Татьяна ГРИБАНОВА. Летние рассказы

Илл.: Художник Андрей Жилов

Охапка луговых цветов

Всего сразу и не охватишь, что хотелось бы написать об отце, поэтому время от времени имя его снова и снова возникает в моих рассказах. В эти дни июньского разнотравья, дни хлопотной, но безмерно радостной для всякого русского мужика покосной поры, хочется, чтобы эти короткие воспоминания, как неугасимая моя память о нём, душистой охапкой, всегда так обожаемых им луговых цветов укрыли бы его могилу на погосте старинного нашего села Кирово городище.

 

 Июнем 2019 года, таким же, как и сегодняшний, пропахшим липой и сурепкой, цветущим картошником и осеявшим его подсолнечником, поначалу ослепительно жарким, а где-то с середины вошедшим в свою обыкновенную колею: солнце – грибной дождик, солнце – огородный дождик, солнце – на скошенных лугах оттавный дождик, тогда, в июне, помнится, как чувствовала, что подступило отцово последнее лето, приезжала в родительский дом чаще обычного.

 Разговаривали, разговаривали… Будучи человеком образованным, имея за спиной не одно высшее образование, с возрастом занятие это, вести красивую беседу, он любил особенно, а коли собеседник попадался интересный, мог предаваться ей запоем, часами. Незаметно, чтобы, упаси Бог, не сбить отца с мысли, не лишить радости общения, возможности в безлюдной деревушке, наконец-таки, потолковать всласть, я включала диктофон.

 Многие воспоминания и раздумья отца стали впоследствии основой моих стихов и рассказов о глубинной русской деревне, о житье-бытье немногочисленных её обитателей, о, кому-то покажется простенькой, незамысловатой, а на мой же взгляд, удивительной, самой, что ни на есть русской природе нашего срединного края.

 Частенько, несмотря на преклонные отцовские года, мы выходили за калитку на заре и пускались в очередное, как ему нравилось говорить, кругосветное путешествие, каждый раз осваивая нехоженные этим летом, но знакомые-презнакомые за долгую жизнь тропы и стёжки.

 Отец уродился великим жизнелюбом. Последним, но вместе с тем таким счастливым летом втайне от меня, а я-то всё понимала, он прощался со всем, чем жил и дышал столько десятков лет, что, сули ему горы золотые, никогда бы не предал и не оставил на произвол судьбы, разве что смерть забрала бы его в какой-нибудь его коммунистический рай. Хотя… к концу жизни отец всё чаще стал вспоминать Бога, пытаясь наверстать из наших разговоров и чтения Евангелия о православии хотя бы малую толику того необходимого, что надобно знать русскому человеку, что не случилось ему обрести в течение всей его долгой, многотрудной судьбы, вышедшей из безотцовщины, дотопавшей до школьного директорства, а потом и вовсе – до руководства рентабельным колхозом.

 

 Обходя одно за другим любимые наши места, я смотрела на них отцовскими глазами, с большим любопытством и вниманием погружаясь в его былины. Мне открывалось многое, о чём я и ведать не ведала, что свершилось в нашей округе за десятки, а порой, – отец был ещё тем краеведом! – и сотни лет до моего рождения. Как я сожалею, что страницы его памяти навеки закрылись с его уходом. А я не успела, не успела, не успела его наслушаться, напитаться всем тем, что он знал, через что пролегла его жизнь, что посчастливилось увидеть ему удивительно цепкими и жадными до подробностей, можно сказать, познавательными глазами, что прочувствовалось его сердцем, любому встречному нараспашку открытым.

 

 Помнится, мы спускались нашей деревенской улочкой по пустынному просёлку от калитки своего дома с самой маковки Мишкиной горы в низину. Дождик, услышав, видно, наши вчерашние планы, крепился из всей мочи. Было ясно. Лёгкий ветерок развеивал на весь угор дух только что зацветших отцовских лип.

 Наши неохватные, поднебесные липы!.. О них хочется сказать особо. Когда-то, ещё девчушкой, увязалась я по весне за отцом в Хильмечки, ближний лесок. Накопали тогда тоненькой липовой поросли столько, что едва осилили дотащить ту вязанку до своего двора. Высадили молоденькие деревца «по лицу» усадьбы. Повзрослев, они стали щедро отдариваться за полив, за уход вкуснющим липовым мёдом – серчай семейство не серчай, отец расставил под липами несколько дюжин колод, мимо ни прошмыгнуть, бывало, ни прокрасться.

 В пору моего детства, когда ослабли налоги на плодовые дерева, отец кинулся поднимать на Мишкиной горе вокруг своего дома большущий плодовый сад. Кто только не пробовал нашенских антоновок, дулек, вишен-слив! Так и мало того! Выйдя из нашей калитки, сразу попадаешь в лесные чащобины. Таская из ближних и дальних лесов орешник и сосны, берёзки и осинки, всяческую лесную всячину, он умудрился вырастить у себя под боком на лысой макушке Мишкина угора настоящий лес.

Как-то сами собой набежали подосиновики и поплавушки, сыроежки и свинухи; слетелось птичье братство, сползлась-набежала бесчисленная насекомь. Возрастая в созданном своими руками лесу, как его не любить? Правда, и работать приходилось на славу – гора высоченная, родник у её подножия. Сколько раз за лето надо было с коромыслом сбежать по анисовой стёжке, чтобы в летнюю жару напоить и безразмерный сад и соседствующий с ним рукотворный лес. Конечно, в их обиходе задействовано было всё семейство.

