Нина ОРЛОВА-МАРКГРАФ. Глиняный парень
Рассказ из книги «Заступница» / На илл.: Художник Николай Пятахин
1
Трехлетний сын Ивана и Анны Кочкаревых, Егорка, жил некрещеным. Деревенский храм давно закрылся, долго стоял обезглавленным, а потом был переделан под школу. Шел 1954 год. Никто в деревне уже путем не помнил, не знал, как проходит чин крещения, но все знали, что нехорошо, если дитя некрещеное, оно тогда не защищено ни от какой напасти.
– Ну как это некрещеный? Были родины, должны быть и крестины, – говорила Егоркиным родителям соседка Кристинья. Она любила мальчонку без памяти, буквально забывала про все на свете, когда его видела.
Кристинья полюбила его в первую же минуту, как только привезли мальчонку из роддома. Младенец лежал плоским цветастым свертком в горнице Кочкаревых на кровати. Кристинья склонилась над ним. Темный хохолок волос торчал из-под чепчика, верхняя губа смешно выпятилась. Он спал. Душа Кристиньи стала теплой и уютной, она разом поняла, что он ее, ее мальчик. С тех пор материнская любовь и привязанность к этому дитю в Кристинье только росла.
У них с мужем детей не было. До войны не успели завести, а после – Матвей Кузьмич пришел домой в конце сорок пятого – вот уж девять лет жили бездетными. Каждый день Кристинья обязательно забегала к Кочкаревым хоть ненадолго. Хватала Егорку на руки, прижимала к себе, целовала в лоб, щеки, губы и снова в лоб, потом сажала на колени, утыкалась ему в макушку и нюхала жадно и нежно, как будто он какой-то диковинный цветок. Егорка не любил нежностей, дрыгал ногами, вырывался и орал.
– Х ума хошла! Что ты меня нюхашь?
– Да ты ж душистый-то какой, Егорий! – хохотала соседка, еще крепче держа его круглыми, гладкими, крепкими руками. Кристинья была хохотунья. Откинет голову, оплетенную в три ряда темно-русыми косами, и смеется, смеется янтарным бражным смехом. Подрагивают в ушах крупные серьги, трясутся на шее бледно-зеленые с матовым отсветом бусы, играть которыми маленький Егорка был большой охотник. Однажды Кристинья открыла ему, что в темноте бусы светятся.
– Показы! – потребовал Егорка.
– А вот гляди.
Она укрыла в ладонях, оставив щелочку, несколько передних бусин. Егорка приник глазами к щелочке, но никак не мог рассмотреть волшебное свечение бус. Кристинья была нездешняя, муж Матвей Кузьмич привез ее в сороковом году из дальнего села. Все говорили, что она казачка. Егорке Кристинья казалась похожей на столбовую дворянку, нарисованную у него в старой истертой книжке про Золотую Рыбку, только лицо не капризное, как у той дворянки, а довольное и веселое. Егоркин отец, Иван Кочкарев, работал раньше в кузне, но теперь пересел на трактор. Он страстно любил технику, интересовался всеми новостями технического прогресса и вот купил в районном сельмаге ценную вещь – ручной молочный сепаратор с круглой большой блестящей чашкой наверху и двумя трубками.
– Ни у кого на Бурлаке сепаратора нет! – говорил Иван, хозяйственный, сильно пекшийся о своем доме человек.
Их околоток – несколько приречных улиц деревни с большим займищем внизу – отчего-то назывался Бурлак. То ли пришли сюда когда-то из России и поселились в Кулундинскую лесостепь семьи бурлаков, то ли человек по фамилии Бурлак был первым, кто поставил здесь свой двор.
– Вот придут к нам, Нюра, молоко пропускать, кто сливочек, кто молочка тебе оставит. Оправдает себя машина! – радовался Иван.
Анна вздохнула. С кого брать-то? Каждая из соседок была бы рада уплатить. Но у Шуры Лариной пятеро детей. У Маруси Трапезниковой только что корова сдохла, а молодая телка еще плохо доилась и молока давала немного. Ирина Кускова была Анне двоюродной сестрой, со своих брать грех. И только Кристинья всякий раз отливала Анне в ковш сливочек, говоря: это Егорке на сметанку, на маслице, блинчики помазывать.
Каждый вечер теперь собирались женщины к Кочкаревым пропускать молоко. Они тесно усаживались на лавку в передней части комнаты, которая была разделена на прихожую и кухню. Егорке нравилось громкое гудение сепаратора. Мать в светлом платочке, в переднике поверх клетчатого домашнего платья прямо и строго сидит перед машиной на стуле, крутит ручку, командует время от времени: «Заливай, Маруся», «Теперь твое пойдет, Шура». Через одну трубочку льются в ковшик жирные сливки цвета белого янтаря, через другую в ведро – обезжиренный прозрачно-белый обрат. Возвращаясь домой с работы, Иван Кочкарев еще из сенок слышал громкие высокие голоса баб. «Ровно стадо гусей гогочат, – усмехаясь, думал он. – В колхозе клуб “Луч”, а у нас клуб “Сепаратор”. Вот тебе и вся прибыль». Но он не жалел, что купил сепаратор. Хорошая вещь.
Вот и сегодня после дойки все пятеро соседок собрались в избе Кочкаревых. Женщины сидели в рядок на лавке. У ног «пропускальщиц», как называл их Иван, стояли ведра с молоком. Только Кристинья, не желая тесниться, села на маленькую табуретку, поближе к Анне. В прихожей, в правом углу от входной двери, топал туда-сюда, постукивая копытцами, двухнедельный теленок, родившийся в февральскую морозную ночь и потому названный Февралькой. Морозы продолжались и сейчас, так что не было никакой возможности перевести его в холодный хлев. Вырастая в доме, Февралька становился все любопытней, он совершал смелые экспедиции от угла, вдоль всей стены, до самого окошка, останавливаясь лишь на грозный окрик: «Куда пошел, окаянный?» Хаживал и поперек прихожей, до печной лежанки. Он уже понимал, что, если намочит пол, хозяйка будет сильно бранить его, и потому, расставив ножки, со значением замирал и спокойно ждал, пока ему подставят котелок.
Старшие сестры Егорки, Вера и Люба, уже подростки, как только пришли пропускальщицы, схоронились в горнице, сели за уроки. А Егорка носился под взглядами улыбающихся женщин, возбуждаясь от их внимания.
