Елена ПУСТОВОЙТОВА. Рассказы «Автобус», «Мурашки по коже»

Илл.: Художник Мария Нурматова

Автобус

Непридуманная история

 

Утром, только-только стало светать, выбежала в трескучий мороз, в налипший повсюду иней, махрами свисающий с веток деревьев. Машины, в ряд выстроенные, все у инея в плену, одна на одну стали похожи, словно солдаты, пока не приглядишься, свою не узнаешь. И стекла ото льда-инея отскребла, и несколько раз вокруг машины пробежалась, дверцами похлопала, на педали понажимала, ключом туда-сюда повертела, но машина так и не завелась. Как на грех, из толковых мужиков никто не вышел, чтобы помочь. Воскресенье, отсыпаются люди. А ей в город позарез нужно, в столицу. Марине только и осталось, что в сердцах по колесу пнуть да к автобусу маршрутному побежать. Как раз до метро идет. В последний момент успела заскочить в него, за проезд уже на ходу расплачивалась. Не выбирая, где получше-поудобней, на первое свободное место плюхнулась, как раз автобус на повороте качнуло. Женщина, что возле окна пристроилась, только и успела корзинку, полную яиц, подхватить и к себе на колени поставить.

Марина улыбнулась ей дежурно, мол, извиняюсь, не ожидая, да и не желая, ничего от нее в ответ. Наушники принялась в сумке искать, но вспомнив, что для них у нее в машине постоянная прописка, еще раз одарив улыбкой странно ласково глядевшую на нее попутчицу, с тоской подумав, что целых два часа жизни вынуждена теперь потерять в этом автобусе, как услышала:

 – Знаете, я всегда думала, и чего бы моей дочке было жаловаться на свекровь? Иной раз, аж перекосится вся, губы на бок скривит и пальцами такие движения по горлу. Мол, так достала, что все равно, что зарезала или еще режет.

Марина не поняла сразу – о чем это, к чему? Да и ей ли это говорится? Но женщина с корзинкой смотрела именно на нее, и ласковость ее лица, которую успела заметить Марина, теперь её внутренне напрягла – все ли нормально с тетенькой?

– Говорю дочке своей, а ты-то что сама сделала такого, чтобы Юлия Николаевна тебя обожала? Ничего. Вся заслуга твоя, что сын её вдрызг в тебя влюбился, замуж взял. Но это не значит, что и его родители должны тебя любить и обожать. Мне, матери родной, порой, и то непросто с тобой, иной раз тебе хоть кол на голове теши, ни на что не реагируешь...

Марина, откинулась на спинку кресла и смотрела теперь на свою попутчицу чуть сзади и сбоку, испытывая даже некоторую неловкость за свою попутчицу. Поговорить, что ли не с кем женщине, если первому встречному так распахивается? А та, легко перекрестилась на купола церкви, картинкой возвышающимися над клубами заиндевелых деревьев, и, не меняя тона, вновь повернулась к Марине, сидевшей с таким недоумением на лице, которого невозможно было не заметить. Но ничуть не смутившись этим, продолжила:

– Бывало, скажу ей, уже взрослой дылде, убери, Антон скоро придет, а у тебя в комнате бедлам. А она мне – у него еще и похлеще бывает... Да какая разница, какой бедлам у него бывает! Он выбирает, не ты. Он тебя в ресторан возит, жареных на угольях карасиков отведать. Да пойми ты, говорю, поехать туда с ним жареной рыбки откушать отряд девиц и получше тебя, выйди только на улицу, найдется. А она в ответ, типа, ну, если он не любит меня такой, какая есть, то и пошел он... Ух, я чуть не задохнулась. Да, сокровище ты мое лучезарное, да это как любить-то себя надо, чтобы так сказануть?! Это какой ленивицей я тебя вырастила, чтобы перед приходом парня своего не посуетиться, лишний раз тряпкой не провести... А тот и правда разбаловал её так, что иной раз так подопрет меня моя доча, так раздразит, что пару раз себя за язык хватала, чтобы Антону не сказать – да когда ты уже заберешь её? Забрал все же. А там началось – свекровь ей жизнь портит, жить мешает... А та, поди, я думаю, не выдерживает, замечания делает...

Автобус плавно затормозил на остановке, заранее, еще на ходу, раскрыв переднюю дверь. Малочисленные пока еще пассажиры ринулись к ней, подгоняемые морозом. И слышно было, как отчаянно скрипит снег у них под ногами. Да и не скрипит вовсе, визжит. На каждый шаг отзывается.

Женщине, видно, неудобно было держать на коленях корзинку с яйцами, она опустила её на пол, но тут же вновь подняла и двумя руками обвила для надежности, успев взглянуть на Марину, с недоуменным выражением разглядывавшую её. Но, не замечая ни усмешки Марины, ни её безучастного молчания, продолжила:

– От, у меня была свекровь, царствие ей небесное! Как невзлюбила меня, так хоть из дома беги. Я сама с Владимирщины. Время тогда было не тяжелое, но и не шиковали. Зарплату одну свекрови отдавали с Петей, мужем моим, другую копили, мечтали домик своей построить. Свекровь вдовая была, работящая, жизнь прожила суровую, ну, вот и сама посуровела. Это я сейчас её понимаю, а тогда обижалась, но не в пример дочке моей, не в меня она уродилась... Так вот, Петя мой очень яичницу обожал, да не абы какую, а с лучком, помидорками и чтобы перчик тоненько так порезать, потушить. Каждый день мог есть яичницу, ничуть она ему не надоедала. Попросит, я ему тотчас готовлю. А тут смотрю – нет яиц в кладовочке в чашке, куда всегда свекровь их складывала. Другой раз – тоже самое. Сама не спрошу, опасаюсь. Неделя прошла. Петя с работы как-то пришел и уже к ней: мам, ты что-то давно яичницу мне не готовила... А она ему: «С чего-то, сынок? Куры плохо стали нестись, а что снесут, так вот она поела». И на меня кивает. Я даже оглянулась, на кого это она... Петя рассмеялся, мол, шутка, мама, у тебя какая... И я также решила, что шутит совсем не смешно. Но с того дня как только вспомним на завтрак яичко сварить или в оладушки добавить, так она все одно – откуль взять, жена твоя съела, тебе и одного не оставила...

Едва сдерживаясь, чтобы не прервать эту не к месту говорливую чудачку, Марина оглянулась – есть ли еще куда пересесть, но поняла, что упустила удобный случай и смирилась.

– Мы с Петей, – все тем же ровным голосом, продолжала та, – чтобы ссоры не было, и не заикались про яичницу. А через некоторое время послала меня свекровь на поветь за чем-то.

Попутчица Марины и вовсе развернулась к ней, как могла в своей шубе, всем туловом, и, не отрывая своих рук от корзины с яйцами, пояснила:

 – Это в сарае под крышей дощатый настил такой, сено туда на зиму поднимают, набивают его под самую крышу, зимой очень удобно скотину кормить. Берешь его оттуда без хлопот, сухое-ароматное, летом пахнет. По лесенке туда нужно было забираться...

Пояснив, села так прямо, не откидываясь на спинку кресла, что Марина, глядя на нее, даже внутренне хохотнула, поза женщины напомнила ей недавние занятия по постановке голоса, точнее, фразу, которую в начале урока всякий раз выговаривал топ менеджер: «Займите сидячее положение, но спину держите ровно, слегка приподнимите голову, глубоко вдохните через нос»...

Женщина и впрямь глубоко вдохнула, но не через нос, а всей грудью, и не задумываясь о том, что про неё подумают, продолжила:

– Послала, я и полезла. Ищу то, что она мне наказала взять, смотрю – корзина большая, старая, без ручки уже, вверх дном перевернута. Подняла её, а под ней чашка, размером с тазик, полнёхонькая яиц стоит. Горкой уже возвышаются, белыми боками сияют. Я так и замерла, глядя на них. А тут свекровь, живенько так, скоренько, в сарай вбежала, видно спохватилась, что чашку эту найти могу, и кричит мне: «Слазь оттуда, чего ты так долго там копаешься?» А у меня от обиды словно звон в ушах, и щеки онемели. На край сеновала стала, говорю ей, так это что, мам, – я ее мамой звала, как и положено было, – так это я эти яйца съела? А она старушка сухонькая такая была, ершистая, несмотря на такой неопровержимый факт, все равно на своём. Отвечает горделиво так, заносчиво даже: «Ты!»

– Тут Петя подошел, стоит рядом с матерью, удивляется чашке с яйцами, которую я к краю сеновала осторожно подвинула, чтобы ни одно не скатилось, случайно не упало. Ну, – говорю, – если я это съела... И лихо так шарах ногой по чашке. Знаете, вроде как права была...

Марина не просто была удивлена своей попутчицей, к которой плюхнулась совершенно случайно, была шокирована таким её откровениям. Исподтишка оглядела её – серого меха шуба, выдававшая прошлое материальное благополучие, шапочка с валиком по краю и с блямбочкой на боку, изображавшей цветок. Еще не старая, лицом приятная.

А та продолжала, не смущаясь снисходительного удивления на лице Марины:

– А Ирине моей, видите ли, свекровь замечание сделала, а она губы давай кривить, руками жесты выделывать. К себе в дом не пускает, и сама к ним не ходит. А Антон между ними туда-сюда бегает. И ни к какому краю дочу мою не подтащить, носом не ткнуть, чтобы образумилась. Да она еще в школе, когда училась, строптивая была. Порой, выговаривала мне, что не защищаю её от учителей. Мол, учительница меня не любит, вот и ставит мне тройки, а другим бы за такой ответ пятерку бы поставила, а ты не сходишь в школу, меня не защитишь. Другие родители ходят, ругаются... А я ей – дорогая моя, даже если ты на сто процентов права, и учительница тебе специально занижает оценки, учи и отвечай так, чтобы она при всей своей нелюбви к тебе, не могла трояки ставить. А я не буду ни себя позорить, ни учителя унижать... Не стразу, но подействовало. Четверки пошли и пятерки начали появляться. Зарабатывать стала их. А как иначе, учеба, это тоже работа. Работа у тебя такая, учись, а не интриги разводи. В институт баллы положенные легко набрала и как-то меня обняла, спасибо, мамулечка, это из-за тебя я нормально училась. Дождалась мать похвалы от дочери... И со свекровью своей тоже ко мне с претензиями подступала, я ей опять – не видела, не знаю. А если бы видела, может быть еще и не такое тебе сказала. Ну, она, конечно, губы надувала, на бок их кривила. А тут случай как-то такой удачный подвернулся. Сидим мы с ней в парке, и женщина, примерно моего возраста, с девочкой лет пяти идёт. Явно бабушка с внучкой. И бабуля эта громко так выговаривает внученьке своей: «Нельзя говорить слово ж...па! Это кто тебя научил говорить? Это баба Валя тебя научила говорить? Нужно говорить попа, а не ж...па! Так и скажи своей бабе Вале, не ж...па, а попа!..»