 

…Будто сговорившись, вчерашние тучищи ещё на заре вывернули шубы наизнанку и ослепительно белыми барашками бежали друг за дружкой наперегонки по небесной луговине. В медовых воздухах носились, радуясь погожему деньку, сикось-накось носясь над нашими головами, вжикали ласточки. Отец, ни на минуту не усомнившись заявил: мол, наши, над кухонным окошком, кой год как обустроились. Ласточка – уж такой душевный птиц, всем своим крохотным сердечком так тянется к людям, что без них и света белого не мыслит, куда человек, туда и она, родимая.

 

 Мы шли едва приметным просёлком. Скорее уже стёжкой. Отец поминутно вздыхал, срубал батожком совсем обнаглевшие, вылезавшие на хожую часть лопухи. Даже когда на всей улице он остался один, не мог бросить без надзора эту деревенскую дорогу, помнящую и босые ступни, и лапти, и сапоги его пращуров. Начиная с Егорьева дня до самых первых заморозков, как подступит время, выходил мой старик со своей литовкой «подновить» улицу – от проезжей части до самых ворот своих ближних и дальних соседей, до калиток, порой порушенных вовсе, порой держащихся на честном слове, смахивал полынь и дурнопьян: мол, а как иначе? Покуда глаза глядят, разве могу стерпеть?

 Точно так же, уже в совершенном одиночестве, ухаживал и за родничком, что вышмыгивает у самой подошвы нашего высоченного угора, того самого, что вспоил и наш сад, и все дерева, которые теперь густющим лесом укрывают маковку Мишкиной горы. Скажет, бывало: мол, разве ж это по-людски, чтобы родник, из которого ещё прадед мой водичку пивал, затянуло бы тиной? Душа об том-то и томится – не стань меня, кто за всем этим хозяйством доглядывать станет?

 Прислушиваясь к отцовским причитаниям, вглядывалась в знакомую с ползункового возраста улицу. Она и сейчас, даже такая заросшая, присмиревшая, остаётся удивительно живописной и с первого погляда искони русской. Художница-дочь, наведываясь, бывало, к деду на этюды, написала их здесь столько, что и счёт потеряла.

 

 Кое-где за бесхозными заборами всё ещё буреломят мальвы. Без хозяйского окороту вдоль ореховых изгородей самым вальяжным образом разлёгся хмель. Отвоёвывая своё место под солнцем, – будь живы хозяева разве ж позволили? – столбцы, и порожки крылечек заполонила вездесущая повилика.

 Все эти выпавшие из времён, брошенные на погибель жилища, проберись внутрь – на покосившихся стенах ещё можно заглянуть в большущие семейные рамы, в облинялые, почти невидящие глаза. В глубине их почти что уже и не рассмотреть память о судьбах их хозяев, память о русских судьбах… На лавочках – вёдра, не снятые (в каких-таких попыхах?..) с кольев кубаны… Рассыпавшийся остов телеги… Проржавленный «Беларусь» … Эти покосившиеся резные наличники, по центру с линялой, алой (подновляемой, бывало, каждый май ко дню Победы) звездой…

 Отец замедлил шаг. И, совершенно потерявшись во времени, в безысходности, забыв обо мне, словно опять толкует один на один со всем этим диким запустением, вдруг зарыдала его, так и не нашедшая на кого ей нынешние лета обнадёжится, душа: «Разве это не наше, не сразу узнаваемое, не русское? Почему ж в таком запустении? Чего нам, русским, не достаёт, чтобы блюсти наш мир по его достоинству? Правители никудышные?.. Или сами мы стали Иванами безродными, коли всё равно нам, кем станут наши дети, по каким просёлкам станут хаживать, куда они их, чужедальние, выведут, коли свой, родной, веками проторённый путь, зарос лопухом да чернобыльником?..»

 

 Каких только никаких вели мы с отцом разговоров… Но сегодня всё чаще и чаще всплывает именно этот. Видимо, не только для него был важен ответ на эти мучительные, но жизненно важные вопросы.

 С годами ночи становятся всё короче, раздумья всё длиннее… Вот и ищу я ответы на обращённые отцом то ли ко мне, то ли ко всему нашему роду-племени русскому в тот день слова. А сегодня ночью под бабаханье поминутно сбиваемых (и несбиваемых) беспилотников подумалось и ещё одно: а не является ли нынешняя наша беспомощность следствием того, что до сих пор те, кому, как говорится, по долгу службы и положения необходимо этим заниматься, коли они дошли до верхних эшелонов власти, – чем они заняты? – не сыскали, даже не пытались разобраться, что теперь делать простому русскому мужику, брошенному стоять в одиночку на просёлке со всеми своими тяготами и бедами? А теперь и вовсе, не правда ли, удобно сослаться на военные нужды, военные расходы?

 

 Но не вернуться ли к одной из важнейших первопричин? Сегодняшнее положение дел в большущем нашем государстве, как бы это не банально было снова и снова читать, не следствие ли потери памяти о своих истоках, о понимании истинного предназначения, можно сказать громче, ИСТИННОЙ МИССИИ РУССКОГО НАРОДА? (Об этой миссии, разговор отдельный и оооочень большой).

