Ирина РАКША. Фрау Дада
Рассказ / Илл.: Художник Александр Ягодкин
«Ну ты идиотка, Кира. Настоящая московская идиотка... Хоть и красотка», – Громко говорит мне Фрау Дада, стараясь перекрыть шум мотора. Она отличный шофёр-водитель. И руль фургона – в её умных руках, и внимательный взгляд на дорогу, которая мягко стелется нам под колёса. Автобаны в Германии просто чудо. И даже круглые знаки скорости указывают то 120 км. в час, то 150. Ну просто на зависть.
«Это хорошо даже, – говорит Дада, – что после войны немецкая шантрапа так играла с огнём. Бросала в костёр трофейные, случайно найденные патроны. И твоего Зигфрида этот выбитый глаз всю жизнь кормит. К тому же это не видно. Он же в модных очках. И машину сам водит. Тут у инвалидов войны большие права. А он и видный, и вполне симпатичный, возрастной дядька...»
В нашем белом фургончике за спиной свалено много мягких мешков с одеждой. Это всё то, что Дада смогла сегодня собрать в секонд-хендах в Дахау для своего бизнеса на блошином Мюнхенском рынке. Она там имеет свою точку, свою палатку даже с окном и дверью. Только перед продажей всё богатство из мешков, конечно, приводит в порядок.
«А знаешь какая здесь пенсия у инвалидов войны? Ого-го! Можно вообще не работать. А твой Зиги вдовец ещё и строил чего-то. Работал. И дети взрослые в Англии где-то. В случай чего – стакан воды всегда подадут».
За стёклами фургона по автобану вдоль всей скоростной трассы тянется сплошная ограда-отбойник. За ним, по шоссе справа и слева, вдали на пригорках простираются чудо красивые деревеньки. И в каждой своя кирха красного кирпича с остроконечной, рвущейся в небо, крышей. А бешенная наша скорость почти неощутима. Словно летим по воздуху...
«Раньше я, – говорит Дада, – возвращалась домой по бесплатным просёлкам, сельским дорогам. Дольше, конечно. А теперь вот за деньги летаю. Как все белые люди».
Вокруг Мюнхена так много разбросано вот таких кукольных деревенек, похожих на театральные декорации.
«А знаешь, сколько по закону жена инвалида должна получать? Пособие – почти половина его пенсии. Плюс медицина бесплатная, бонусы разные. И курорт ежегодный положен в престижных местах. Баден-Баден, Мариенбад... А ты, дурочка, ещё кочевряжишься. «Нет любви, нет любви». Воистину – круглая советская идиотка. Тебе, Кира, Богу молиться надо за такое везение...»
«А я вот в Питере с этим фиктивным браком намучилась. 15 тысяч марок отвалила до копеечки. Представляешь?! 15 тыщ... отдала. Чтоб только сюда перебраться. А он, сердечный мой, вскоре от рака помер. Зато фамилию мне оставил и гражданство. Я уже три года как фрау Лакнер. Гражданка страны. А это навечно. Это не какая-то «филькина грамота» – «Вид на жительство». Это в Питере я была Даша Щеглова, а теперь фрау Дада Лакнер».
Вдали по ходу фургона появилась постройка, придорожное кафе-забегаловка. Дада спросила:
– Может, по чашечке капучино раздавим? Ты не устала?
– Да нет, давай уж до дома потерпим.
И придорожное кафе со своим капучино тёмным пятном промелькнуло мимо, как и не было.
– А маму я в Питере бросила. Да-да, бросила. А тебе, дуре, на тарелочке всё дают... И квартира в Мюнхене, и дача в Баварии, и две машины. Ну чего ещё бабе надо?.. А в Дахау я постоянно езжу. Это мой «огород». У меня там для сбора самые лучшие точки есть. И магазины, и ларьки разные, маркеты... Пока ты по музею ходила, я товару набрала полфургона. А знаешь, что немец чтит больше всего?..
– Деньги?
– А вот и нет. Порядок – это и есть деньги. Говорят же – немец родится с руками по швам.
Я отвечаю не сразу:
– Да уж... В Дахау я в этом опять убедилась. Там всюду порядок. Пылесосят даже печи, в которых сожгли миллионы людей. У них и в Освенциме такой же жуткий порядок. Помню, нас, московских студентов, когда-то в Освенцим возили на экскурсию.
И над воротами, как и в Дахау тот же лозунг в три слова «Арбайт махт фрай» («Работа даёт свободу»).
