Василий КИЛЯКОВ. «Украденный Чехов». К 150-летию со дня рождения писателя
Тончайший, чуткий, деликатный, необычайно работоспособный.
Сколько эпитетов можно пообобрать А.П. Чехову, присущих именно ему, и только ему. Писатель редчайших даров, того умного юмора, что истинно редок даже среди русских, писателей, Чехов не состоялся как романист. Сам он с сожалением отмечал это в письмах. У А.П. было короткое дыхание. И еще та «одинокость» тонкого умного сердцем человека, которая, быть может, и мешала ему замахнуться на роман. Он был органически ненавязчив. Может ли быть ненавязчив романист?
Вот что написал он, тогда еще двадцатисемилетний «Антоша Чехонте», брату Николаю. Не здесь ли ключ понимания короткого дыхания эпически сложенного из коротких рассказов и небольших повестей? Вот его представление, вернее одна из сторон, которые он видел у людей воспитанных: « …Они чистосердечны и боятся лжи как огня. Не лгут они даже в пустяках. Ложь оскорбительна для слушателя и опошляет в его глазах говорящего… Они не болтливы и не лезут с откровенностями, когда их не спрашивают… Из уважения к чужим ушам они чаще молчат. … Они не играют на струнах чужих душ, чтоб в ответ им вздыхали и нянчились с ними. Они не говорят: «меня не понимают!» Или: «Я разменялся на мелкую монету! Я б…, потому что все это бьет на дешевый эффект, пошло, старо, фальшиво. Делая на грош, они не носятся со своей папкой на сто рублей и не хвастают тем, что их пустили туда, куда других не пустили…».
И все же некая недосказанность, которая могла бы вылиться в роман - беспокоила его до конца жизни. Чаще, чем в начале творчества. Известно, что он несколько раз приступал к написанию романов. Больной кровохарканием, легкими, он решился на поездку на Сахалин и не отменил ее, как его ни уговаривали отречься от задуманного и заявленного «романа о Сахалине». Дорога редких, больших писателей, цель: рассказать о страданиях так, и написать так убедительно, чтобы изжить эти страдания хоть частью. Эпическая форма, размах, как казалось, наиболее подходили для этого. Он надеялся найти там, на Сахалине множество характеров, биографий, оформить наблюдения, которые питали бы в дальнейшем его творчество.
Так Ф.М. Достоевский и А.И. Солженицын, перестрадав и передумав многое – вылили свои записки о каторжанах в огромные формы, поражающие воображение. Чехов – нет. Кровохарканием (чахоткой) он страдал особенно остро с двадцати шести лет. Есть свидетельства у И.С. Шмелева о том, какие опасные формы принимала его болезнь порой даже и летом на безобидной рыбалке. А вот – Сахалин. Через всю – Россию… Что заставило? Откуда эта смелость дальнего пути через всю Сибирь больного человека, врача, знавшего свои перспективы… И вот я взял самый длинный из неоконченных романов: «Степь». Быть может, найду ответ?
Есть утверждения (А. Турков и др.), что на творчество Чехова огромное влияние имел особенно Л.Н. Толстой. «Счастье», «Огни», «Именины», «Скучная история» и др. рассказы – написаны будто бы прямо под влиянием Льва Николаевича… Роман «Степь», переписанный в дальнейшем как «История одной поездки». Быть может – и здесь дань «простому» в своем размахе таланту Льва Толстого. Нечто, подобное «Истории одной лошади».
Итак, Чехов, получивший в 1888 г. премию Пушкинской Академии наук, отправляется на Сахалин. Результатом этой опасной и труднейшей поездки стала его замечательная, не оцененная до сих пор по достоинству книга очерков «Остров Сахалин» (1893-1894 гг.). Он старательно вырезает карточки с описанием внешности, характеров каторжан, заполняет записные книжки, а романа не было и нет… Разнообразие характеров и их столкновение в «Степи», в дальней дороге… Сам Чехов – не тот ли Егорушка, что устал ехать, восхищаться величию природы и мелким, странным потугам спутников - обозначиться, взять первое место на стогу сена, сверху, съесть первую ложку наваристой каши… Что не дописано, что не договорено, что – оборвалось на полуслове, на полунамеке в этой дальней поездке по «Степи-России»? Это важно. И еще: что заставляет восхищаться и радоваться, кроме восхитительного лиризма повести-романа, хваленого такими разными авторами: М.Е. Салтыков-Щедрин, В.М. Гаршин. И что изменилось в этой «Степи» сегодня, более чем через сто лет после написания? И что изменилось вообще в русской жизни с тех времен, когда А.П., по воспоминаниям И.А. Бунина «Чехов», мечтал: «какая это будет жизнь!»…Какой трагизм имеют эти «сто лет», эти мечты неизлечимо больного чахоткой человека!