 Со мной, конечно, можно спорить, и, знаю, желающих сыщется не мало, но по моему личному мнению, зарастание русского просёлка, потеря его следа в современной русской истории, сыграло немалую роль в том, куда это бездорожье привело наш народ, где он очутился, и в чём сейчас пребывает.

Видимо, по такой же причине написаны сотни томов стихов и прозы, особенно в последние годы, но таких, как «ВСТАВАЙ СТРАНА ОГРОМНАЯ!», до сих пор не создано. И я вот не сумела…. Знаю одно: такие великие песни под силу написать и спеть только по-настоящему сильному народу. В урочный час. Кому не известна пословица: «Русский доооооолго запрягает, но зато потом лихо едет!»

 Как же хочется верить, что поговорка эта – не пустой звук.

 

Золотая кулига

Многие любуются природой,

но не многие ее принимают к сердцу,

и даже тем, кто к сердцу принимает,

не часто удается так сойтись с природой,

чтобы почувствовать в ней свою собственную душу.

М. Пришвин

 

 С грибами, с их повадками, с их, то переменчивыми, то удивительно постоянными нравами, с их излюбленными местами проживания подружили меня сначала бабушка, а потом отец – непостижимый знаток этого несчётного лесного народца, стоящего, как известно, особняком в растительной и прочих земных иерархиях.

 А вот за ягодой во боры-леса-луга, припоминается, ходили мы чаще с мамой. Так испокон повелось, – кто ж об этом не ведает? – в ягодниках мужику делать нечего. Ну, разве достанет у него терпения, согнувшись в три погибели, а то и вовсе ползать на коленях с зари до заката, чтобы намалинить или наземляничить весь мыслимый и немыслимый прихваченный посуд?

 

 Так вспоминала-размышляла я, пробираясь едва приметной стёжкой вдоль поросшего кровохлёбкой и собачником нашего ручья Жёлтого, даже ни чуть не сомневаясь: как бы он ни вилял, как бы, чтобы сохранить ледяную свою прохладу, ни прятался от солнца в этом дикушнике, рано или поздно выведет, родимый, по своей прибрежной тропе к Золотой Кулиге, к своему истоку, к родничку, что чистоплеском выбрыкивает у самой её опушки.

 Почему кулигу эту прозвали Золотой? Да кто ж о том ведает? Разве что Боженька? И, может, ещё пращуры, пришедшие на берега этого ручья – притока тоже не шибко великой речушки Кромы, как, покопавшись, выведала я из летописей, ещё в IV веке, конечно, нашей эры. До того хозяевами этой, довольно холмистой местности, видимо, были неохватные, подпирающие небеса дубы, дикие звери, да великое сонмо трав.

Дубов, как известно, на Руси резко поубавилось во времена пожарищ от татаро-монгольских набегов, а с ними поуменьшилось, наверно, и зверья. Травы? Ну, этим, татары ли, печенеги, красные ли, бело-зелёные, им, как говорится, на всех – трын-трава. Этой невидали у нас отродясь хоть с таком ешь.

 

 В наши времена дубы кое-где, врать не стану, ещё встречаются, белых в них в урожайный год – хоть косой коси. Но всё ж таки после тех стародавних пожарищ на месте дубняков помаленьку-полегоньку, стали появляться березняки. И до того напоявлялись, что теперь и не поверить, что Русь-то изначально дубами славилась. Теперь она на весь мир берёзовая, иной какой ни мы сами, да и никто из чужеземцев и мыслить не мыслит.

 А кулиги в наших краях стали появляться тоже эвооон в какие века! Выкорчует, бывало, мужик в лесу себе полянку, сожжёт пни, посеет репу и назовёт то малое поле «кулигой». Пройдёт время, отдаст оно мужику все свои соки, запросит передышки. Уйдёт мужик, чтобы кормить своё семейство, корчевать, жечь-палить дальше лесные дебри. А на позабытую кулигу высеют берёзовые бруньки свои семена. И встанет, глазом не успеешь моргнуть, снова на месте кулиги гуще прежнего березняк.

 

 В такой вот березняк, (а название-то у лесочка, значит, эвон с какой стародавности сохранилось!) в Золотую кулигу и ходили мы с мамой, да и не только мы одни, почитай, вся деревушка лакомилась земляникой из этого леска. Хоть и умаешься перекатываться с горушки на горушку, – лесок-то, шутка ли дело? – весь, как есть, за века, словно древний старичишка, сморщился-а, – ложбинки да пригорки, овражки да откосы.

 

 Придём, бывало, осмотримся и, обрадовавшись урожайному году, за одной ягодкой уже и наклоняться лень, стараемся нашукать местечко никем «не топтаное, первоягодное», на которое ещё ни соседка тётка Шура, ни Стёпина Маруся, ни какая ещё нашенская баба не успели набрести.

 Хоть и росточком ещё – от горшка два вершка, годков пять-шесть, но страху в лесу не чуяла, а теперь и тем паче. Шмыгну, значит, от мамы в сторонку, продерусь через спутанные заросли полуспелого малинника, исстрекаюсь «от ушей до хвоста» презлющей крапивой, но быть того не может, чтобы не сыскалось для меня в нашей кулиге укромной, насквозь прошитой солнечными лучами ягодной полянки.