Уже в который раз, пробегая мимо ведер с молоком, он зацепился носком за выглядывавший гвоздок половицы, падая, схватился руками за ведро с обратом и нырнул в него. Под Егоркиной тяжестью ведро повалилось, освобождая свое цинковое нутро от содержимого. Обрат поплыл по покатым половицам, заполняя щели, скатываясь вниз. Женщины похватали свои ведра, прижав их к подолам, как малых детей, вставая на цыпочки, чтобы не промочить ноги.
Нахлебавшийся Егорка орал, кашлял, отфыркивался, с волос по лицу и шее текли белые струи, мокрые пятна проступили на рубашке, носки тяжело набухли. Февралька, нарушив запретную полосу, устремился к Егорке. Деловито вытянув мордочку, он слизывал со лба, щек и шеи мальчугана растекающийся молочный продукт. Не пропадать же добру.
– Мамка! – заревел еще громче Егорка. – Он меня лизает!
– Лизает! – передразнила сына Анна, спешно останавливая сепаратор. – Ты у меня палки получишь! Ремня отцовского! Сколько говорила, чтоб не бегал, когда я сепарирую!
– Нюра! – Как орлица метнулась к Егорке Кристинья, отгоняя от него теленка. – Это мы виноваты. Не доглядели. Мог бы об ведро губенки рассечь. А то и захлебнуться!
– Ох, Кристя! – ответила Анна, пробираясь по мокрому полу в угол за тряпкой, а потом к комоду за сухой одеждой для Егорки. – Ну чем же я теленка поить буду? Одной водой, что ли?
– Я тебе свой обрат отдам, – быстро решила Кристинья, беря из рук подруги протянутую сухую рубашку для Егорки. – На что мне обрат? Бычок наш уже сено ест.
Прижимая Егорку к себе, она марлей вытерла недоеденный теленком обрат с лица и шеи мальца, промокнула голову и трепетной рукой стала снимать с него мокрую одежду. Женщины с любопытством глядели на Кристинью.
– Что ж ты своего не родишь, раз такая чадолюбивая? – тихо спросила Маруся Трапезникова, маленькая женщина с поджатыми плечами и робким взглядом голубых глаз. Все знали, что ее муж был драчлив, и Маруся один раз даже скинула ребеночка после побоев.
– Какие дети! Матвей у меня весь изрешеченный. В голени осколок, в голове осколки, один у самого лба так-то мучит. И в лопатке пуля застряла, двенадцать лет в нем сидит.
– А туда не попало? В главный-то прибор? – заинтересованно спросила многодетная Шура Ларина, распределившая свое обширное тело на пол-лавки. Маловатый пиджак едва удерживал рвущуюся наружу крепкую плоть. Полы цветастого фланелевого халата разошлись, открывая ноги – два мощных столпа в коричневых хлопчатобумажных чулках. Шура бесперебойно рожала сыновей и дочек.
– Все тебе знать надо, Александра, – ответила Кристинья, ловко одевая Егорку в сухую рубашку.
– Вот бы моему туда снаряд, чтобы разорвало начисто! – беззлобно и даже ласково сказала Шура. Женщины расхохотались, а Кристинья громче всех. Но потом вздохнула.
– Голова у Матвея Кузьмича часто болит. Стонет, зубами скрипит. Он ведь сапером на фронте был, один раз подорвался. Полна голова осколков. Врач в госпитале сказал: кость у тебя, Сычугов, твердая, а то бы полеживал сейчас в земле. Тридцать осколков насчитал и считать бросил. Езжай, говорит, домой, отдохни и возвращайся на операцию. Поначалу, как вернулся Матвей, осколки у него из головы, как грибы, лезли. На вид – ровно гвоздочки, темные, железные. Матвей нальет водки, бросит в рюмку осколок и сидит разговаривает: «Ну что, морда фашистская? Выкусил?»
– Муж твой, Кристя, не тока в рубашке родился, но и с каской на голове, – сказала Анна.
– Только бы он жил, девоньки. Не станет Матвея, одна-одинешенька на свете останусь.
Егорке, притихшему на коленях Кристиньи, не все было понятно в женском разговоре. Но при последних словах ему до пощипывания в носу стало жалко добрую, красивую и веселую Кристинью. Стараясь не пустить слезу, он сказал:
– Не бойся, тетя Кристя. Помрет Матвей Кузьмич, я сам на тебе женюсь.
– Да ты ж душа моя, – умилилась Кристинья. – Матвею Кузьмичу утешительно будет знать. Я сегодня же ему скажу.
Давно так не смеялись, расходясь по домам, соседки Кочкаревых. Кристинья, оставляя ведро с обратом, громко, внушительно сказала Анне:
– Чуть не захлебнулось дитя. Крестить его надо, Нюра, крестить.
Но прошла посевная и отсевная, перекатилось лето через июльскую макушку, миновала осень, а Кочкаревы так и не собрались покрестить Егорку. Зимой и вовсе было несподручно. Иван хотел широких крестин: всю родню, соседей, весь Бурлак позвать, а в избу и десять человек не войдет. Егорке к тому времени шел пятый год.
2
Матвей Кузьмич Сычугов сидел в своем дворе на приступке бани, плел корзину и пел. С первым весенним теплом выходил он работать во двор. Плел корзины, делал метлы, товар ходовой и в колхозном, и в домашнем хозяйстве. Был он сильно покалечен, не один раз ранен и контужен, но жив и дома, а позади война, мучительная не только страхом смерти, но, быть может, еще больше тоской по дому. Как скучал он на фронте по своей деревне! До тайных рыданий, до жжения в сердце. Денно и нощно мыслями был с ней и в ней. Лежа в землянке, каждую избу на своей улице вспоминал, какая за чьей стоит, у кого какая крыша, ставни, крылечко, шепотом произносил имена и фамилии хозяев. Представлял, как идет он домой с работы по тропинке. И ступнями, освобожденными на ночь от портянок и солдатских сапог, начинал чувствовать каждую ямку, каждый камешек на тропинке и тот глиняный бугорок у самого дома, где месили они с матерью и сестрой глину, чтобы обмазать хлев. Вспоминал речку, мягкую материнскую воду, рыбный запах стариц, переполненных по весне карасями. Не было случая, когда, придя бы к ракитнику за прутьями для корзин, или на заводь поставить мордушки, или просто за водой на мостушку, не напомнил он своей речке беззвучно, но всей душой: «Видишь, я вернулся. Я здесь».
