Александр БАЛТИН. Рассказы «Старик без моря», «Вольтовы дуги жизни»

Илл.: Художник Вадим Столяров

Старик без моря

 

Кусает пчёлка момента, и человек, ещё официально не въехавший на территорию старости, воображает себя стариком.

 Гнутые корни вен, и тугая, вязкая кровь, двигающаяся по ним спорадическими толчками; руки, усеянные гречкой, какую не сварить, будто в руки уже положена земля.

Тело рыхлое, как простокваша, худое тело холодно, никак не согреть.

И как это «я», которое не расшифровать, обитает в нём…

Опять снилось: мама, сияющая, тёмноволосая мама, ведёт за ручку в детский сад, где над песочницей спутанные тополиные ветви бросают лёгкую, оливковую тень в неровности игрового рельефа.

– Ма, я уже почти все цифры могу писать! – хвалится малышок, ощущая себя абсолютно защищённым.

– Молодец, заяц!

Я – заяц, прыг-скок.

Он вырывает ручку, чтобы поскорее бежать к своим.

Он, тяжко ворочаясь под одеялом, думая сразу – о крови, пульсирующей толчками, о возрасте, навалившим мешки с чем-то на тело, о маме, которой нет столько, будто приснилась, скрипя и кряхтя, выбирается из кровати.

Голова кружится слегка.

Что ещё?

Дыхание вырывается из телесных недр так, будто каждая порция его стоит дорого-дорого.

Никаких сияний.

Апрель, вдруг принявшийся играть снегом, не сулит тепла, которое так любит старик.

В старости люди становятся добрее и умнее?

Прочитал где-то – теперь убедишься, насколько это не так: набранные за жизнь навыки не делают умнее, а добрее?..

Просто равнодушие – пред печатью смерти – овладевает ко многому: где раньше начинал бурлить эмоциями, теперь даже не шелохнёшься душою…

Вот и всё добро.

Старик думает, отправляясь в ванну, что злым никогда не был, что зло – совсем плохо, и столько его вокруг.

Кто сказал, что павликиане не правы?

Большинство людей вообще неосознанные ариане.

Старик некогда много читал, сильно болея Богом. Так ни к чему и не придя, он и теперь читает: газеты, книги, не привыкнув к компьютеру.

…Мама варит кашу на кухне.

Молодой человек, спешащий в институт, на ходу хватает несколько ложек, а отца они похоронили уже. Живут вдвоём.

Что будет, когда мамы не будет?

Старик, бывший молодым человеком, спешившим в институт, отгонял эту мысль. Приятно считать, что мама бессмертна.

Приятно, спасительно.

Он умывается, одинокий старик, большую часть жизни штудировавший онтологию одиночества; он умывается, отфыркиваясь, чистит зубы дешёвой пастой.

Надо мыло купить – мокрый зелёный кусок неумолимо тает.

То же мне, снег!

Но тот не бывает зелёным.

На кухне быстро вырастает хризантема огня, старик варит овсянку: мама считала её самой полезной из каш, почти всегда завтракали ею, и мама до конца, упорно, держалась за жизнь, дом обихаживала, как могла.

Он был безбытен.

Не особенно ладилось всё.

Но в жизни как-то укоренился: бухгалтером работая, зарабатывал достаточно, всегда, при всех режимах в цене.

Похоронищики, бухгалтера, врачи…

Если бы я был похоронщиком?

Масса каши густеет, крошечные гейзеры лопаются на поверхности, и, выключив огонь, старик, чтобы прошло какое-то время и каша остыла, идёт поливать цветы.

Пластиковая бутыль на подоконнике наполняется постоянно.

Она потемнела – бутыль сия, она стала несколько мятой, и, полив любимый бальзамин, старик говорит ему: «Не болей»…

Он хочет сказать, как ему одиноко, но…

Некогда разойдясь с женой, так и не женился вторично, а то, что не было детей, болью прошивает сознанье, привыкшее ко многим болям за жизнь.

Старик, вернувшись на кухню, выкладывает кашу на тарелку, чай заваривал вчера, и, вспомнив, что не подогрел чайник, включает его…

 Движения сопровождаются разными болями: как, по какой шкале сопоставить, какая серьёзней – боль, поедающая изнутри, или эта – физическая, разная…

Руки дрожат слегка.

Простые вещи выпадают из памяти.

Мама в своём байковом, пёстром халате, входит на кухню.

– Будешь кашу, мам?

– Да, сынок.

То, что не войдёт никогда, также, как и то, что не услышать слово «сынок» в свой адрес, режет и режет.

Невидимый скальпель, но не лечит он.

Простейшие вещи выпадают из сознания: позавтракав, старик пересчитывает деньги, оставшиеся от пенсии, он хранит их в ящике стола.

Будто игра – выдвинул, деньги есть.

Потом они тают, как мыло, как снег.

Потом приходят новые, будто денежная субстанция живёт своей жизнью.

Человек не может жить, но живёт, одолевая неведомое ему пространство будущего, столь стремительно превращающееся в прошлое, и покуда добрый бог павликиан не победил, приходится терпеть всё зло, наваливающееся постепенно.

Смерть родителей.

Одиночество.

Старость.

Собственную смерть не перетерпеть.

Старик одевается – медленно, иначе туго, толчками ползущая по венам кровь не позволяет теперь; он одевается в аккуратный, старый и дешёвый, серый костюм, хочет всегда выглядеть прилично.

Он, одевшись, видит себя в зеркале: жёлто-серое лицо, лоб высок, будто был философом всю жизнь, морщинистый пергамент кожи.

Неприятно смотреть.

Остатки седых волос.

Причесать их.

Расчёска в ванне, на подставочке, рядом с зубной щёткой, ножницами, ещё какой-то бытовой мелочью.

Холодновато на улице.

Дорожки черны, снег быстро размокает апрелем, но лежит белизна на пространствах, не предназначенных для ходьбы.

– Привет, дядь Слав!

Женька с первого этажа, высокий, ражий и жизнелюбивый, глядит дружественно.

– Здравствуй, Жень. Как дела?

Рукопожатие старика ещё достаточно крепко, чтоб думать о смерти.

А как о ней не думать?

– Отлично? Как вы? Помощь не нужна?

– Спасибо, Жень. Справляюсь.

Мельком в бессчётный раз, подумав о том, что в районе хорошая инфраструктура, идёт в «Магнит».

Что надо?

Никогда не записывал, поэтому чуть не автоматически покупает молоко, гречку, хлеб, кефир, макароны.

Взять сосиски?

Подумав, старик покупает компактную упаковку куриного мяса. Сварить?

Потушить…

Мама готовила превосходно, густота её супов воспринималась как пищевое счастье, разнообразие вариантов мяса мнилось бессчётным, как и превосходная выпечка, слоившаяся таким смаком.

Старик готовит просто, да и есть не хочется, иногда он просто заталкивает в себя еду…

Духовное – важнее?

Тогда почему, объясните, без молитвы, церкви, равно – музыки, физики, живописи, поэзии – можно жить хоть девяносто лет, а без еды – два или три десятка дней?

Без воды и того меньше.

Старик никогда не голодал, и никогда не был церковным: захаживая иногда в разные храмы, стоял, скорее вслушиваясь в себя, нежели в церковное пространство, силясь понять нечто.

Ничего не понял.

Может, перед смертью откроется нечто?

…отец умер, когда ему было девятнадцать – мягкий интеллигентный физик-отец: просто сжало сердце, неотложка увезла его, а через день – позвонили.

Похоронная суета отвлекает на чуть, и, столкнувшись с первой смертью, он не слишком осознал, как жалит она.

Узнал потом, теряя близких, и, перебирая их имена, или вглядываясь в фотографии, как в церкви когда-то, силится представить – где они?

Мама снится.

Старик расплачивается.

Черноволосая гастарбайтерша за кассой красива.

 Старик выходит в белизну дня, идёт, шаркая, и пластиковый пакет, вместивший нехитрый рацион его, покачивается чуть-чуть…

Старик обходит двор, совершая небольшую прогулку.

Старик поднимется по лестнице, потом на лифте, чтоб погрузиться в бездны своего одиночества, пока сочинитель, никак не способный пережить маму и наградивший этим же старика, видит, как из подъезда его выходит Зуля, ведя Катю и Полинку – дочек.

…Много лет прошло.

Они прошли, протекли, песок в перешейке стеклянных часов, и сочинитель вспоминает, как носился во дворе, по площадке с сынком своим и Катей, дружили дети.

Пихнув Катю, сказал ей: «Ну, побежали!»

И они побежали, ловя друг друга, маневрируя между конструкциями игровой площадки, смеясь, всё было хорошо.

Дома ждала мама – с готовым вкусным обедом.

Всё было прекрасно.

Мама не ждёт.

Практически не снится.

И, силясь понять, где она, сочинитель думает.

Думает, как старик.

 

***

– Ма, купишь мороженое? – спрашивает Катя.

– Да, да, мам! – верещит младшая Полинка.

Они улыбаются – все, заходя в магазин.

 

Вольтовы дуги жизни

 

Ритмы свадьбы, играемой на даче, рвутся яро, плотно окрашенные бессчётностью перемещений, колдовством пьяной игры с сознаниями, всем-всем…

 Величественная бабушка – отчасти царственная, с короной кос, уложенных вкруг головы, испекла старшему внучку, который теперь женат, двенадцать тортов: различных, равновкусных – от мягкого, коричнево-белого «мишки» с великолепным, сметанным кремом, до – морковника и творожника: пышных коржей…

Но – до всего этого надо дойти.

Рослый, пышнощёкий и курчавый Андрюха Журавлёв, опьянев, двинулся напрямую, снеся бабушкин куст роз: один из двадцати пяти…

– Журавель! – укоризненно крикнул кто-то…

Калуга – будто далека, если выйти на дорогу, начинающую спуск к неподвижно текущей Оке, можно увидеть собор: величественный, в парке, а утром, дымке, он – словно спущен с небес на не зримых нитях метафизического злата.

Но – никто не будет выходить сюда, не зачем, тут – своя страна, организованная шестисоточными участками, нарезка конца 50-ых, и границы часто условно: малинник служит ими, кусты-шатры крыжовника.

Алексей: жених? или уже муж? в сером, добротном костюме, он – лейтенант подводного флота, а в недрах СССР, где разворачивается действо, это многое значит.

Он пойдёт вверх, дальше, уедет с женой, бывшей одноклассницей, в Мурманск, или Североморск, там развернётся жизнь, покуда бушующая под Калугой.

Водку закупали ящиками.

Геня – так называют обычно Лёшкиного отца – большелоб и бородат – несколько суетлив: всё так пышно, бессчётность выпивки и еды, мерцая и пестря, привлекает, да нельзя ему пока выпить: ведь часть гостей придётся развозить…

 Под вишнями – травный большак, тут грохочут танцы, рвётся ритмами музыка, магнитофоны, кажется, потеют от натуги.

Рвётся музыка, и опьяневшая, счастьем пропитанная молодёжь, соответствует неистовству ритмов.

С кем танцует невеста? Она же – жена?

С кем-то из одноклассников: класс был дружен, многие здесь.

От дачи, обложенной кирпичом, изначально деревянной, идут столы: тянутся, составленные из многих, и, загибаясь буквой Г под те же вишни, несут с трудом избыток всего: покупного и самодельного.

Гена и Таня – родители Алексея – грибники и садоводы. Крепкие маринованные белые, разлапистые солёные рыжики, мелкие скользящие опята – обычное дело, как и огурцы, помидоры, округло-звёздчатые патиссоны…

 Всего вдоволь, и пресловутый оливье готовился вёдрами, а буженина запекалась увесистыми ломтями.

Машины, беспорядочно стоящие, новые приходящие люди…

– Эдя, долго ждём!

Сосед наконец-то проявился: лысоватый, радостно поздравляет, отдавая конверт с купюрами.

Деньги – лучший подарок, таков уж нрав их.

– Горько! – надсадно кричит кто-то.

Подхватывают, сплетаясь, другие голоса.

Найти б ещё затанцевавшуюся невесту…

Находится всё же, и, пока рядом сидящий с молодыми наворачивает третью порцию красно-белой селёдки под шубой, молодые целуются…

 Таня, мать, купеческого склада, улыбчивая и величественная, как бабушка, выплывает, неся объёмную посудину холодца.

Мясного и густого, попахивает чесночком, жемчужно подрагивая…

И только бабушка замечает, как по дальней дорожке идёт высокая и чёрная, худая, тощая скорее, как рыбья кость, старуха, идёт неспешно, но и не медленно, словно несёт нечто – торжественное и страшное одновременно.

Кто бы это?

Пространство дачного мира обширно, чтобы знать всех.

Бабушка, огибая машины, покачав головой над разорённым розовым кустом, идёт ко входу, старуха, на мгновенье пропав из виду, появляется, направляясь к ней – бабушке, вышедшей за ворота.

– Здравствуйте.

Сухо сжатые губы старухи в чёрном, тяжёлая печаль чела.

– Здравствуйте! – отвечает бабушка, оправляя корону кос.

– Извините, – говорит чёрная. – У нас похороны. Нельзя ли потише, а?

Бабушка вздрагивает – контраст бьёт сильно в бубен сознанья.

– И вы нас извините. Но у нас – свадьба…

– Ах так… Что ж… Тогда, конечно…

Она разворачивается, и, по-своему величественная, словно одетая незримой аурой скорби, отправляется в обратный путь.

А бабушка возвращается в горнило гулянки, думая, дойдёт ли дело до тортов.

Мальчишки подбегают, дети гостей, обещала им, и – ведёт их, шустрых и весёлых, на веранду, отрезает куски… чего попросят.

Август бушует солнцем, ответствуя веселью, не замечая смерть.

Или нет её?

***

…как мы, павликиане, как именовали нас враги, воспринимали смерть?

 Разумеется, зная, что зримый мир – деяние злого, хотя и очень могущественного бога, видели в ней – открытые, отверстые скорее – врата: начинающие путь-полёт в иные пространства, где материальность совсем иного толка: она прозрачная и светящаяся, и нет в ней тьмы, поскольку является деянием Бога доброго.

…Исказили слово Иисуса.

Он составлен был из светового вещества.

Внешне – выглядел почти, как люди, хотя было нечто мерцающее в его плоти: то, что и позволяло творить чудеса, а потом воскреснуть.

Собственно – и чудеса-то были просто следствием законов духовного мира, которые знал он, но не ведали обыденные насельники земли.

Было: посланный усмирять и подавлять нашу разросшуюся общину, Симеон – византиец, привыкший к богословской путанице и к мечу, решающему любые вопросы: начав с казней, чья жестокость была заурядна, поразился кротости нашей, и, вступая в разговоры с братьями, дивился, узнавая подлинность лучевую учения Христа.

Дивился, словно благородно заражённый нашим словом, вернулся в Византию одним из нас, потом – ушёл оттуда, возглавил общину, быстро набирающую людей…

Крестьяне присоединялись, беглые горожане, всё росло, хотя не было нам покоя, никогда не было, пока один из вождей наших не решил перенять частью меру управления у тех же византийцев.

Или – у армянских провинций империи.

Он руководил возведением крепости, камни громоздились, грубой была кладка, крепость росла, силы наши собирались, к сожалению – обретение таковых не способствовало чистоте веры.

Мы превращались в павликиан – из христиан.

Мы…

…были уничтожены: как вы знаете из энциклопедий, хотя нити учения чистоты не выдрать совершенно из ткани человечества – перешли потом катарам, альбигойцам…

***

Саша, младший двоюродный брат Алексея, сидит за чистейше вымытым столом, на аккуратной кухне у старика, приехавший с мамой – сюда.

Сюда – в Болгарию, почитавшуюся в густотах СССР шестнадцатой республикой, хотя, когда продавцу случайно дали с другой мелочью копейку вместо стотинки, он сказал, недовольно морщась: Эт не Советский Союз, эт Болгария…

 Старика зовут дед Боря: или Борис Иванович; жизнь его нравом крутого маршрута отличалась.

Кадет некогда – не по партийной принадлежности, а по учёбе, в семнадцатом, не видя перспектив в разгоравшейся нови, бежал, но, в отличие от большинства однокашников своих, осел в Болгарии: рано женился.

У него – двое детей – Борис и Петка, и сколько-то внуков, Саша, 12 лет, не шибко запомнил сколько.

Он доживает один, хотя дети и внуки навещают часто, жену похоронил, и в однокомнатной его, – обширна, впрочем, комната, – квартире – почти набожная аккуратность.

С хозяйством справляется сам: мало того – кулинарит отменно: сейчас, например, достаёт из духовки слоёное, запечённое блюдо, где сложно смешались кабачки, рис, мясо.

Кислое молоко, непременно участвующее в болгарской трапезе, извлекается из холодильника.

 Саша ест дымящиеся ломти, политые простоквашей кислого млека, ему вкусно, а мама с Борис Иванычем обсуждают ветвистые корни рода, как-то странно соединившего людей…

Саша слушает вполуха, не зная имён, не представляя лиц.

Имя – таинственный код плоти.

Или – верхушка, как айсберга – души?

И вдруг слышит вопрос деда Бори: Лёшка? Мальчишка шустрый такой.

– Ну, – восклицает молодая совсем мама. – Сегодня женится!

– Да не может быть, Ляль! – Дед Боря вспоминает своё – мальчишку, пешком ходившего под стол, и Саша, маленький книгочей, думает о специфике восприятия людей людьми: не описать оную, как ни выворачивай язык, какие иллюзии не строй.

***

Через несколько лет будет, сидя под калужскими, дачными вишнями, ветви сплетающими в сложный смысловой орнамент, разговаривать с другом, собиравшемся поступать в духовную семинарию.

– Ты правда веришь…во всё это?

– Мне положено, – отвечает друг важно и таинственно, алтарничавший в одной из калужских церквей с пятнадцати, смущая тем партийного своего, из заводского начальства, отца.

– И ты считаешь… веришь, вернее, что нечто может жить после смерти?

– Конечно. Мне так положено верить. – Словно возглашает басовито, словно репетируя церковную роль…

 Саша не верит.

Восемнадцати… что ли? летний не понимает совершенно, что может жить, если жизнь, как воспринимал тогда, есть следствие функционирования мозга, круговорота всевозможных жидкостей, биения красного, кровавого сердца, как может работать постоянно, не прерываясь?

***

Пока же Саша в Болгарии, которая стянута на данный момент к аккуратной, как хорошо выпеченный пирог, кухне деда Бори.

На даче же продолжается волшебство широкого праздника.

Оно буйно, кто-то спит уже, другие допивают, разбившись на группы.

Геня увёз сколько-то шумных гостей, скоро вернётся, отвезёт ещё одну людскую порцию, и, наконец, получит доступ к роскошному алкогольному яду веселья.

…а нас, Саша, вырезали под корень: павликиан, бывших истинными христианами, вырезали, не интересуясь, кто прав, кто нет, просто – опасаясь конкуренции.

Дед Боря водил по таинственно-тёмным, внешне мечети напоминавшим софийским храмам.

Смерть всегда рядом – знает Саша, практически превратившийся в старика; Алексей давно в разводе, большинства участников той свадьбы нет.

Как деда Бори.

Как мамы…

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2025
Выпуск: 
5