Нынешней зимой, в январе месяце, проходя мимо платформы станции Клязьма, что в Подмосковье, я присмотрелся к связкам книг выброшенных кем-то на помойку. Я и раньше видел книги и журналы, которые выбрасывались связками, охапками. А тут не удержался, подошел: так жалобно, подбитой влет птицей, со смятой обложкой-крылом лежала полусвязанная охапка. Книга сверху – была… повесть «Степь» и «комедия в четырех действиях «Вишневый сад»». Повесть эта принадлежала ко времени издания его знаменитых «Сумерек». И случилась эта моя находка ровно через сто двадцать лет после выхода в свет книги. Вот тебе и «сто лет», о которых с таким волнением говорил Чехов с Буниным (по воспоминаниям И.А. Бунина). Более ста лет прошло, а человек- тот же, едва ли не хуже. Так видел я однажды в Мелихово несколько афиш чеховских спектаклей. Одина – рекламировала миниатюры по рассказам «Злоумышленник», «Хирургия» - одноактные постановки силами заключенных Таганской тюрьмы. Завершала постановки игра на… виолончели. Можно ли сегодня представить себе нечто подобное. Постановку пьес и игру на виолончели… Нет конечно. Сегодня дети Франкенштейна бегают неглиже по сцене Большого театра в Москве. Нет, все-таки А.П. был неисправимым мечтателем. Да и было, верно, на что опереться мечте… Тогда было. Серебряный век русской культуры…
Бытие, особенно последнего времени, научило меня относиться внимательно к любому событию коснувшемуся меня. И, если не находить, то хотя бы искать некий скрытый смысл, второе дно. Я понял, что мимо такой находки я не смогу пройти мимо, единственно – вернуться со связкой томов домой. Так я и сделал. Я поехал в Москву на другой электричке, с большим перерывом, но уже со «Степью» в руках. Словно кто-то «сверху» протянул мне ее, заставил внимательно перечитать после обязательного школьного прочтения – впервые.
Подле меня в электричке поместился уверенного вида детина. Он широко и важно, как энциклопедию, достал и открыл плеер, вставил диск и одел наушники. Был в его движениях некий вызов окружающей действительности, мне, этому веку и Чехову, книгу которого я сжал в руках. Я потеснился.
Обидно поражало, плоское, «плоскоэкранное мышление» сегодняшних читателей, переквалифицировавшихся в «смотрителей» «теле» и «ди-ви-ди видео», компьютерных игр и приставок. «В поле бес нас, видно, водит и кружит по сторонам», - вспоминалось мне, - «Книга и экран… Бес и ангел…». Не случайно же и телеящик ставят зачатую в «красный угол» - туда, где место иконам, фотографиям ушедших родителей, по старинному русскому обычаю…Тут же вспомнился один из первых «бомбистов» небезызвестный убийца Кравчинский, взявший псевдоним «Степняк»…И почему именно «Степняк», откуда такой интерес, столько написано об этой степи, и былин и песен, повестей и рассказов. И вот, убийцы-революционеры, и те видели в степи нечто свое, понятное, созвучное. Откуда такой интерес – от писателей до убийц - к русской обширной равнине?… Откуда пришли, откуда явились все эти «Скитальцы», «Горькие», «Бедные», все те, коим имя данное Богом – заменило определение, часто нелепое, бродяжье, похожее на плохо придуманное прозвище?
Известно, как точно разглядел Ф.М. Достоевский - не благостное «успение» через сто лет в России, а «Бесов» - и бесенят: верховенских, Смердяковых. Их, обретающих смелость, отвязность и способность на поступок, тот, на который, по совести, мало кто мог решиться в чеховские времена, когда в тюрьмах на показ играли под занавес спектаклей на виолончели. А до него, до Достоевского, разглядел нигилистов Тургенев, а до него Лесков… И ту стало обидно за А.П. Чехова, я как бы спасовал перед широко рассевшимся на лавке толстяком с плеером, писатели русской жизни явно проигрывали в знании действительности. Я открыл книгу, поджал толстяка и принялся читать.
Повесть «Степь» впервые появилась в мартовской книжке журнала «Северный вестник» в 1888 году. До этой повести у А.П. Чехова были написаны сборники коротких рассказов. «Пестрые рассказы», «В сумерках», «Рассказы», «Хмурые люди».
Чехова-новеллиста ценили: Н.С. Лесков и Д.В. Григорович, и Я.П. Полонский. К 1888 году относится и первое знакомство с ним Льва Толстого. («Что за человек! Застенчивый как девушка!», - признавался Толстой Л. .Н Софье Андреевне). Быть может, от Толстого и услышал он, Чехов, впервые о том мелкотемье, пессимизме, «холодной крови», - и других претензиях, в которых часто и впоследствии был обвиняем. «А какой же я пессимист, «холодная кровь»… Он считал лучшим из написанного им - рассказ «Студент». Не исключено, что именно такой совет, писать широко, поднимать пласты – А.П. Чехов мог услышать именно от Толстого Л.
И этот совет повел его на Сахалин. Эта отчаянная смелость скромного, умного человека кажется необъяснимой по нынешним временам: проехать на лошадях под пологом - повдоль всю Россию, до самого океана… Чехов, как врач, не обманывался. Он впоследствии, по свидетельству Ольги Книппер-Чеховой, в последние часы своей жизни, сказал лечащему врачу, что умирает, и что не надо лишних хлопот.
Писать роман, события которого начинаются в степи, как бы вводя по этой степи мальчика Егорушку в большую жизнь, в гимназию, а затем – в кадетский корпус, в офицерство и русскую жизнь – идея не простая, сходная с размахом «Мертвых душ». Начать же - просто с описания характера ребенка, всего того, что его окружает. Даже и целая степная энциклопедия так удавшаяся автору, не исчерпывала его таланта, редкого по наблюдательности и способности отбора деталей. Чехов, кажется, порой вполне достойным своего предшественника – Н.В. Гоголя: «В нашей литературе он степной царь», - писал Чехов. Чувствовал всю сложность работы после «Мертвых душ».
