Ирина РАКША. С лёгким паром, или Ода его величеству
Рассказ / Илл.: Художник Александр Романычев
В истории человечества так много внимания было уделено баням (древним, античным, средневековым термам), так много о них написано, что тут не хватило бы места перечислять все эти энциклопедии. Я же к слову о банях хочу добавить и свои две копейки. И пусть будет эта моя малая лепта – про бани московские. Но не про давние, знаменитые, например, Сандуновские («Сандуны») для аристократов и богачей, для купечества и дворянства. С канделябрами и коврами в кабинетах и коридорах. С живой музыкой (игра на скрипках и фортепиано), мраморными бассейнами, колоннами, настенными фресками и живописью в номерах. С полуголыми массажистками и мускулистыми банщиками с чудо-вениками из лавра, дуба и пихты... О «Сандунах» многое и в подробностях уже написали Куприн, Гиляровский, Зощенко и другие классики. А ещё плюс певцы и актёры, часто бывавшие там.
Я же хочу вспомнить бани другие, которые знала с детства. Городские бани для бедняков, для люда простецкого, разночинного, мещан и торговцев. Такие бани были во всех районах Москвы. И ближе к центру, и на рабочих окраинах, даже в посадах. И в народе они были желанны, необходимы и очень любимы.
Вот и в моём детстве раз в неделю мы ходили в баню мыться. Это было правилом, а скорее даже праздничным ритуалом, которого ждали. Помню две бани моего детства. «Андроневские» (у бабушки почти в центре Москвы у Таганки) и «Алексеевские» (недалеко от моего родного дома в Останкино у завода «Калибр»).
Но прежде, чем говорить о них, вспоминаю, что однажды я уже писала об этом в рассказе «Ода его величеству». Вообще-то разные оды, панегирики, мадригалы поэты посвящали императорам, полководцам, героям войн и олимпийского спорта. В наше время оды писать перестали. Поздравляют всё больше простенько по телефону, порой телеграммой, а теперь по интернету. И не как прежде в рифму, в стихах и с музыкой, а в прозе. В суровой прозе. В советское время, например, писатель Виктор Астафьев всё-таки сочинил хвалебную песнь огороду. Он так и назвал её: «Ода русскому огороду». Написано талантливо. (Впрочем, как всё у него). Но обычно оды, как возвышенный комплимент, писали поэты. Кому-то, чему-то. От Горация до Петрарки, от Ломоносова до Пушкина, от Баратынского до Гумилёва и так далее. Но вот далее дело с одами как раз заглохло. В ХХ веке после суровых, кровавых войн и революций этот изысканный жанр совсем увял. И пока, уже в новом веке, что-то не расцвел, не возродился. А мне давно хотелось воспеть один бытовой предмет, который уже много лет, всё служит и служит мне, а так же всему человечеству. И называется он обычно и прозаично – Таз. Но это был не просто «таз», это его Величество «таз». Ни клейма, ни печати на нём не было. И неизвестно когда, на какой фабрике он рождён.
О, как долго этот эмалированный белый таз сопровождал меня в жизни. Сперва, конечно, сопровождал мою бабушку, затем маму, потом уж меня. И был твёрд, послушен и щедр, ибо был широк, глубок и распахнут. Постоянно, конечно, блестящий, поскольку сотни раз мытый, он казался новеньким, как новорожденным. А главное, был всегда очень нужным, порой просто необходимым. И при том в самых важных и разных случаях. «Я без него, как без рук» – говорила бабушка и со стуком доставала его из ларя в кухне. И мама так говорила. И потом я.
Значение этих тазов было буквально бесценно. Чего в них хозяюшки только ни делали, ни готовили! В них стирали и полоскали бельё. Представляете, сколько всякого белья, благодаря тазу, за целый век стало чистым? И если это бельё сложить стопкой, то, наверно, она достанет до неба.
В них замешивали и мяли тесто перед выпечкой хлеба. К каждому празднику в них нарезали уйму овощей – готовили непременный свекольный винегрет. А ещё – в сезон осеннего урожая варили в кухнях из ягод и фруктов варенье. О, этот лакомо-сладкий дивный запах булькающего в тазу варенья. И рядом седая бабушка в вечном фартуке стоит с деревянной лопаткой у горящей плиты. И я, кроха, тут же, но чуть поодаль (от горячих, случайно летящих брызг) в ожидании пенок, снятых с варенья в блюдце. Законная сладость и радость всех внуков и внучек! При варке варенья у бабушки был свой секрет: на дно таза она клала фамильную ложку из серебра, чтобы варенье не портилось. И оно действительно не портилось до следующего урожая. (Хотя специального медного таза для варки варенья у нас почему-то не было).
Но последней каплей восторга перед тазом является его роль в купанье детей. В нём перекупалось три поколения нашей семьи. И бабушкиных, и маминых, и моих. Конечно, не новорождённых (там нужна детская ванночка), а детей подростковых, которых мамы брали в общественные бани. И их румяные голые попки сидели в горячей воде на его белом дне.
