джазфэнам известно.

Он сразу доверился ей и взял в дело. Ян ей всё рассказал. Он пообещал, что не бросит её в СССР, – они убегут вместе. Причём убегут не куда-то конкретно, а в джаз.

– Мы проживём свою жизнь весело, – говорил он Серафиме, чьи тёмные глаза воспламенялись надеждой, – и всё успеем. Мы прокатимся по Америке в пульмановских вагонах, навестим места славы: «Коттон-клаб» в Гарлеме, «Савой» в Чикаго и «Паламар» в Лос-Анджелесе. А потом объездим весь мир и впутаемся во все возможные передряги. Даже если погибнем где-нибудь на пороге старости, то это будет не жалко.

 

Золото и свобода

 

Арабы любят золото. Это у них в крови. В конце пятидесятых арабские офицеры, нахлынувшие в Москву, скучали на лекциях в Академии, но зато лихо орудовали на чёрном рынке. Они проявили себя талантливыми контрабандистами. Арабы наводнили Москву царскими золотыми червонцами, привозя их в специальных поясах килограммами.

Яна заинтересовали эти деятельные ребята. Советские нумизматы теряли голову при виде золотых монет с профилем Николая Второго и выкладывали за них огромные деньги. Он сделал арабам выгодное предложение, и золото потекло к нему.

В 1960-м Ян понял, что пора уносить ноги из СССР. К тому времени он стал состоятельным человеком даже по западным меркам.

Один из арабов предложил весьма комфортный план бегства. Его родственник капитанил на банановой посудине, которая заходила в Одессу. Он брался доставить их с Серафимой в Стамбул.

Тогда Ян показал возлюбленной свою казну. Она сама открыла пухлый английский кейс, где лежало то, что составит их счастье, – толстые пачки долларов, марок, франков и фунтов стерлингов, перехваченные копеечными резинками, и вязанные носки с золотыми монетами.

Они решили, что перед отъездом возьмут такси и будут весь вечер кататься по городу. Они обязательно простятся с Москвой – городом, где прошелестела их юность. Съездят на танцверанду в Кусково, в последний раз потанцуют под живой джаз, а потом прохиляют по Горького, своему Бродвею стиляжному.

Ян признался, что по большому счёту его заботит одно – кому достанется его атомная коллекция: Луи Армстронг, Элла Фицджеральд, Ник ЛаРокка, Гленн Миллер, Дюк Эллингтон, Томми Дорси, Рой Элдридж, Билли Холлидей, Бенни Гудмен, Дейв Брубек, Чарли Паркер, Диззи Гилеспи, Джон Колтрейн, Майлс Дэвис, Телониус Монк. Что с ней делать? Раздать мотылькам? А может, перед отъездом отправить посылочку в КГБ? Пусть просвещаются.

Эта мысль их развеселила.

 

– Как вы догадались, что Серафима наш агент? – смущённо спросил следователь.

– Увидел за собой слежку. 

– Но ведь предателем мог оказаться кто-нибудь из стиляг.

– Это маловероятно. Стиляги – такая среда, куда проблематично внедрить агента. Не те ребята. Они бы сразу распознали чужого.

– Почему же вы не сбежали один?

–  Любил её. Да и что такое «наш агент»? Серафима металась между мной и вами. Она не могла сделать выбор. Рядом со мной она была сильной и дерзкой. Но когда приходила к вам, становилась слабой. Она видела карающую машину и понимала, что это раздавит её, как улитку, что от этого не спасёшься. Но всё равно надежда не умирала в ней. Человек никогда не смирится с зависимым положением. Его всегда манит свобода.

 

Выбор Серафимы

 

Ян увидел их в начале осени. Трое мужчин, меняя плащи и головные уборы, следовали за ним почти неотвязно. Маскарад был лишён смысла. Всех троих было видно издалека. На фоне сутулой, помятой, измордованной жизнью толпы их резко выделяли гусарская стать, аккуратные стрижки и гладкие подбородки. Он сразу понял, из какого они профсоюза. Слишком цветущий вид для милиции.