Над рукописью Чехов работал тщательно и позволил себе редкое признание: «Удалась она или нет, не знаю., но во всяком случае она мой шедевр, лучше сделать не умею…», - писал он А.С. Лазареву-Грузинскому от 4 февраля 1888 года. Слово «шедевр» Чехов употребил со свойственным ему юмором не впадая в самовосхваление, имея ввиду кропотливый труд над самой вещью. Мастера слова, крупные писатели того времени – Лев Толстой, Короленко, Салтыков-Щедрин и Чернышевский, Полонский и Плещеев – все высказывались о «Степи» с одобрением, и многие по самой заявке на эпику – угадывали в ней начало большой книги. Гаршин произнес: «В России появился новый первоклассный писатель!».
Таким образом, переход от коротких рассказов с живыми диалогами и анекдотичными концовками к большой повести – роману, условно можно назвать переломным, в лучшем смысле этого слова.
Критики по-разному отнеслись к повести «Степь». И теперь среди литераторов даже и средней руки – чего только не услышишь: растянутость в описаниях, рыхлость композиции, незавершенность, бессобытийность, отсутствие единого смыслового стержня, выпадающая, недосказанная концовка… И многие из упреков верны. Но если принять «Степь» как часть задуманного общего плана, тотчас все становится на свои места. И тотчас ясно, что ни один из упреков неприменим. Чехов, удивительный мастер лаконичных заглавий так и назвал свой труд: «Степь»… Всем известно как трудно «назвать», дать заглавие любой своей вещи, а Чехов, если, разумеется, я не ошибаюсь, - Чехов как бы сказал нам: смотрите на степь во всей этой «истории одной поездки». Вот степь, и все… Серая, скучная, однообразная степь – олицетворение персонажей всех действующих лиц повести, русской жизни, «безвременья». И Егорушка, единственный цветочек, надежда и опора матери, Ольги Ивановны, девятилетний ребенок, - и тот не просыхал от слез. Степь у Чехова – всего лишь аллегория, долина слез, юдоль печали, т. е. – и есть сама русская жизнь.
Начиная с мамаши Егорушки и кончая Дениской, - люди недалекие, равнодушные к судьбе мальчика, и когда читаешь, все думается: «Зачем же отправлять Егорушку так далеко? Не уж то в уездном городе не было гимназий?».
Ольга Ивановна, мамаша Егорушки, вдова коллежского секретаря и родная сестра Кузьмичева, «любившая образованных людей и благородное общество, умолила своего брата, ехавшего продавать шерсть, взять с собой Егорушку и отдать его в гимназию; и теперь мальчик, не понимая, куда и зачем он едет, сидел на облучке рядом с Дениской…» «Он, Егорушка, чувствовал себя в высшей степени несчастным человеком и хотел плакать».
Да и заплачешь. Прямо за городом начинаются эти «окаянные», хотя и знакомые Егорушке места: «За острогом промелькнули черные, закопченные кузницы, за ними уютное зеленое кладбище, обнесенное оградой из булыжника…»
Начиная с первой главы и кончая последней фразой, Чехов показал всю бестолковщину русской жизни. И Чехов заканчивает «Степь» такой фразой: «Какова-то будет эта жизнь?»… Что называется, «не в бровь, а в глаз»…
Серость, «сумерки» жизни, все это в замкнутых, ограниченных пространствах; даже в широкой и раздольной и «безгранично», как поется в песнях, в степи – тяжко смотреть на пыльную дорогу, перекати поле, трудно дышать в знойный полдень…
Безалаберность решений, амбиции Ольги Ивановны, сродни всем нашим теперешним делам; когда читаешь, и все думается, почти как Егорушке: «Зачем были все эти революции в России, и в семнадцатом, и в девяносто третьем, зачем и чего ради столько жертв?». А зачем была «перестройка», если люди неспособны измениться простым «внешним» усилием. Нужна не революция, а эволюция. Нужно внутренне переделать самих себя. Но туда ли, верно ли мы идем, в ту ли сторону, - если сегодня книги Чехова и Астафьева, Приставкина и Евтушенко – пачками летят на помойку в кузова грязных контейнеров? «За что боролись», как говорится. При этаком положении вещей, даже самые радикальные перемены, политические и социальные, - никогда и ничего не изменят: окружающая обстановка меняется, но человек остается тем же, таким же, а, часто – и едва ли не хуже, чем во времена бедного Егорушки. Это ведь именно через сто лет после смерти Чехова А.П. в наши прекрасные времена, о которых он, Чехов, мечтал, - бодрый, повсеместно разэкраненный поэт пишущий верлибром бойкие фельетоны на потребу дня - осаждал со товарищи и с помощью ОМОНа и с поддержки с верху, морил голодом в здании Союза Писателей на Комсомольском 13 своих коллег по перу. Это в наши прекрасные «сто лет» книгу низвели едва ли не ниже шаурмы и пирожков с ливером…
Вопросов много.
Но вернемся к персонажам «Степи». С самого начала Чехов дает нам понять, что слезы Егорушки на совести мамаши. Но, может быть, дядя его – Кузьмичев знает, зачем он везет Егорушку? Судя по диалогу, и Кузьмичев не знает. И везет не к себе, а к чужим людям «нахлебником», как тогда говорили.
« - Хочешь вернуться? – спросил Кузьмичев.
- Хо… хочу… - ответил Егорушка, всхлипывая.
- И вернулся бы. Все равно попусту едешь, за семь верст киселя хлебать».
