Владимир НЕЧАЕВ. Человек с фотокамерой
Рассказ / Илл.: Неизвестный художник
Когда Буслаева спрашивали, зачем он фотографирует, он пожимал плечами или говорил, что хочет убежать от старости. Была ли это шутка – Буслаев и сам не понимал. Рассматривая в зеркале своё лицо, он обнаруживал признаки старения. Его это не очень волновало. Он чувствовал, что человеческая душа не изнашивается. Удачный фотоснимок и был для него тем зеркалом, в котором он наблюдал идеальность и неизменность души.
После того, как изображение проявлялось в кювете с фотореактивом, оно обособлялось от Буслаева и начинало жить своей тихой жизнью. Фотокарточка желтела, коробилась, истиралась на сгибах, и это лишний раз напоминало ему о недолговечности земных вещей.
Несла ли фотография след его «я»? И о чём же он думал в эти минуты? Радовался ли? Страдал? Он искал печать авторства, как ищут на теле стигматы истово верующие, и не находил, хотя и узнавал с большой долей несогласия своё лицо на снимках, сделанных другими фотографами.
С фотоаппаратом в руках Буслаев по-иному смотрел на вещи, словно пытался вызнать сущность, скрытую от праздного взгляда. На периферии зрения предметы оживали, но стоило взглянуть на них в упор – они возвращались в свое прежнее качество. И тогда он позволял им выйти на границу кадра, обрести себя, оставляя лишь намёк на присутствие, полужест, тень, закрученный воздух минувшего движения. Буслаев это называл «дать право на тайну».
Пошлость в тайне не нуждалась. Огромная армия рекрутированных с фотокамерами всех систем добросовестно погребала ещё живой мир под глянцевыми картинками формата 10 на 15. Это были своего рода отчёты: я был там-то и тогда-то. На этих снимках мир был мёртв. И мёртвые люди улыбались в обнимку и поврозь, сидели за столами, пили и ели, являя достаток и успех, прогуливали своих породистых собак, женщин и детей.
Последние свидетельства, – думал Буслаев. Он был совсем не против жанра «фото в альбом». Его раздражала бездумность, автоматизм процесса, которые он наблюдал на лицах.
– А теперь скажите «чииз»! – говорили фотографирующие. И все были удовлетворены.
Фотоаппарат не позволял Буслаеву засиживаться.
И на этот раз он охотно принял предложение съездить в Октябрьское на западное побережье. Он был там давно и без своего неизменного «Любителя».
Буслаев выехал рейсовым автобусом рано утром.
На перевале лежал снег. Но северное лето не ждало, и берёзы торопливо выпускали листья. Буслаев отмечал про себя сочетание зелёного и белого и думал о поспешности иных фотографирующих. Им кажется, что этот мираж через мгновение растает. А ведь для него нужно ещё найти место в душе.
За перевалом начиналась равнина, и глазу не за что было зацепиться. Дорога пылила. Солнце жгло. И пейзаж поблёк и выцвел. Где-то на краю равнины угадывалось море. Буслаев всматривался в сиреневое облачко на горизонте. Пассажир автобуса, он был только часть этого жёсткого пространства, где для времени не оставалось места, – только скорость, скука и пыль.
Море открылось, как оно открывается всегда, неожиданно и в распах. Ветер гнал над морем сизый клочковатый туман. Ленивый прибой поднимал у берега мутную взвесь.
Дорога свернула влево и потянулась вдоль прибойной полосы.
Глядя туда, где клином сходились опоры ЛЭП, дорога и линия прибоя, Буслаев почувствовал тошноту. Он никогда не укачивался, и физиология здесь была ни при чём. Если у этой местности существовал глаз, он был устремлён на Буслаева. Где, на какой небесной фотопластинке осталось его изображение в эту короткую долю секунды? Кратковременная дурнота прошла вместе со словом «неизбежность». Буслаев через мгновение забыл его, – память стирает неудобные слова, – как забыл и сосущее чувство, которое он испытал.