 Тогда Ян впервые подумал, что бойкая откровенность Серафимы смахивает на риторику профессионального провокатора. Горькая мысль, когда речь идёт о любимой женщине.

Однако почему его не арестовали год или два назад? Хотели установить связи? Но он давно ей всё рассказал. И Ян догадался, что информацию о нём она даёт крайне скупо. Что она ещё не решила, к какому берегу ей пристать. Возможно, надеется сбежать с ним, но страхуется на случай провала. Он понял, что эта скудная информация не устраивает её кураторов, которые, не доверяя ей, установили наружное наблюдение. Она сама об этих троих ничего не знает.

Сначала он решил поговорить с Серафимой начистоту. Но результат этой беседы был непредсказуем. Она могла испугаться и исчезнуть, оставив его один на один с КГБ, что вело прямиком к катастрофе.

К тому же это был слишком примитивный и жалкий ход, говорящий о его неуверенности и паникёрстве. Если он не обманывает себя, если он достоин свободы, нужно действовать по-другому. Нужно переубедить Серафиму – сделать так, чтобы в решении бежать она утвердилась сама.

Конечно, чертовски опасная игра. Игра на краю пропасти. Но в случае победы он получает всё: свободу, деньги, любовь. И только тогда всё, что он думает о себе, будет оправдано. Эта мысль вдохновила его. Он всё сможет. Он вырвет её у них.

Чтобы не вызвать подозрений, он не прекратил операции с валютой и золотом. Даже наоборот – нарастил объём спекуляций. Пусть органы успокоятся, считая, что он не убежит от своих денег. Он легко всё оставит. Это будет его плата за билет в джаз.

Теперь почти ежедневно они с Серафимой путешествовали в мечту. Ян приносил кипы иностранных журналов, показывая ей дома миллионеров, спортивные автомобили, яхты, президентские люксы, наряды парижских кутюрье, пальмовые острова в океане. Он убеждал её, что жизнь, отражённая на журнальных снимках, не сказка, и они смогут раствориться в этом глянцевом мире, став хозяевами собственных судеб.

В октябре арабский офицер подал долгожданный сигнал. До прихода банановой посудины оставались считанные недели. Другого пути спасения не было. Пришло время определяться.

Когда-то Ян показал Серафиме свой кейс, но не сказал, где хранит его. На сей раз он сообщил ей об этом. Они вместе забрали кейс из камеры хранения и по дороге в ресторан забросили его к приятелю.

Неделя прошла спокойно, но потом один из пролетающих мотыльков сунул ему записку. Оказалось, у приятеля прошёл обыск. Люди из почтенного ведомства нашли кейс и были глубоко разочарованы его содержимым. Там лежали мочалка и мыло. 

В тот день он понял, что Серафима сделала выбор.

 

Бег

 

Надо было бежать не раздумывая – исчезнуть из Москвы и схорониться в каком-нибудь черёмушно-рябиновом городке, ожидая шанса переправиться за границу.

Ян долго колесил по городу, меняя машины. На станции Беговая, словно предназначенной для спасительного рывка, он запрыгнул в электричку, следующую в Можайск. Изуродованная вандалами, она являла собой кошмар на колесах. Он пытался найти место, где можно ехать не ужасаясь, и не мог. Это были пульмановские вагоны наоборот – наш ответ Чемберлену.

Где-то за городом Ян выскочил на скользкий безлюдный перрон, протиснувшись в закрывающиеся двери, а потом на попутке вернулся в Москву.