 Обрадуюсь, значит, ей, потаённой, присяду на корточки, и давай ползать по ней вдоль и поперёк. Притихну так, что, покажется, слышу, как переговариваются, ворчат из жадности друг на дружку, наперебой объедая сыроежки две рогатые улитки; как какая-то ягодка, – ой, да это ж божья коровка! – срываясь в полёт, успевает пообещать своим товаркам: мол, дожжждитесь, скоро вернусь, смотаюсь только на небо, принесу вам хлеба, свежжжего, белого, и не подгорелого!

 Уклюнусь в ягодники и для всех исчезну. Аукай ни аукай мама, и для неё меня тоже нет. Погружусь в волшебный, обособленный, только мне принадлежащий мир, где травы высотой с деревья; где ягоды куда слаще, – спорь не спорь со мной дедка! – даже прелюбимейшего донникового мёда; где, если припасть к земляничнику, сквозь перестарки-боровики, сквозь проеденные улитками в них ходы-оконца можно наблюдать потаённую жизнь лесной мелюзги: чем она занимается, по каким-таким своим усато-крылато-многоногим делам торопится. И, видимо, принимает меня за свою, поскольку, не обращая на меня даже малейшего внимания, совершенно меня не пугается.

 

…Я подходила к Золотой кулиге. Сколько ягодных июней промигнуло с той далёкой поры, сколько пролилось грибных дождей, сколько ковриг хлеба, испечённого в небесных солнечных печах, принесла своим подружкам отважная божья коровка, пока ноги мои топтали чужие тропы, пока поили меня воды чужих родников! Мир, оставленный мною много-много лет назад, как он жил без меня?..

Солнце уже стояло высоко, и, перво-наперво захотелось вдосталь напиться, охолонуть разгорячённое лицо прохладой лесного родничка. Память меня не подвела – из-под изукрашенного мхом валуна он всё ещё пофыркивал, булькал в золотую россыпь песочка свою ледяную, аж зубы заходятся, воду.

 Ручейком убегая в сторону Кромы, в каждой лощинке вода его обретала новый и новый вкус, пока, как мне всегда казалось, не превращалась в цветочный мёд. Земляника роняла в него свои душистые ягодки. Потом малинка, потом брусничка; донники-таволги, сурепки-ромашки, чабрецы-зверобои и всякая иная лесная душистость осыпала в него свои лепестки. К Петровкам вода в этом ручейке густела и, как помнится, в детстве я всех убеждала, становилась тягуча, сладка и вкуснюща, словно разнотравный мёд с отцовской пасеки.

 

Ах, родник! Вот и народу в округе наперечёт, а он, как сидел, так и сидит-посиживает, пожуркивает из-под камушка свою вековую песню, всё поджидает: вдруг всё ж таки кому-то да понадобится. Здравствуй, старина! Склонилась, погладила… растрогался, даже вздрогнул от неожиданности. Зачерпнула полные пригоршни то ли его, то ли моих слёз, выпила вместе с осыпавшимися лепестками каких-то меленьких цветков. Показалось: ни с каким иным несравнимый вкус воды его ничуть не изменился, разве что стал чуть солоноват.

Пообещав на обратном пути пренепременно заглянуть попрощаться, – свидимся ли ещё когда?.. – вступила в лес. Опытный глаз расчуял сразу: ягода уродила. Значит, с пустой кошёлкой домой не вернусь. Но тут же, как, бывало, в наши с мамой ягодные походы, взыграл азарт, захотелось отведать мою потаённую полянку: уж на ней-то, -чесались руки, – при таком нынешнем урожае долго ползать не придётся.

Показалось, малинника поубавилось, зато крапива, – стена стеной! – встала на моём пути, соскучившись по лесным гостям, и давай путать стёжки, видимо, надеялась, что заблукаю в её дикости на веки вечные. И вдруг крапива осталась позади, как-то разом расступилась, а передо мной – та самая поляна, где я через большущие дырки в боровиках смотрела… страшно подумать, сколько лет назад!.. серия за серией, каждый раз новые, никогда не повторяющиеся, увлекательные лесные мультики о мелкотравчатой живности Золотой кулиги,

 Точно знаю: не ошиблась! Именно это место! Только, как мне показалось, поляна необозримо увеличилась и в ширь, и в длину. И… я даже отшатнулась! Так она полыхала алым поднебесным полымем!

 Под лёгким ветерком поколыхивалось лиловое, алое, сиреневое, малиновое, порой переходящее в бордовый море… цветущего иван-чая! «Кипрей цветёт! – ахнула я. Султаны его были настолько высоки, что сквозь них едва проглядывали ярко голубые лоскутки неба. Казалось, большущая стая каких-то невиданных длинношеих птиц: какой-то особый вид журавлей или аистов, или нет-нет! Конечно! Это облудились диковинные розовые фламинго! Промахнулись, сбились по весне со своей перелётной тропы, случайным-случаем, спустились отдохнуть, да так им понравилась наша Золотая кулига, что они в ней навсегда и поселились.

 

 Так я тешилась воображениями. Но тут вдруг вспомнилось, как бабушка, насобирает на Пантелеймона для чая и взваров этой, как она уверяла, чудодейственной травки, повяжет, бывало, пучками и развесит под поветью на просушку. Ни иван-чаем, ни кипреем цветок этот она не называла. Иногда величала его с ласковой благодарностью «хлебником». Видимо, пережив лихолетье Отечественной, всё ещё помнила, как, чтобы не умереть с голоду, из размолотых кореньев кипрея выпекала хлебные лепёшки, с трепетом называя их хлебом.

 А бывало, тоже, как воспоминание о той, так и не выветрившейся из её памяти страшной поре кликала она иван-чай «пуховиком». В войну, да и долгое время после неё в расхищенных и стёртых с лица земли нашенских деревнях тот, кому повезёт сыскать, подушки и матрацы набивал пухом созревшего кипрея.

Припомнилось и ещё одно имя, которым называли в наших краях это растение – «пожарник». С ним я больше всего соглашусь. Посмотришь на заросли цветущего иван-чая – ни дать ни взять пожар полыхает. И ничем его не погасить до той поры, пока на султанчиках не отцветёт последний цветочек. А ещё его так называют вот по какой причине. Оказывается, кипрей появляется первым на местах пожарищ!

Значит, здесь, – обвела взглядом поляну, – несколько лет назад разразилось пожарище. То ли Ильинские грозы подпалили березняк, то ли какой нерадивый грибник, пробегая по лесу по сухой осени за опёнками, не придавил каблуком окурок. Поди теперь догадайся…

 

 Замерла, наблюдаю за полыхающим кипреем, и вдруг сами собой века покатились вспять… И видится мне: стоит на другом конце поляны русич, прапрапращур мой, если приглядеться, на отца моего очень смахивает. Выбирая себе место под репу и полбу, выкорчевал лес, подпалил сваленные дерева, стоит, любуется на свою работу, приговаривает: «Знатная будет кулига, золотая!»

 

Июньские грозы

«Июньский дождь сыплет в закром» – Русская народная поговорка.

 

 Хоть луком их натирай, почитай, с месяц небеса крепились, ни разочку не прослезились, ни одной раздождинкой. Прожаренные верха высушились и натянулись, словно барабан. С раннего утра до первых звёзд там, в недосягаемой выси, раскатывал, совершенно не обращая никакого внимания на нас, разнесчастных, огнеликий Ярило, и от высверков спиц его золотой колесницы, словно от спичек, сами собой, – попробуй ступи! – распалялись и прибрежные пески Кромы, и истёртая в муку-вальцовку просёлочная пыль, и даже рассохшиеся не на шутку, – палец меж ними уже просунуть можно, – старенькие наши крылечные половицы. Загрустило, поникло всё живое: и леса-луга, и поля-огороды, а уж как жаждали насытиться влагой сады, и не передать словами!

 И всё же, зная, что в сенокосную пору не в редкую стёжку выпадают светлые, лёгкие, а порой и, как у нас говорят, в возовую верёвку, дожди, мы не теряли надежды. На Распрягальника и случилось. Вымолили, дождались-таки! «Ну, не зря же нынешний день так кличут, – переговаривались, торопясь успеть ко двору, возвращавшиеся из ягодников соседки, – стопорнул Распрягальник всё ж таки Ярилину колесницу, распряг, а вожжи дожжу перекинул».

 Как приметили издавна, случаются они, грозы-то июньские, почитай, каждый раз схоже. С утреца, вроде, никаких изменений в погодах и не предвещается: солнце мордастое, того гляди, само от себя треснет, жарень такая, что мухи, и те, попрятались: разморило, пущай, мол, лучше с голоду лапы протянем, крылышком лень пошевелить.

Но туда ближе к полудню помаленьку, полегоньку, вроде исподтишка, вроде как понарошку, принимается зачинаться. Кому несведущему покажется: мол, за дальними покосами, где-нибудь за Горонями, чуть ли не за горизонтом, заворчит, зафордыбачит гром – ни дать ни взять, старый дед на нашкодившего с куревом внучонка бранится.

 Сначала едва-едва заколышутся, а потом всё лише запригинаются на бахче зонтики укропа. С маков полетят в поникший от жары свекольник бледно-фиолетовые ситцевые косынки. Заполошатся капустницы, ища укромное местечко в сизой рыхлости начавшихся закручиваться кочанов. Замечутся, хрустко шуркая пересохшими крылами, ещё лише вытаращивая свои глазища, стрекозы. Почует неладное, вскрылит на поветь и, созывая в курятник свой гарем, оглашенно заорёт петух.

 Разгульно, размашисто, грузно, – никто ей не указ! – на округу всё шибче занакатывает гроза. Вот уже очернило полгоризонта. Медленно, но неотвратимо и настойчиво на осветлённый остаток небес поползли, где пепельные, а где и вовсе уже чернильные тучищи. Их прошивали уже запутавшиеся в своей очерёдности огненные высверки. Всё ближе, всё ощутимее хлёсткие щёлканья пастушьего кнута – Громовержец сгонял в небесах над нашей деревушкой, над огородами и луговинами, полями и перелесками отары туч, клубящиеся, грязно-бурой и чёрной масти.

Ветер поспешил ему на подмогу, вздыбливая на тучах руно, гнал их, подневольных, мановью и, когда отара, наконец, сгрудившись в проливенное, единое, заполонила все видимые близи, внезапно сложил крылья.

 

 И, капля по капле, обрушится дождь, тяжёлый, крупный. (Обычно-то, от силы, на полчаса, но, не дай Бог, сорвётся, разгуляется, тогда держи не удержишь, до самого вечера, а то и до утренней зари. Но сегодня я о шустром, спорком).

Прольётся, значит, выдоится до последней капли, напоит долгожданным своим дождевым молоком и выколосившееся разнотравье, и входящие в цвет хлеба, и подворье со всей его огородной снедью, и сады-палисадники с яблочно-грушевыми зелепупками, уже вытянувшимся в тяжёлую каплю крыжовником, ещё белобокой, кислющей, – но первой свойской! – земляничинкой, с буреломом шмелиных мальв и золотыми куртинами дитячьей радости – сергибуса.

 Закончится, значит, дождик, прикорнёт отсыпаться в клеверном стожке после великих трудов и Громовержец. Беспризорная чумазая его отара, от души начебурахавшись под проливенным дождиком, осветлеет, ещё лише закурчавится, выбелится. И разбредётся она до поры до времени по недогляду хозяина вдоль небесного луга кучерявистыми тонкорунными овечками, куда глаза глядят.

Стряхнёт ветерок последние дождевые капли, расправит примятые крылышки и пустится наперегонки с вновь засиявшим солнышком обдувать травы, лакать в придорожных лужах парное, с густющей, пропитанной духом июньского разноцветья пеной, дождевое молоко.

 Повыползают, повылетают из своих укрытий крапивницы и лимонницы, корольки и несчётная тучища разноколерных мотыльков. Оставляя за собой дырчатые дырочки, кинутся ползать по капустным листам наголодавшиеся до смерти за каких-то полчаса самые прожорливые существа на свете – гусеницы. Заиграют в перегонки над анисами беспечные, пучеглазки-стрекозы. От безделья примутся нырять под юбки скромнющих мальвовых цветков, щекоча их и мурча от удовольствия, гусары-шмели.

 Только-только начнут уставать щелкать своими челюстями гусеницы, насытившись цветочным подаянием, свернут передохнуть свои хоботки бабочки, прижмурит на секундочку опалённые солнышком фасетки своих лупастых глаз стрекозиное племя, набалуются и уснут у ног великолепных девственных мальв их настойчивые ухажёры-шмели, короче, не пройдёт и часа, а оно, – нате ж вам! – и опять, и снова, и вдругорядь! Отоспится в копёшках Громовержец и давай собирать свои, – и где они только на небесах грязь находят? – снова вычуханные, лику не видать, отары! И так по несколько раз на дню, до самого вечера.

 Ночью, – уж как положено, – отдыхают все: и трудяга-гром со своими табунами, и вымотавшийся вчера, бегая на его посылках, молоденький июньский ветерок, сморятся, упадут без всех задних и всех передних – о них, мелкотравчатых, и речи нет, – и все жуки-таракашки.

 

 Утром первыми продерут глазки Петровы батожки, цикорий, по-нашенски, – туманище-е! Никогошеньки и ничегошеньки на долу не видать. Всё, как есть, мокрое, с каждого листка, с каждой веточки, с самой малой былинки – блямс, дзыньк, шлёп. Солнце, вроде всходит, а вроде, и ленится, сквозь облачную завесь почти его и не разглядеть. Но потихоньку, помаленьку всё ж таки, окончательно пробудившись, выпростается оно из своих белесых фланелевых пелёнок, и снова его не удержать – по веткам скок поскок. Моргнуть не успеешь, а оно уж – вприпрыжку по макушкам деревов, в свой бубен бьёт, в свои жалейки играет.

И день, им обласканный, яркий, сверкающий, снова то вприсядку, то через ножку под его музЫки скачет.

Правда, с полудня, – на колу висит мочало! – опять разворчится, опять рассерчает. Ну, так разве ж им кто указ? Уж такие они ведутся испокон на Руси, июньские погоды.

 

Донник зацвёл

Какой праздник! Донник зацвёл! Обычно-то он входит в свою козырную пору где-нибудь в конце июня – начале июля. А в нынешнем году, видимо, из-за прям-таки опалённых солнцем, – ну, тебе ни одной-разъединой капелькой не всплакнули небеса, – первых летних недель, взял, златогривый, подсуетился, не стерпел, и уже к Федосье мученице полыхнул во всю Ивановскую!

 А наткнулась я на эту нечаянную радость совершенно случайно – дай, думаю, не поленюсь, смотаюсь в Ярочкин лесок разведать не проявились ли колосовики, вот-вот бы им в том светлом, осиянном солнцем, окрыляемом сикось-накось, вдоль и поперёк грибными дождями и теплющими ветрами березнячке повыскакивать.

Перемахнула, значит, игинское поле. Нынче бы, подумалось, пчёлам отцовским какое раздолье было – гречиху рядом с нашей усадьбой посеяли, но нет уже отца, и труженицы его Бог весть по каким луговинам разлетелись.