Проходит лишь то, что не задевает сердца, – вошло в Буслаева и, в очередной раз, смутило.
Октябрьское было пустынно.
У магазина лежал человек с кровоподтёком на лице. Буслаев заставил себя подойти.
Человек смотрел в небо и что-то бессвязно бормотал. Он смотрел сквозь Буслаева. Кислый запах давно не мытого тела и спиртного ударил Буслаеву в нос.
Он шёл устраиваться на ночлег и думал об этом пьяном, которого никто, наверное, не любил. Любовь ведь оберегает. Если, конечно, это любовь. Да и Буслаев в своем участии, разве с любовью он склонился над ним? Он узнал в себе ожесточение: гость, соглядатай!
Он старательно высматривал нужный номер дома, проходил по Советской улице, мимо пятиэтажных коробок с чёрными глазницами домов, словно после бомбового удара, недостроенных и брошенных в эпоху обретения «независимости». Те, наверху, знали: стоит убрать скрепы – и начнётся очередной грабёж того, что так долго с кровью собиралось.
Без мародёрства не обошлось, – думал Буслаев, – что это, если не война?
Октябрьское сжалось до двух улиц. Море словно проснулось вместе с творцами перестройки и забирало у земли метр за метром. Плоская коса, на которой стоял посёлок, в сущности, и была тем песком, о котором говорилось в Евангелии: «И разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот, и он упал». Лет через пятьдесят морская вода смешается с речной, текущей по другую сторону косы, и посёлок исчезнет вместе с последним человеком, хранившим знак причастности к героической эпохе – эмалевый пятиконечный образок с толстощёким мальчиком-Ильичом. Страна вряд ли заметит потерю. Останутся, в лучшем случае, цветные фотки в семейных альбомах детей здешних поселенцев да воспоминания: они ловили рыбу. А Буслаев ещё берёг чёрно-белые фотографии своих родителей. Вполне счастливых, судя по их лицам. Они тоже ловили рыбу. И они оставляли деревянные, продуваемые ветром бараки, бросали скудные свои огородики. И тоже переезжали в другие места. Тогда шло укрупнение посёлков. Да, оставляли обжитое, но во имя. Человеку никак нельзя без идеи и веры. Иначе сдуется всё, как детский шарик.
Дверь в подъезде сиротливо висела на одной петле.
Буслаев поднимался по лестнице и стучал, – ещё одна примета нового времени, – в железную дверь частного владения. Ему открывали, ставили чайник, расспрашивали о городской жизни, рассказывали последние новости и стелили постель. Он укладывался на ветхой раскладушке, проваливался в темноту сна и всё ещё ехал по пыльной дороге.
***
Сообщество фотографов на полуострове было разношёрстно. Одни работали профессионально, предлагая издателям привычный и накатанный ряд, где были роскошные виды северной природы, дикие звери в выгодных ракурсах, быт оленеводов, где экзотики больше, чем правды, и обязательные национальные праздники с бубнами, с расшитыми бисером кухлянками и древними старухами, курящими трубки.
Остальные что-то искали без расчёта на большую выгоду, фотографировали недорогой техникой незаметно и неназойливо. Профессионалы относились к ним снисходительно. Талант и успех для «профи» были словами-синонимами. Однако Буслаев, рассматривая фотографии успешных фотографов, не узнавал страны, в которой он жил.
Столичный фотограф Эдуард Мишин, с которым свел Буслаева случай, работал на зарубежные журналы и плёнки не жалел. За фотоснимки, где размахивали красными флагами, где проливалась кровь и лезли на баррикады, хорошо платили.
– Фотография должна заниматься своим делом, – поучал Мишин, – нарезать сюжеты, дифференцировать.
– Так ли? – сомневался Буслаев. Он считал, что людей может объединить не острый сюжет, не анекдот и житейская история, пусть даже интересно рассказанные, но глубокое обобщение и потаённость.
– Конечно так! – категорично рубил Мишин.