– Мимо нас они прошли, а мы сидим, от смеха удержаться не можем, из-за того как эта бабуля внучку свою правильным словам учит. Видела, спрашиваю её, неужели такого и в своей семье хочешь? Не ответила, но, видно, задумалась. И потихоньку стало всё выравниваться. Ни разу больше не показала мне жестом, что свекровью по горло сыта, и губы не кривила.

В автобус вошел человек с таким красным от мороза лицом, что невозможно было этого не заметить. И нос у него был выдающийся, на морозе заалевший – округлый, бульбой, и еще седая борода лопатой. Остановился в проходе рядом с Мариной, ухватившись за поручень, тяжело навис над ней. Марина чувствовала, что надо бы встать, уступить ему место, но медлила, с удивлением поняв, что её внутренняя насмешка истаяла, приобрело вид совершенно иной – желание узнать, что же дальше будет рассказывать эта её попутчица с корзинкой, хотя еще полностью не избавилась от некоторого недоуменного снисхождения к происходящему.

Старик, видно, был деликатен, чуток повисев над Мариной, отодвинулся вглубь салона.

– А военную операцию когда объявили, – грустно и нежно продолжила женщина, – не скажу, что страх меня обуял, но разом насторожило. Хотя мне все ясно и понятно было с тех самых пор, как только заскакали на площадях и москоляку на гиляку потребовали. Уже тогда знала, что добром это никак не может закончиться. А вот как все обернется? Это вопрос вопросов. По всему видно, что нынче только сорок первый год, а когда еще сорок пятый, победный настанет, Бог весть... Америка эта... Клейма некуда ставить... И что хотите про меня думайте, а сочувствия к Европе у меня ни грамма нет. Она, зараза, без нас и задницу, простите меня, толком подтереть не может, а уничтожить нас из века в век мечтает. А Ирка моя поначалу все политика-миротворца из себя строила-изображала. Мол, зачем? Да они бы сами не посмели... Пока упыря по телевизору не увидела, который матери солдатика нашего, им же замученного, звонил по телефону. Ой, и вспомнить даже про такое страшно... Мать на звонок кинулась, Илюшенька, как ты, сыночек? А упырь ей – нет твоего Илюшеньки... Да чтобы земля у него под ногами разверзлась... Вот Ирочка моя и замолчала. Сидят, бывало, с Антоном вечерами, новости смотрят, тихонько друг с другом переговариваются. А потом Антоша в добровольцы направился. Дочь в слезы, а Юлия Николаевна, такая выдержанная дама, ни слезинки, решай сынок, взрослый уже... А тот – давно все решил, какой может быть разговор, кто дедов наших спрашивал – решай, пойдешь Родину защищать, или в нору спрячешься... Да все смешком. Я им даже загордилась. Мужик!

Внуков бы только дождаться...

Марина увидела, как на этих словах лицо её собеседницы поникло, осунулось, и глаза, до того, порой, не к месту улыбчиво-радостные, разом погрустнели, потеряли живость. Да и сама попутчица словно устала, глядя прямо перед собой, явно видя много дальше речки, блестевшей на солнце льдом, мелькавших за окном автобуса домов с крышами под снежной шапкой, да и всего пространства вокруг, одетого во все белое пронесшейся метелью. Но встрепенулась, вновь развернулась к Марине, у которой вдруг жалостливо дрогнуло сердце, заставив склониться ближе к рассказчице, чтобы получше слышать.

– Антон ушел, а мы сидим, вестей ждем, новости смотрим. А что такое наша жизнь? У всякого свой ответ. А я о смерти беспрерывно думать стала и даже примирилась без душевных судорог к тому, что и мой черед сегодня-завтра настанет. А то все гнала-отворачивалась от мысли про обязанность нашу человеческую – умереть. И что война – это неизбежное зло. Зло неистребимое. Великая такая перезагрузка, от греха человеческого рожденная... Все в жизни нашей ходит по кругу, а дальше жизни и смерти ничего не идёт... Когда известие получили, что в госпитале Антон, все плакали, поверите ли, от счастья. Что жив! Что не в плену! Подумаешь, без руки, протезы, вон уже какие замечательные, научились делать. Важно только одно – жив!

Марина, дождавшись паузы в монологе, улыбнувшись то ли для того, чтобы приободрить рассказчицу, то ли скрыть своё волнение от услышанного, спросила:

– А Ира ваша как? Как она?

– Да дочь моя тут же к нему поехала, увидеть его, ухаживать за ним. А я уже дома его увидела. Иной он стал. Не в смысле, что без руки и худой, углы одни, а иной. Не чужой, нет. Иной. Говорит коротко, все больше молчит. Постепенно узнали, как в плен его взяли. Танк разбили, командира сразу поволокли, тот контужен был, а Антоша смог в лесополосу отбежать, отстреливался еще под пулями, потом уже скрутили. Повезло, что не расстреляли на месте, как некоторых... В горячке он даже не сразу понял, что ранен... Мы два месяца ничего о нем не знали – жив ли, мертв? В каком-то вакууме были, ничего не соображали. А Ирочка моя лучше нас всех себя повела, в группу поддержки пошла, все свободное время там пропадала, помочь старалась. В группах этих не только такие, у кого муж воюет или сын, там всякие люди, у которых сердце болит...