 

 Только-только я к опушке, – забыла сказать, леса у нас овражистые-е! – вошла, значит, с краешку, смотрю с верха в низинку, а она, – Матерь Божья! – высоченными, в мой рост, золотыми волнами течёт. И дух стоит такой, что, и правда, ни в сказке сказать, ни пером описать. Донник заполонил всё днище Ярочкина оврага, прищуришься, почудится: и не луговина это вовсе посередь леса, а река кипучего золота кипит-плывёт, под ветерком едва поколыхивается, туда, дальше, дальше полегоньку под уклон устремляется. Там, на выходе из леска, как-раз наш карасевник прикорнул. Сердце осветлилось догадкой: наверно, теперь все берега его тоже донником захлестнуло.

Да и пройдись в какой другой нашенский угол, а пробегись просёлком? И обочины, и долина по-над Кромой, и туда в ширь, в даль, до самого Дмитровска, до самого Шаблыкино – донниковое море разливанное!

 

 А ещё ведь неделю назад, возвращаясь из покосов с охапкой ромашек да дробненьких колокольцев, – очень уж люблю такие, неброские, чтобы на письменном столе, перед глазами моими, стояли, – так вот, неделю назад об этом дивном золотом море и думать ещё не думалось. Забрела тогда в донники и тоже ахнула! Только совершенно по другой, и даже не отгадаете, по какой причине. А глазам моим тогда предстала какая-то то ли инопланетная картина, то ли энтомологическая зарисовка, то ли мне, опоённой духом цветущих лугов, эта причудливость просто нафантазировалась.

 Только, как сейчас вижу: заросли донника оказались настолько высоки и густы, что приходилось сквозь них продираться, и, что тогда поразило моё воображение, – повсюду, на каждой веточке этой удивительной травы, я бы даже сказала кустарника, ползали, висели, сидели, лежали, изворачивались под тёплым дуновением ветерка, разве что не пищали то бледные, бело-зелёные, то изжелта-изумрудные гусеницы! Заросли ими кишели! Тьма гусениц! Мириады бабочек вот-вот обрушатся на наши игинские угодья, – невольно представилась мне вселенская армада, выродившаяся из этого донникового сонма. И откуда их только принесло?! Но, присмотревшись, всё ж таки сообразила: да это же на подходе донниковое цветение! Набирает силушку родимый, уже и кисточки выбросил!

 

 И с той поры, жила я в каком-то нетерпении, словно ждала в гости друга, ставшего мне недавно очень дорогим, словно вот-вот должно было случиться что-то феерическое: или, выйдя утром из дома окажусь, в малазийском Куала-Лумпуре, а то и вовсе – на побережье Коста-дель-Соль, в Бенальмадене, где обитают мириады мириад тропических бабочек, или всё же…

 Случилось «всё же» – донник вызолотился, осыпался мельчайшей сусалью! И я ничуть об этом не сожалею, ведь неказистые гусеницы, – точь-в-точь, как в сказке Золушка! – обернулись дивным дивом, чудным чудом!

 

 В годы моей юности такого донникового буйства в окрестностях нашей деревушки не наблюдалось. А ларчик открывается очень просто, ответ сам идёт в руки – сколько химии вывозилось на поля, а сколькими тоннами удобрений подкармливались покосные угодья? В наше время пахотные земли сократились, а до лугов и вообще никому нет дела.

Донник, не смотри, что с дорогущим отливом, – растение простецкое, ему всего этого, может, вовсе и не надобно. Доннику, как всему искони русскому, подавай жизнь свободную, без особых заморочек. Он, живчик, и сам с усами, выживет, справится, были бы родная земля да вольный простор.

 

Здесь моя отчина, нету другой у меня

В Игино, старинной орловской деревеньке, переплывающий в ночь поздний июньский вечер. «Пропечённый», ласковый, насквозь пропахший духом ударившихся в цветение трав. Темь, как ни старается осурмянить притихшие улочки, не может пересилить Господней задумки – ночи в эту пору у нас светло-фиалковые, а к исходу месяца и вовсе, коли не спится, можно даже газету, – в старых отцовских шкафах их тьма тьмущая, – на свежем духу полистать.

Разморенный с полудня ветер, не успев охладиться, всё ещё кунежится, шуркает на грядках зацветающего, осыпанного самосейным укропом картошника, лениво поколыхивает на огородной меже кремовые султанчики подорожников.

 

 Луга, осеяв заброшенные огороды золотарником и полынью, вплотную придвинулись к моей деревушке. Виднеющиеся через поросший таволгой карасевник развалины коровников поглотили высоченный борщевик и извечное, вездесущее бедствие местных пустырей – лихо колющийся татарник. По колено, а порой и вровень с крышами погруженная в ползущую и вдоль, и поперек, и ввысь, и по земле хламидь и всяческий дурнопьян ухнула, почитай, и вся, когда-то очень опрятная и богатая палисадниковой цветочной разносортицей деревушка. И только несколько огоньков, словно маяки, подают знаки редким проносящимся по большаку машинам: мол, в правильном направлении движетесь, если вы в Гнездилово, вёрст пять, и в него упрётесь, в такое же полузабытое сельцо…

 И в этой, пронизанной комариным, даже не звоном, а скорее тончайшими, едва уловимыми человеческим ухом вибрациями, в этой фиолетовости, на деревенских задах, над поросшей сорным клёном изгородью отчётливо виднеется вытянутая проржавленно-рыжая, прям-таки жирафья, шея водонапорной башни. Вглядывайся не вглядывайся, с нашего крыльца не рассмотреть, но я точно, ещё с ранней весны разведала и теперь знаю наверняка: на её вершине, в набекрень нахлобученном, слаженном из прутьев, веточек и всякого-разного подлапного и подклювного материла, в этом неохватном гнездовье сейчас смотрят свои птичьи сны, скорее всего, о лягушках и жуках-комариках две взрослые и три младенческие светлые-пресветлые аистиные души.