Даже Отец Христофор – и тот равнодушен, кажется, к судьбе мальчишки, - недалекий, успевший забыть все науки, которые изучал, - он тоже пространно объясняет, сравнивая поездку Егорушки с Ломоносовым: «… так же вот с рыбарями ехал, однако из него вышел человек на всю Европу». Не понимает Егорушка смысла фраз О. Христофора: «как сказано в молитве? Создателю во славу, родителям нашим на утешение, церкви и отечеству на пользу… Так-то…» И О. Христофор – насквозь русский, теперешний: слова красивые, с глубоким смыслом, и вроде бы на месте, а – пустые и равнодушные. Так и сегодня: кто больше обещает, больше врет, красиво обещает, тому народ и склоняется. Храмы возводим – непременно с именами жертвователей золотыми буквами на кирпичиках… Дело хорошее. А люди, бездомные, год от года замерзают на глазах у прохожих без помощи. Около пяти миллионов беспризорных детей по официальным сводкам, большая часть – при живых родителях, - и никому и ничего. Неинтересно…Так что же это: и сегодняшняя Москва, так желаемая самим Чеховым, увидеть ее, - эта Москва – та же степь, которую видел и описывал автор: никто и никому не нужен и неинтересен. Ни дети, ни старики, ни нищие. Только вместо великолепных облаков, да звезд, да туч угрожающих ливнем – дома громадные, огни казино, да плакаты реклам рукотворные и лживые. Та же степь, только хуже, неискренней… И вот везут беднягу Егорушку. Главная цель – шерсть продать подороже, а мальчик – попутный груз, обуза. Смотрит Егорушка на степь, и на сердце еще тяжелее, оттого что непонятно: зачем везут?
Чехов нашел бы радостные краски при восходе солнца в степи, но перед глазами Егорушки ведренное утро – нарисованная автором картина, и совсем другими мазками: «Сжатая рожь, бурьян, молочай, дикая конопля, - все побуревшее от зноя, рыжее и полумертвое…»
Тут и у читателя вместе с Егорушкой падает настроение: утро, блестит роса, краски живые, а тут – «все побуревшее от зноя, рыжее, полумертвое…» Одним словом, прямо как в начале поездки: и вновь зареветь хочется, выжимает слезу чеховское горькое слово, мастерство и видение автора.
И тут уместно написать оценку особенности таланта Чехова Львом Толстым: «У Чехова своя особенная форма, как у импрессионистов. Смотришь, человек будто без всякого разбора мажет красками, какие попадаются под руку, и как будто отношения эти мазки между собою не имеют. Но отойдешь на некоторое расстояние посмотреть, и в общем получается целое впечатление. Перед вами яркая, неотразимая картина». (Сергиенко П. «Толстой и его современники». М., 1911, с. 228-229).
Мазки…Краски…
Сто лет и три года, как ушел Чехов, а о мазках и красках лучше Л.Толстого не скажешь. А вот о жизни, да и не только в Степи – Москве, бестолковщине и безалаберщине, об умирающих в столице стариках, детях без родителей, о пьянстве и вырождении? И суета: хватать, метаться, перепродавать подороже, искать по безграничным просторам «степи» некоего купца Варламова…? Шерсть продавать, как будто ни Кузьмичев, ни О. Христофор, ни Варламов, ни мы теперешние – на большее и не способны. Потерялись на больших пространствах, одиноки в этом огромном мире и мы сами – то же, те же «Егорушки»… А разве не так? Вот – «Старик Чебан оборванный и босой, в теплой шапке, с грязным мешком у бедра и с крючком на длинной палке – совсем ветхозаветная фигура…» Да полно, ветхозаветная ли? У любого вокзала Москвы, оглядитесь, и найдете десяток таких «ветхозаветных чабанов».
Надо продавать шерсть, а Варламова все не видно. Тот – тоже носится по степи, как угорелый, - скупает шерсть, норовит обмануть, сбить цену. (И это знакомо).
«- Что, проезжал тут вчерась Варламов или нет?
- Никак нет… Приказчик ихний проезжали, это точно…
- Трогай!»
И понеслись «покатили» дальше. Оборванные Чебаны, злые собаки остались позади. А что впереди? Да все то же: серость, скука, тоска. Сумерки русской жизни…
И вновь хочется вернуться к той мысли, что, Чехова в чем только не упрекали: «нытик», «холодная кровь», «хмурый человек»… «И слово-то противное: «пессимист»… - говорит Чехов Бунину. – «Нет, критики еще хуже, чем актеры». ( И.А. Бунин. Повести, рассказы, воспоминания. Чехов. «Московский рабочий» 1961 г., стр. 602).
Русская жизнь была такова, что не мог Чехов ее писать в оптимистических красках. А врать он не мог органически. «Литературное правдоподобие состоит в выборе фактов и характеров и таком их изображении, чтобы каждый признал их правдивыми» (О. Бальзак. Собр. Соч. в 15 т. Т. 15, стр. 283). «Секрет всемирного вечного успеха в правдивости». (Там же, с. 348).