Матвей Кузьмич быстро и ловко плел стенку новой корзины. Он выхватывал из кучи ракитовых веток пару одинаковых прутьев, гибких и длинных, и ловко переплетал их. Коричневая кора лозы поблескивала на изгибах. Работая, он, как всегда, пел. Одна песня переходила в другую. «Ой ты, Галю, Галю молодая» и «Однажды морем я плыла» повторялись дважды. Около Матвея Кузьмича вертелся, бегал, прыгал и егозил Егорка. Анна с Иваном спешно уехали в Капустинку, село в семи километрах от них. Прошел слух, что в сельпо завезли детскую обувь. Егоркины сестры были в школе, во второй смене, а Егорку оставили у Сычуговых. Кристинья копала землю в садике под окошком. Егорка, остановившись около Матвея Кузьмича, взялся приминать быстрыми пальчиками новый ряд стенки, да сильно поднажал и подломил прутик.
– Егорка! Язви тебя! – заругался Матвей Кузьмич. – Браку мне наделал!
– Надоела мне твоя когзина! – рассердился Егорка.
Рычащая «р» у него пока выходила как звонкая «г».
– Я лучше на Жуков огогод побегу.
– Ступай, помощник, – проворчал Матвей Кузьмич.
Жуков огород находился через дорогу от Сычуговых, на возвышенном песчаном месте. Он был давно заброшен хозяевами и теперь превратился в обширный, в сухих дудках, пустырь. Весной земля здесь рано высыхала, и туда всей ватагой устремлялись бурлацкие ребятишки играть в мяч, лапту, казаки-разбойники. Носились неистово туда-сюда, орали как оглашенные, чувствуя в бродяжьем весеннем воздухе дух воли. Егорка мигом включился в эту беготню.
Кристинья, докопавшая грядку в своем садке перед окнами, подняла голову и стала через прясла высматривать на Жуковом огороде Егорку. Оттуда доносились ор, визг и смех ребятни. Посреди пустыря бежал за ватагой ребятишек Колька, сын Шуры Лариной, бедовый парнишка восьми лет. В правой руке он держал пустую жестяную банку с отогнутой крышкой. Догнав их, Колька радостно крикнул: «На кого Бог пошлет!» – и со всей дури подбросил банку вверх. Раздался вопль Егорки.
– Сы́ночка! Егорка! – крикнула Кристинья и, выпрыгнув из галош, босая бросилась к пустырю. Ребятишки, рассыпавшись по полю, молчаливо и опасливо глядели на происходящее и были готовы кинуться в бега в любую минуту. Подкинувший банку уже дал деру. Егорка, давясь и захлебываясь собственным ревом, несся вперед. А на голове его колыхалась, поблескивая боками, жестяная трехлитровая банка – в таких продавали в сельпо повидло. В каждом доме потом их приспосабливали для хозяйства. А эта попала на заброшенный огород, пролежала под снегом зиму и теперь была найдена бедовым Колькой.
Кристинья догнала Егорку уже на конце пустыря.
– Стой, Егорка, стой! – она прижала его к себе левой рукой, а пальцами правой подхватила отогнутую крышку банки.
– Не дам, не замай, – завизжал Егорка.
– Что ж, с котелком на голове ходить будешь? – Кристинья резко дернула крышку и вынула ее из Егоркиной головы, как пилу из мякоти дерева.
– Вот и все, Егорушка.
Кровь с зазубрин крышки брызнула ей на рукав кофты.
– Ещё и ржавая, паскуда! – промолвила Кристинья, в сердцах откинув банку на дорогу. Та подпрыгнула и упокоилась в мелкой канавке. Егорка от неожиданности умолк и снова заревел. От крови волосенки вокруг раны слиплись, потемнели влажными клоками. Струйка крови, стекшая с макушки вниз на шею, а с шеи на спину, запятнала ворот и спинку рубашки. Кристинья подхватила Егорку на руки и чуть не бегом понесла к себе домой, бестолково приговаривая:
– Ниче, ниче, Егорка, до свадьбы заживет. А? Пригласишь меня на свадьбу?
Встретивший их в воротах Матвей Кузьмич открыл Кристинье дверь в избу и вошел следом.
– Сядь, Матвей, я тебе на руки его дам, – попросила Кристинья. Матвей Кузьмич сел на табуретку и принял всхлипывающего Егорку на руки.
– Самогонкой промой. Крестик мой приложи, – твердо и спокойно советовал он, видя, как стушевалась Кристинья.
Медный нательный крестик Матвея Кузьмича лежал на полочке, где раньше, при его матери, была божница. Он не носил его на шее, будучи советским солдатом, но брал с собой на войну как охранный, и теперь он у них считался чудодейственным. Кристинья помыла руки и взялась за дело. Полила на Егоркину рану самогонки. Егорка завыл.
– Терпи. Мужик ты или кто? – прикрикнул Матвей Егорыч. – Мне вон тоже снарядом в голову угодило. Осколки в черепу сидят. А я терплю.
Кристинья сняла висевшие на гвоздочке у окна ножницы и выстригла Егоркины слипшиеся вихры вокруг раны, так что ее стало хорошо видно.
– Не проникающая. Рваная, – определил Матвей Кузьмич, большой спец по ранам. – Шрам останется, не зарастет. И волосы тут не вырастут. Будет у нас Егорка меченным в голову.
Притихший было Егорка снова заревел.
– Не вопи! – сказал Матвей Кузьмич. – Не будешь вопить, я тебе пилотку свою подарю.
– И г-гемень…
Егорке сильно нравился солдатский ремень со звездой на пряжке, всегда висевший у Сычуговых на крючке в прихожей.
– Терпеть будешь, и ремень отдам.
Кристинья, завершив процедуры, забрала замолчавшего Егорку к себе на руки и села с ним на топчан.
– Что я Анне скажу? Не доглядела парня.
– А как он при Анне и вас, балаболках, чуть в обрате не утонул, забыла? Так я ей напомню.
Егорка, сжав губы, не издавал теперь ни единого звука, зарабатывая подарки. Кристинья, как младенца, прижав его к себе, тихонько запела:
Ой, на горе казаки гуляли,
Ой, на горе казаки гуляли.
Стояла, думала казаченька молода,
Стояла, думала казаченька молода.
Ой, на горе казаки гуляли…
Матвей Кузьмич с изумлением глядел на жену. Она держала на руках дитя так, словно никому ни за что не отдала бы его. Сладкую материнскую заботу выражало ее лицо.
– Эх, Кристя, нет тебе со мной счастья. Даже дитя не родила.