В камере хранения Ленинградского вокзала было сыро и немноголюдно. Ленивое движение очереди успокоило беглеца. Он вдруг почувствовал себя героем детективного фильма, который снимается по сценарию, утверждённому опытными продюсерами. Сейчас ставятся сцены бегства, но финал уже близок, и это будет, конечно же, хэппи-энд. Иначе кино не понравится зрителям. Его не будут смотреть. Такое кино вообще никому не нужно. Знал бы он режиссёра, то для звуковой дорожки предложил Монка или Колтрейна. Оба идеально подходят для современного монтажа. Эта мысль заставила его улыбнуться.

Ян получил свой кейс и, смешавшись с толпой, пошёл к пригородным поездам.

Его арестовали, когда он уже решил, что спасён.

 

Оплеуха

 

В декабре 1960-го Хрущёв ездил в Западный Берлин орать на капиталистов. Он распекал их за то, что городом заправляет чёрная биржа.

– Да такой чёрной биржи как ваша, московская, во всём мире не сыщешь, – огрызнулись западники.

Хрущёва это обидело. Он имел моральное право рвать глотку и топать ногами, поскольку представлял страну, которая была оплотом гражданской морали. А тут ему сообщают о московской чёрной бирже. Ерунда какая-то. Не может этого быть.

Вернувшись в Москву, генсек набросился на Шелепина, председателя КГБ, и его свиту.

Тихий, занимающийся валютчиками, уже знал, что Хрущёв в ярости, и подготовился к обороне. Он доложил, что органы, которым это направление поручили недавно, выявили и арестовали всех валютных купцов Москвы. Самыми крупными оказались некто Рокотов, Файбишенко и Яковлев.

Хрущёву показали их фотографии. Тихий заметил, как странно передёрнулось лицо генсека, когда он увидел Рокотова. Его морщинистую лысину усыпала густая испарина, а ослиные лопухи оттопырились.

– Что ждёт этих людей? – хищно спросил он.

– Пять-восемь лет заключения.

У Хрущёва перехватило дыхание.

– Указ Президиума Верховного Совета увеличил срок за валютные махинации до пятнадцати лет, – пояснил Тихий, пока генсек наливался злобой. – Но он был принят после того, как обвиняемых арестовали. Поэтому на них не распространяется.

– Если применить указ, это осложнит наши отношения с Западом, – успел вставить Шелепин перед тем, как раздался вопль.

– Обожглись на молоке! Теперь на воду дуете!

Микоян, принимавший участие в разговоре, бросился успокаивать друга:

– Никита, не горячись. Они говорят дело.

– Расстрелять сволочей!

– Никита, это вряд ли оправданно. Мне кажется, что наша беда не в том, что закон мягок, а в том, что он не решительно исполняется.

Микоян явно пытался заставить работать мозги Хрущёва, нажимая на кнопки, включающие сознание. Но эти мозги не хотели включаться. Генсек не слушал приятеля. Горячий, мордастый, похожий на самовар, он сидел, уставившись в окно своего кабинета. Казалось, он вот-вот лопнет под напором кипящих эмоций.

И Тихий понял. Здесь, в Кремле, царила государственная утопия, а там, за его зубчатыми стенами, начиналась реальность. И они были трагически несовместимы. Реальность, подлая и своекорыстная, подвела Хрущёва. Она скорчила ему рожу, опозорив перед иностранцами, и за это он хотел её покарать. Он жаждал суда над реальностью. Пусть она представлена отдельными людьми. Неважно. Он хотел крови.

 

Приговор

 

Среди арестованных Рокотов был самым крупным дельцом и, без сомнения, самой яркой фигурой. Осторожный, пытающийся выгородить своих приближённых, он сразу заинтересовал Тихого.

Генерал решил лично допросить его. Ему хотелось выяснить: что он такое? Органы давно фиксировали изменения в обществе, и было важно понять, насколько они значительны: как изменилось сознание, куда течёт река общественных настроений?

Рокотов нёс в себе некое фундаментальное отрицание. Это был накалённый эгоцентризм, презирающий всякую коллективность и не признающий над собой власти. Было важно понять, что за странная воля его ведёт и куда? И можно ли совладать с этой волей?

