Евгений ТОЛМАЧЁВ. Падишах
Рассказ / Илл.: Художник Григорий Чайников
Семён Иваныч Рыбкин по прозвищу Падишах года не дотянул до пенсии. Падишаха полосонула сабля судьбы – попёрли с работы. Директору ремзавода надоели его запои.
Многие работники выпивали, но так, как Падишах, никто не отваживался нырять в пучину греха. Финский дом у Семёна Иваныча был разделён по разводу ещё лет пятнадцать назад. Обитал Падишах в комнатушке с отдельным входом и коридорчиком, переделанным под кухню. А его бывшая жена вцепилась в жизнь крепко – раздобрела, сделала в бо́льшей половине дома ремонт. И отдала Семёну Иванычу запылённые ковры, вышедшие из моды.
Рыбкин подарку обрадовался. С хозяйской рачительностью повесил он красные и коричневые узорчатые ковры на стены, один, попроще, на пол бросил, ещё одним накрыл своё ветхое кресло, сидя за которым, по обыкновению, выпивал.
Но чаще выпивал с мужиками в гараже. Туда однажды и дотянулся тревожный звонок от матери-старушки, которая попросила соседей позвонить непутёвому сыну.
– А чё ты волнуесся, а? Я, как падишах, падишах! – посмеивался Семён Иваныч, заалевший от стакана самогона. – Живу весь в коврах!
С того дня мужики и окрестили его Падишахом.
Ковры коврами, но мрак крепко засел в его жилище. Такая же хмарь стояла над душой хозяина.
– К матери, к матери уехал, заболела мать! – противным голосом кричал, бывало, в трубку телефона Падишах своему начальнику, чтобы отпроситься. Так, когда работал, начинались его запои. Неделю-другую Рыбкин «заботился» о матери, барахтаясь в болоте пьянства. Старушка-мать жила в деревне в ста километрах от городка сына. Высокий, худой, с длинным носом, завистливыми глазками и большими руками, он почему-то напоминал матери учёного… Очевидно, причиной сравнения являлись залысины.
– Так-то волосы тольки у учёных растуть, – восхищалась мать, глядя на сына, когда он изредка навещал её. – Какого учёного ни возьми, у него лоб голай…
Старушка верила, что если гремит гром, то это Бог по небу едет на железной телеге. «Заботливый» сын язвительно подшучивал над матерью.
– Ворочали летось мы с девками сено в логу, – вспоминала мать, блаженно жмурясь, сжимая в заскорузлой ладони труженицы вербовую клюку. – Жара стояла жуткая.
Подвыпивший Семён Иваныч лежал на ветхом диване, хитро прищурившись.
– Глядим, идёть старичок у вовсём белом, – вдохновенно повествовала старушка.
Падишах усмехался, но до поры молчал.
– А мы ужо сели подъедать, вузелки разворачивали с хлебушком и сальцом. Старичок подошёл – здорово, девоньки! Поздравствовалися. И начал рассказывать, что скоро люди будуть по воздуху летать, и усё будя проводами перепутано… А как ушёл, мы с девками давай смеяться – да что он, старый, меля: по воздуху будуть летать! А ажно самолёты потом появилися. Вот так Бог мимо нас проходил, истинно Бог!
Мать завершила рассказ и глядела на сына испытующе. Падишах деловито усаживался, закинув ногу на ногу, с видом прокурора глядел на мать и начинал опровергать и обличать:
– А ты что, при Иване Грозном сено ворочала, а? Это было шестьдесят лет назад! Бог проходил. А бог этот жил в соседнем селе, мёдом торговал. Все этого бога знают…
У старушки задрожала нижняя губа. Она ушла в свою комнатёнку и лежала молча на кровати, глядя в одну точку.
Вообще Падишах редко приезжал к матери, а если наведывался, то приезд «учёного» становился ещё тем испытанием. По натуре Семён Иваныч был человеком трусоватым, завистливым. Завидовал своему брату из-за автомобиля. Хотя, если подсчитать, сколько спустил на водку, самогон и прочую горючую жидкость, то на эти средства вполне можно было приобрести какой-никакой транспорт.
– Мне одна гадалка сказала, что я – яблонька, – рассказывал Рыбкин.
– Да какая ж ты яблонька?! – удивлялся брат. – Ты дуб!
Недели запоя сменялись просветами трезвости. Падишах, если бывал у матери, то после отходняка копался в огороде, ходил по картошке словно аист, высматривающий лягву. Брался забор починить. Если напивался, то его переполняла безрассудная отвага, воинственность и насмешливость.