И именно с таким семейным тазом и сменным бельём, мочалкой и мылом мы ходили в баню. Домашний таз брали с собой, разумеется, для ребёнка, то есть для меня. И если в Останкино в баню мы ездили с мамой на гремящем трамвае, о двух высоких деревянных вагонах, то с бабушкой ходили пешком неспешно и чинно, как бы торжественно, пересекая Садовое кольцо. (В отличие от мамы, которая всегда куда-то спешила). Бани «Андроневские» были на высокой горе у Спасо-Андроникова монастыря. С горы, от стен монастырского храма, нам, как с птичьего полёта, широко открывалась чудо-картина, как и некогда, наверное, Рублёвским монахам-строителям. Внизу темнела любимая наша речка-невеличка Яуза, с её ленивым течением, идущим к Москва-реке. Тут видели мы и мост через Яузу. И на том берегу, уже в заречье (в Сыромятниках), мне виделись, как старые разбросанные игрушки, убогие серые домики, амбары, сараи, заборы. Они были глухие, словно прижатые тучами. И над всем этим стоял грай и летали стаи чёрных ворон. А мы с бабушкой перед мытьём в бане, куда оставалось рукой подать, стояли рядом, старый и малый, у святых белокаменных стен, и, перекрестясь, смотрели и вдаль и вверх на золотые вознесённые купола и кресты. Они словно соединяли небо и землю. И мне хотелось раскинуть детские ручки, как бы сгрести, подтянуть и поднять снизу вверх все эти игрушки, эту серую даль с вороньим криком, сюда под благой свет святых куполов.
...А вот в Останкино мы с мамой ездили мыться в баню тоже с таким же большим тазом, с мочалкой, мылом и сменным бельём. Но на гремящем трамвае № 39 в село Алексеевское до пятой остановки «Завод «Калибр» (теперь это Проспект Мира). В высоком, дребезжащем вагоне. Толстая кондукторша в перчатках без пальцев (их отрезали, чтоб было удобней считать мелочь за проезд) кричала на весь вагон охрипшим голосом: «Граждане, оплачивайте проезд!.. Следующая – завод «Калибр». Бани!» И, кинув монеты в сумку, висящую на животе, тут же отрывала билетики с рулонов, висящие на груди. Белый – для взрослого, голубенький – для ребёнка. А ещё у неё была метровая палка, чтоб не ездили «зайцем». Если ребёнок выше палки – плати, если ниже – бесплатно.
Ах, уж эти трамвайные билетики середины прошлого века. Мы их не выбрасывали, потому что по ним гадали, как по картам «на счастье, на нечаянную радость». Например, если сумма двух первых и двух последних цифр получалась «круглой», то билетик мелко рвали и... глотали. Да, да, съедали, чтоб не упустить удачу. И наша удача, действительно, состоялась. Папа-танкист, гвардии капитан, вернулся с войны и даже не раненый.
А баня при заводе «Калибр» стеной вплотную примыкала к заводу, считалась заводской и рабочие после смен, в отличие от людей городских, мылись бесплатно. Дни мужские и женские чередовались. Расписание кассирша писала карандашом от руки и вешала бумажку снаружи на дверь предбанника. А в нём, душном и тёплом от влаги, мы разувались и раздевались догола у больших деревянных лавок с перегородкой посередине, то есть делящих лавку надвое. На перегородке с обеих сторон наверху торчали крючки с номерами. И каждый под «своим» номером складывал своё бельё как чистое, сменное, так и снятое. И мы туго закутывали свою одёжку в мамину юбку, в круглую мягкую, словно болотную, кочку. И мама перекрещивала её от воров. А ещё исподнее белье можно было бесплатно сдать в санобработку, в прожарку – от гнид, вшей и блох. А после банной помывки перед уходом ты получал его по талону уже без паразитов. И справку в два слова с синей треугольной печатью: «Санобработку прошёл... Санпропускник №...» Но мы с мамой бельё не сдавали.
А мама, прихватив таз и взяв меня за ручку, распахивала дверь в «помывочный зал». Нас тут же обдавало волной горячего пара и оглушительным шумом падающей воды, как возле горного водопада. Это лилась, гремела вода из кранов, из душа, что в углу зала, из десятков казённых жестяных шаек о двух ручках, в которых, как в тумане преисподней мылись тела. Мокрые, скользкие тела голых простоволосых женщин. Молодых, старых и малых. Одни сидели на горячих, каменных лавках, ошпаренных кипятком. Другие с шайками в руках теснились в очередях к кранам с горячей и холодной водой. Третьи мыли детей или мочалками тёрли друг другу спины. Иные, склонясь к шайкам в мыльной обильной пене, буквально, как бельё, стирали свои волосы. Седые, русые, чёрные. Длинные и короткие. Мыло было разное, трёх сортов. Брусок тёмного мыла, которым мылось большинство, называлось «простым». А то, что поменьше, даже с печатью «72 %» было посветлее. И, наконец, самое желанное, ароматное розовое называлось «Земляничное». Правда, было ещё мыло «Дегтярное», очень вонючее, но его, как правило, в баню не брали.