Краски, мазки природы в «Степи» Чехова могли бы быть выбраны и другие, веселые, жизнерадостные, подающие надежды на довольство. И читать бы, кажется, веселее, любо-дорого, но… кто вправе упрекнуть писателя в выборе средств изображения? Много можно привести примеров и контрастного: богатая, веселая картина: дыни, арбузы, помидоры, сады… И нищенское существование Чебанов, суета Кузьмичевых, Варламовых… Но люди, их нравы, обычаи, загубленные таланты – все это не затушевать, не приукрасить, если не быть неподдельно верным и правдивым. Вот перед нами О. Христофор, загубленный талант: «… усов не было, а я уж, брат, читал по-латынски, и по-гречески, и по-французски, знал философию и математику, гражданскую философию и все науки». И на что пригодилась умная голова? «Родителей не ослушался», не поехал «в Киев науки продолжать». «Послушание паче поста и молитвы!» А если так, то зачем же плакать Егорушке, надо перенять традиции «послушания».
Все эти разговоры «о науках» надоели Кузьмичеву. Надо скорее догнать купца Варламова, О. Христофор со своими молитвами да беседами «о науках» раздражает.
«- Науки науками, - вздохнул Кузьмичев, - а вот как не догоним Варламова, так и будет нам наука».
И тут Чехов настолько современен, что чудятся все его герои, - они прямо-таки перешли в наше время. И сейчас, если послушать, «купи-продай» вытеснило все науки начисто. Торгашество, офисы, «мерченайзер», «супервайзер», «менеджер» (т.е. приказчик), - и – торгашество, и чистогонный рубль, доллар, евро, - погоня без конца и без начала, кажется, эта погоня не прекращалась, она пришла к нам из чеховской «Степи».
Егорушка смотрит на мир с детской непосредственностью, учится жить; он не всегда, не во всем понимает взрослых, учится видеть прекрасное и ненавидеть несправедливость, храбро вступился за старика Емельяна… В будущем ему суждено пережить предательство друзей, почувствовать равнодушие или тягостное сознание несовершенства своей жизни, личности… Но все это только замысел автора, а он так и остался неосуществленным. Кажется, Чехову и самому тяжело было продолжать всю эту безнадегу, но – все это можно только додумать, досказать. А пока Егорушка едет по степи, «простора так много, что маленькому человечку нет сил ориентироваться…»
Полдень. Путники расположились у ручья, стали закусывать. И тут как-то безрадостно: осока, жаркое солнце, слепни, мухи… И этот Дениска – жених по возрасту, умом – мальчик, - вся эта прошлая жизнь как будто из сегодняшнего дня, если не считать бричку и пару лошадей. «Закусивши, Кузьмичев достал из брички мешок с чем-то и сказал Егорушке:
- Я буду спать, а ты поглядывай, чтобы у меня из-под головы этого мешка не вытащили».
Забегая вперед, скажу: в мешке была шерсть и большая сумма денег. Егорушка об этом узнал только на постоялом дворе Мойсея Мойсеича.
Отца Христофора заботят лошади. «Поглядывай, чтоб никто коней не увел! – сказал он Егорушке и тотчас заснул».
Как говорится на святой Руси: «Спишь – беду наспишь». Во сне храпят: Кузьмичев, О. Христофор, и тихо… Только слышно как кликал чибис, «мягко картавя, журчал ручеек…». Степь как бы затушевала оригинальность русской души.
Скучно Егорушке. Все улеглись, Дениска, наевшись огурцов с хозяйского стола, тоже улегся на припеке «животом вверх и тоже закрыл глаза». В лиловой дали холмы, небольшой поселок из пяти-шести дворов. «Около изб не было видно ни людей, ни деревьев, ни теней, точно поселок задохнулся в горячем воздухе и высох».
Нет, не вымер поселок. Песня послышалась Егорушке. А песня – душа народа. О чем пела женщина? «Песня тихая, тягучая и заунывная, похожая на плачь и едва уловимая слухом, слышалась то справа, то слева, то сверху, то из-под земли. Точно над степью носился невидимый дух и пел». «В своей песне она, полумертвая, уже погибшая, без слов, но жалобно и искренне убеждала кого-то, что она ни в чем не виновата, что солнце сожгло ее понапрасну; она уверяла, что ей страстно хочется жить, что она еще молода и была бы красивой, если бы не зной и не засуха…». «Ей невыносимо больно, грустно и жалко себя,,,» Степь… Это несомненно: Россия. Голая, выжатая и выжженная, но совершенно невиновная и жалующаяся кому-то, небу, солнцу, Богу… Россия… С беспаспортными и безнациональными «россеянцами», без вероисповедания и ценностей отнятых двумя революциями с интервалом в семьдесят лет, войнами, глупым и безответственным правительством, жуликоватым чиновничеством и нищим народом… Все это впереди у мальчишки, обо всем он узнает в свою очередь, а пока… Пока – Егорушке все интересно. Он нашел того, кто пел. «Около крайней избы поселка стояла баба в короткой исподнице, длинноногая и голенастая, как цапля, и что-то просеивала; из-под ее решета вниз по бугру лениво шла белая пыль». Пошел Егорушка к бричке и вновь «послышалась тягучая песня». «К Егорушке вдруг вернулась скука». И время, как будто застыло и остановилось, «казалось, что с утра прошло уже сто лет…».
Пока Егорушка с кучером Дениской скакали, ловили мух и кузнечиков, О. Христофор и Кузьмичев спали. Это тоже – спать после сытного обеда – русская черта характера. «Отец Христофор, вставайте, пора! – заговорил Кузьмичев встревожено. – Будет спать, и так уж дело проспали! Дениска, запрягай!».
Когда ехали, видели то же самое. Воздух застывал от зноя и тишины, «покорная природа цепенела в молчании…»
Когда солнце стало спускаться к западу, степь, холмы и воздух «не выдержали гнета и истощивши терпение, измучившись, попытались сбросить с себя иго».