Шёл он как-то улицей под этим делом, а навстречу ему – сосед Пётр Матросов:
– Куда это ты, Сеня, двигаешь?
– Матрос, матрос, не суй свой нос! – противным, точно комариный зуд, голосом к великому изумлению соседа злобно ответил Падишах.
Или, если у дома собиралась шумная молодёжь, то «учёный» выходил из ворот и, порываясь драться, кричал:
– Это кто тут у нас по морде захотел, а? Это кто по морде захотел, а?
Многие пасовали перед его безрассудным напором. Бывало, и Падишах ходил с синяками, но возможность быть битым по пьяной лавочке его не останавливала.
Когда попёрли с работы, Падишах обосновался у матери и стал жить за её счёт. Скучно, конечно, – друзья в большинстве своём отошли в мир иной. Через дорогу от материной избы стоял и сиротливо глядел на мир домишко, в котором некогда жили отец и сын, Гаврюша и Ванюша, вдовец и бобыль. На окнах в темноте необитаемого жилища виднелись розовые потрёпанные занавески, стояла на подоконнике пластмассовая белая баночка из-под майонеза, купленного ещё в девяностых... Складывалось впечатление чего-то отжившего, давно сошедшего в могилу. Двор зарос высоким бурьяном. На заброшенном огороде тянулись к солнцу молодые клёны и вербы, а в конце огорода, за ветхим плетнём упёршимся в могучую вербу, начинался луг. Росли камыши. Пройдёшь луг – река, обмелевшая, обросшая камышом, как и большинство её сестриц-речушек Черноземья, шепчет о чём-то… Старик Гаврюша при жизни ставил на реке мережи из ивовых прутьев. Любил есть жареных на подсолнечном масле вьюнов. Всегда с предвкушением спешил на реку, где среди зарослей камыша в воде стояли его снасти, чтобы, как говорил, «потрусить».
Бывало, заходил к Семёну Иванычу и приглашал:
– Сеня, пойдём, сынок, потрусим…
– А сапоги обувать? – посмеивался Падишах, прекрасно знавший, зачем его приглашают.
– Не надо сапоги, не надо...
Шли «трусить» «Тройной одеколон». Из живности у Гаврюши и Ванюши обитали красный хромой петух, курица и коза, которая в сарае рогами подпирала крышу, потому что навоз никто уже много лет не вычищал. Когда петуха зарезали, то варили с перерывами, чтобы погрызть жёсткое мясо, два дня.
– Давай-ку хучь одну бабу на двоих приведём, – предлагал сорокалетний бобыль Ванюша, когда червь одинокой жизни заел до невозможности.
– О, собака такой, – сердился Гаврюша. – Я уже давно отводился…
При всей кажущейся простоте Ванюша был хитроумным в свою пользу. Однажды Падишах, намереваясь вытащить себя из запоя, решил перейти на вино. И послал Ванюшу в магазин. А он в гордом одиночестве выглушил бутылку красного. После этого, чтобы не попасться на глаза Падишаху, ходил не улицей, а огородами. Но однажды Падишах его подстерёг.
– Я его наказал, наказал! – победоносно хвалился он соседу Матросову. – Подстерёг его в переулке, а он как раз полторашку за пазухой нёс. Так я у него же на глазах из горла её и отполовинил! Вот как наказал!
С непобедимой тоской Ванюша глядел на равномерно перекатывающийся под кожей кадык Падишаха, когда тот жадно уничтожал его самогон. Дорогой удовлетворённый, пьяный в дымину Падишах молол молчаливому Ванюше про его гнусный поступок и «пацанские понятия», заливал, что он авторитет в своём городке. Не доходя своего двора Падишах вконец скопытился. Оскорблённый Ванюша под руки довёл его до родных зелёных ворот, отворил калитку и толкнул во двор. Падишах рухнул, как бревно, посбивав локти и длинный нос. Вот так наказал!
