Анатолий СТАТЕЙНОВ. Доброе слово – спасение Руси
На фото: Виктор Астафьев, Владимир Шваков в доме Астафьева в Овсянке
Не помню, когда мы познакомились с Владимиров Георгиевичем Шваковым? Лет двадцать пять назад, может, чуть больше, или на такую же чуточку меньше. Но его первую книгу «Мы мгновенны, мы после поймем», прочитал не откладывая. Такая у меня практика чтения, по-другому не могу. В субботу утром сел на диван, и к утру следующего дня закрыл обложку. Тут только распрямился толком, потоптался по квартире, согрел на плите чайник и так, прямо с кружкой в руке, расчувствовался. Мама милая! Это каким же одаренным надо родиться, чтобы пронзительно, подобно свету весеннего солнышка, написать о своем селе, родных и дорогих людях, собственном доме и огороде. Да еще подметить тонкости душ своих родственников, улыбнуться посветлевшему дому своему. Да и как не заплясать дому?.. Один да один, всю осень, зиму, весну. Хозяин же летом приезжает, целый месяц топить печь будет, согреется домик. Больше присутствием хозяина, чем печью.
А Швакову важно зеленью летнего огорода порадоваться, где каждая горсточка земли когда-то перетерта собственными руками. Как все это западает в душу! Посадки, очистка грядок от сорняков, похлопочешь часик в огороде и вроде самую доходчивую молитву Богу прочел. Открываются в душе какие-то райские бездны, которых на самом деле нет, рождаются они и живут только в сердцах людей.
Мне всегда кажется, не грядки мы полем, не землю рыхлим, чтобы на столе что-то стояло, не спасаем себя от голода, а, прежде всего, души свои облагораживаем. Разницы нет, в церкви ли ты провел весеннее утро или закапывал в борозды лук и чеснок. Везде рядом с тобой были солнце и Бог. И там, и там горстями сыпал Господь благодать в твою душу.
Пышный сибирский огород, о котором так любил вспоминать Виктор Астафьев, это огород его бабушки, Екатерины Петровны. Такое же намоленное место нашими руками, бабушек наших и прабабушек, как земля монастыря, церкви, часовни, где-нибудь в центре поля. Возле часовенки одна тропа, хорошо нахоженная и больше ничего. Степь дикая или лес глухой. Стал под крышу часовенки, один-одинешенек, в полночь, дождь на улице и молнии. Страх-то какой. А на душе благодать, ощущаешь чью-то защиту, поддержку, явно небесную. Никого уже и ничего не боишься.
Все в огороде нами облагораживается осмысленно, периодически оборачиваясь на сделанное. Оставил одну осотину по лени, на следующий год миллион семян вспыхнут зеленью. Так за лето выходишься на грядках да на картошке, исподволь откуда-то загорится мыслишка, что нет на свете краше работы, чем копание в земле. Те, кто любят землю, холят ее, всегда долго живут. Это века и века назад было подмечено. Бабушка моя, Федосья Романовна, как и все односельчанки, не подсаживалась к гряде раньше, чем перекрестит грядки, посадки разные, потом наложит крест на себя, вроде как благословение у Бога получила. Тогда и ладится дело – перебирать зелень от сорняков, проредить морковь, брюкву, редиску. Полить огурцы и помидоры, нащипать для окрошки батуна, вехоти укропа, в теплице первые огурчики снять. Я рядом стоял с открытым ртом, три годика всего, на работу ее любовался. Потом шли к неглубокому колодцу прямо в огороде, выкручивала бабушка ведро воды. В деревянную лохань воду, рядом с колодцем эта лохань бабушке служила. Освежит Федосья Романовна зелень и поплыли мы с ней на летнюю кухню, окрошку собирать.
Одолел я книгу Владимира Георгиевича сразу, как только подарил мне ее автор. Одни восторги в голове. И не только в моей. С тех пор было четыре издания этого произведения. Последнее – весной 2024 года.
О писателях-деревенщиках сегодня говорим. Читаю Володю, а сам о Татьяновке думаю, собственном родном уголке. Такое во мне убеждение загорается, что деревню специально для меня строили. И все это время кто-то, мне неведомый, терпеливо ждал, когда я впервые закричу, тем самым подкреплю факт своего рождения именно в Татьяновке. А со временем, когда выросту и наберусь умишка, хотя с этим у меня всегда было плохо или очень плохо, и начну писать.
Не дано мне родить философских выводов, пронзительных предсказаний, или так рубануть мысль мудрую на скамеечке возле дома, чтобы соседи от восторга и уважения отложили на минутку в сторону семечки и одобрительно закрутили головами. С малых лет из-за роста звала меня деревня Толиком, им и остался до глубокой старости, только с приставкой: дед Толик. Тут не только рост виноват, голова моя. Не взорвал и уже не ошарашу мир нетленными фразами и мыслями. Не дано.
Два года служил в МВД в Брянской области, охраняли военный завод в поселке Сельцо. Как мне говорили, теперь его уже нет, этого завода. Но в памяти он остался. Два года считался военкором газеты Московского военного округа «Красный воин». Газета даже рекомендацию мне давала для поступления во Львовское высшее военно-политическое училище на факультет журналистики. Здоровье подкачало. Пришлось устраиваться в Иркутский университет. Там тоже пишущую братию готовили. Может, и интересней было в Иркутске, чем во Львове, но мне сравнивать не с чем, не учился на военного журналиста. Однако лучшим военкором в газете так и не стал. Два года почти в каждом номере «Красного воина» мои заметки и зарисовки, ни одного отклика со стороны военной братии.