О чём он мечтает, чем дышит, что слышит в любимой музыке, во всём этом джазе? Что вообще такое эта поп-стихия, рождающая ритмы, от которых сносит головы молодёжи? Есть ли в ней то, что может добавить огня и красок советскости, здешнему сонному одноцветному бытию, или она только пьянит и толкает за рамки?

Для того чтобы разобраться, требовалась откровенность обвиняемых и, как следствие, плата за откровенность. Но Хрущёв своей глупой истерикой перечеркнул всё. Под его давлением суд вместо пяти лет заключения вынес приговор, не соответствующий никаким нормам закона.

 

– Какие пятнадцать лет? Что это значит? – в смятении спрашивал Рокотов. – Вы же обещали.

– Это неожиданность и для нас, – оправдывался Тихий. – Думаю, приговор пересмотрят.

Приговор действительно пересмотрели. Хрущёв оказался недоволен. Он уволил председателя Мосгорсуда за мягкость и заставил Верховный суд отменить его решение.

Чиновничью машину залихорадило. 1 июля 1961 года был принят Указ, устанавливающий высшую меру за валютные спекуляции. Он получал обратную силу, что было издевательством над мировым правом. Суд, заседавший неполных два дня, назначил новое наказание.

Услышав смертный приговор, Рокотов еле дошёл до своей камеры. К нему вызвали врача и кое-как привели в чувство.

– Кому поверил? – повторял он. – Сукам лживым поверил…

 

В тот же день Тихий был у Шелепина.

– Александр Николаевич, так нельзя. Эти люди преступники, но мы дали им слово. Вот ходатайство от имени следственной группы. Я прошу довести его до сведения руководства страны.

Тот хмуро прочёл бумагу и сунул её в папку.

– Сегодня у меня встреча с Хрущёвым. Я поговорю.

– Отец Рокотова написал письмо Никите Сергеевичу. Всё очень достойно и без истерики. Тоже передайте, пожалуйста.

– Отец? Он же вроде жил с отчимом?

– Там всё непросто. Мать умерла, когда ему было три года. Отец бросил его: оставил сестре и уехал. Но сейчас подал голос.

– Рокотов сидел, кажется?

– Семь лет по 58-й.

– Ещё и антисоветчик…

– Да какой антисоветчик! Сболтнул лишнего и получил по рогам.

Последующие часы Тихий провёл у телефона. Он ждал возвращения Шелепина.

Его вызвали около восьми. Министр топтался посреди кабинета, краснощёкий и разобиженный.

– Никита матерился, как уличная б***. Читать ничего не стал. В общем, так, Иван Сергеич. Приговор приказано исполнить без промедлений. Сразу после отклонения апелляции. И вот ещё что. Я ложусь на обследование. Об исполнении доложите лично Хрущёву.

Дома Тихий написал рапорт об отставке.

Глядя на чернильные строки, ровно лежащие на бумажном листе, он думал о том, что его служба Родине закончилась внезапно и глупо. Получалось, что к этому жалкому финалу он шёл всю жизнь. Он шёл к нему, когда готовил диверсионные группы для работы в немецком тылу, когда возглавлял целое направление во внешней разведке, когда создавал школу аналитиков, отслеживающих изменения в обществе. Его мнением пренебрегли, словно путь, пройденный им, не имел никакой ценности. Словно он был никем, пустым местом.

Тихий не мог не написать этот рапорт. Если бы завтра он, как обычно, вышел на службу, то кем бы стал в собственных глазах? А потом, это была последняя возможность спасти осуждённого. Скандал внутри КГБ мог заставить Хрущёва пересмотреть решение. Впрочем, вероятность такого развития событий была смехотворно мала. Скорее всего, он ничего не добьётся этим поступком и лишь поставит крест на своей карьере.