Читатель и герои в каком-то тревожном предчувствии: вот-вот настанет гроза. Прогремел гром за холмами, подуло свежестью. «Хорошо, если бы брызнул дождь!». «Но невидимая гнетущая сила мало-помалу сковала ветер и воздух, уложила пыль и опять, как будто ничего не было, наступила тишина». Нет, ничего не изменилось, и «одни только встревоженные чибисы где-то плакали и жаловались на судьбу…». И наступил вечер. Как в Бытии: и был вечер, и было утро, день пятый…
«Сумерки». Сумерки русской жизни. Сумерки и в степи. А и в сумерках все то же: постоялый двор, даже и не двор, а дом неогороженный, «жалкий вишневый садик с плетнем», словом, степь, чего там… Степь, и степь…
Комический еврей Мойсей Мойсеич, себе на уме, как говорят, все с той же заботой – «урвать»; «бедная, жалкая, вонючая комнате, широкий диван с дырявой клеенкой да три стула». Серые стены, потолок, и карнизы закопчены. Гравюра на стене с загадочной надписью: «Равнодушие человеков». И вопросы все те же: « Проезжал тут Варламов или нет?». И Соломон – не русский тип, фигура эксцентричная. С одной стороны. По Новому завету – дитя Божие, с другой – дитя антихриста. Кто он у Чехова – так и осталось загадкой. Не должен ли был встретиться в будущем романе «Степь» с этим самым Соломоном в кожаной куртке и с маузером, - юнкер или поручик Егорушка после окончания учебы в Корпусе?. . . Странный этот тип, как бы и не чеховский. Выпадает он из контекста, из общего описания «жизни-степи» русской. Выпадает он и до сего дня. Между тем, разговоры о деньгах все не сходили с языка. О них думали, вздыхали… «Ах, деньги, деньги!» - вздыхал Отец Христофор, улыбаясь – «Горе с вами! Теперь мой Михайло, небось спит и видит, что я ему такую кучу привезу». Вот смысл существования «человеков»: обеспечить себя и потомство. И тут О. Христофор не ушел от «суеты сует».
Егорушке спать хотелось. И лишь толстая еврейка не обошла вниманием Егорушку. Она «поднесла к его рту ломоть хлеба, вымазанный медом», а потом «полезла в комод, развернула там какую-то зеленую тряпку и достала большой пряник в виде сердца», хотя у самой шестеро детей, и «если бы Егорушка обладал богатой фантазией, то мог бы подумать, что под одеялом лежала стоглавая гидра». В комнате, где под сальным одеялом лежали дети, хозяин говорил с хозяйкой по-еврейски. О чем же? Можно только догадаться: нужда, суета, деньги… Даже не зная еврейского языка. Можно понять этот разговор:
« - Галл-гал-гал-гал… - говорил Мойсей Мойсеич.
- Ту-ту-ту-ту… - отвечала ему еврейка».
Между тем в комнате для приезжих Кузьмичев считал деньги. Их было много. Куча.
Самым интересным персонажем, не чеховским, я вижу прислуживающего приезжим – Соломона. Об этом Соломоне стоит поразмыслить: тип – не тип, словом, он сам отвечает на заданные вопросы. Отвечает уклончиво, как отвечал на первом допросе в полицейском участке, взятый за убийство бомбист «Степняк» (Кравчинский).
« - Что я поделываю? – переспросил Соломон и пожал плечами. – То же, что и все… Вы видите: я лакей. Я лакей у брата, брат лакей у проезжающих, проезжающие лакеи у Варламова, а если бы я имел десять миллионов, то Варламов был бы у меня лакеем». Что ж, весьма красноречиво сказано. И многое обещает. Этот Соломон по глубинному смыслу своего эзоповского языка, по подтексту, может соперничать со Смердяковым. Это – если не родные братья, то двоюродные. Верно, что и у Соломона была нелегкая судьба и интриги уже и при его рождении.
Странно: в степи, и именно в степи (что же он там поделывал, уж не скрывался ли?), в скуке, в сером однообразии, в этих сумерках, и вдруг такая личность! Ни Отец Христофор, ни Кузьмичев не поняли Соломона.
« - Как же ты, дурак этакий, равняешь себя с Варламовым?
- Я еще не настолько дурак, чтобы равнять себя с Варламовым, - ответил Соломон, насмешливо оглядывая своих собеседников. – Варламов хоть и русский, но в душе он жид пархатый; вся жизнь у него в деньгах и в наживе, а я свои деньги спалил в печке…». И вот тут-то читатель (сегодняшний читатель), окончательно понимает с кем он имеет дело. Нет, это не Смердяков. Смердякова рядом с Соломоном не поставишь: «мелко плавает»…
Деньги спалил в печке, вера ему не нравится, плохо отзывается о Варламове, о котором иные-прочие говорят чуть не шепотом из-за уважения к нему, к Варламову; на гостей смотрит с усмешкой. Никто не понял Соломона, а в глазах Егорушки он был похожим «на что-то такое, что иногда снится, - вероятно на нечистого духа». Блюститель веры христианской так и сказал о Соломоне: «На человека не похож…»
« - Забывается, - говорил Кузьмичев. – Губитель и много о себе понимает».