Марина пробормотала что-то не совсем членораздельное, тоном стараясь показать сидевшей рядом с ней женщине, что тронута её историей, но не найдя нужных слов, смутилась. А та, ничего не замечая, бережно, словно ребенка, чуток подвинув на коленях свою корзинку, вновь принялась:

– А когда на месте боя нашли несколько обгоревших тел, то маму Антона возили сдавать тест ДНК. Я с ней поехала. Муж её, сват мой, инфаркт пережил, но рвался тоже, еле отговорили... Едем, я как барабан пустой – стукнешь, гудит, а не стукнешь – молчком сижу, глазами хлопаю. А сватья и вовсе окаменела. Когда за Воронежскую область выехали – поля, лесочки, деревни-села в садах, ухоженные, аккуратные... А по дорогам военные машины идут. Да все больше и больше их. Колонны. И вертолеты. Боевые, тяжелые, тулова длинные. И ты – только час назад был в мирной, обычной жизни, да в войну... Это словно дубиной по голове.

Марина, слушая соседку, видела, как за окном автобуса, сменяют друг друга картинно убранные кружевом инея деревья, уютные дома, кое-где еще с горевшим в окнах светом. Ей, живущей в квартире, всегда хотелось, глядя на них, узнать, кто там живет? А в иные, особенно такие – каменный низ деревянный верх, так и напросилась бы в гости. Особенно теперь, когда на крышах шапками лежащий снег сияет, как жемчуг. Так красиво, так мирно. А если вдруг?..

И ужаснулась этой мысли. Не додумала её до конца. Оборвала себя.

– Но теперь все, слава Господу нашему, позади! Антон дома. – Женщина выговорила это с некоторой торжественностью. И лицо её приняло какое-то мягкое, умиротворенное выражение. – А знаете ли вы, что такое ПТСР? Я тоже не знала. Это постравматическое стрессовое расстройство. Чтобы оно появилось, должна быть угроза жизни... Человек с ПТСР по-другому на все реагирует, на самые обычные обстоятельства. И в этом трудность. Человек может тяготиться близкими, у него бессонница, а если уснет – кричит во сне. Но и это еще ничего. Сложнее, когда он подозрителен и даже агрессивен бывает. И если пьет. Ведь когда выпьет, он немного расслабляется, легче засыпает, настроение у него улучшается. А еще бывают вспышки в голове. Они смешно называются – флешбек. Это когда в мозгу у человека вдруг видение окровавленных тел, взрывы и много чего такого, от чего он мог бы погибнуть. И тогда он вообще выпадает из жизни, или зависает, или кричит... Как раньше говорили – кто в огне побывал, тот чувствителен к жизни. Кожа на нем тонкая, нежная, жизнь прежняя разбита, что та моя яичница, какую я у ног свекрови своей учудила.

– У нашего Антоши не так, легче. Крепкий малый! Но все же спит мало и не ест почти. И знаете, что он сказал, когда я его о смерти спросила – мол, думал ли он о ней, боялся? Ну, не так в лоб, как вам теперь говорю, иными словами и к месту. А он улыбнулся тихо как-то, робко даже, явно чтобы не обидеть меня своим ответом, и также тихо сказал: «Это здесь, в тылу умирают. А на войне смерти нет. Там погибают. Если вы о страхе, то да, боялся – но не убежал». Я чуть не расплакалась. Сижу, улыбаюсь, слезы глотаю. Сама бы так не додумалась и в слова бы так не облекла, как он это сделал.

Автобус остановился и в него втиснулась компания парней. Они были молоды и, показались Марине, странно безмятежны и беззаботны. Даже отчего-то веселы. Заняв собою весь проход, с нагловатой цепкостью оглядывали салон в поисках свободных мест, задерживая взгляд на двоих смешливых подружках, сидевших наискосок от Марины.

– О-о-о! Мои хорошие... – глядя на них, с особой теплотой в голосе, протянула женщина – Молодые, красивые... Дай-то им Бог!

И безо всякого перерыва:

– Два дня назад Ирочка звонит – мам, какую яичницу папа любил? Такую вот, говорю. А что это ты о ней вспомнила? Да я своим, отвечает, а своими если назвала, значит и свекровь со свекром рядом, – я своим, говорит, о тебе рассказывала, как ты чашку с яйцами с сеновала спихнула, и про папу вспомнила, как он яичницу твою обожал. Антоше хочу такую приготовить... А вчера звонит, поел Антоша яичницы и похвалил даже.

И отвернулась к окну, словно задумалась или устала от того, что много, без перерыва говорила. Но обернулась к Марине, приподняла корзинку, которую всю дорогу двумя руками обнимала, и виновато даже как-то закончила:

– Так вот, я на радостях к знакомой по даче ездила, она курочек держит, яиц домашних у нее взяла, что если Антоша снова яичницу попросит... Кушать начнет...

И, посмотрев в окно, заволновалась:

– Это какая остановка была? А?

И почти вскрикнула:

– Так моя же следующая...