Кристинья, не поднимая глаз, сказала:
– Есть, есть счастье…
– Даже ребеночка не родила, – снова повторил Матвей Кузьмич.
– И не надо. У нас Егорка есть.
– Егорка – задушевный парнишка, – ответил Матвей Кузьмич. – Только ведь не наш он.
Притихший Егорка обиженно встрепенулся на слове «не наш», но промолчал. «Конечно, у всех баб сынки да дочки, – с жалостью подумал Матвей Кузьмич, – и ей тоже хочется».
– А может, я еще рожу? – сказала Кристинья. – Надежда Коротких десять лет не рожала, а теперь уже пятым ходит. Распечаталась.
– Надежда, говорят, к Мамону ходила. А мы не пойдем у шептуна дитя просить, – сказал Матвей Кузьмич.
– Никакой он не шептун. Он молитвы шепотом говорит, чтоб советская власть не услышала.
– Не пойдем мы к нему по этому делу, Кристинья, – твердо сказал Матвей Кузьмич.
– А тебя кто посылат? – Кристинья встала с Егоркой на руках. – Уснул раненый наш.
И пошла в горницу. Одной рукой она откинула покрывало кровати и уложила Егорку. Матвей Кузьмич тихонько вышел во двор. Вздохнув, сел на низенький чурбак и принялся плести загиб на корзине.
3
Утром Егорка проснулся дома, в своей кровати. Он вспомнил про ранение и пощупал рану. Если и было больно, то совсем чуток. Из прихожей слышался голос Кристиньи.
– Как Егорка? Не плакал ночью?
– Спал и сейчас спит.
– Ведь, Нюра, что он крикнул, жулик этот, Колька? «На кого Бог пошлет!» Выходит, Бог на Егорку послал. Крестить его надо, Анна. Два раза тебе Господь указал. Третьего раза не жди.
– Иван сказал, после уборочной покрестим. Раньше никак, говорит. Угощать-то людей чем? А тут уж под осень другое дело. Курей зарубим, капусты наквасим, картошки подкопаем. Я бражку поставлю.
– Варила баба бражку, да и упала к овражку! – сказала Кристинья, и они обе тихонько засмеялись.
Входная дверь скрипнула, как всегда, когда ее открывали, словно говоря: «Как? Опять! Сколько можно?», потом хлопнула, и в избе стало тихо. Егорка встал, быстро оделся и вышел на улицу. Шел широким шагом, руки вразмашку, как ходил отец. Грязь отлетала от резиновых сапожек в разные стороны, прилипая кусочками на штанины. Он направлялся к деду Мамону, местному знахарю и чудотворцу. Много чего умел лечить дед Мамон снадобьями и наговором, руками умел «править» надорванные животы, снимать грыжу и заговаривать зубную боль. Когда Егоркин отец зашиб руку, дед Мамон долго мял, поглаживал, гнул руку, а потом привязал на кисть нашептанную шерстяную нитку. И рука болеть перестала.
Дед Мамон жил чуть в стороне от Бурлака, на одиноком Мамоновом косогоре, в землянке. Позади текла река, с боков рос березняк, впереди землянка была огорожена высоким тыном с маленькими воротцами посредине, они всегда были чуть приоткрыты.
Егорка просунулся в воротца и встретил Катьку – рыжую, с палевым пятном на спине косулю, которая жила у деда Мамона. Несколько лет назад косуля забрела в деревню, худая и драная. На одном боку виднелась у нее широкая зачерневшая от грязи рана. Целый день ходила она по деревне, сопровождаемая гурьбой ребятишек. Кто-то дергал ее за уши, кто-то за хвост, а Колька Ларин даже попробовал забраться на нее, как на теленка. Совсем было загоняли они тогда еще безымянную животинку, но Мамон Иваныч отбил ее, подлечил и оставил у себя. Куда ей такой в лес? Да еще в зиму – волкам на обед? Косуля прижилась, одомашнилась и стала охранять двор. Катька, завидя гостя, сразу пошла на абордаж. Егорка отклонился, сунул ей припасенный кусочек хлеба и, пробежав к землянке, крикнул:
– Мамон Иваныч!
– Это что за гость – в горле кость?
Мамон Иваныч стоял на верхней ступеньке, ведущей в землянку. Он щурил глаза под седыми полянками бровей, вглядываясь в мальчонку.
– Кочкаревский, что ли?
– Ага. Мне к тебе, Мамон Иваныч, по делу надо.
– Заходи, раз так.
Егорка спустился вслед за дедом в землянку. Земляные прямоугольники стен были обиты жердочками, сквозь них местами проглядывал грунт: темная или рыжеватая глина, суглинок, а то и совсем черная земля. Кое-где на жердочках торчали самодельные деревянные гвоздочки, на которых висели пучки прошлогодних трав и калины. Потолок был побелен, от него землянка казалась выше и светлее. Три окошечка с разных сторон. Земляной пол в прошлом году дед Мамон застелил досками. На столе, грубо сколоченном из сосновой колоды, стояла большая деревянная чаша с медовой сытью – кормом для пчел – и сушилась темными кусочками нарубленная шульга, так в деревне называли березовую чагу. Высоко над столом была прилажена полка, едва оструганная, с неошкуренной кромкой. Плотничьего таланта у деда Мамона не было, но и не было ему в этом нужды. Сколько раз предлагал ему плотник Алексей Вязанкин сделать в благодарность за исцеление от лихоманки хороший стол из тесаных досок, шкафчик, фигурную полку, но Мамон Иваныч всегда ему отвечал: «Дерево оно и есть дерево. Чего ж его тесать? Было б тесаное лучше, Господь коры не произвел». Дед Мамон посадил Егорку на маленькую табуретку, застеленную овчинкой, а сам сел на лавку.
– Говори, Егорий.
– Кгистинье дитя надо. Помоги, Мамон Иваныч.
Он не знал, что добавить, но потом вспомнил, как мать просила помочь, когда Егорка мучился грыжей:
– Заступись, отец честной!
Мамон Иваныч, не сдержавшись, улыбнулся, показывая наличие двух передних зубов, стоящих на почтительном расстоянии друг от друга.
– Как же я помогу? – Он озорно подмигнул Егорке. – Лет двадцать бы назад…
Егорка не понял взрослой шутки, но встревожился, что дела может не выйти. Встав и откинув в сторону табуретку, он приблизился к Мамону Иванычу.