…Теперь не «трусили», в карты не играли, не матерились друг на друга. В дебрях на месте их огорода щёлкали соловьи, отсчитывали чей-то век кукушки, трещал, словно орудовал точилом, коростель. Шелестел в кронах деревьев и в кустарниках скиталец-ветер. Падишах, несколько дней не выпивавший, сидел на лавочке и с тоской глядел на заброшенную усадьбу, на пустынную сельскую улицу. Да, прошла жизнь не по нужному направлению, словно промахнулся во время решающего удара в серии пенальти… А ведь в юности мечтал стать вратарём! Школьная команда выигрывала областные соревнования. Сколько было надежд, и казалось, что жизнь бесконечна, интересна и прекрасна. Падишах сидел на лавочке, курил, и чудилось ему, что под ногами разбросаны острые осколки надежд юности…
Во дни трезвости, омрачённые нестерпимой тягой к выпивке, Семён Иваныч ходил рыбачить. Просыпался рано, брал удочки и шёл на реку. Сапоги блестели от обильной росы. Утренняя прохлада трогала носатое лицо. Шёл один по грунтовой дороге в мареве. Звуки пробудившейся жизни доносились издалека, не зная преград, – кто-то вёл лошадь на пастбище и разговаривал. На чистом небосводе лежали перистые облака, словно кто-то могучий размашисто рассыпал муку, над уснувшей рекой дымился туман.
Падишах садился в бесхозную лодку с наполовину выломанным левым бортом и долго ведром выбирал из неё воду. Тихо отталкивался веслом от берега и приставал к стене высокого камыша. Падишах не был искусным рыболовом. Он всегда раскидывал удочки в одном месте, невзирая – хороший клёв или плохой. Согбенный, в спецовке, оставшейся с работы, сидящий в маленькой лодке с наполовину выломанным бортом, в лодке, так удивительно олицетворявшей непутёвую жизнь, Падишах казался, если взглянуть с берега, нелепым и смешным.
Старушка-мать, радостная, что сын не пьёт, лежала в своей комнате и глядела на маленькую икону святой мученицы Матроны, которую ей год тому назад купил сын и привесил на гвоздик.
Когда Падишах работал в промежутках между запоями, то одевался просто, но чисто, брился, орошал носатое лицо дешёвым одеколоном, стоявшим на подоконнике в его комнатке. Насчёт денег… Семён Иваныч их не считал, тратил без раздумий. Наведываясь к матери, привозил три, а то и четыре глубоких пакета с продуктами, с трудом помещавшиеся в холодильник. Особой деталью, олицетворявшей период трезвости, был старый чёрно-серый дипломат, в котором возил сменную одежду. Матери привозил подарки – пуховый платок, икону и однажды – губную помаду.
– Ты щи смеёсси? – засмущалась мать, недоверчиво глядя на помаду. – Я ужо старая для тех-то делов.
– Что старая, что старая? – нервно зудел Падишах, обиженный, что мать приняла подарок без благодарности. – А что тебя, в гроб класть?
– Да чё у гроб… Придумал. Мне ишо рано.
…Когда Падишах часов в одиннадцать утра причалил к берегу, его поджидали бывший колхозный плотник дядя Степан, деревянный дом которого стоял на крутом берегу реки, и бывший учитель Дмитрий Василич. Если учитель напивался, то складывал пальцы сухих костлявых ладоней в угловатые кукиши и, точно генерал Булдеев из рассказа Чехова, совал под нос собутыльникам со словами:
– На-а-кося! На-а-кося!
Он любил говорить о себе во множественном числе, подчёркивая уважение, которое якобы питают к нему земляки:
– А этот ему, дураку, и говорит: Дмитрий Василич сказали, чтобы ты в учительскую отнёс журнал.
Плотник и учитель купили с утра полторашку вонючего, в газетку завернута колбаса, огурцы, зелёный лук.
– Да не хочу, – поначалу отказывался Падишах.
«Хочешь», – по-змеиному прошипел кто-то более могущественный, чем истерзанная воля Семёна Иваныча…
Мужики сидели у палисадника плотниковой усадьбы под старой яблоней, скрытые от прохожих высокой крапивой. Если бы кто-то проходил мимо, то услышал бы насмешливый, зудящий голос Падишаха, бубнение плотника и чуть нараспев говорящего Дмитрия Василича со своим неизменным:
– На-а-кося! А Дмитрий Василич сказали…
Падишах заливал, что живёт с женой душа в душу, что он хозяин и авторитет для жены.
– Надо, чтобы жена уважала, поняли, уважала! – зудел повеселевший от вонючего Падишах. – Как моя меня уважает! Поняли?
– На-а-кося! – совал ему под нос кукиш бывший учитель, у которого от самогона зарделись мешки под глазами. – Дмитрий Василич поняли, что смолол ты нам.
Крепко привирал Падишах, конечно… К давнему раздору с женой привело не только пьянство, но и достигшая чудовищных масштабов ревность, шедшая рука об руку с пристрастием к горькой. Жена Падишаха работала медсестрой в доме престарелых. И как-то во время застолья, когда кум со смехом рассказывал, что в областном центре открыли стриптиз-бар, на Семён Иваныча накатило.