 Если бы не пережукивающиеся в дедовских липах хрущи, да через поле, через лозняки ручья Жёлтого, в соседнем Кировом Городище, на веранде крайнего дома не вспыхнул свет, не послышался бы рокот заводимого на подворье трактора, показалось бы, что сегодня тишь всех вместе взятых Галактик в сакральную пору вторых петухов слетелась в нашу забытую и людьми, и Богом деревушку.

Утро поднималось в теплыни, в малахитовой бутетени задичалого сада, в травостойном луговом безмолвии. Разогнавшись вдоль просёлка с горушки, со стороны околицы невесть откуда забежал швыдкий ливень, и опомнится не успела, что это было – ухнул и пропал. И сразу легче, и вольнее задышалось, с почти заросших гряд запахло, – ни с чем и никогда до последнего своего часа не спутать мне этот запах! – маминой резедой, из поречья принесло терпкость дикой герани и какие-то новые, неведомые мне ранее ароматы.

 Травы в нашей округе об эту пору всегда богатые. Припомнилось вот с чего-то вдруг, что, несмотря на их бескрайние угодья, в детстве моём мужики сетовали: мол, самые лучшие, укосные места, колхоз скирдовал в свои закрома, отводя жителям деревень паи, как правило, на неугодьях. А оставь мужик в хозяйстве ещё и телёночка? Сенца-то где взять? Приходилось «сбивать» тишком, иногда и ночами. А местность наша холмистая. Мало по оврагам травы насшибать, её ещё из них надо вязанками вытащить, переправить на подворье. Да чтобы ушлые соседи не доглядели, пока трава высохнет. Да чтобы дожди, как сено поспеет, не сгноили, успеть перекидать его, раздушистое, («не сено, а чай, бывало, скажет отец) в сарайки да на чердаки.

 Видимо, настали бесхозные времена – травищи, хоть закосись! А никому не надобна. Вот возрадовалась бы этакому богатству крестьянская душа: коров держи, хоть в каждом хозяйстве по ферме. И молока – рекой, и творога горы поднебесные, и сметаны, и сыра…

 Только ни мужиков с литовками, ни баб с граблями-вилами на просёлках не встретишь. Кто от беспризорности, от государственной бесхозяйственности и головотяпства, от бессилия перед ними успел подался, как сказали бы у нас, в примаки на городские хлеба. (Настоящий крестьянин ведь всегда себя будет без земли, на асфальте, ощущать примаком). Кто, а таких большинство, кому бы сейчас было в радость пройти ручку другую вдоль поймы или луговины, – в Божьем царстве. Скучая по щедрой травами июньской поре, не привыкшие к безделью, видимо, выкашивают райские долины и кущи. Ещё оставшимся на своих корнях старикам не до покосов – силёнок уже не достаёт содержать и обихаживать скотину.

 А день разгорался. Солнце, мордастое и жаркое, словно с Малявинской картины, девка, уже с утра до нестерпимости раскалив небеса, смакуя живительную влагу, выцеживало своими лучами оставленные ливнем лужицы. Припомнилось: так, бывало, в детстве и мы, деревенская ребятня через полые одуванчиковые трубочки-стебельки утоляли жажду из нашего студёного Иванова родника.

 И оглянуться не успела, а уж потянуло с обсушенного просёлка горячей пылью – кто-то, видимо, из города, на побывку, за грибами-ягодами прокатил вглубь улицы мимо первого с краю нашего двора до заколоченной родительской избы. Дохнуло редкостным и всегда казавшимся в этом медвежьем краю чужим бензиновым запахом. Спустя четверть часа послышался скрежет досок. Отдираемых с заколоченных окон, визгляво затявкала моська, чутко учуяв заезжую невидаль, её приветствуя забрехали на другом конце деревне наши бывалые кобели.

Выйдя за калитку собрать в ближайшем берёзовом овраге вымахавшего с ладонь, широченного с приятной кислецой щавеля, – жить в деревне, да не стряпать зелёные щи – это как-то даже не по-нашенски, – смотрю, значит: в просёлочной пыли следы -два взрослых и один дитячий, едва примятый сандаликами. Улыбнулась: не успели приехать, не стерпели – скорей на пруд за карасьвой, или за куманикой в Хильмечки спровадились. Так она ещё не поспела. Ну, ничего, нагуляются, налюбуются!.. И округа человечьих голосов, радуясь наслушается, душу отведёт.

Дрожит над просёлком марево. На обочине трещат, выпрыгивают из-под ног кузнечики, клубится над цветущей луговой овсяницей лёгкое облачко, чуть колышутся на июньском ветерке полевые цветы – какие-то душистые, не разобрать, – то ли чабрец, то ли душица. Спросить бы, да не у кого – на десятки вёрст полдневное солнце, трава да ничего и никого не сумевшая забыть дедовская глушь.

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2026
Выпуск: 
7