Его будущее летело к чертям. Ровные чернильные строки на бумажном листе несли ему опалу, забвение и нужду. И всё это придётся разделить с ним его семье.

В конце концов, что ему за дело до этого злосчастного валютчика и авантюриста? Не слишком ли далеко он заходит в стремлении сохранить ему жизнь?

Что-то ему всё это напоминало. Ну, конечно. Из плотного ряда папок, теснящихся в личном шкафу, он вытащил толстую рукопись, уже два десятилетия лежащую под запретом, и отыскал памятные страницы.

«Пилат поднял мученические глаза на арестанта и увидел, что солнце уже довольно высоко стоит над гипподромом, что луч пробрался в колоннаду и подползает к стоптанным сандалиям Иешуа, что тот сторонится от солнца».

Эта параллель на мгновение польстила ему. Но лишь на мгновение – не более. Он не Понтий Пилат, а Ян Рокотов не Иешуа Га-Ноцри. Прокуратор Иудеи пытался спасти святого, чья правда поразила его, поскольку противоречила миру, построенному мечом и золотом. Миру, от которого он устал. Правда Рокотова была совершенно иной. Это была правда гедониста и стяжателя, враждебная советскому миру. Миру, своим появлением обязанному пламенной проповеди Га-Ноцри.

Но если так, чего ради идти на жертвы? Тихий взял свой рапорт и с горькой улыбкой разорвал его.

 

У края Солнечной долины

 

Вечером, накануне казни, генерал пришёл к приговорённому.

Тот уже взял себя в руки и успокоился. Было видно, что он смирился с судьбой.

– Не считайте меня своим палачом, – попросил Тихий. – Мы сделали всё, что могли, но Хрущёв не хочет ничего слушать. Он упёрся, словно у него есть к вам личный счёт. Я не лгал, когда говорил, что через три года вы будете на свободе. Я сам так считал.

– У колобка долгая память, – прошептал Рокотов, в печальной усмешке растянув сухие бледные губы.

Смысл этой фразы для генерала так и остался неясен.

– Что я могу для вас сделать? – напоследок спросил он.

– Я хотел бы попрощаться с Москвой, – подойдя к окну, пролепетал мотылёк, уже осознавший, что не сможет пролететь сквозь стекло. – Я понимаю, что прохилять по «Бродвею» мне не позволят, но хоть так… из окна машины.

Желание осуждённого было исполнено, а потом Солнечная долина, страна заэкранной мечты, навеки приютила его.

 

Новые горизонты

 

Тихий стоял у окна и смотрел на рубиновые звёзды Кремля, тускло светящиеся во мгле.

«Какие же идиоты, – размышлял он. – Карают преступников и презирают закон. Кричат о переменах и, как чумы, их боятся. Да Сталин был больший либерал, чем они».

Какая-то горькая ирония заключалась в том, что диктатор читал и мыслил, грезил о низовой демократии и в свою строгую систему встраивал частника, а его низвергатели бравируют невежеством и готовы задушить всё. Они неизбежно остановят движение и всё обессмыслят. При них страна станет похожа на деревенскую бабушку, которая довольствуется тем, что имеет, проявляя полное равнодушие к новостям и своему внешнему виду.

Он включил приёмник и поймал «Голос Америки». Кабинет заполнил лёгкий, искрящийся свинг, от которого тянуло пуститься в пляс. Ведущий Уиллис Коновер в своей программе «Музыка США» гнал в эфир Бенни Гудмена.

После свинга рванула озорная мелодия, где весело болтали кларнет с вибрафоном, а потом поплыл тягучий сладостный блюз.

Какое-то небывалое чувство вдруг пробудилось в душе седого служаки – словно он больше не фигура на шахматной доске, а игрок.

Генерал отыскал письмо, написанное на тюремном столе, и положил его в папку важнейших дел.

– Что ж, мистер Гудмен, добро пожаловать в СССР!

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2024
Выпуск: 
1