Да и раньше при слове «Дахау» у меня душа обрывалась. Даже сегодня, когда я входила в ворота этого жуткого музея смерти и прочла на арке над головой это убийственное «Arbeit macht Frei» – (как они переводят «труд освобождает»), голова закружилась. «Дахау» – какое слово-то душное, скверное. Напоминает выдох, удушье. А по мне – так оно ещё с детства известно и мерзко. Как и названья прочих страшных концлагерей – Бухенвальд (с его лозунгом «Ейдем дас зайн» – «Каждому своё»), Майданек, Треблинка, Освенцим. А «Дахау» для моего уха – навек как клеймо смерти. И для оправдания ему нет срока давности... А, оказывается, жители там давно едят-пьют, смеясь, ходят в кафе-кино-бары. Вот и Дада ездит туда за обносками, за лучшим «товаром» своим... Непостижимо!..
Сейчас у меня в кармане лежал твёрдый серый камешек для молитвенной памяти. Я подняла его в Дахау на дорожке возле остатков одного из бараков. И теперь он, как «пепел Клааса», будет бить в моё сердце.
Минуту Дада молчит, вздыхает, говорит уже тише:
– Я, конечно, ценю твой сарказм. И всё понимаю. Я всё же советская, тоже дитя войны. Но за это немцы давно уже расплатились. Моя мать всю жизнь от них пенсию получает. И меня, кстати, на эти марки растила...
– Ну и где ж теперь твоя мать?..
Дада вдруг осеклась, напряглась, недобро взглянув на меня:
– Моя мать по профессии врач-акушер. И в блокаду работала. В роддоме от голоду падала, а детей у рожениц принимала... Мой отец-лейтенант в войну погиб. В Белоруссии где-то. Так могилу и не нашли... Так что мать одна меня воспитывала. Она по Ладоге меня, по «дороге жизни» отправила. А сама осталась. Так что не тебе, молодухе, меня судить.
Дада замолкает. Глядит на часы. Чуть-чуть опускает стекло и резкий ветер влетает в кабину:
– Чему нас только тогда не учили... И Дом пионеров был, и кружки разные. И хор, и музыка. Но, как видишь, всё насмарку пошло, всё мимо... – кривит рот. – Зато я здесь расцвела, – невесело улыбается. – Кто бы подумать мог? Значит, судьба такая. Такое призвание. Но, слава Богу, мама об этом не знает. Порой денежки ей посылаю. Хотя, в общем-то ей там хватает. И соцработники есть, накормят, – она опять вздыхает. – А вот что я буду в старости делать – не знаю. Не знаю...
Впереди по автобану замаячила арка. Указатель на съезды и главной дороги на Мюнхен. Тормозя, приближаемся к терминалу. У Дады на поясе сумка, достаёт документы и деньги. Надо расплачиваться за дальнейшие километры до дома. Опустив окно, из руки в руку, передаёт плату оператору в кабинку. И полосатый шлагбаум послушно поднимается перед нами. Правда, ехать в центр Мюнхена нам было не надо, не по пути. Стали объезжать город по окружной. Ехали к Даде на задворки, в Мюнхенские «Черёмушки».
– Ко мне на рынок вечно русские эмигранты приходят, как на летучку. И плевать, как нас называют – «беженцы» мы или «невозвращенцы». Только я не всех привечаю. Это тебе повезло. Я ведь любого с первого взгляда вижу. Насквозь. И торговцы бывают, а порой очень приличные люди. Я ведь мелочёвкой не занимаюсь. Развалами круглыми, прилавками разными. За штуку – от марки до трёх. Это всё в прошлом. Там, и правда, и из больниц сдают, и с трупов снимают. А я себя не на помойке нашла. Мой товар чистый. Стираный, глаженый. Всё на плечиках. Прямо хоть в театр иди. У меня же палатка. Дверь, окно. И аренда за землю вперёд уплачена. Я порядок немецкий чту, уважаю.
Спрашиваю:
– И что? У тебя ничего никогда не крали? Не обманывали?
Дада смеётся. (Зубы белые-белые, как новенькие. Дантист у неё – чудо. Наверное, дорогой).
– Пока нет. Я и сама хоть кого обману. Хотя нет, вру. Помню в прошлом году одна «наша» зашла... наглая такая брюнетка, говорит из Урюпинска. Уж она копалась, копалась. Всё капризничала, всё перемерила, перевернула до дна. Чувствую, тут что-то не так. И правда. Она юбку решила украсть. И, дура, в ней и сбежала, прямо в свою ночлежку. Ну, я полицию вызвала. Допрос, протокол, штраф. А у неё, оказывается, ни гроша в кармане. Ну ни марочки. К тому же голодная. Ну, простила её, конечно. А юбку ту ей потом подарила. Девка эта долго потом паслась у нас в Мюнхене. Пропала куда-то.