– Россия не кричит с ножом в руке, как вы полагаете, – возражал Буслаев. – Она о своём думает. Надо в провинции пожить, чтобы понять это. Вас русским фотографом трудно назвать.
– Всё это слишком узко, – отмахивался Мишин.
– Ну да, как бы от кормушки не отлучили, – хмыкал Буслаев.
– Эдуард, он вам просто завидует, – вступал в разговор фотограф Эпштейн. Он был из местных. Когда-то Эпштейн сфотографировал Северный полюс с парашюта и при случае вспоминал эту историю. Он и теперь сразил столичного Мишина. Однако на Северном полюсе не было войны, наркоманов и сумасшедших, и разговор опять вернулся к России.
– Разве ты не видишь, это же Тайная Вечеря, – говорил Эпштейн Буслаеву. На снимке похожие друг на друга, как братья-близнецы, семь даунов пили чай за длинным столом. Над столом – икона Спасителя. Чуть выше – часы, показывающие без пяти двенадцать.
– Великолепно, великолепно! – вторил Эпштейну президент городского фотоклуба Югов. – Цвет, композиция – всё совершенно!
– Вечеря? – удивлялся Буслаев.
– Ну, о чём тогда с тобой говорить! – снисходительно ронял Эпштейн.
– Дауны-апостолы…– устало спорил Буслаев. – В какой стране вы живёте?
– Мне не интересно с вами разговаривать, вот с ним интересно. – Мишин кивал на Эпштейна. И раздражённо:
– Вы слушать меня пришли!
– Пообщаться... – угрюмо замолкал Буслаев.
Он вспомнил этот разговор в Октябрьском, когда, встав рано утром, шёл по отливу к старым кораблям, выброшенным на берег штормом.
Подрывники, хваткие, хлёсткие в ремесле, только однобокие, обрезанные в совести, что ли… по сути – вечно воюющие, – думал Буслаев. – Ярость футбольных фанатов – промельк, кратковременность. История цивилизации остаётся в значительных вещах. Страшно, грязно мы живём, – это сказать не сложно. Но как выразить усилия человека остаться самим собой, как показать сопротивление материала в его руках, и как этот материал сдаётся, уступает времени, а человеческое мерцает сквозь ржавь? Через двести лет фотография болезненной девочки из Грозного с упаковкой таблеток в руке станет уже непонятна. Разрушенный Парфенон понятен и через две тысячи лет. Срок жизни фотокарточки недолог. Он почти равен сроку жизни человека. Мы ещё улыбаемся и плачем в кадре, а что будет завтра? Да вот такое же безлюдье: ржавое железо, разбитые пирсы.
И Буслаев фотографировал слепые иллюминаторы сейнеров, замытых водой и песком, бессильную тяжесть якорных цепей, брошенные дома, где волны в шторм обживают комнаты, оставляя, как подношение, человеческий мусор.
Взгляды встреченных им людей были обращены к морю. Буслаев видел возле ставных неводов рыбаков, ждущих подхода лосося, видел мальчишек, забрасывающих рваную сетку в воду. Он видел и парней, воровато, с оглядкой выбирающих на утлых резиновых лодках из чужой ячеи редкую рыбу. Делать фотолетопись об этом у Буслаева не лежала душа. Придёт журналист и снимет лучше. Потом придумает текст, и фотография заговорит. Будет очередная история про рунный ход и рыбацкое счастье.
Фотографии Буслаева молчали. Бессюжетные, где время было, да кончилось, они сами становились рамкой, окном, за стеклом которого уже ничего не было.
А в это лето рыба не подошла.
Её не будет и на следующий год. Что-то сломалось в океанском механизме течений и температур. Удача улыбнется другим берегам.
Вернувшись в пустую квартиру, Буслаев стоит, прижавшись виском к холодному оконному стеклу, и пытается вспомнить что-то важное. Он забыл, но сейчас вспомнит. Но вот уже и Буслаева здесь нет. Он там, в автобусе, борется со слабостью и тошнотой на выжженной солнцем дороге.
г. Петропавловск-Камчатский