Матери первыми мыли, конечно, детей. И те, старательно натёртые мочалками с мыльной «едучей» пеной, затем омытые тёплой водой, розово-чистые, как ангелочки, смирно сидели в домашних тазах. Смотрели по сторонам ясными глазками и отдыхали от пережитого «мучения»... Так вот и я, намытая «до скрипа» отдыхала, сидя по-турецки в прохладной воде, в нашем тазу. И всё, что сперва мне казалось в пару и шуме чуждым, как в преисподней, постепенно менялось, преображалось. Все те, и дети и взрослые, что в суровом мире за стенами в своих убогих нищих одёжках – рваных ватниках, стёганках, в стоптанных валенках, опорках и сапогах, в отцовских ушанках и старых шалях, все те, кто ещё сегодня с утра, возможно, жестоко ругались, друг на друга орали и дрались в очередях, на рынках, в магазинах и во дворах, теперь виделись мне совсем иными. Беззащитными, добрыми, чуткими. И потому прекрасными, как в раю. «Гражданочка, потрите мне, пожалуйста, спинку», – говорит одна соседка по лавке другой сосем незнакомой тёте. И вот они уже, словно родные, моют друг друга бережно и старательно... И сколько я ещё встречу таких преображений в своей жизни.
Эти голые беззащитные люди тёрли друг другу спины, окатывались из шаек горячей водой. А за стеной в то же время, в оружейном цеху с портретом Сталина в Красном углу под потолком, исхудалые, измученные войной и послевоенным голодом, женщины и подростки в ватниках изготовляли, таскали, грузили снаряды. Разных калибров. Громыхая, плыла без остановки по цеху чёрная лента конвейера. И надрывно, словно в отчаянье, стучали, крутились станки. Горько пахло машинным маслом, железом. И сотни, сотни остроносых смертельных снарядов скапливались в цехах у вагонеток, и во дворе у платформ и товарняков. Во время войны они отправлялись отсюда на фронт, а после в арсенал, в хранилища.
Жизнь и смерть дышали рядом.
А однажды, когда я была уже первоклассница, в этой же бане, в помывочном зале я испытала шок. Пережила сильное потрясение. Уже вымытая, я украдкой смотрела на голую маму, стоящую с шайкой поодаль у кранов среди таких же голых женщин. И …вдруг... О, ужас! – даже дыханье сбилось. Узнала в лицо Раису Петровну, свою первую, уже любимую, учительницу. Но она была не она. Потому что совершенно... голая… Ну совсем, совсем го-ла-я. Голова, плечи, груди. И ещё ...тёмный уголок у ног, как и у мамы. Они рядом стояли с шайками у кранов в ожиданье воды и, как ни в чём не бывало, улыбаясь, беседовали. Да-да… О чём-то мирно, спокойно беседовали. Словно так всё и надо. Но она-то, Раиса Петровна! Она же была учи-тель-ница! Которая этим утром вызывала меня к доске. А тут была какая-то мокрая, белотелая тётя, о двух руках и ногах, и голая... перед всеми. Ах, только б она не повернулась ко мне! Я готова была испариться. Замерла, умерла, вобрала голову в плечи. Моё лицо заливал жгучий стыд. А сердце, словно не билось... Только бы она меня не заметила, не узнала. Вот такую голую. Сидящую, как младенец, в домашнем тазу… Хотелось исчезнуть, как невидимка… Но тут спасла дело мама. Она подошла с полной шайкой воды. «А знаешь кого я сейчас встретила? Твою учительницу. Она довольна тобой». И, грохнув тяжелую шайку на камень лавки, невольно загородила меня. И тем самым буквально спасла, как я считала, от неминуемого позора.
А ведь только сегодня утром в классе эта стройная, пышноволосая Раиса Петровна, вызывала меня к доске. А закончив урок, громко диктовала классу домашнее задание в букваре на завтра. И вдруг... Вдруг – такое!.. Невыносимое. Немыслимое до слёз…
Ах, Раиса Петровна. Моя дорогая… Как там в школьной песне поётся? «Простая и сердечная, / Ты юность наша вечная, / Учительница первая моя!» Вы научили меня русскому алфавиту. Научили ровно и бережно выводить буквы в тетрадке, макая стальное перо-лягушку в чернильницу-непроливайку. Затем из этих букв научили составлять слова. Потом слова связывать в предложения. А в предложения заключать ясные мысли. Так я стала писать. И всё благодаря Вам. И вот пишу до сих пор. Всю жизнь пишу. Даже книги. Вот о Вас пишу, дорогой мой человек... Где Вы, моя бесценная? Живы ли? А если нет, где Ваша могила? Я поклонюсь ей и сердечно припаду. Пусть родная наша земля Вас хранит. И Господь простит Ваши грехи. А у Бога мёртвых нет. Значит, и мы с Вами встретимся.
...И всё-таки, несмотря на «мелкотравчатость» бытовой темы (как тогда клеймили писателя советские критики), я хочу закончить этот рассказ словами о тазе. Сегодня, когда в городах страны практически в каждой квартире есть и ванна, и душ, не могу не вспомнить о нём. И вот сейчас, как в старинной торжественной оде, провозглашаю: «Да здравствует его величество ТАЗ ХХ века!!!... Ура!»