Засуетилась, засобиралась и, не дожидаясь полной остановки автобуса, встала с места, подтолкнув при этом Марину. И уже в проходе, опасливо-бережно держа впереди себя корзинку с яйцами, оглянувшись, выдохнула скороговоркой:

– Счастья вам в жизни вашей! И мира!..

Марина видела, как её попутчица пошла по тротуару, по воскресному пустоватому, в противоположную ходу автобуса сторону, и торопливо пересела к окну, чтобы подольше проводить её взглядом. Только что вошедший парень с выбритыми висками и невысоким ирокезом цвета спелой пшеницы, принесший с собой морозец с улицы, не взглянув на нее, плюхнулся рядом, покачивая головой в такт мелодии, которая вливалась в него через наушники.

Автобус резко тронулся с места, и даже немного поскользил колесами, словно полозьями, по дороге, навстречу розовой от утреннего солнца, сказочно красивой улице, со старинными домами в резных наличниках. А Марина вдруг почувствовала такую усталость, словно длинный путь прошла, так неожиданно ахнуло по ней услышанное. Словно тот военный вертолет пролетел именно над ней, над ее жизнью низко-низко. Над жизнью – мирной, налаженной, удачливой. Где нет ни взрывов, ни стрельбы. И сама себе удивилась – как получилось, что жизнь ее страны не стала частью её жизни? Как было это у её деда, поднимавшего целину. Отца, служившего в Сирии. Или как у Ирины, до этого утра совершенно ей не известной... Она так бесконечно долго не знала этого, именно этого состояния. И открытие это было в ней так сильно, что она развернулась к парню с ирокезом с таким ярким изумлением, чтобы сказать ему об этом своем открытии, но... все же не решилась.

Автобус остановился напротив голубой церкви, сиявшей куполами в ясной безоблачной синеве неба. Торопливо поднялась, тронув соседа за плечо, чтобы пропустил, вышла, плотнее запахнув свой стеганый дутый пуховик, огляделась. Купола храма словно плыли в морозном воздухе, соединяя всех глядевших на них с чем-то светлым, чистым.

Вечным!

Немного постояла, глядя на них, неумело перекрестилась.

И вошла, задержавшись у входа, опасаясь нарушить своим чередом идущую в храме службу. Робея, так ли все делает, как надо, поставила три свечки за тех, кто там, далеко, моля о сохранении их жизней глядевшие на нее святые лики.

И за победу.

Спокойно, даже больше – тихо-радостно было на душе.

 

Мурашки по коже

 

После суеты вокзальной хорошо занять место в вагоне у окна, чтобы потом смотреть на пробегающие мимо уютные городки и поселки, на одинокие домики, стоящие вольно, без соседей, на сбившиеся в кучу дачки советских времен и на красоту покрытых снегом деревьев. Сиди, смотри, иных дел нет, пока не домчит тебя электричка до самого большого города страны – изобильного, легендами овеянного, полного ярких огней, блеска витрин и людской суеты. А пока в душе приятная тишина. Почти лень. Сидишь, ждешь время да в легком рассеянном раздумье смотришь в окно.

– Лесть, она большую силу имеет. Больше нее разве что деньги. Если с умом, то лестью и льва можно свалить, не то что, меня, старика...

Марина удивилась тому, как необычно и хорошо было это сказано. Оглянулась. Чуть наискосок, лицом к ней, дедушка в светлой дубленке. В глазах искорки, на губах усмешка. С молодым парнем говорит. Явно тот его похвалил за что-то, а он ему в ответ – льстишь, дескать, мне, простому человеку, а я не лев, слаб на лесть. Большая редкость по нынешним временам встретить того, кто так ясно и образно мысль свою выскажет. По телевизору только и слышишь от рассаженных по всем каналам, как куриц по насестам, певиц и певцов, элиты нынешней – ах, вы пели так, что у меня мурашки по коже...

И дед вдруг продолжил, словно специально для Марины:

– Что мой говор? Ты бы слышал, как отец мой говаривал или бабушка. Та и вовсе сказительница была. Я, грешный, и половины её мудрости не имею. А про молодежь, что и говорить... И на кого пенять? Возьми телевизор. Только и слышно – волнительно да мурашки. Тоже наслушался? Во-о-т. По мне такое косноязычное нужно искоренять. Зачем они там, если чувства свои только мурашками, что у них по коже бегают, объясняют. А одна, помню, видно выделиться захотела, звонко так выдала, не стесняясь, что вот она сидит, и вся в мурашках! Много мурашек у нее, с ног до головы облепили...

Марина даже хмыкнула от удовольствия, неожиданно получив такое стремительное созвучие своим мыслям. Оглянулась, выискивая взглядом, место, чтоб быть поближе к старику, но не нашла.

– Видно, – продолжал дед, – учились неважно, а, может, учителей настоящих у них и не было. В мое время учитель был авторитетом. Его слово – закон. А теперь на второй год ребенка нельзя оставить, потому что двойки ставить неположено. И крепкая база под это подведена: мол, если ребенок двойку получил, значит учитель не смог объяснить ему предмет. И получается, что глупому и своевольному дитю не нужно и стараться, все равно в следующий класс переведут. А второгодник – это же позор, второсортица, и она всем видна. Такое и лодыря заставляло работать.

Два парня, рослых, плечистых, один с балалайкой, другой с флейтой, вошли в вагон и, не теряя времени, заиграли мелодию, знакомую Марине с детства – Ночь коротка, спят облака. И лежит у меня на ладони, незнакомая ваша рука...