К сожалению, ничьих я и тут надежд на какую-то новость в русской литературе так и не оправдал, большего лодыря, чем я, мир не видывал. Слава богу, хоть вовремя понял, в Татьяновке, только в Татьяновке, сходит на меня изумительная благодать. Которая оборачивается томительной и нестерпимой болью по всему телу, срочно кидает к столу, и писать здесь я могу сутками. Ни спать не хочется, ни есть, только глушу крепкий чай без сахара. Вот и все мои обеды, ужины и завтраки. Плохо, совсем плохо живу я в родной деревне, крохи – три дня в неделю, а будни кроплю в издательстве, в Красноярске. Тяжелая это работа, давно уже надорвавшая мое сердце и окончательно вымотавшая душу. Только из-за издательства собственных художественных книг родил я совсем крохи. Кипит под сердцем бессилие, жжет сильнее и сильнее.
У пожилых годы летят со скоростью света. Кажется, проснулся, умыться толком не успел, а уже снова праздник, оглядываюсь – опять Новый год. А как же весна, лето, осень, почему они не запомнились? Потому что за столом сидел все это время, писал и писал. Просто опубликовано мало. Вот и шепчет чей-то нудный голосишко, по-моему, под печкой нечисть шебаршится: ничего доброго ты не сделал, и надежды тех, кто послал тебя на землю, не оправдал. Пустослов. Зря тебя в такую прекрасную деревню родиться отправили?
Так оно и есть. В молодости лень убаюкивает. Увы и ах, даже старость не спасение. Больше поспать, слаще поесть, да еще с любимой помиловаться. Изо дня в день всем сладкого хочется. Попробуй, приструни себя! Дьявол день и ночь искушения подсовывает. Дни с этими любимыми, ни пылинки после себя не оставляют, одна пустота сушит. И раздумывание на крыльце в одиночестве, тоже убийство отпущенного Небом времени.
Очередная зазноба-заноза куда-то испаряется, появляется другая, и опять милования, клятвы вечной верности, пожелания умереть вдвоем, дабы одному не мучиться от неразделенной уже любви. Времени много, куда торопиться. К утру оказывается, никаких клятв и не искрилось, невеста собирается и уходит на работу. Недовольная. Дескать, в такую нищету я свою молодость закапывать не буду. Найду себе доброго человека. Ушла, дверью бабахнула. Да и какая разница с какими словами утром расставались. Требование-то одно: брось ручку, иди работай! Все мои жены с этого начинали.
Вздохну, уже ни о чем не думаю, и снова за стол. Вечером вернется любимая, опять наградит пустословицей. Если бы не писал я, и притормозить глаз не на чем в итоге. А так вон они, книжные полочки: газеты, журналы, книги!
Неожиданно, как маленькая собачка из подворотни, запрыгала у ног старость. Пляшет от радости своей воли над обреченным. Дескать, собирайся, дорогой, погулял, помиловался, другим на земле место освободи. Опутывает время болезнями, раздражительностью, другими испытаниями. Режет прямо в сердце: все было не так, неправильно. Раздергивает душу тоской об упущенном времени. И так из поколения в поколение, из века в век. Все мы одинаковые.
Только Виктор Петрович Астафьев мог по полгода не выходить из квартиры, сидеть и сидеть за сшиванием очередного романа. Месяц пишет, потом два отшелушивает в романе лишние слова, обороты, мысли пустые. Не чета он нам, потому ему изначально Бог помог. У него Мария Семеновна была. Она не только кормила и поила дорого супруга, обстирывала и убирала его комнату-кабинет, но и вела все переговоры с его многочисленными друзьями и подругами по перу, и не только. Убеждала, что сейчас соединить с ним нет никакой возможности, проще перезвонить месяца через два, два с половиной. А подарок можете оставить, что с водкой за два-три месяца сделается. Виктор Петрович о ее песнях с его друзьями и не знал, он работал. Мария Семеновна перепечатывает очередную книгу, советы мужу дает. Но Петрович твердоголовый, отскакивают от его мозгов советы как горох от стены.
Мне же нужно сказать земле татьяновской большое спасибо. Гены мои, отцовские – Статейновы, и Зверевы – материны, так удобно склеились и переплелись, что не писателем я просто не мог не стать. Писателем, конечно же, меня на землю, под теплое солнышко и отправляли. Место для рождения нашли самое расчудесное, Татьяновку.
Кто бы и чего не хихикал в спину, я – писатель. В нашем роду Статейновых до меня было два писателя, один в конце восемнадцатого века жил и работал в 1782 году в Тульской губернии, Матвеем его звали, был старостой села, второй – Иван сын Иванов, или как тогда уже писали Иван Иванов, в 1848 году выкупился у своего помещика и взял себе фамилию Статейнов. Иван Иванович Статейнов. Сам надумал, никто ее ему навязывал, эту фамилию. Все Статейновы, которые есть в России, – родня. Иван Иванович тоже работал старостой села. И какую-то копеечку с этой должности имел. Дело свое какое-то вел, не кистень же ему помогал накопить копеечку! Зарабатывал ее, выкупился у барина и жил достойно, получше, чем сам барин.