– Что ты глядишь!? Мне рассказывали, что ты в доме престарелых дедам стриптиз, стриптиз показывала за деньги! – при кумовьях яростно закричал он на жену.
Так жили, пока не развелись…
– Кто смолол? Я тебе щас ручки твои повыкручиваю! – обиженно психовал Падишах. – Знаешь, как моя меня уважает!?
На перевёрнутой вверх дном синей лодке плотника, которую он всё собирался просмолить, боролись на руки. Удивлённый красноголовый дятел, привычный к неусыпному труду, с верхушки сухого дерева дивился на дурачащихся немолодых людей.
– А ну-ка, давай, давай! – кричал раздухарённый Семён Иваныч. – Щас посмотрим, щас посмотрим, кто крепче, чей козырёк старше!
– На-а-кося! Дмитрий Василич победили!
– Давай, давай!
– У-у-у, да не может быть! – удивлялся Дмитрий Василич, когда Рыбкин в очередной раз его поборол. – Давай ещё раз!
– На-кося! – смеялся в ответ Семён Иваныч, складывая толстые покрасневшие пальцы в здоровенный кукиш. Плотник посмеивался.
Солнце закатилось за меловые горы. Старушка-мать места не находила. Вдруг сын утонул? Когда стемнело, взяла клюку и двинулась за ворота. Тревожащая, непроглядная мгла окружала её. С трудом доковыляв до конца улицы, почувствовала страшную усталость. Словно стальной обруч сдавливал грудь, шумело в висках. Кое-как старушка вернулась.
А утром пришёл угрюмый Семён Иваныч, ночевавший у плотника. Лёг на неразложенный диван лицом к стене и задремал. Мать тихо плакала у окна. В шкафу лежал фотоальбом с потёртой обложкой, хранивший чёрно-белую фотографию высокого улыбчивого юноши в форме вратаря.
Спустя полгода Падишах уехал домой. Пил беспробудно на деньги, собранные с материной пенсии. Когда, например, шёл за хлебом, то брал рублей пятьсот, а сдачу себе оставлял. Мать просила знакомых позвонить сыну, стыдливо протягивая тетрадный листок с криво написанным номером. Вид у неё был жалкий, словно милостыню просила.
– Ну что ты там, Сенечка? – спрашивала мать, неумело держа телефон. – Покурыкиваешь?
– А что мне ещё остаётся? Тут ко мне Депутат зашёл – выпиваем, – весело «трезвонил» в трубку Падишах.
– Кто пришёл?
– Депутат! Депутат! – отвечал Падишах, называя солидное прозвище своего приятеля-пропойцы.
После разговора с сыном старушка сидела дома у окна и сокрушённо качала головой, а у ног тёрлась трёхцветная кошка.
«Да скольки её можно пить? И этот ишо депутат, – внутренне гневалась мать, представляя некоего депутата в костюме с красным галстуком. – На такой работе работаить, а чем попал занимается! Ты ба взял, раз депутат, да и образумил ба его – дурака!»
Падишаха «образумил» инсульт. Мчался к этой трагедии на всех парах по извилистой дороге жизни, оставляя на обочине пустые бутылки. Долго лежал в больнице, оформили ему группу по инвалидности. Нескоро поправлялся. Вернулась, пропадавшая в плену хвори, речь, начинал вставать с постели – сначала с помощью жены, а позже и сам.
Ходил с тростью. Желание пить отшибло навсегда. Карточка, на которую ежемесячно приходило больше двадцати тысяч рублей по группе, была у жены, взявшей на себя заботу об инвалиде. Нельзя сказать, что Семён Иваныч не имел доступа к своим деньгам. Стал хорошо одеваться, поправился. Жена радовалась такому исходу – мол, нет худа без добра: и водку не пьёт, и деньги есть. Как ещё жить на старости!? Хорошо живём! Сделали ремонт. Падишаховские ковры покоились на мусорке. В комнате стало светло и уютно.
Когда мать призвали тени мира иного, то Падишах не дал на похороны ни копейки. Ни копейки не дал он и на памятник старушке спустя год после её смерти. Это до глубины души оскорбило брата. Если приходилось созваниваться, брат задавал Падишаху один и тот же вопрос:
– А у тебя мать была или нет? Да если б не она, сдох бы ты! Ты помнишь, за чей счёт жил?
– Не помню, – отвечал Падишах с улыбочкой. – У меня большое поражение…
– Гадость ты бессовестная!
Падишах бросал трубку. Вскоре брат навсегда удалил его номер.