 Флейта протяжная, звучит мягко, негромко, зато балалайка – задорно, дробно. Но как славно в этом двухголосии звуки переплетались. Балалаечник смотрел вокруг с легкой улыбкой на губах, а пальцы его словно сами собой бегали по струнам. Флейтист глаза прикрыл, локоть отставил – словно один он, и не в электричке вовсе, а в поле просторном, и столько грусти выводил своей флейтой, столько печали, словно это он сам, очарованный минутами мирной жизни в разгар войны, танцует последний вальс перед отправкой на фронт.

 Марина с интересом рассматривала парней – головы наполовину выбриты, на макушке хвосты в дульку резинкой прихвачены. Но понятно, что не самоучки, в консерваториях обучались, если такую качественную музыку выдают в электричке. Подзаработать здесь решили.

Публика вагонная, плотно по сиденьям рассредоточенная, к концертам привычная, словно и не заметила музыкантов – иные как смотрели в окно, так и продолжали смотреть, а про тех, кто носом в телефон свой уткнулся, и говорить нечего – там их жизнь, весь интерес и вся музыка.

Пятьсот рублей в сумку парням бросила, и от всей души спасибо сказала.

Ушли, и снова в тишине старичка голос стал слышен:

– Размордел так, что и не узнать сразу, кто таков! А все одно – холуй!

Словечко какое смачное – размордел! И не слышала раньше. Села поудобнее, чуток голову откинув, чтобы лучше слышать разговор за спиной. А дед уточнил:

– Холуй – это не чиновник, это только обертка чиновника. Чиновник должен служить народу, а эти народа и не замечают. Нет на свете людей страшнее холуев.

Тут старик глубоко вздохнул, и продолжил:

– Враги народа холуи. И местные, и те, что повыше. Не люди они государевы, чтоб им... Вроде дело делают, но вместо дела только лебезят перед своим начальством, в холуях у них держатся. Не до народа им. Шмыгалы, одним словом. За деньги душу продадут и в карман покладут. А жизнь-то не бельишко, не выстираешь. И что из-за них имеем? Да хоть век прошлый возьми. Это было одно наше нисхождение. Дважды разбазарили, разодрали и даром отдали богатство наше, что предки нам оставили. А крови-то сколько пролили... И, что, разве народ? Холуи продажные зачинщики всего разорения. Теперь век новый пошел, тоже не слишком-то радует. Война на исконной земле нашей, с братом нашим, который белены объелся и свободы возжелал. И что? Такая свобода теперь у них разверзлась, прямое нисхождение в ад...

Шмыгалы, снисхождение – это Марине понравилось.

– Вот как все свернулось-повернулось, болтали о свободе, сполна ее получили. А то не свобода им, то могила готовилась. Без пушек себя взорвали. А все потому, что не к лучшему устремились, а в душный разврат. Теперь живут хуже, чем в мышеловке.

– Да там и без холуев желающих поскакать на площадях и москоляку на гиляку требовать немерено было. А отчего ты все – холуи? Слово какое-то дед, где ты его выкопал? – заинтересовался дремавший у окна парень с серьгой в ухе и тонко выбритыми усиками, словно очерченными карандашом.

– А оттого, – оживился старик, – что чиновник, это слуга народа, звание почетное если человек закон держит и взяток не берет. А тот, кто только видимость одну имеет, что служит, а сам только о себе самом печется, вот тот и есть холуй.

Марина обернулась глянуть на старика, с волосами словно перья белой птицы.

– А что до свободы, то разве мимо нас она прошла? Разве и мы не видели свободу эту? Эта такая дама – если заявится, то жди повсеместный разврат, разруху и кровь.

У Марины даже мысль промелькнула, как хорошо было бы посидеть поговорить о жизни с таким человеком где-нибудь в тишине и покое. Перед камином, например, у нее на даче, или перед костерком, чтобы разговаривать и смотреть на огонь...

Африканец с лицом несчастного человека, в неплотно намотанном на шее красным шарфом и в куртке с грязным воротником из овчины, вошел в вагон и стал жалобно просить милостыню. У Марины за пять лет частых поездок в столицу притупилось чувство жалости к просящим деньги – работы полно, иди, зарабатывай. А если ты иностранец, топай в своё посольство, помощи там ищи, а не по электричкам шастай. Тем более негр не просто шел по вагону, громко повторяя корявую фразу «помогите, надо деньги на билет и на кушать надо», а, наметив жертву, молодую блондинку в светлом пуховике, остановился и навис над ней. А когда она вынимала ему деньги, то заглядывал ей в кошелек.

– О! Смотрите, это он уже научился наши ценности разделять... – хохотнул кто-то в глубине. И добавил громко, сердито, – Мало нам Средней Азии, Африка явилась...

Девушка рядом с Мариной, с тех пор как вошла в вагон уткнулась носом в айфон, и пальцами быстро-быстро, словно птичка зернышки клюет, – тык, тык. Стучит что-то важное, нужное – не оторвать. Никто и ничто её не интересует, не привлекает внимания, ни африканец, ни пейзажи за окном, ни разговоры о жизни.

– Да что там гад-же-ты... – вновь Марине стало слышно старичка. Он с нажимом произнес слово, ставшее уже привычным для русского уха, обнажая его новое звучание. – Телевизор возьмите. Только новости и можно смотреть, а все остальное... Песни да пляски. Маски народу показывают, от которых эксперты в перьях, с лицами перекроенными, губами надутыми в восторге. Рты свои так распахивают, что все зубы напоказ, и верещат – это круто, это мурашки. Не мороз, заметьте, а мурашки.