Мойсей Мойсеич говорил, вздыхая, про своего брата Соломона:
« - Ночью он не спит и все думает, думает, а о чем он думает, бог его знает. Подойдешь к нему ночью, а он сердится и смеется. Он и меня не любит… Ничего он не хочет!».
Хочет. И известно чего. Теперь известно, необходимо поправиться. И напомнить: экий тип дан Чеховым в 1888 году, да еще и до поездки на Сахалин. Где же Антон Павлович видел такого, выдумал? Не думаю. И как он разделил заранее Мойсей Мойсеичей от Соломонов. Тут нечто даже пророческое. Хоть на деле, и до и после «Степи» Чехов сторонился этаких предреволюционных героев. Не в пример, скажем, Куприну, Грину, Горькому или Л. Андрееву. И это странно. Тема и персонаж одним из первых найденный им, Чеховым. Занимавший впоследствии все больший интерес и размах в прессе, разговорах, течениях мысли – едва, «этюдно» намечен и брошен. А какой популярности на этой теме добились иные! Что тут? Чеховский такт, деликатность вопроса? Можно, пожалуй, понять сравнивая «Скрипка Ротшильда» Чехова с «Гамбринусом» Куприна, но и опять разница в написании, в датах выхода в свет этих рассказов, дает сто очков в пользу Чехова.
… Движение сюжета «Степи» происходит вместе с картиной природы. Проблема «человек и природа» в повести возникает из реального содержания, воплощенного в заглавии. Донецкая степь все же прекрасна: в степи рассветы, закаты, июльские вечера, когда небо все небо крест на крест волшебно озаряют, освежают звезды, у Егорушки возникают наивные мысли о смерти и душе умершей бабушки. « Когда долго, не открывая глаз, смотреть на голубое небо, то почему-то мысли и душа сливаются в сознании одиночества. Начинаешь чувствовать себя непоправимо одиноким, и все то, что считал раньше близким и родным, становится бесконечно далеким и не имеющим цены». Настроению этого момента соответствуют поэтические образы, рассеянные по разным главам повести, но объединенные повторяющимся определением: «одинокий». Одинока степь, тополь на холме, коршун в небе и могила у дороги, «а в ней – одинокая душа». Одиночество, думы, и чем глубже печаль, тем дальше уходит то, что составляло главную цель в жизни. В душе Егорушки как бы происходит переоценка ценностей. Он уже не плачет, сидя на передке думает о Варламове, - неуловимом, таинственном человеке, которого все ищут, которого презирает Соломон, и который нужен даже красивой графине Драницкой… «А какая она красивая!» - думал Егорушка, вспоминая ее лицо и улыбку, - «Егорушке хотелось думать о Варламове и графине. Больше – о графине. В мозгу возникали самые фантастические образы… Собиралась восходить луна». «Даль была видна, как днем, но уже ее нежная лиловая окраска, затушеванная вечерней мглой, пропала, и вся степь пряталась во мгле, как дети Мойсей Мойсеича под одеялом».
С самого начала в чеховской «Степи» поражает общение людей, человеческих душ. В обозе, в дороге, люди общаются, и это общение в пути, как нигде быть может, раскрывает их; а Егорушка, сидя на тюке шерсти, видит не только одинокую степь, но и людей, идущих за возами, слышит о чем говорят возчики. Портреты возчиков показаны яркими, запоминающимися. «Сила писателя, - говорил Лабрюйер, - заключается в умении хорошо определять и хорошо описывать». Определения точные, сжатые, и когда читаешь описания, увиденное глазами Егорушки или автора, видятся картины степи и не отпускает странное, загадочное, трудно объяснимое чувство, какое-то грустное и в то же время радостное чувство, как будто сам в этой степи, и что «простору много» и хочется «призывать: певца, певца!».
И тоскливо, и оторопь берет, и, если смотреть на жизнь и степь глазами любого из персонажей, кроме Егорушки, - не увидишь, пропустишь многое. И не случайно автор выбрал такого острого наблюдателя с «остраненным» взглядом, удивленным и детским сердцем отзывчивым каждому движению извне.
Восходы солнца, дневной зной, закаты и ночное бдение у Егорушки совсем иные, чем у взрослого: нет и не может быть повседневной суеты, привычке к обыденке, убивающей душу любви к деньгам, - всего того. Что присуще взрослому. Ему, ребенку, не нужен купец Варламов, не надо продать непременно шерсть. Душа его свободна до самых звезд. Созерцание Егорушки носит … сказочный характер. «Непонятно и странно, - размышлял Егорушка, - Можно в самом деле подумать, что на Руси еще не перевелись громадные, широко шагающие люди вроде Ильи Муромца и Соловья Разбойника и что еще не вымерли богатырские кони». Он способен воспринять чудесное, значит – способен и верить. Так и таскают его за собой на возу грешные, каменные люди – его, плачущего ангела.
В обрисовке характеров, портретов, людей в степи и русской жизни, Чехов достиг небывалых высот, и больших философских обобщений через экономию красок характеров, выразительных диалогов (мастерство драматурга), и подтекст. Он намеренно чурается выводов. Избегает прямолинейности. Только подсказывает. В сцене обеда за кашей: «…шел обычный разговор, и Егорушке все эти люди казались с прекрасным прошлым и очень нехорошим настоящим…». И в этом тоже сказывается ангельски-детская душа Егорушки.
«Русский человек любит вспоминать, но не любит жить; Егорушка еще не знал этого, и прежде чем каша была съедена, он уже глубоко верил, что вокруг котла сидят люди, оскорбленные и обиженные судьбой».