– Надежду Коготких гаспечатал…
– Распечатал! – с досадой повторил дед Мамон. – У Нади малокровие было. Я ей помог. Тогда уж из нее ребяты и полезли, ровно грибы после дождя.
– И нам помоги, Мамон Иваныч! А я тебе «Генегала Топтыгина» гасскажу. Хочешь?
Не видя, чтобы деда Мамона заинтересовало это предложение, Егорка пошел на крайнюю меру.
– А хочешь, я тебе бгажки принесу? Мать к крестинам поставила.
– Сказал тебе: я Кристинье не помощник. Привязался!
Дед Мамон встал с лавки. Егорка сильно обиделся, опустил глаза. Темные длинные ресницы тут же увлажнились, и первая капля скатилась на щеку.
– И сразу слезки на колесики, – осуждающе сказал дед Мамон. – А еще друг фронтовика, комвзвода Матвея Сычугова, трижды раненного!
Он подошел к железной печке, которая по-легкому топилась, подбросил тонких полешек. Потом быстро направился к полке, той самой, что висела над столом. На ней стояли разные глиняные фигурки, большие и малые, слепленные дедом Мамоном, так, ради забавы, – глины на речке много, чего ж не слепить?
– А знаешь что, Егорий, попытаем-ка мы счастье.
Он достал с полки маленькую глиняную фигурку и поставил ее к себе на собранные кувшинчиком ладони. Это был мальчик – голенький крепыш с круглым пузиком, толстыми ручками и ножками. Дед Мамон склонил над фигуркой свою большую, в густых сединах, словно белый косматый куст, голову и стал над ней что-то тихо нашептывать. Удивленными, мокрыми от слез глазами Егорка смотрел на него. Окончив шептать, дед Мамон протянул фигурку Егорке.
– На-ка вот тебе глинного парня. Положи ты его незаметно Матвею Кузьмичу в китель, какой он по праздникам одевает. Но только тайна это наша с тобой. Все в тишине должно делаться.
– Знаю, знаю! – крикнул Егорка, пряча фигурку в карман штанов. – А китель у него в горнице, на вешалке висит, уж я дотянусь! – и, взлетев как перышко, по ступенькам, выбежал во двор.
– Все-таки добрый человек дед Мамон! – ликовал он. – Хорошо нашептал!
Егорка запрыгал по островкам муравы Мамонова двора. Катька, поджидавшая его, бегом кинулась ему навстречь.
– Нету больше хлеба у меня, – строго сказал ей Егорка. – И не бегай за мной.
Катька повела темными, фиолетовыми с отливом очами и разочарованно отвернула голову, а потом и вся повернулась задом к убегающему Егорке. Егорка быстро съехал по глине косогора вниз и пошел по своей улице, то и дело щупая пальцами спрятанную фигурку. В этот же день она была тайно водворена в карман кителя Матвея Кузьмича.
4
Все лето полеживал глиняный парень в уютной утробе кармана. Матвей Кузьмич надел китель во второе воскресенье сентября на крестины Егорки. Медали он имел, но не носил, не хотел. Номерная медаль «За боевые заслуги» больно всякий раз ранила ему сердце, он получил его за то задание, на котором погиб весь расчет. Одного Матвея, контуженного, израненного, нашли живым и отправили в госпиталь.
Матвей Кузьмич и Кристинья пришли к Кочкаревым первыми. Егорка взволнованно бегал по двору, чистенький, в новой рубашке и брючках. Кроме них мать сшила ему крестильную рубашку. Отец же постриг длинные Егоркины вихры только что приобретенной механической машинкой для стрижки волос. Егорка знал, что крестить его будет Кристинья, она помнила, как крестят, и знала от своей казачьей бабушки нужные молитовки.
Кристинья была в нарядной зеленой кофте казачьего фасона с батистовками и в новой цветастой юбке на завязках, сшитой про запас, на вырост живота. Живот был еще небольшой, аккуратный, но там рос ребеночек. Глиняный парень-то сделал свое дело! Крещение как таковое длилось недолго: Егорку в длинной крестильной рубашке поставили в бак для кипячения белья, наполненный водой, Кристинья полила ему на голову ковшик воды.
– Крещается раб Божий Георгий, – громогласно и строго объявила она, а дальше говорила и пела непонятные, таинственные и красивые слова, при которых все присутствующие – отец, мать, две сестры Егорки и Матвей Кузьмич – примолкли и замерли. Кристинья одновременно стала и крестной Егорки. Радостная, она подняла любимое дитятко на руки, троекратно расцеловала и спросила:
– Ты, Георгий, теперь мой крестник?
– Да, я твой крестик, – громко и важно ответил Егорка, понимая, что с ним случилось что-то особое, что он сегодня главная персона.
– Крестик! Золотой мой крестик! – расхохоталась Кристинья.
– Опусти его, Кристя, – приказал Матвей Кузьмич. – Он вон тяжелый какой.
Кристинья, еще раз поцеловав Егорку, послушно опустила его на пол. Главным действием, свидетельствующим, что Егорка теперь крещеный человек, были крестины – веселое застолье. Иван Кочкарев пригласил на них не только всю родню, но и всех ближних и дальних соседей. Гуляй, Бурлак! Гости сели за столы под навесом на лавки, сколоченные из длинных досок.
– Ну, за крестника моего! – торжественно сказала Кристинья. Все оживленно подняли стаканы с брагой.
– Два орла орловали, третьего купали! – ни туда ни сюда крикнул дед Петро, соскакивая с лавки и протягивая для чоканья свой стакан. Он был прадедом Егорки, в последний год дед Петро заметно одряхлел и немножко выжил из ума, но ни за что не захотел пропустить крестины правнука. Все гости засмеялись, подняли стаканы с бражкой. Выпили и стали закусывать. Егорка непременно хотел, чтобы на крестины пришел дед Мамон. Родители позвали его, сильно сомневаясь, что человек, лет двадцать ни у кого не бывавший в гостях, придет. Дед Мамон не пришел. Гармонист Сашка Абаринов после второго тоста заиграл плясовую. Некрасивое, в глубоких ямках оспы лицо его осияла белозубая блаженная улыбка. Соня Трошкина встала, оправила юбку и пошла плясать под частушку, зазывая кавалера, длинноносого Андрея Шкуркина.
У залетки моего
аккуратненький носок,
восемь курочек усядется,
девятый – петушок.
Застолье грохнуло, захохотало дружным неудержимым смехом. Соня озорно и призывно глядела на Андрея, горячего плясуна, молотильщика, как его называли, потому что мог он молотить ногами без передыху сколько угодно. Андрей вышел из-за стола, дробными шажками прошелся по кругу и замолотил. Со смехом входили, азартно врывались в круг все новые плясуны и плясуньи. Пара хромовых, кирзовые и резиновые сапоги, боты и ботинки месили мокрый вязкий песок двора в сторонке от навеса.
– А ты че не пляшешь? На свои-то именины? – остановила Соня бежавшего от навеса Егорку. – Ну-ка, парень, давай на круг!
Егорка, гордый вниманием взрослых и своей значимостью, вышел на круг, уставил руки в бока, расправил до невозможности плечи и пошел в пляс:
Мой миленок как теленок,
Только веники жевать!
На цыпочках, поддерживая подол нового платья, поплыла к нему навстречу Аришка Кох, пару лет назад вышедшая замуж за немца-переселенца Руди Коха. Озорно и кокетливо улыбаясь, будто перед ней выплясывает взрослый парень, она докончила частушку:
Проводил меня до дому,
Не сумел поцеловать.
Женщины, смеясь и приплясывая, окружили топочущего Егорку, и тогда дед Петро, поднимаясь из-за стола, вышел на круг и, приплясывая, хрипловато выкрикнул:
Ой, Германия, Германия,
Наделала чего!
Девяносто девять девок
обнимают одного!
И сразу же на трясущихся ногах вернулся к столу. Нет мощи. А какой плясун раньше был! От всей души смеялись и плясуны, и сидевшие за столом гости.
– Молодец, Егорий! Вот это по-нашему!
И Анна Кочкарева, расслабленная, немножко пьяненькая, счастливо глядя на Егорку, говорила мужу:
– Ну вот, крещеная теперь душа Егорка наш.
Иван Кочкарев тоже улыбался обветренным, белобровым лицом, довольный, что смог устроить этот праздник: и еды хватает, и выпивки, и весело как.
– Хороший, Нюра, я навес сделал. Погода-то ненадежная: иди лучик через две тучи. Дождь будя.
– Хороший, Ваня, навес.
Все круче держал у плеча гармошку гармонист Сашка, рвал синие меха, и исторгали они звуки бесшабашной радости, беспричинного широкого веселья, и шла молотьба ногами. Только дождь остановил пляшущих. Как говорил хозяин, так и вышло. Все пошли под навес. Матвей Кузьмич сел около гармониста.
– Давай мою.
Сашка стал подыгрывать, но как-то не сильно получалось. Сашка не любил эту песню. Матвей Кузьмич махнул рукой: так спою. Застолье уважительно замолчало. Он настроил голос и мягко, негромко запел:
На улице дождик
С ведра поливает,
С ведра поливает,
Брат сестру качает.
Эту песню Матвей Кузьмич узнал на фронте, когда приезжала к ним артистка Лидия Русланова. Русланова показалась исскучавшемуся Матвею сильно на Кристинью похожей. А песня! Песня вся была про нее, про жалочку его. Увез он Кристинью из села в чужую деревню и оставил, ушел на фронт.
Отдадут тебя замуж
Во чужу деревню,
Во чужу деревню,
В семью несогласну.
Выпевал Матвей Кузьмич печальные слова, глядя куда-то вдаль, в тот день, когда везли к нему в деревню, в чужой дом девятнадцатилетнюю Кристю. Да, всю правду рассказывала песня. Невзлюбили Кристю свекровь Пелагея Семеновна и золовка Варвара за ее казачью гордую внешность, яркость, нескромность, как им казалось. Сестра Матвея Кузьмича Варвара в войну ушла на фронт и погибла. А мать его только тогда невестку оценила, когда слегла, смертельно заболев, и удостоилась ухода почтительного, ласкового и терпеливого.
После тяжелой и грустной песни всем застольем запели «По Дону гуляет». Кристинья, как только начинался припев, выбивала ритм ложками по столу, будто подковами мчащихся копыт.
Из-под камня, камня, камня реченька течет,
А по бережку крутому Любушка идет.
Эх, Люба, Люба, Любушка моя,
Если любишь – поцелуешь, милая моя.
И вдруг в этот ритм стал вплетаться какой-то совсем иной, идущий со стороны ворот. Короткие, быстро чередующиеся звуки – пенье, свисты, вздохи были смешаны в единое звучанье, оно приближалось, становились громче, и все увидели идущего к навесу деда Мамона. Он держал у губ кугиклы – инструмент, который принадлежал его покойной жене, зырянке Фаине. Десять лет уже как умерла Фаина, и вот дед Мамон впервые взял в руки инструмент жены. Он дул в срезы трубочек, двигая кугиклы из стороны в сторону, и при этом сам ритмично покачивался. Кристинья пошла по третьему кругу, выстукивать припев. Гости яро подпевали промоченными бражкой голосами.
– Все. Отгулялся казак! – крикнула Кристинья, бросая ложки и завершая тем песню.
Мамон Иваныч отнял кугиклы от губ.
– Мамон Иваныч, сюда садись, к нам! – крикнула бледная черноволосая женщина, вскакивая с лавки. Лицо ее, утомленное, с припухшими веками, благодарно улыбалось деду Мамону. Это была та самая Надежда Коротких, которую, по словам деревенских, лекарь «распечатал» для деторождения. Улыбаясь и цепким взглядом обводя сидящих, дед Мамон направился к Матвею Кузьмичу, сел рядом на край лавки. С любопытством поглядывал он на Кристинью, сидевшую между гармонистом и Аришкой Кох.
– Мамон Иваныч, угощайся, – сказала Кристинья. – Ушицы тебе принести? Есть суп-лапша петушиная. Курятина с картошкой.
– Хозяева сами предложат. Не суетись, Кристя, – сказал Матвей Кузьмич, расслабленный хорошей гулянкой так, что сгладились складки на его всегда сердитой переносице и порозовевшее лицо показывало, как он доволен. Случайно засунув руку в карман, он наткнулся там на какую-то непонятную штуковину, удивился и вынул ее. Увидев глиняную фигурку, Матвей Кузьмич с полминуты хмельными глазами разглядывал ее.
– Арина, – игриво крикнул он о чем-то оживленно разговорившейся с Кристиньей Аришке Кох, – на-ка тебе вот глиняного мальчонку, поиграйся.
Аришка привстала, протянула руки, взяла глиняную фигурку. Для смеха побаюкав глиняного паренька, озорно взглянула на своего мужа Руди Коха и вручила ему фигурку. Тот горячо спорил о чем-то со своим другом, Яшей Карагодиным. Он принял от жены глиняного паренька и машинально спрятал его в карман пиджака. Егорка сидел около матери и ел смородиновый пирог с сахаром. Увидев, что глиняный парень покинул карман Матвея Кузьмича, он в отчаянии глянул на деда Мамона, мол, не досидел парнишка, хорошо ли это? Но дед Мамон согласно кивнул Егорке: все правильно, все хорошо.
– Сашка, давай вальс. «Амурские волны»! Дождь кончился, танцевать будем! – крикнула Соня Трошкина.
Женщины стали подниматься, выходить из-под навеса, вытягивая мужиков на парный танец. Сашка взял гармошку, встал в стороне от пар и заиграл, мягким красивым голосом подпевая себе:
Славный Амур свои волны несет,
Ветер сибирский им песни поет.
Пары, шурша и скрипя песком, чмокая водой, набравшейся от дождя в ямках двора, кружились в вальсе. С неба, пролившего очистительные осенние воды, шел мягкий солнечный свет. Кристинья с Надей Коротких взялись собирать со стола пустые тарелки. Анна уже несла из избы и ставила на стол новые блюда.
Вдруг Сашка крикнул что-то и осадил гармонь. От неожиданности она захлебнулась собственным наигрышем, замолчала. Кружившиеся пары, увлеченные танцем, не сразу притормозили. А когда остановились, лишенные музыки, замерли и зашлись в едином хохоте. К навесу грациозным и мечтательным шагом шла косуля Катька, полная предвкушения. От столов пахло вкусностями: тушенной в молоке тыквой, сдобренной топленым маслом, пирогом со смородиной и свекольными конфетами, испеченными в русской печи. Катька прошла между парами, посверкивая зеркальцем короткого хвоста, остановилась у стола и требовательно затрубила. Смеялся Егорка, протягивая косуле кусочек смородинового пирога, хохотали разомкнувшие руки пары, хохотало все застолье, а громче всех – крестная мать Егорки, стоявшая с горкой тарелок в руках. Крестины набирали обороты.
5
Декабрьским утром, во второй его половине, Матвей увез Кристинью в роддом. Он заранее договорился с бригадиром, Егором Гордеичем, что возьмет на этот случай в колхозе лошадь Астру и кошевку. Кум, Иван Кочкарев, предлагал, если что, на тракторе увезти, но не доверился Матвей Кузьмич трактору: а ну-ка не заведется на морозе или заглохнет посреди дороги? Они быстро выехали из деревни на дорогу, ведущую в районное село.
Совсем рассвело. Белое нелучистое солнце вставало над бескрайней снежной пустыней зимних полей, распростертых по обе стороны от дороги. Астра, молодая, но уже хорошо объезженная умная лошадь, словно понимая, что мешкать нельзя, бежала торопливой рысью. Легкие сани скользили по укатанному снегу, везли ровно и мягко. Высокий задок и весь кузовок кошевки был красиво оплетен красновато-коричневой лозой – его, Матвея, работа. Кристинья, завернутая в длинный тулуп, тихая, углубленная в себя, сидела, поставив ноги на скамеечку. Она глубоко и часто дышала, что видно было по острому облачку пара, взлетающему от ее губ. Матвей время от времени оглядывался, чуть улыбался и задорно спрашивал:
– Не рожаешь ишшо?
– Стану я на холоду рожать. Довезешь, тогда и рожу, – в тон ему отвечала Кристинья.
Так и доехали до больницы. Ждал Матвей Кузьмич недолго. Кристя через два часа разродилась мальчиком. Матвей Кузьмич, сидевший на стуле у двери приемного покоя (дальше его не пропустили), внешне принял весть спокойно и даже сурово, будто всегда знал, что у него родится сын. Но медсестра заметила, как лицо его от внезапного прилива крови стало бурым.
– Да ты залиловел весь, – обеспокоилась она. – Так и сердечный приступ получишь. – Жена твоя знаешь, что нам наказала? Вы, говорит, главное, за ним приглядите, а я уж как-нибудь справлюсь.
Она решительно потянулась к пузырьку с каплями Зеленина, всегда стоявшими у нее на столе.
– Душно тут у вас, вот и сомлел, – сказал Матвей Кузьмич. – На санях проветрюсь.
Он спросил, когда сможет забрать Кристю с младенцем.
– Пять деньков, не меньше, подержат, так положено, – ответила приемнопокойная медсестра, еще раз предложив капли Зеленина.
– Без Зеленина выживу, – махнул рукой Матвей Кузьмич и вышел из больницы.
Первой, кого он встретил, въезжая в деревню, была кладовщица Елена Важова, по прозвищу Грамофониха.
– Матвеюшка, родила Кристинья? – крикнула она.
– Сын у нас, – ответил Матвей Кузьмич на ходу, понимая, что теперь ему беспокоиться не о чем: Грамофониха разнесет эту весть по деревне быстрее, чем сорока на хвосте.
– Поздравляю, Матвей Кузьмич. Приду, как Кристю выпишут, на зубок принесу.
Она свернула с перекрестка на дорогу, ведущую в центр деревни.
Приехав домой, Матвей Кузьмич привязал Астру к столбу ворот и пошел в избу, которая после приемного покоя показалась ему такой нарядной, уютной и родной! Только вот Кристиньи не хватало.
По молчаливому согласию с женой он заранее не стал делать люльку для младенца, чтобы не искушать судьбу. Теперь, растерянно походив туда-сюда по прихожей, Кузьма вспомнил про люльку. Накинув фуфайку, спешно вышел во двор. Сухой морозный воздух поблескивал, набитый маленькими солнечными пылинками. С силой шарахнув дверь в сарай, где припасены у него были хорошие гладкие доски, он вдруг остановился на пороге от внезапной, разрывной боли в голове. Матвей Кузьмич никогда не мог описать Кристинье приступы той головной боли, какая у него случалась, когда начинал шевелиться, пробовал выйти осколок. Он припал к косяку, замер, ожидая хоть малейшего перерыва в приступе.
«Нашел время, сатана», – зло подумал он.
Как только стало возможно, он медленно, одной рукой обхватив лоб, пробрался в избу.
6
– Егорка, крестная твоя мальчика родила! – крикнула Анна Кочкарева, вбегая в избу. Егорка, сидевший на кровати, вскочил и запрыгал на ней, взлетая вверх.
– Это все глиняный пагень!