– Да, что вы, отец, все про мурашки? В том стаде куда крупнее козлихи с козлами водятся. Про голую вечеринку разве не слышали? – перебил его вопросом тот самый парень, которому дед говорил про лесть.

– Слышал, как же. Стыд-то какой! Нам. Не им. Они живут словно в другом царстве-государстве, словно наши мальчики на войне не гибнут. И долго ли так будет, если одни в огонь, а другие на Канары? Вот это вопрос. Идет борьба. Россию и изнутри качают, всеми силами укрепиться нам нужно. Как бы мы ни называли – специальная военная операция или война, фронт он фронт и есть. На фронте люди гибнут. Лучшие! Те, которые за нашу страну пошли биться насмерть. Значит и внутри страны все нужно менять и крепить. Служба такая как СМЕРШ не помешала бы...

За окном мелькали увешенные кружевом инея деревья, уютные домики в снегу. День морозный, короткий. Солнце только-только вышло, а уже книзу клонится.

– Да ты, отец, не парься, – мужик в красной куртке, сидевший аккурат против старичка, тоже решил принять участие в беседе. – Мы все же вылезли из той ямы, в которую наши холуи, как ты их называешь, страну пихнули. Сейчас-то ситуация иная. И с голыми уже разбираются.

– Ага-а! Разбираются... – не выдержала женщина с маленькой собачкой на руках. – Та, что на карачках в трусах на той вечеринке ползала, как ни в чем не бывало опять в телевизоре торчит, программу какую-то ведет или концерт. Не разобрала, где это она. Мне так неприятно стало, что сразу канал переключила, чтобы только морду её не видеть. Добро бы польза от них хоть какая-то была...

– Да ладно! – не поверил мужик. – Непотопляема, что ли? Огромна, значит, сила у денег и «полезных связей»... Но плевать на них, до побед все равно доживем. Ты сам, отец, кем был-то?

– Я то? – старичок прищурился хитро, озорно, словно сейчас всех развеселит. – В шахтерах был, уголь рубил. Так что человек я терпеливый, во всех квасах мочен.

– Ну, шахтер, и я тебе кое-что скажу, чтобы мысли твои разогнать. Брат мой старший рассказывал. На севере он живет. В девяностые было, купили они оборудование в зарубежах какое-то. Типа ленты конвейерной. А по инструкции оборудование это могло работать при двадцати пяти градусах мороза, не ниже. Купили, установили. Все работает. Зима подошла, морозы тридцать. Оно работает. Морозы уже за тридцать – оно работает. Линия должна автоматически отключаться при морозах. Продавцы, европейцы звонят, информацию желают получить, как там их оборудование себя показало, как его законсервировали, верно ли все сделали, мол, подскажут если нужно. А им отвечают, что все в порядке, все работает. Как работает, иностранцы в шоке. В чем дело, не понимают. А мужики наши в ящик с датчиками свечу поставили, та горит, температуру держит, конвейер работает. Вот так-то! Перехитрили и оборудование, и европейцев чванливых. Не пропадем мы, отец. Не парься. Всем свечку вставим!

Старичок рассмеялся, да и все заулыбались, зашевелились, усаживаясь поудобнее.

– Да не сомневаюсь я в народе... Но о детях, внуках, сердце болит... Сейчас молодым труднее жить, чем было нам, не разобрать стало, где черное, а где серое. А белое и вовсе затирают. Соблазнов сколько. Мне вас до крайности жалко. Сидите в этих гад-же-тах – опять раздельно произнес ненавистное ему слово, – а там разврат душевный и телесный напоказ и вдоволь. Вот, что хорошо, что в школах начали о патриотизме говорить. А что такое патриотизм? Любовь к Родине, она – от отца с матерью передается, да еще от учителя истории и учебников по истории правдивых. Чтобы прочесть и огорчиться, и возгордиться можно было. И воскликнуть, как Пушкин, что видит Бог, иной страны, иной истории я не желаю!..

На последних словах голос его возвысился, и, как показалось Марине, дрогнул от душевного волнения.

– Услышал вчера историю, до слез запечалился. Воин наш раненый остался на поле боя. В чувство пришел да сам себя стал спасать. Пополз и на блиндаж украинский наткнулся. А в блиндаже том украинец, и тоже раненый. Вместе два дня помощи ждали, друг друга бинтовали, снег ели... О чем, думаю, разговаривали? Какими словами? Кто описать сможет? И эти еще повсюду скачут, что в мурашках... Как на них наши мальчики смотреть будут, когда вернутся с фронта? А ведь сидят как приклеенные. Всем же видно, что они битая посуда, а они все ножкой об ножку трутся, над всеми ухмыляются. Тоже испытание нам... А мальчик тот наш жив. Показали. Лежит худой, будто из гроба только, все косточки видны. Но живой! Десять дней полз к нашим...

Сидевшая через проход от старичка женщина в длинном пальто и в шапке черного меха, одной рукой придерживающая объемный чемодан на колесиках, чтобы не откатился и не загородил прохода, на каждое его слово согласно кивала головой.

– Прошу минуту вашего внимания, – моложавый мужичок с лицом, имевшим отметины разгульной жизни, стал аккурат на место музыкантов. – Предлагаю фрукто-овощечистку универсальную четыре в одном, производства Беларусь. Универсальная слайсер шинковка...

Овощечистка заинтересовала многих. Две женщины, сидевшие у выхода, протягивали деньги продавцу, еще не успевшему закончить рассказа о достоинствах своего товара. И та, что быстро с обезьяньей ловкостью без устали отстукивала большим пальцем кому-то сообщение, не отрываясь от айфона, протянула ему сотенную купюру. И сидевшая наискосок от Марины женщина, с самого начала поездки пристально глядевшая в окно, встрепенулась и, высыпав в ладонь из кошелька горсть монет, отсчитывала нужную сумму.

Ближе к Москве – торговля бойчей. Дама с костыльком и с неотступно следовавшим за ней провожатым с двумя потертого вида квадратными сумками, зычно заманивала горячими пирожками. Следом, почти без перерыва, держа на животе рюкзак, обросший бородой человек бомжеватого вида расхваливал антибликовые очки, интереса к которым в вагоне никто не проявил. За этой суетой Марине не было слышно, о чем говорил дед со своими попутчиками, но, чуть поворотясь, с каким-то непонятным для себя облегчением увидела, что те ещё ведут беседу, кивают друг другу, соглашаются.

На перрон вышла, не выпуская из виду дедову дубленку. Наряд для старичка самый подходящий, сказочного деда мороза напоминает. Шла за ним, не зная, что делать – подойти, сказать? А что? Что понимает его и о том же сама печалится? Или просто слово доброе. Мол, всего вам самого-самого. Здоровья...

Хлынувший людской поток с подошедшей на соседний путь электрички отсек от нее старичка в дубленке и мысли ее о том, что и как ему сказать. Ветер резкий и жгучий выскочил, словно из-за угла, дунул холодом морозным, попутно бросив в лицо горсть снежинок, заставив плотнее застегнуть куртку и укутаться шарфом. Такой холод, что мороз по коже.

И улыбнулась, вспомнив – мороз не мурашки...

Шла, подталкиваемая толпой, к метро, с каждым шагом удаляясь от деда в светлой, советского еще разлива дубленке, с головой седой-белой, что перья куриные.

Еще на входе в метро, прикладывая билет к турникету, услышала громкую музыку и голос певца, молодой, высокий. Нисколько не удивилась. Много тех, кто играет и поет по станциям. И хороших певцов можно встретить, и скрипачей виртуозных, и мальчишек с гитарами, шумной игрой своей испытывающих ушные перепонки. Твое дело либо мимо пройти, не останавливаясь, либо постоять чуток рядом, денег, сколько не жаль, в приспособленный для этого футляр бросить. Но то, что увидела Марина, войдя в просторный полукруг фойе станции, было иным – плотная толпа слушателей сгрудилась чуть поодаль от эскалатора, закрыв от нее тех, кто играл и пел. Любопытно стало.

Группа парней в военной камуфляжной форме расположилась вдоль стены, светлый мрамор которой словно специально подчеркивал защитный цвет их одежды. Группа немалая, кто стоит, кто сидит. Восьмерых насчитала. На груди ордена-медали. Издали не разобрать, какие. Ни раскрытого футляра для сбора денег, ни объявления с номером счета, куда денежку при желании можно перевести.

 Фронтовики.

Слово то какое! Дедовское.

Впереди один – высоченный, метра два, не меньше. Худющий. Но поёт! Голос чистый, звонкий, светлый какой-то. И печальный одновременно. Девица одна, шустрая такая, к нему из толпы выбежала, рядышком стала, себя с ним сфотала. Другая, не столь активная, чуть сбоку от ансамбля пристроилась, вытянув во всю длину руку, на фоне всей группы старалась себя запечатлеть.

Худющий как раз песню допел и, странно переваливаясь на длинных, как ходули, ногах, отошел парой слов перекинуться к оркестру.

Мысль ожгла:

– Без ног! На протезах...

И те, кто сидят, явно тоже.

Она так поразилась этой лобовой встрече с войной, что спроси её, какая песня только что звучала, не вспомнила бы. А услышав негромкое, проникновенное:

– Выхожу один я на дорогу... – вовсе сердцем замерла.

Какие слова! Прямо в кровь.

Глаза слезами наполнились.

Парень пел, глядя куда-то поверх голов собравшихся возле него людей, ему аккомпанировал только один, на флейте – тихо, проникновенно, даже доверительно как-то, и оттого песня звучала особенно выразительно.

– Что же мне так больно и так трудно?

Жду ль чего? жалею ли о чем?..

Люди слушали молча, думая каждый о своём. И о том – что же будет? Что ждет их?

Их всех.

– Вот это Россия! – с некоторой долей злости и обиды к кому-то неведомому сказал стоявший позади мужчина, и Марина благодарно обернулась на его слова. – И петь умеют и воевать!

Подытожил уже именно для нее:

 – Молодцы! На поле боя нас защищали, и здесь тоже ради нас стоят.

Едва дождавшись конца песни, закричал громко, басом:

– Молодцы! Герои! Слава вам!

И Марина тоже закричала вместе с ним и другими, рядом стоявшими.

Тепло стало. Жарко даже.

Стояла бы так, со всеми вместе, и слушала, долго-долго.

Как славно и как больно...

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2024
Выпуск: 
5