...А Мюнхенские «Черёмушки» между тем приближались – белые многоэтажные зубы дешевых домов. Прямо торчали из зелёного поля, на пустыре... Возле одного из них фургон, наконец, встал и затих. Аж в ушах зазвенело. Упёрся почти что в двери подъезда. И Дада, легко выскочив, распахнула его задние двери. Стала меня вдохновлять:
– Ну бери, бери. Чего встала? Разгружай, не стесняйся.
И вскоре фургон опустел. Перетаскали всё. Захлопнули дверцы. На площадке второго этажа на белой двери Дады сияет престижная, словно у профессора, бронзовая табличка с латинскими буквами: «Бизнес. Фрау Лакнер». Шрифт красивый, изящный, фигурный. А на соседней дешёвой двери табличек нет. Дада кивает:
– А это Веркина однушка. Моей помощницы. Она родом из твоего Подмосковья. Неделю уж как в Аргентине. На разведку послала. Пилотная проба. Всё-таки это Америка, хоть и Латинская. Не какой-нибудь Гондурас. Надо же нам развиваться.
В квартире у Дады жуткая вонь. В нос бьёт мерзкий, удушливый запах плесени, гнили, чужого белья, старого пота. Мягкие мешки с бельём мы покидали в одну из двух комнат, которую Дада превратила в кладовую. Там уже были горой свалены разномастные мешки с одеждой. Малые и большие.
Там их гора, и вонь стоит несусветная. Я кричу, умоляя:
– Давай откроем окно.
Она согласна.
– Открывай. А я не замечаю, привыкла.
В соседней комнате я распахиваю створки окна. Резкий ветер с пустынного зелёного поля с островками кустов ударил в лицо. Этот пустырь уже продан. Коммерсанты скоро здесь тоже построят такие же бараки для бедноты. Ну, слава Богу, хотя бы вздохнуть можно...
Заметила – кухни в этой дешевой квартирке нет. Просто закуток для готовки с электроплитой.
– Ничего, ничего, я весь этот товар приведу в порядок, – Дада копошится в своих мешках. – У них скоро праздники – Октобэрфэст, пиво, песни, палатки. Вот русские расселянты и повалят на рынок со всех сторон. Всё сметут подчистую... А мы с тобой поедем на радостях в центр. Пировать. В «Хофбройхаус». Слышала? Эта у них пивная такая – их гордость, козырь в кармане, почти как герб города. Разве твои переводчики тебя туда не возили?
– Это та пивная, где пьют пиво в литровых кружках? Откуда фашисты пошли? И даже сам Гитлер? Меня Зигфрид возил туда в первую очередь. Он там пиво пьёт из личной кружки. Настоящий «Бир-баух» («пивной живот»).
Живо вспоминаю огромный, словно вокзальный зал. Полный гостей и шума. Длинные столы светлого дерева, вдоль них такие же длинные лавки. И пиво там пенное золотое, якобы лучшее в мире. Ядрёные баварки – полногрудые подавалки все в народных костюмах: фартуки, бусы (так и тянет, и манит их ущипнуть) бегом лавируют меж рядов, разносят пенное пиво строго определённой температуры. В каждой руке чуть не по пять кружек. На румяных губах весь день сияет улыбка. За которую им платят отдельно, с избытком. И гости здесь лучшие. Часто одеты в дорогой «трахт». В переводе – это народный костюм. Замшевые или кожаные шорты на лямках-подтяжках, белые рубахи, расшиты цветной гладью, на голых волосатых ногах – ботинки с пряжками, белые гольфы с красными бантами у колен. И обязательно шляпа – почти без полей, но с длинным фазаньим пером. А главный символ в этом «хаузе» – это, конечно, её величество кружка. Дорогая красавица с картинками по бокам. Тяжёлая, из фарфора или стекла. Часто с откидной металлической крышкой. Гости уважаемые, постоянные свои личные кружки домой не уносят, а оставляют в зале на полке при входе, положив на бок в своей ячейке из проволоки... ( За это платят помесячно.) А ключик от дверцы носят в кармане. Я почему-то думаю: «Неужели и у Гитлера была тут своя кружка?.. Интересно, может, место было своё?» Хотя понимаю, что пивной этот клуб существовал задолго до Гитлера...