– Какой парень?
– Побегу, хочу мальчишку поглядеть! – крикнул Егорка, слетая с кровати.
– Дак они в районе, сынок. В больнице. Матвей Кузьмич на заре ее увез.
Егорка заскучал.
– Иди, на улке погуляй! Неча киснуть, – ласково сказала мать, сильно обрадованная новостью о благополучных родах Кристиньи.
Одетый в тяжелую дошку, большие валенки, крепко завязанную у подбородка заячью шапку, – все новое, на вырост, справленное родителями к этой зиме, – Егорка неуклюже вышел за ворота. Тяжелая одежда была неудобной, непривычной и сердила его. Но, выйдя за ворота, он оживился. Около Сычуговых стояла привязанная к столбу Астра. Ноги Егорки в белых домотканых валенках быстро, как в сапогах-скороходах, понесли его к Сычуговым.
– Астга, Матвей Кузьмич в избе? – спросил он лошадь и, не дожидаясь ответа, пролез через нижнюю жердь изгороди. Егорка увидел Матвея Кузьмича в прихожей, лежащего на топчане, в валенках и распахнутой фуфайке.
– Парнишка у нас родился… – постанывая, произнес он. – Слышишь, Егорка? – И невольно вскрикнул. – Не пугайся, Егорий. Осколок, сатана, лезет.
Егорка прошел к топчану.
– Худо тебе, Кузьмич? – по-взрослому спросил он.
– Башка болит, ровно кто мозг выкорябыват. И лоб зудит…
Матвей Кузьмич потер лоб в месте, где что-то бугрилось под истонченной кожей. Вдруг он вскочил, схватился за грудь и широко открыл глаза. Напряженно и тревожно глядел он куда-то вперед.
– Куда? Куда? Назад. Ложись… – бормотал он.
Егорка на мгновенье стушевался, но вспомнил, как уверенно и стойко вела себя крестная, когда хворал Матвей Кузьмич, и приободрился. Матвей Кузьмич замолчал, закрыл глаза, опустился головой на подушку-думку, заскрипел зубами. Егорка съежился, присел на краешек топчана и неожиданно запел:
Ты ждешь, Лизавета…
Почти сразу после крестин у Егорки прорезался голос. Голос был звонок, может, чуть тонковат, но держал и вытягивал Егорка песню хорошо и с мотива не сбивался. Сначала он пел дома и во дворе, потом стало не хватать ему этих малых площадок, и Егорка вышел на просторы деревни. Все, что слышал он от Матвея Кузьмича, что хором распевали гости на праздничных гулянках, что пела мать за зимним вязаньем, за стиркой и готовкой – все, что слышал он за пять лет своей жизни, – все выдавал теперь на-гора. Деревенские останавливались, кто-то посмеивался, кто-то подпевал, а тетка Хавронья Полякова за исполнение песни «Однажды морем я плыла» одарила его горстью конфеток. Интересно, что когда он пел, то почти не картавил, буква «р» становилась похожа на себя, незаметно вплеталась в другие звуки. И теперь, глядя на Матвея Кузьмича он не то с испуга, не то по привычке взял и запел. Закончив «Лизавету», которую Егорка знал от начала до конца, он вздохнул поглубже и запел следующую, ту, что больше всего любил Матвей Кузьмич. Старательно ровно выводил, выпевал:
На улице дождик с ведра поливает…
– Не хуже Руслановой поешь, – тихо проговорил Матвей Кузьмич. Лицо его успокоилось, и сам он, до этого возбужденный, отяжелелый, вольно раскинулся на топчане, дышал тихо и ровно, как осеннее освобожденное поле. Отдохнув, Матвей Кузьмич сказал:
– Ведь он, считай, вышел, морда фашистская, извлечь осталось. Брезгую я им, Егорка.
Он медленно сел, пошарил в кармане и вынул оттуда ножичек. Не глядя, раскрыл лезвие, пальцем навел на то место, где темнел осколок. Чуть блеснула узкая полоса заточки, и маленькая выемка на краешке лезвия приняла в себя первую каплю крови. Матвей Кузьмич вожделенно и нетерпеливо ухватился за обкатанный край осколка, потащил его из резаной, узкой, зарозовевшей на краях раны. Прорывая ткани, осколок вырвался на волю. Он был влажен от сукровицы и почти горячий. Размером с мелкий гвоздик, не больше. Железо его истончилось, вымылось и высветлилось. Осколок скорее напоминал острое матовое стеклышко.
– Фляжку из сумки достань. На лавке лежит.
Егорка достал фляжку из сумки и принес Матвею Кузьмичу. В изумлении глядел он на осколок, лежавший на его ладони. Матвей Кузьмич открыл фляжечку, которая на три четверти была наполнена водкой, помочил рану, медленно и словно бы неохотно набиравшуюся кровью, отпил несколько глотков, зажав горлышко бледно-голубыми губами. Посидел минутку в раздумье.
– Изгнал ты его, как беса из свиньи, Георгий, – сказал он. – Изгнал песнями своими.
Голова Матвея Кузьмича, ощутив блаженное освобождение от боли, держалась прямо и победно. Он встал с топчана, взял из шкафчика маленький граненый стаканчик, налил в него водки, кинул туда осколок и сказал утопленнику:
– Вот так, морда фашистская.
А потом Егорке:
– Ехать нам, Георгий, надо. Астру конюху вернуть. Ей сегодня еще работать. А мы с тобой, как вернемся, люльку будем мастерить. А то парнишка наш приедет, а где спать?
– А у меня колокольчик есть, над люлькой привяжем! – расщедрился Егорка.
Они вышли за ворота.
– Садись, Георгий. Извозчиком будешь.
Егорка обрадовался, но и заробел.
– Она сама пойдет. Понукай только иногда, – ободрил его Матвей Кузьмич.
Егорка уселся впереди, взял вожжи. Матвей Кузьмич забрался в кошевку, устроился барином на тулуп – вернувшись из роддома, он забыл его занести в избу.
– Пошла! Но! – скомандовал Егорка, трогая вожжи.
Астра тронулась с места и пошла вверх по улице до поворота, потом свернула вправо, в сторону конюшни. Матвей Кузьмич, несмотря на небольшое головокружение, жжение и боль в ране, чувствовал себя хорошо, даже замечательно. Он ликовал, он праздновал свое личное освобождение от фашизма. И Астра, славная представительница гужевого транспорта, перенимая его настроение, шла гордо и торжественно, словно на военном параде в День Победы.