Иван Иванович ко времени получения свободы уже печатался в каких-то журналах. В каких вот только, мы с племянником Геной, он историк рода Статейновых, так пока и не нашли. Да и крепостной Иван Иванович был условный, тоже имел собственную землю. Но российское право того времени совсем не знаю, и всерьез судить о поступках своих предков не могу. Тот, который Матвей, еще не Статейнов, женился на разорившейся барыне или крестьянке-однодворке, она тоже имела свою землю. Соображаю, может мне все-таки удалось сделать нашу фамилию чуточку звонче, легче узнаваемой? Ну, это жизнь покажет, уже без меня. Тут быстрыми выводами не выстрелить. Хоть как старайся, правда не сложится. Чудны судьбы людские.
А какие образы родных односельчан Астафьев создавал? Кто еще вот так напишет и расскажет? Деревней жил и артист разговорного жанра Михаил Евдокимов, губернатор Алтайского края. Чувствовал ее.
Евдокимов всегда свою деревню больше себя самого любил. Если мы – писатели-деревенщики, он – артист из села. Вот почему книги Швакова так нравились Михаилу Сергеевичу Евдокимову, трагически погибшему, но оставшемуся в памяти России как невероятно талантливый человек. Он был один из лучших в России в разговорном жанре, может, и самый лучший. Аудитории собирал такие же полные, как и Аркадий Райкин, даже больше, чем Райкин. Евдокимов деревней дышал, помните, в фильме «Про бизнесмена Фому», он играл деревенского Ваньку, Фому, который решил построить в своем селе общественный туалет. И ведь выстрогал, с дорогими умывальниками, отделал гранитом. Так весь этот фильм и прогогочешь. Построил туалет, и деревня туда ходить стала. Больно уж комфортом дышит отхожее учреждение. Этот сценарий Михаил Сергеевич не сам написал. Но своей игрой только подчеркнул уйму сельских характеров: чудиков, скряг, пытливых, лодырей. Он ведь каждый год в Верхне-Обском праздник культуры летом проводил. Высокую культуру нес землякам.
От того ли, что деревенский человек Владимир Шваков, книжки его только об алтайской земле, алтайских земледельцах. Все его творчество пронизано и склеено духовностью алтайской деревни, вековыми обычаями, обрядами, событиями.
Прочитал его книгу и прослезился Виктор Петрович Астафьев. Он-то, Астафьев, самый настоящий человек от земли. Хватанул ее запаха, пока до восьми лет жил у бабушки в Овсянке. Вместе с ней садил грядки, полол их, пасся на грядках гороха, огурцов, моркови, мака, репы. Потом папа забрал его от бабушки в Игарку, куда двинулся вместе с молодой женой и крошечными детьми за большими деньгами. На деле, оказалось, утартанил он сына на долгие муки и вечные слезы. Вот что писал Виктор Петрович в марте 1972 года красноярскому писателю Виктору Ермакову о любви к земле.
– Я хочу написать оду русскому огороду, давно хочу, но для этого мне надо иметь перед глазами пышный и тучный сибирский огород. Таковой есть на Усть-Мане, и угол для работы там есть.
Деревенщик Астафьев, «Ода русскому огороду» – одна из самых чудесных вещей Виктора Петровича. Да и все его книги, кроме военных, счастливой землей пахнут. Писалась «Ода» практически весь 1972 год. А «доводилась до ума» всю жизнь писателя. Впервые он упоминает о ней в марте в письме все тому же Виктору Ермакову, а в августе уже подводит какие-то итоги.
– Сделал начерно «Оду» свою и теперь, вот, по второму разу прогоняю ее на машинке. Очень необычная штучка получается, да только последние события и переживания на нее отпечаток наложили – нет-нет и прорвется злость, либо беспредельное уныние. И все это не снимается, не редактируется, потому что вошло в плоть и мелодию вещи.
В октябре этого же года он опять пишет Виктору Ермакову о своей главной, на тот момент, работе.
– Маленько я все же работаю, все ковыряю «Оду русскому огороду», словом графоманом стал. А хотел дать себе полноценный отдых.
И наконец об «Оде» 25 декабря 1972 года.
– Вот-с. Коле Волокитину я послал пластинки, а вместе с ними свою новую рукопись «Ода русскому огороду» (ни в таком виде, в каком она напечатана в «Н. Современнике», а более совершенную). Если «Енисей» возьмет ее, ради бога, но предварительно прочти сам (я велел Коле послать ее тебе) и, коли надо, отдай на машинку за мой счет перепечатать. Моя печатальница, Марья, нездорова.
Астафьев из тех писателей, который жил только деревней и землей. Каких он только не рожал «причин» необходимости переехать в Сибирь. Вот что он писал Виктору Ермакову еще в феврале 1971 года. Сам бился убежать в Овсянку, а официальной основой переезда, помните, было якобы приглашение крайкома КПСС ему переехать в Красноярск. Они пригласили, они ему и квартиру сразу дали. В прекрасном месте, в Академгородке. С телефоном. Там люди десятилетиями телефона ждали, ему сразу. Причем номер крайкомовский, чтобы из межгорода сразу дозванивались.
– Домик, о котором писал, еще тот домик! Это целая дача, прямо за караульным быком. Место дивное, дача прекрасная, но стоит дорого и далеко все-таки очень. Мы вроде сговорились хозяином, отступать некуда, да и не хочется. Почти все писатели имеют на Родине угол, а я ведь не меньше их люблю Родину и, может, приспособлюсь уезжать на целое лето в Сибирь. Это было бы замечательно. Пока же время идет, катится, ничего не пишется – город не дает, суета заедает. И если я сейчас не куплю дачу, мне уж потом не собраться будет – все мои переиздаваемые вещи начали приносить мне доход не свыше 35 процентов. А так как я не догадался написать роман листов на 50, то и с моих «пастушек» не больно разбежишься
В восторге от книги Швакова «Мы мгновенны, мы после поймем» и мой однокурсник по университету Валерий Хайрюзов. Тоже писатель российского уровня. Тоже от земли. Хотя жил и учился в детстве в Иркутске, но на окраине, в Барабе. Где и огород свой, и стайки с поросятами, курами, индюками. Почти в каждом дворе коровы в теплых стайках стояли. В те времена в городах окраины считались обычными деревнями. Иначе не выжить. В магазинах-то шаром покати. Хлеб, и тот не всегда.
Заодно перевернула книга Швакова и мою душу. Вытряхнула из меня все налипшее за десятилетия в голове и теле. Главное, мысли мои, обречением мающиеся, свернули куда-то в сторону, даже не попрощались, и пока не возвращаются, слава богу. Чужими они мне стали: старческие, дребезжавшие и шоркающие, шепелявившие. Закутывали в кокон обреченности. Одолел эту толстенную книгу Швакова, пропитался его думками, теперь снова просыпаюсь по утрам достаточно бодрым. Пусть и с больной спиной, аритмией, еще какими-то болезнями, про которые доброму человеку и сказать неудобно. Зато теперь с желанием, прямо с утра, за стол и писать. А что из этой писанины получается, вопрос не особо важный. Время без меня и без нынешних моих редакторов просеет все книги и слабое, не приспособленное к жизни, отшелушит в никуда.
Вот как размышлял о «Мы мгновенны, мы после поймем» народный артист России, великий волшебник сцены, Валерий Золотухин. Он действительно от земли, от добра, из тех, кто жил одной сердечностью, доброй улыбкой и очарованием всех нас своим неземным талантом. У Швакова в домашнем архиве уйма фотографий с Золотухиным. Валера часто и охотно приезжал в Красноярск, но я на встречу с ним ни разу не попал. Надеялся, что еще случится наше общение, но всему на земле время, чему не быть, то и не рождается.
Теперь уже и не встретимся никогда, атеист я и ни во что чудесное на небесах не верю. С первого класса силен в математике. Люблю в уме большие цифра складывать, отнимать, делить и умножать. Считаю, с момента поселения человека на Земле, миллиарды душ наших предков шарашатся по Вселенным. Что они там делают миллионы лет, кроме того, что мотает их по пустынным бескрайностям космический ветер. Удержаться-то не за что. Да и не найти им себе дела, если без рук, ног, мозгов и глаз. Все на земле осталось, все прах, сгнило. Не может Бог допустить такого, поэтому и не дал он человеку души. Сам ее зарабатывай. Проскрипел, просвистел жизнь светлую и снова в никуда. Одна судьба у всех. Поэтому он и не мог подарить кому-то душу. Но послушаем пока оценку книги Швакова Валерием Сергеевичем Золотухиным
– Книга от названия и до последней строки пронизана добрым светом и является несомненным успехом автора. Согрешивший один раз, постарается согрешить и второй, надеюсь, это будет не единственным творением Владимира Швакова, тем более, что опыт уже есть и песни «Деревенское танго» и «Баллада о Чуйском тракте», исполненные с огромной теплотой и любовью, не остались незамеченными в народе, – писал Золотухин. – Не менее приятно было узнать, что написал эту книгу мой друг и земляк Владимир Шваков, из дорогого мне Алтая, преданность Алтаю и неугасимая любовь к нему, ко всему, что связано с малой Родиной, корнями своими, именами своих дедов и прадедов, родителей, не только покоряет и подкупает так, что первая часть книги была прочитана на одном дыхании, и приятный запах детства и юности целый день преследовал меня в житейской круговерти. Удачи и храни тебя Бог!
Виктор Петрович Астафьев сказал короче, но теплее. Как способен говорить только Астафьев.
– Владимиру Швакову – дай Бог не последнее сказанье, новых встреч, светлых дней впереди и добрых друзей на все лета. Август 1998 года.
Давным-давно мы вместе со Шваковым. Учитывая, что за плечами у обоих серьезный возраст, поругаться по-серьезному теперь уже не успеем. Так что дружбу нашу сохраним. И слава Богу. Нам бы заторопиться, да какую-то книжечку сделать. Много мы их уже собрали, опыт большой. Сейчас еще кое-что обдумаем. Если Шваков рядом, наше с ним ружье обязательно выстрелит, даже если и висит оно на стене незаряженное.
Удивляюсь, какой у Володи запас слов, как он умеет их то упаковывать в короткие, рубленные строки, то снова распускать веером в обворожительные картины природы, захватывающие истории человеческие, звонкой жизни деревенской. Сильное и чудесное его слово, объединяет мысль русскую. Шваков – далеко не собиратель русских слов Владимир Даль. Конечно не Даль, но у него своя дорожка в русском словосложении. До сих пор пополняет словарный запас. Поехал на Алтай – блокнотик под рукой. Как умело он словом пользуется! Вроде не книгу читаешь, а сидишь на Усть-Пристаневской горе Нобель и сверху на его родное село на берегу Оби радуешься. Это Алтайский край, точнее, его степная часть. Обь одним берегом подрезает Усть-Пристань. Но реке суда какие-то путешествуют. На такой счастливой земле и родился Шваков. У меня в архиве десятка три фотографий Владимира Георгиевича, сделанных на Алтае.
Сижу, перекладываю его фото. Все они о летних отпусках Швакова в Усть-Пристане. Большой, загоревший, в лодке на рыбалке. Грудь шире Оби. Могучий. Тут мы с ним и рядом не сидели, да и Золотухин тоже. Я в полтора года с кровати упал. Двенадцатилетний дядя Миша обложил меня подушками, чтобы я никуда не уполз. Полез я мир изучать, полтора года все-таки, и – об пол. Оба бедра в куски. Мог и шею сломать. В пятьдесят с чем-то лет первый раз рентген «тазовой области» делал. Врач пытал снимки, пытал, потом морщится.
– В аварии были. Надо бедра ломать и снова сращивать. Надо было бы сразу так сделать. Теперь вот исправляй. Но с такими костями ходить нельзя.
Оскудел умом целитель. Сорок восемь лет я отскакал к тому времени с этим «тазом», теперь уже семьдесят. Зачем себя еще один раз мучить? Тогда пришла соседка бабка Князиха, Анна Ивановна, посчитала, что суставы вывихнул. «Вправила», перетянула ножки плотной тканью. Так я полтора года и пролежал. Потом ползать стал, корячился подняться. Это-то в три-то года. А сидел – ноги под себя, как мусульманин, лет до пятнадцати. Со временем пытался ходить, ноги – как рогач под чугунки, калачиком. В пятом классе учитель физкультуры предложил мне бегать. Чтобы одноклассники мои не досмеялись до пупочной грыжи, не истрепали мне нервы в куделю, мотался каждое утро по кругу один, на краю города Заозерного, где и машин-то тогда не было. Выправились ножки со временем, выправились, спасибо Олегу Петровичу.
Но все равно вырос я, доброй женщине по одно место. Да и Валера Золотухин, считай, всю жизнь инвалидом прожил, тоже ногами страдал. У меня судьба горькая, у него в разы чернее. Говорил он как-то, что мать уходила на работу, его, пятилетнего, привязывала к крыльцу, куда денешься, работать-то ей нужно. Вот он на привязи и выл волчонком целый день. А с ногами больными, вернее, с одной, у которой колено туберкулезное, возили его из одного детского санатория в другой. В заразе этой врачи виноваты, простой ушиб залечили так, что туберкулез расцвел, набрал силу и кость жрать начал аки клыкастый зверь. Но с кого тогда спросить было можно? А сейчас тем более.
Первый, второй, третий класс он провел безвыездно в санатории Чемал, который был не так уж и далеко от дома. Только в конце третьего класса пробовал на костылях ковылять. Больше лежал, встать не находилось никакой возможности
С тросточкой ходил Валерий Сергеевич уже взрослым. Вырезали ему ее из кизила на Кавказе. Убедили, древесина кизила целебная. Ходи только с этой тростью. Более-менее нормально Золотухин передвигался, когда ему уже было то ли четырнадцать, то ли пятнадцать лет. В восьмом классе он впервые зашатался по коридорам санатория без костылей. Хромота все равно цвела, но он старательно скрывал недуг. Заставлял и заставлял себя работать ногами. Помните, как в кино плясал, на сцене? И не подумаешь, что совсем когда-то обезноживал. Так задорно выбивал цветастые кренделя, с такой веселой улыбкой, подскочить бы и стать рядом с ним. И тоже ударить моими короткими ножками плясовую. Мама милая, изуродованы ножки в детстве, в полтора года. Не сподобился плясать, танцевать, как нормальные люди бегать! Лишен этой возможности всю жизнь. Прости, Господи, мое неверие, все твои испытания, перенес с покорностью.
Зато в армии, в строю, шел в последнем ряду взвода. Ходя ходил лучше всех, но Устав есть Устав. Высокие, стройные солдаты впереди. А вот когда нужно было показать настоящий мастер-класс, комбат вызывал меня из строя, и ревел так, в домах вокруг части все женщины на балконы высыпали: налево, направо, кругом! Задор жег душу. Звонко бил я кованными сапогами плац. Минут по пять, шесть крутился под команды. После резкого окрика: Встать в строй! – офицеры хлопали, женщины на балконах хлопали. Кому, инвалиду. Мать, мать, мать, хоть тут показал себя. После строевой кто куда, а я в умывальник, слезы смыть. Такая была это для меня радость, хоть тут быть первым.
Один раз я с хохлом Манжелой из Западной Украины напился в воинской части! Мне же гонорары из газет платили, самый денежный человек батальона, оклад офицерский не складывался, но рублей на сто пятьдесят теми деньгами написывал. А Манжела всегда умел крутнуть момент, смотаться в самоволку за бутылкой, я ему деньги давал. Пятьдесят два года назад мы с ним расстались, но таких вертлявых и путанных друзей я больше не встречал. С ним спокойно можно было и до расстрела добежать. А ведь начиналось все с простой самоволки.
Комбат ему пять суток ареста за пьянку, меня простил, не наказал даже. Только велел гонорары мои получать прапорщику-финансисту. А он уже ссужал мне что-то на печенье в буфете и на фрукты. Во время демобилизации все остальное отдали.
Так мои коротенькие ножки и спасли меня от лиха. Дал я себе указание после такого соблазна не пить больше. Но в жизни многое не от нас зависит. Грешил стопочкой раз или два в год. Когда первая книга вышла, или когда у Виктора Петровича Астафьева в гостях бывал. Как откажешься? Астафьев себе полную стопку и гостю тоже. И поэт Юрий Павлович Авдюков всегда приходил в издательство с чекушкой самогонки. И Людмила Васильевна Марина, коллега по перу, любила угостить капелькой, и самый великолепный редактор нашего издательства, теперь уже давно покойная Сталина Андреевна Войтюк. Она где-то могла выцыганить не поддельное, а самое настоящее молдавское вило. Какие мы проводили долгие вечера «накачивания» меня культурой. За полночь расставались. Ни грамма не сочиняю. В моем кабинете и сейчас стоит диван, который все наши разговоры слышал. Сталина, Сталина, никто мне так не давал тонкостей культуры, как ты. Это ты меня повернула не только наслаждаться теплом солнышка, но и слушать его наставления.
Дабы завершить разговор о Золотухине, еще один интересный факт в его жизни. Его отец был в Быстром Истоке председателем колхоза и дал указание снести запущенную вконец церковь. Снести с фундаментом, чтобы «и не пахло». Валерий Сергеевич грех этот отца сначала в одиночку отмаливал, потом построил прекрасный храм за свой счет. Сейчас в Истоке у него простенькая могила прямо на площади перед храмом. Сначала стоял деревянный крест шатром, ныне такой же безликий крест, только каменный. Тоже шатром.
Валерий Сергеевич – открытая и глубоко верующая душа. Главное, не в Москве дал команду себя похоронить, а в Быстрых Истоках. Где лежат у него отец и мать, другие родственники. Не был я в этих Истоках ни разу, и уже не буду, отъездился, а посмотрю на фото храма и могилку Золотухина, плачу. Как жизнь наша закручена, столько добрых, а мы все мимо, мимо, какими-то другими дорогам объезжаем их, добрых людей.
– На подготовке к районному конкурсу художественной самодеятельности я вдруг услышала удивительной чистоты голос… – рассказывала в одной из книг его современница Раиса Ефимовна Казанцева. – Оглянулась – стоит мальчишка на костылях и поет! Он пел так, как потом пел Робертино Лоретти. А песня называлась «Родина»: «Вижу чудное раздолье, слышу трели соловья...» Никогда не забуду этого. А потом он избавился от костылей. И однажды я увидела, как он играл в волейбол, и так за него обрадовалась. На смотре художественной самодеятельности он с ребятами так отплясывал матросский танец!.. Недавно, на его 70-летии, я ему напомнила про это, а он говорит: «Вы знаете, как мне было тогда больно?» Он жил через боль и болью.
Всю жизнь. Кто не видел лиха, прожил ему положенное у Бога за пазухой, тому чужой боли не понять. Вот что говорил на похоронах Валерия Сергеевича губернатор Алтайского края Александр Карлин.
– Валерий Сергеевич был уникален и глубок в одной очень важной для нас грани своего таланта – это его сыновняя способность любить и почитать свою родину, малую родину, Алтай. Мы еще будем осмысливать и осознавать все, что он для нас сделал. И из этого источника любви мы будем, если будем рачительны и совестливы, долго получать живительные капли, которые очищают наши души...
– Был однажды случай: он выступал в селе Смоленском на Соболевских чтениях. А это было его, Валерия Сергеевича, 50-летие… – вспоминала Людмила Андреевна Тырышкина, создательница музея «Алтай литературный» в Белокурихе. – Мы ему говорим: «Хотим посвятить вам песню». Мы ее долго репетировали. И всем залом запели: «Деревня моя, деревянная дальняя»… Он закрыл лицо руками – заплакал…
По телевизору только смотрел я на Валерия Сергеевича, книги его читал, он ведь член Союза писателей России, деревенщик, не встретились лично. Небу почему-то это не нужно было. А мне жалко. Все равно считаю его большим своим другом, хотя он про меня и не слышал.
Зато Владимир Георгиевич Шваков богатырем вырос. Нет у нас в Сибири женщины-рекордистки, у которой бы бедра были шире его плеч. Грудь – гора мышц, ростом под два метра. Перебираю и перебираю его фотографии. Каких он когда-то здоровых ловил на Оби стерлядей, щук, лещей, язей! На одной фотографии щучка в его руках килограммов на двенадцать. С такой добычей минуту постоять, все равно, что с любимой месяц в объятиях. Тот же задор и восхищение. Женское мурлыкивание заставляет каждого мужика думать, что он действительно лучше всех. На самом деле это ничего больше как красивые фантазии.
Каждый год Шваков привозил Виктору Петровичу Астафьеву целый ящичек из морозильника свежемороженой стерляди. В каком же восторге был Петрович от подарка друга! Черной завистью мучаюсь, глядя на эту фотографию. Шваков два метра ростом, щука больше метра. Солнышко вокруг и Обь удивительная. Берег песчаный улыбается, осока цветет от счастья, Владимир Георгиевич веселый-развеселый. У меня много таких фотокартин, им подаренных. На досуге возьму фотоальбом Швакова, на Алтай божественный полюбоваться, верховья реки Оби, Усть-Пристаньские берега, не раз утру слезу, какое это счастье родиться на Руси. В Усть-Пристани, Татьяновке, Овсянке, Быстром Истоке Золотухина, Верхнеобском – Михаила Евдокимова или Чибежеке Владимира Степановича Топилина. И, наконец, Шумково, под Красноярском, родное село Владимира Георгиевича Леонтьева. Первого златослова на берегах Енисея, из современных которые. Такие, как Владимир Леонтьев в тысячу лет раз рождаются. Тоже мастер из ряда Астафьевых, Беловых, Шукшиных, Топилиных. Только он впереди них на немножко шел. По времени жизни.
Земляк он наш Владимир Леонтьев, красноярец, из Березовского района. Если писал о селе, так захватывающе, даже у человека с каменным сердцем слезу выбьет. Художник по образованию, Владимир Георгиевич. Красноярское художественное училище имени Сурикова окончил. Потом одолел Иркутский университет, отделение журналистики. Терпеливо высиживал каждый очерк. Одни лишь теплые и милые русскому сердцу слова находил. Не книга о людях Сибири получалась, а картины, захватывающие прелестью сельской жизни. Я многие его очерки наизусть знаю. Учился по ним технике словосложения. Но Леонтьев из меня так и не выкуклился. Не те гены. Не печалюсь. Статейнов-то вызрел, вон сколько книг за плечами, особенно исторических.
Люди смертные, но Русь наша, подпираемая нашими же добрыми словами, живет века. И еще много жить будет.
В Усть-Пристани Владимир Георгиевич Шваков провел детство и юность. Наведывается в свой домик каждый год. Кто в Турцию едет отдохнуть, кого в Китай черти несут, кого и еще дальше. Чем короче ум, тем дальше мчатся наши соотечественники. Хвалятся. В середине Африки один отпуск провел, другой – в Австралии, третьего в Новую Зеландию кинуло, птицу, которая не летает, посмотреть. А выйти на даче за огород боятся, заблудятся. Шваков же только в Усть-Пристань. Каждый год туда и ни на сантиметр в сторону. Мысли не поехать в отпуск в Усть-Пристань ни разу не родилось. Он местных детей землю любить учит. На гору Нобель водит, рассказывает, почему именно так называется гора, на берег Оби. Это тоже название из древнеславянских. Обь – вода, от этого слова и облака.
Сначала постоит у ворот, переведет дыхание, потом дернет за ручку калитку. Домик давным-давно состарился. Швакову уже восемьдесят с пеною в четыре года, а домик кряхтит и потрескивает суставами-углами лет на сорок больше. Строил его Василий Лобанов, прадед. В селе Брусенцово. А родной дед писателя, Иван Васильевич, в Усть-Пристань домик перевез. Усох в стенах дом, подвинулся рамами окон к земле. Скоро наверху одна крыша раскрылеченная останется. Валерий Сергеевич не раз приезжал в гости к Швакову, при ростике Золотухина в метр шестьдесят, и нагибаться! Стар домик Швакова, совсем стар. Мох зеленый по шиферу. Стропила от времени к матице прогибаются. Но пусть и страдает дом старческой астенией, артритами углов, в лапу рубленных, головокружением, почему и присаживается, чтобы не упасть, он живой пока и всегда рад хозяину.
Когда Шваков глушит машину у родных ворот и отмыкает дверь сеней, в лицо бьет прелый запах, сырость, жуткий неуют, паутина на каждом окне и по углам. То ли в застоявшихся сумерках комнат домик не сразу признает своего хозяина, то ли сам хозяин, тоже давно с белой головой и заметными морщинами, не может принять годовое одиночество родного очага. Наконец осторожно дернет дверь дома на себя, так просто, без волнения, порог не перешагнешь. Домик с первых минут всматривается в своего хозяина, только домику легче, его инфаркт не хватит. Владимир Георгиевич, споткнувшись о старость дома, заходится тихой болью, виновато улыбается родному уголку.
– Дожили, брат, но не горюй, не рассыпимся. Сейчас, сейчас, плитку включу, печь растоплю, окна распахнем, взбодримся, согреемся. Растопочка вот она, с прошлого года наложена. А бумажки я привез. Дымоходы проветрим, а то в них сырость в туман спеклась, еще напустим угару. Зачем он нужен.
Шваков считает дом живым, и уверен, он тоже рад его приезду. Говорит с ним, как раньше с отцом и матерью. А рассевшаяся по углам под потолком избы влага и есть слезы одинокого дома. И хотя Владимир Георгиевич приезжает утром, все равно включает лампочки, с ними веселее, уютнее. Затем приносит воды, греет ее, моет пол в доме и сенцах, смахивает пыль со стекол рам. Остановится, много ли наработал, утрет пот и снова в хлопотах. Это у него называется вернуть в дом уют. К обеду собьет литовкой дурнину возле крыльца, граблями ее в кучку и на зады огорода. Теперь уже можно спокойно, не торопясь, протереть стол, подставить на него разошедшийся от радости тепла чайник, принести из машины посуду, продукты. Осмотреть многочисленные фотографии на стене. Они все возле большого портрета его мамы. Вся жизнь рода Шваковых в этих фотографиях. Мама с сыном, с дочерью Валентиной, дед, бабушка, двоюродные и троюродные сестры и братья.
Как раньше попить чаю с родственниками уже не получится. Нет и не будет за столом мамы, сестры Валентины. Она, бывало, как только услышит, что приехал брат, прилетит, застрекочет. Шуму с ней веселого, ахов и охов. Обнимет, всплакнет, тут же к себе домой потащит или прямо у мамы праздничный стол заведет. Крикнет кому-то в форточку, свежесоленой стерляди принесут, если же не мелькает сосед-рыбак на улице, сама в нему в гости как молния слетает. Обратно с сеточной свежесоленых стерлядей заявится. Картошки наварит, свежего салатика сделает, Володя тоже горы гостинцев из машины достанет. Ни одного ее внука или правнука не забудет.
Самое великое у человека счастье иметь родных, которые всегда тебя с радостью ждут. Неважно, в дорогом ты костюме заявился и лаковых туфлях или неумытый, небритый, весь в дорожной пыли, рваных сапогах и без копейки в карманах. Если тебя любят и ждут как деда, брата или сына, в любой одежде ты для них родной. Не каждого, далеко не каждого, в рваных сапогах любить будут. Да еще если и без копейки в кармане.
Нет сегодня Валентины в Усть-Пристани, на кладбище прах сеструхи, но живут в селе ее дети, внуки и правнуки. Последних целый выводок. Теперешние все поездки с ними Владимир Георгиевич проводит.
Особой строкой в своей книге Владимир Георгиевич подчеркивает дружбу с Виктором Петровичем Астафьевым. Это была, как и положено, тяга друг к другу двух талантливых людей, единомышленников. Они часто вели долгие беседы о России, литературе, о будущем своих книг и таких сел как Усть-Пристань. Село-то, раньше больше двенадцати тысяч народу жило, теперь – вполовину меньше.
Чай пили вдвоем, заводили песни народные. Виктору Петровичу не случилось получить достойного образования. Какое образование, если по два года в каждом классе сидел. Но всю жизнь он занимался самообразованием, читал и читал. Вот что писал он в одном из писем красноярскому писателю Виктору Ермакову.
– Пользуюсь, точнее, учусь пользоваться, словарями и другими справочниками и книгами, а также гербарием, присланным мне школьниками из Овсянки. «Учусь», потому что раньше ленился, не хотел этого делать и теперь раскаиваюсь. Лучше, богаче были бы у меня тексты, одно происхождение названия цветка стародуба, что значит и как звучит символически и что раньше значило, а узнал я это лишь из книги лекарственных растений...
Знаний не хватало, урезал себя Петрович в сне, отдыхе, ни дня не давал себе прожить без книги. Лозунг это, не лозунг, но он заставлял себя делать только так, ни на копейку ни в чем не сомневаться. Что-нибудь да читал: Гоголя, Черкасова, Есенина. Словари разные русских слов покупал, да и люди добрые ему их присылали, в том числе и Виктор Ермаков словарь народных говоров Виктору Петровичу подарил. Переписку эту Виктора Петровича с Виктором Ивановичем, очень ценную для истории русской литературы, случайно нашла в архивах покойного мужа жена Ермакова Маргарита Михайловна. И опубликовала тонкую в талии книгу, тиражом с воробьиный нос. Главное, бесценные письма Виктора Петровича ее мужу передала в краеведческий музей, где им лежать теперь сотни лет. Спокойно, в сухом помещении. Думаю, есть Бог, только души не раздает, а руками и головой, в данном случае Маргариты Михайловны, сохранил такое бесценное сокровище. Не будь у Вити Ермакова ответственной и добросовестной жены, все бы ушло в никуда. Это не судьба, а божий промысел. Спасибо Вам, Маргарита Михайловна.
Даже когда маялся Виктор Петрович Астафьев в больницах, на тумбочке у него гнездилось с десяток книг. Со справкой о четырех классах образования до смерти дожил талантливый ученик Астафьева Анатолий Буйлов. Но перо у Толи бойкое, звонкое. Астафьев его учил, как не отставать от других в знаниях. Потому что сам какое-то время мучился их отсутствием, «ибо эксплуатировать бесконечно память невозможно, она заездилась и начинаются повторы языковые, да и зрительские тоже». Это каждый из пишущих по себе видит.
У Владимира Георгиевича Швакова к моменту знакомства с Виктором Петровичем уже теплилось два диплома о высшем образовании. Военное училище МВД и юридический факультет Красноярского университета.
Еще один университет, народный, который никто из нас, пишущих, никогда не окончит, но учится в нем всю жизнь – природное любопытство, настырство, желание поближе узнать односельчан, друзей, молодых и красивых женщин, которые, в общем-то, столько доброго для нас сделали. Иногда говорят: бабы дуры. Правильно, дуры. Но тонкостям-то мудрости обмана, подтекстов в рассказах у них учимся. Фантазиям под правду крашеным, тоже у них. Для них ведь и пишем. Кто из наших героев истину своих дум прячет в подтексте разговора, кто сразу режет правду-матку. И на дух не переносит разные «интеллигентные» оговорки и условности. Все это есть в его книге «Мы мгновенны, мы после поймем». Сколько там интересного о России и россиянах! Мама милая, пока живы книги Астафьевых, Шолоховых, Леонтьевых, Шукшиных, Распутиных ничего никто не сделает с Россией.
Каждый читатель через эту книгу может увидеть какую-то другую, только именно им прочувствованную грань Руси, нашей Родины. Это дерево духа нашего, обитель внутреннего хранителя человека, кладовая его мыслей, растет в каждом думающем. Тянется по сторонам и вверх. И плодов на нем цвета солнышка не сосчитать. Далеко не каждый видит их. Тут просветление должно быть, от богов наших древних, от самого солнышка. Но это плоды добра, которые рождают писатели. В том числе, в таких книгах как «Мы мгновенны, мы после поймем».