Дада строго, недовольно глядит на меня:
– Давай без политики лучше, Кира. Нынче у немцев не принято вспоминать ни фюрера, ни войну. И ты забудь, пока тут. Не поймут.
Я умолкаю, но продолжаю думать. «А как не вспоминать-то? Если это Мюнхен, откуда фашизм и выползал. И продолжает ползти».
– А мне открыт отсюда весь мир. Европа как на ладони. Захочу, в Штаты махну. Только пока незачем, да и денег мало. А вот Верка моя в Аргентине. Неделю уже... А мы с тобой давай-ка пока пожрём.
Она идёт в кухонный закуток. Хлопает дверь холодильника.
– Я тут совсем разучилась готовить. Помню, как в школе нас этому на уроках труда учили. А здесь всё готовенькое беру. В ресторане. Всё привозят. Шикарно и вкусно. Мясо, например, по-французски. Устрицы – я, конечно, их не беру, дорого. Паста итальянская «болоньезе».
Спрашиваю:
– Что это за паста такая?..
В ответ Дада смеётся.
– Да это просто наша лапша варёная. Только с мясным соусом, куча приправ. Я, когда сюда приехала, тоже никак не могла привыкнуть. Глаза разбегались на все колбасы эти, на еду, на весь этот рай. Сейчас привыкла... Вот только думаю, как всё-таки маму сюда вытащить. Там сейчас в магазинах хоть шаром покати. Пусть хоть под конец жизни в этот мёд окунётся...
Видно, как душу её терзает мысль о брошенной в России матери.
Дада включает приёмник. Льётся негромкая музыка.
– Здесь у немцев, как правило, обязательно надо каждое воскресенье ходить в театры, на концерты. Не пропускать премьер. А то соседи осудят... А что, разве твой Зиги не приглашал тебя?.. Ну, я приглашу. Можем в четверг, например, послушать в филармонии Вагнера. Тут белые люди почему-то Вагнера любят.
Она накрывает на стол.
– Ты говоришь, твои переводчики дали рассказ твой по радио?
Я с удовольствием уточняю:
– Да, актриса по «Свободе» читала и очень даже талантливо. Заплатили 50 марок.
Дада картинно закатывает глаза, восклицает:
– Да это же анекдот, Кира! 50 марок за рассказ какая-то шарашка дала!.. Да у меня один мешок дороже стоит...– Она расставляет еду на столе. – Не-ет, теперь у тебя, голубушка, есть три выхода. Или в жёны идти к этому одноглазому Зиги. Пока он не передумал. Ты тут сразу и фрау станешь, и автоматом паспорт... Или к себе в совок возвращаться. В стойло своё, к параше. Пока гостевая виза не кончилась. (Со сроком виз тут не забалуешь). Или... – Её карие глаза лукаво блестят. Но она на меня не смотрит, разливает по рюмкам сухое вино. – Или идти ко мне на рынок в помощницы... Я вижу ты баба бойкая, притрёмся. Тебе только надо язык получше освоить. Я уж давно легко болтаю. А у меня ты сразу и свободу получишь, и бабки живые, и опять же, Европа... Я бы выбрала третье. Только не пойму почему нас называют блошиный рынок, «flea market»? Это, может, он в Париже блошиный, а у нас – нет.
Я молчу. Думаю. Мыслю. А Дада вслух произносит:
– Индюк думал, думал, да в суп попал, – громко и резко ставит на стол бутылку, садится и поднимает рюмку:
– Ну, будем!
– А вообще-то именно Мюнхен – столица Германии. Тут полно порядочных русских. Юрий Юркин, к примеру. Он и актёр, и поэт, и снимает рекламу какую-то для телика. По «Свободе» недавно читал свои стихи. И кстати, не за какие-то 50 марок.
Я переспрашиваю:
– Кто-кто?
– Юрий Юркин. Тоже москвич. Он сейчас в Париж собирается.
– Боже мой! – подумала я. – Неужели тот самый Юркин?! – И из прошлого всплыли наши гастроли – столичной группы писателей по Сибири. Чита, Омск, Иркутск. Частые переезды и перелёты. Ночёвки жуткие. В сёлах нетопленые Дома культуры, рваные кулисы в пыли. Аплодисменты благодарных колхозников. И наши стихи со сцены, осипшими, простуженными голосами. И, конечно, неизменный успех Юрия Юркина. Он обычно звонко читал Маяковского – «Краснокожую паспортину». «И я достаю из широких штанин / Дубликатом бесценного груза...» И гордо, картинно показывал залу, как он достаёт из кармана «молоткастый, серпастый, советский паспорт»... За эти гастроли нам платили в Литфонде по 13 руб. 50 коп. Ну и плюс суточные, конечно. В сумме получалось совсем неплохо... Но потом... потом Юркин куда-то исчез из внимания нашего круга. И даже из ЦДЛ. И о нём все помаленьку забыли.
Дада вдруг замирает, лицо озаряется радостью:
– А вот и он, кажется.
Слышно, как входную дверь кто-то открывает своим ключом.
– Точно! Юра идёт!.. Я вас сейчас познакомлю.
На пороге, действительно, вырастает высокий, стройный немолодой красавец с курносым, почти девичьим лицом. Ну, конечно же, Юркин! – я сразу его узнала.
А гость говорит строго:
– Ты, оказывается, тут не одна? Пируете? – и голос у него прежний, звонкий. Вижу, за эти годы он сохранился совсем неплохо.
А Юра лишь мельком взглянул на меня, скользнул по мне взглядом. Но знакомства нашего ничем не выдал. Я догадалась – зачем ему нужен лишний свидетель его давнего прошлого? И мы с ним лишь церемонно раскланялись. А Дада живо захлопотала, защебетала, как молоденькая:
– Я всё тебе, Юрик, там приготовила. О чём говорили, – кивнула на дверь кладовки. – Там справа висит. Как всегда, на плечиках. Только чёрный. И твой размер... Переоденься. А своё там оставь. Приведу в порядок и, Бог даст, в праздник продам.
И гость, не ответив, молча ушёл в кладовку. Видно, я ему тут очень, очень мешала. А Дада говорит:
– Прошлый раз я в Дахау в супермаркете так унижалась. Так просила, чтоб уступили мне этот костюмчик, от Гуччи. Это ж у них остатки товара. У них новая партия подпирает... Ну уступили всё-таки, по старой памяти.
Юра неспешно появился. Молча стоит перед нами. Дада, вскочив, одёргивает на нём чёрный модный костюм. Тройка, с жилетом... То полы одёрнет, то лацкан пригладит. И явно гордится и гостем, и, конечно, собой. А стройный Юркин, и правда, был на зависть хорош. Словно сошёл с модной картинки. Дада спросила заботливо:
– Есть с нами будешь? Я подогрею.
– Да нет. Поеду. Меня там в машине ждут.
И он исчез, как и не было. Так же быстро, как и появился.
Затем услышали – снаружи мягко, дорого хлопнула дверь машины, потом свет фар скользнул по стене. И всё стихло.
Дада печально вздохнула.
– Это гордость моя. Даже с Каспаровым в Вене встречался. Далеко пойдёт. А ты, может, тут заночуешь? Могу уложить тебя у Верки. Ключи её у меня. Чего тебе переться в отель?
Но тут на стене громко зазвонил телефон. Коробка телефонного аппарата. Дада подошла в три шага, сняла большую длинную трубку. «Алё!..» И вдруг воскликнула: – Вера?!. Ты где, Вера?.. Прилетела?.. Как прилетела?!
Выслушав, недоумённо на меня оглянулась:
– Представляешь? Прилетела. Сейчас на такси приедет...
Дада приносит на стол из холодильника ещё еды, ставит ещё прибор, из шкафчика достаёт ещё одну рюмку. Говорит:
– Она детдомовская. Из какой-то вашей Электростали. Комсомолка была, отличница. А на заводе, где сталь льют, кассиршей была в бухгалтерии. Жила с подружками в общежитии. Девка порядочная, надёжная. Уже год как у меня на рынке.
Лукаво щурится:
– Может, я её ещё замуж тут выдам. Немцы покладистых ценят.
И вдруг романтично так:
– Электро-сталь?.. Странные всё-таки у вас названия. Какие-то допотопные. Проезд «Магистральный «тупик «Инициативный», «Авиамоторный». Или «Шоссе энтузиастов».
– Оскстись, Дада! Это ж из тридцатых годов! – Мне обидно, душа протестует: «А Красная площадь? А Манеж, Пушкинская? А Останкино, Николо-Ямская?»
Тут уж Дада молчит. Ответить, и правда, нечем.
День сумрачный, невесёлый катился к ночи, когда появилась Верка. Маленькая, невзрачная.
– Ну, слава Богу, до́ма. Ключи-то мои у тебя.
Верка ставит на пол сумки, поклажу.
Дада заботливо спрашивает:
– Небось, голодная?
– Нет, в бизнес-классе кормили. Просто устала очень. Полсуток летели. Как с того света. С дозаправкой, с посадкой в Лондоне. В экономкласс билетов мне уже не досталось. Пришлось брать дорогой. Я подробности завтра тебе доложу. С цифрами. Не ругайся уж, отработаю. Ты ж меня знаешь.
Глядит на Даду, на меня, на стол с едой и бутылкой...
– А вот выпить могу с удовольствием...
И вот мы сидим в застолье уже втроём. Почему-то у меня мелькнула строчка из русской сказки: «Три девицы под окном / Пряли поздно вечерком». Только какие у этих девиц разные судьбы!
За окном в поле совсем стемнело. Я исподволь рассматривала соседку, «комсомолку» из Электростали. У бледных щёк на висках прилипли беленькие кудряшки. Мимо пройдёшь – не взглянешь. И голосок тихий, детдомовский.
Говорит быстро, словно боясь, что перебьют:
– А тараканы там во какие – и рукой показывает какие. – Как мыши. Я весь город там прошерстила. И центр, и районы в горах, и трущобы бандитские. В домах там у всех оружие. А белые люди там, как на вулкане живут. Нищета, конечно, разборки, мафия. То и дело стреляют. Жуть. Я такого даже у нас в Союзе не видела. А один даже приставал ко мне. Еле унесла ноги. Нет, Дада, это не наш огород. Нам не по зубам. Там каши не сваришь.
Помолчав, добавила:
– Нет, Дада, уж лучше Европу окучивать.
– А я вот Киру, мою знакомую, поэтессу, хотела к тебе спать уложить. – Дада разливает красное вино по рюмкам. – Её стихи недавно по «Свободе» читали, – хохотнула, – даже 50 марок дали.
– А вот мы, – говорит Верка, – раньше в Союзе по ночам приёмник крутили. «Свободу» искали. А теперь здесь Москву ищем.
Она живо смеётся и к Даде:
– Ну скажи, например, что такое «сиськи-масиськи»?
Дада недоумённо повторяет:
– «Сиськи-масиськи»?
И Верка горделиво:
– Да это же наш беззубый Брежнев так в Кремле выступает.
И мы за столом дружно хохочем. Искренне, на всю комнату. Даже давясь, повторяем.
– «Сиськи-масиськи», «систе-ма-тически».
Но в конце Дада всё же печалится:
– Эх. Не можете даже для своего вождя дантиста найти приличного.
Верка реагирует живо:
– Ну где ж им такого найти, как у тебя?
– Да уж. Мне тогда повезло с этой норкой. Так удачно продала эту шубу, почти новую, очень выгодно, – и поясняет мне. – Хозяйка её после жуткой автоаварии умерла. В сознание не приходя, а её дочка отдала мне шубу почти бесплатно. Пришлось только кровь отмыть, много крови было, рукав зашить, пуговицы сменить. А теперь в этой норке скрипачка в Гамбурге щеголяет. Русская оркестрантка, тоже из эмигрантов. Представляешь?..
Нет, я этого не представляла. Я молчала.
Сказала подавленно, не глядя на Даду:
– Я такого даже представлять не хочу.
Над столом повисла напряжённая тишина. А за окном вдали во мраке по тёмно-синему горизонту светилось зарево вечернего Мюнхена.
И вот... Где-то далеко-далеко от Москвы, в какой-то чужой Баварии, на пустыре под Мюнхеном в бараке для мигрантов сидели за столом трое. Три возрастные русские бабы. И, осушив бутылочку красного, пели. Пели тихо, сдавленно, опасаясь доноса соседей. Но русская песня лилась щедро, широко и протяжно: «Ка-ли-на красная. Ка-ли-на вызрела. /Я у залёточки характер вызнала-а...» Слова родного языка ласкали женские души. Сладко парили над их головами. Касались окна и всё хотели пробиться наружу, на волю. «Характер вызнала, / Характер, ой, какой. / Я не уважила, а он ушёл к другой...» И тут одна из них, старшая, вдруг вскочила и, опрокинув стул, кинулась вон из комнаты. В другую. И там, упав ничком в мягкое, на гору своих мешков, горько завыла. Зарыдала, не сдерживаясь, не таясь, во весь голос. И этот безутешный плач как бы сливался со звуками родной благодатной песни, которая словно всё продолжала звучать:
«Ка-ли-на красная. / Ка-ли-на вызрела...»