О каше, разговорах за едой писали и до Чехова, и после… Но кто из пишущих приподнял разговор за этой самой кашей до философских высот? Кто наметил эти самые высоты – так, таким способом: взглядом ангела на тень? И когда читаешь подобные сцены, всегда что-то вспоминается и из нашей теперешней жизни, примешивается и что-то свое…. И хочется такие эпизоды записать или переписать на наш, сегодняшний лад, самому. Отдельно додумать. Писать – и размышлять над ними.
О чеховских деталях, умении определять и называть, писали много. Многому можно научиться у Чехова. Вот, хотя бы начало грозы в степи: «Налево как будто кто чиркнул спичкой, мелькнула бледная фосфорическая полоска и потухла. Послышалось как где-то очень далеко кто-то прошелся по железной крыше». И т. д. Егорушка видит, слышит, чувствует и понимает, что вот-вот пойдет дождь: «Вероятно, по крыше шли босиком, потому что железо проворчало глухо».
«Золотинки» тонкого юмора, шутки, реплики – как бы мимоходом, рассыпаны во всех чеховских рассказах и повестях. И тут его, Чехова не с кем сравнить. Тут нет насилия над шуткой, подделки языка или диалога под ложную народность или просто смеха ради, этого деланного напоказ «юродства» которым запестрела впоследствии проза постреволюционного «соцреализма»…
Не забыть Егорушке этого дождя, грозы и всех чувств в ночной степи. На минуту он как будто оказался один на один с Богом, с первыми каплями дождя, ударами грома, вспышками молний. Страшно. На всю жизнь запомнится ему эта ночь: «Егорушка быстро обернулся вперед и, дрожа всем телом, закричал:
- Пантелей! Дед!
«Трах! Тах! Тах!» - ответило ему небо.
«Печальное нужно услащать шутками». (Силоний Апполинарий. Письма, 1, 9). Шутки, впрочем, не так уж часто встречаются у Чехова. Но – они оригинальны, их не спутаешь с анекдотами, в них не найдешь пошлости или яда.
Егорушка и старик Пантелей, старый да малый, - сквозные персонажи в чеховской «Степи». При всех различиях эти два героя повести сходны в доброте, искренней сути русского национального характера. И здесь писатель Чехов стоит особняком во всей русской литературе. Добрый талант. И не оттого ли так страшно именно у него звучит признание Мойсея о брате Соломоне: «Он и меня (брата) не любит. Ничего он не хочет!».
Так, перечитыванием вроде бы знакомого, открылся мне «новый» Чехов. Знающий многое, многое скрывающий. И не отпускало чувство, сходное с чувством «узнавания» Егорушки, - чувство настороженности и вместе с тем какой-то милой и редкой радостной грусти, будто возвратился в свое детство.
Егорушка плакал, когда его отправляли в ученье. С плачем приходит человек в этот мир, зачастую, с плачем и покидает. Конец повести – тоже весь в слезах: «…он опустился в изнеможении на лавку и горькими слезами приветствовал новую, неведомую жизнь, которая теперь началась для него…
Какова-то будет эта жизнь?».
Последняя фраза стоит особняком. И надо быть Чеховым, чтобы закончить лирическую повесть-роман, глубокой философской фразой. Можно только додумать, досказать продолжение повести, ну конечно же не радостная. Жизнь в кадетских корпусах живо дана у Лескова, а еще острее и полнее – у Куприна в «Юнкерах». А пока – жизнь в «нахлебниках» среди чужих людей, в чужом углу. И что же! Удивительная эта фраза-вопрос взывает и к нам. Удивительный вопрос, все мы задаем его себе: какова-то она будет эта жизнь?
А пока- пока ничего по сути не изменилось за «эти сто лет», разве вот Соломоны Соломоновичи добивались, добились своего. Мойсей Мойсеичи, съездили на землю обетованную и вернулись в Россию, в ту же бедность, бедность общую от которой и уезжали. А так – что? Ничего. Разве вот – Чехов, Астафьев, - связками стали появляться в мусорном контейнере. Но – так же гремит гроза, ссорятся не на живот за обедом из-за ложки с кашей.
Перечитал «Степь», и показалось, что Чехов стал еще понятней и ближе, хоть, ничего, впрочем, и не случилось…
В этот же день я узнал, что большой чин из Роспечати выкупил и вернул в Россию письмо А.П. Чехова из Великобритании. Письмо это писано в Ялте и отправлено 2 марта 1901 года специалисту по иконописи Никодиму Кондакову. В те девяностые, когда так ратовали за свободу и демократию, некто увел из архива Российской академии наук и продал письмо на аукционе «Кристис» за 7000 долларов. Этого инкогнито Лопахина так будто бы и не нашли. Не искали. И вот письмо выкуплено, возвращено. Выкуплены назад и возвращены изделия от Фаберже, выкуплены некоторые картины. И такой возврат должен утешать и радовать, но отчего-то не радует и не утешает. Много-много писем предстоит еще выкупать. Профукали цветущий прекрасный сад, оттого и настроение, как в известной одноименной чеховской драме, где под занавес старый мудрый служака, весь отдавшийся на волю господам, жизнь положивший двум их поколениям, подходит к двери, трогает ее за ручку, восклицает: «Заперто, уехали…». А его забыли. Человека забыли. Быть может, единственного во всей этой драме-комедии - человека. И далее: «Слышится отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный. Наступает тишина, и только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву».