Эрнст САФОНОВ. Отсвет того большого огня...

На фото: В общежитии Литературного института. В 1-м ряду – П.А. Курков, Николай Некрасов (из рода Н.А. Некрасова), Борис Ручьёв, Валентин Сорокин. Во 2-м ряду Валентин и Эрнст Сафоновы, Владилен Машковцев, Иван Лысцов. 1964 г. Фото И. Чиркова
Поэзия Валентина Сорокина
От редакции. В статье «Звенят голоса надо Окой» (2008) Валентин Сорокин писал: «Братья Сафоновы, Валентин и Эрнст, – мои очень родные друзья. Я хоронил Эрнста в Москве, а Валентина – в Рязани. Они ушли из жизни в самые черные годы ельцинского переворота. Это были – честные, отважные, русские писатели. Они не совершили ни одного неверного шага. Они не произнесли ни одного лживого слова. Литинститутовцы. Писатели России».
Предлагаем вниманию читателей статью Эрнста Ивановича Сафонова (1938–1994) – прозаика, переводчика, главного редактора газеты «Литературная Россия» в 1989–1994 гг. Статья написана в 1977 году. Слово – большому писателю и близкому другу Валентина Сорокина.
Дом Герцена на Тверском бульваре Москвы – Литературный институт имени Горького... Мы, учившиеся здесь, считаем этот дом вторым в нашей судьбе – после отчего, в котором родились, через порог которого вступили в жизнь.
Под крышей Литературного, съехавшиеся сюда с разных концов нашей большой страны, успевшие к тому времени поработать на ее благо или послужить защите ее границ, мы обретали уверенность.
Наши первые стихи и рассказы, привезенные в столицу в дешевых чемоданчиках и рюкзаках, произведения, которыми мы тайно гордились – они делали нам славу районного или областного масштаба у себя на родине, – тут, в институте, оказывалось, ровно ничего не стоили... Да и какова могла быть цена нашим торопливо исписанным листочкам, когда на институтских занятиях во всем величии и своем великом черновом литературном труде открывались нам Пушкин и Гейне, Достоевский и Бальзак!
Что стоили наши куцые рассказики и четверостишья, когда беседы и занятия с нами проводили люди, написавшие тысячи страниц, лучшие из которых мы читали еще в школе, – Шолохов и Леонов, Федин и Паустовский, Всеволод Иванов и Лидин.
Здесь, в институтских аудиториях, мы, кто раньше, кто позже, расставались с глупой самонадеянностью и розовыми иллюзиями на близкий успех; а через растерянность и сомнения все же выкристаллизовывалось упомянутое выше новое качество – уверенность. В то, что именно тут, в институте, «географически» и по всем иным параметрам расположенном в центре литературной Москвы, мы обязательно чему-то научимся.
Научимся литературной работе.
Нам так и говорили: не писателей из вас готовим, не обольщайтесь, задача у института – дать литературное образование.
Но все же исподволь, пристрастно и заботливо, готовили писателей. Из тех, кто способен был стать таковым. И библиотека института периодически устраивала выставки: книги наших студентов.
Первые у авторов книги. Самые памятные.
Многие из таких книг стоят у меня на полке – тонкие, как подростки, со скромными обложками, с именами на них, которые в то время, в начале шестидесятых годов, никому ничего не говорили и мало что обещали... «Знойное лето» бывшего столяра и секретаря сельского райкома комсомола Василия Белова. «Лирика» вчерашнего матроса Николая Рубцова, жестокую, безвременную кончину которого не могли тогда, кажется, предсказать никакие гороскопы. «Последняя невеста» Валентина Волкова, пришедшего в институт из деревенской кузни. «Добрые облака» геолога Ивана Лысцова. «Гости Зарянки» и «Слово из колыбели» абхазских парней Джумки Ахуба и Мушни Ласурия. «Соленый огонь» капитана дальнего плаванья Бориса Романова. «Журавли прилетели» журналиста из Кургана Виктора Потанина. «Мгновенье» рабочего Роберта Винонена. Книги-первенцы Вячеслава Марченко, Акрама Айлисли (Наибова), Игоря Шкляревского, Анатолия Жукова, Ольги Фокиной, Андрея Павлова, Анатолия Передреева, Евгения Антошкина, Валентина Солоухина, Александра Говорова, Юрия Галкина, Ивана Николюкина, Николая Терехова, Ильи Кашафутдинова, Бориса Укачина...
Всех не перечислить! Названа, пожалуй, не самая большая часть из того списка, что можно было привести.
В это же время бок о бок с нами учились «двухгодичные студенты» – слушатели Высших литературных курсов: Иван Акулов, Виктор Астафьев, Анатолий Ткаченко, Борис Можаев, Евгений Носов, Петр Проскурин, Иван Кычаков, Анатолий Соболев, Николай Родин, Владимир Санги, Николай Жернаков, Тимофей Бембеев, Иван Смирнов, Владимир Федоров, Алексей Балакаев, Николай Роднчев...
И вот в чем еще главнейшая особенность нашего института: при всем обязательном учении на семинарах и лекциях мы крепли, формировались в бурной атмосфере литературного общежития. Под этим, понятно, кроется нечто большее, чем только совместное проживание в одном общежитейском корпусе! Как шероховатые камни на морском прибрежном берегу, мы в волнах яростных споров о литературе жестко соприкасались своими твердыми гранями, крошились и вновь затачивались; разные, по-молодому непримиримые, в этих бесконечных и не утомлявших нас спорах пытались отыскать собственное «я»... (Помните, у Пушкина: «Все чередой идет определенной, всему пора, всему свой миг...»!)
На газовых плитах забыто плавились давно выкипевшие чайники; в полночный час напрасно взывал к тишине и грозился комендант – его одинокий голос тонул в митинговом шуме, вырывавшемся в коридор из многих комнат; в густом (не продыхнуть) сигаретном дыму почти осязаемо плавали искрящиеся обрывки стихов – известных в мире и сегодня только написанных, и те и другие звучали на равных, поднимались или ниспровергались с одинаковой силой!
Этот университет литературного общежития, обучавший параллельно с институтом, – он, конечно, определял взгляды, пристрастия, привязанности, дружбу на годы. Жившие тут сближались по извечному принципу землячества, по тому еще, что у кого за плечами было: схожесть пройденных дорог и устремлений тоже делала земляками.
Мы, рязанцы, почему-то сразу и крепко подружились с уральцами. Может, приехавшие от своих громадин-заводов, закалявшие характеры у горячего железа, они, как никто другой, тянулись к тихой природе есенинского края и в нас, родившихся на земле Есенина, пытались встретить «...нежность грустную русской души»? Однако это уже на уровне домысла, по дружба тех лет, не остывшая и поныне, она – факт.
Среди уральских ребят порывистостью, взрывчатостью чувств и поступков первенствовал недавний крановщик мартеновского цеха со знаменитого Челябинского металлургпческого завода – кареглазый, с лицом тонким, на котором живо отражалась перемена настроения. Позже – в стихотворном «автопортрете» – он верно скажет о себе:
...Чуть косящие дерзостью брови
И прямой, непонятливый взор.
Я говорю о Валентине Сорокине.
Он как раз был «двухгодичным студентом» на BЛK, а значит – уже членом Союза писателей; но одинаковость возраста нашего, ежедневные поездки в институт на автобусе маршрута № 18, а главное то, что в своем общежитии вместе проводили вечера, – быстро, само собой, смыло разницу: студент ли, слушатель... Мы с одинаковой жадностью вбирали в себя широко распахнувшийся перед нами мир, ибо отсюда, из Москвы, он «смотрелся» словно с вышки – и даль казалась нам прекрасной.
Пусть закипают тосты и вино.
Желаний много,
и восторгов много,
Ведь жизнь одна,
отечество одно,
Одно призванье и одна дорога!
Тогда ли это было написано им или в другое время, но запомнилось как созвучное нашим былым разговорам-признаниям... Раздолье ночной Москвы, золотистое половодье ровных, недвижных огней, и высверкивающих сквозь темноту таинственными багрецами, лучистыми стрелами прожекторов, подступало к холмам останкинского массива, плыло в наши открытые окна, и Валентин – уже было замечено за ним! – мог часами смотреть на разлившееся зарево.
Огонь – осветляющий ли ночь или бьющийся пламенем осенних костров, которые мы любили жечь на окраинном столичном пустыре, там, где нынче возвышается все известная Останкинская телебашня, – действовал на нашего товарища завораживающе. Видимо, еще в гудящем мартеновском цехе, взявшем у него десять отроческих, незабываемых лет, он мальчишкой в форменной, с белыми молоточками, фуражке ремесленника был околдован, полонен безграничной, неистовой силой огня! Так полонен, что огонь навсегда войдет в его поэзию – символом изначальности самой жизни. Огонь во всем – в бьющемся нетерпеньем дел сердце; в цвете священного революционного флага; в гневных словах, обращенных к врагу; в легком шуме сентябрьского листопада; и на ждущих губах любимой; и в песне, дошедшей от вольнолюбивых предков... Короче, огонь – он в людях, существует на равных с ними.
Где огонь,
Там, жаром оснянны,
И дела, и помыслы чисты...
В огнепоклонстве Валентина Сорокина – дерзостный разум сына космического века, не умеющего утолить жажду познания, в своем упрямом поиске рвущемся дальше – ввысь, вглубь, и в этом же поклонении огню – глухие, как далекий гром, отзвуки какого-то языческого, от древних предков, что ли, восторга, удивления, потрясения и призыва: будь с нами! Будь с нами, огонь! Сложный синтез вот таких противоречивых – от ума – наблюдений и «наследственной», чувственной памяти – художнических ощущений. А как результат – строки, пронизанные стремлением выразить ни с чем не сравнимую, многоликую сущность огня:
...Буйчивый,
Зверюга непокорный, –
Ну, попробуй сразу урезонь!
Символ жизни,
Вестник смерти черной,
Бог надежд,
Распальчивый огонь.
Раздутый злой силой, утрачивающий благородство и величие, огонь становится кровавым убийцей, разрушителем, вором; этот огонь черен, с выбросами смрадного пепла, застилающего небо... И вообще с ним надо быть бдительным: прирученный даже, он не прощает озорного небреженья, неподготовленности и неосторожности.
Слепой огонь! Я властелин его.
Вчера унес он друга моего,
Который в буйном зареве споткнулся...
Это – выстраданное, из пережитого: гибель в цехе закадычного друга, веселого, звонкоголосого в песнях, неистощимого на выдумки в компанейских затеях, гибель нелепая, оборвавшая двадцатую весну не успевшего насмотреться на мир паренька. «Горе это, смерть товарища, – скажет позже в своей статье «Вдохновение» Валентин Сорокин, – заставило меня написать поэму «Огонь»...» Поэму, заметим, где через усложненную символику образов никогда не гаснущего красного пламени поэт стремится выразить безграничную жизнеспособность и могущество рабочего класса, оплатившего завоевания Революции святыми жертвами и бескорыстными подвигами. Недаром автор посвятил свое произведение коллективу родного 1-го мартеновского цеха Челябинского металлургического завода. В этом посвящении – сыновний поклон тем, кто когда-то принял его, шестнадцатилетнего, в трудовой коллектив и, спустя годы, своим, из цеха, рабочим поэтом послал в Москву.
Так что огневое в творчестве Валентина Сорокина сложнее, богаче, шире, нежели просто привязанность к некогда найденному и продолжающему привлекать поэта художественному образу. В этом следует искать истоки направленности его поэзии, заостренной до публицистичности и страстной в своей лиричности.
Когда, случалось, в институтские (60-е) годы при каких-нибудь встречах или на литературных выступлениях (а они были шумными, жаркими в то время!) сшибались мы в спорах с «противниками», Валентин шел в атаку, что называется, с открытым забралом, запальчиво и неуступчиво. «Треугольные стихи? Интимный шепот? Это новое направление, по которому соскучились? Ложь! – звонко, натянутой струной бился его голос, вырываясь из общего гула. – Кому-то надо? Давайте проверим: почитайте свои сочинения в заводском цехе... Поэзия – это искусство для всех. Как Пушкин. Как Есенин!..»
Он не оглядывался, не искал сочувствия и поддержки у слушателей. Казалось, что в такие минуты он бывал убежден: за его плечами, за его спиной – тот самый родимый мартеновский цех; сомкнуто, плечом к плечу, стоят за ним они, заводские товарищи, в своих прожженных искрами спецовках, в промасленных комбинезонах – подручные сталеваров и грузчики, электрики и машинисты... Уехав, он не расстался с ними, он, как еще вчера было, в общей рабочей шеренге!
Конечно, с возрастом, с годами, проведенными Валентином Сорокиным за должностными редакционными столами, какие-то его ранние представления претерпели изменения, развились, суть явлений видится им теперь углубленнее, мудрее, это и должно быть, закон бытия, но в главном – в преданности гражданским и творческим идеалам – он верен своей молодости. Убеждаюсь в этом, вчитываясь в подборки сорокинских стихов, густо рассыпанные по страницам журналов, в книги его, «ступенчато» – одна за другой – срывающиеся с издательских орбит («Ручное солнце», «Лирика», «За журавлиным голосом», «Грустят березы», «Признание», «Багряные соловьи» и др.). В них – завидное постоянство внутреннего «я», та самая обнаженная прямота сердца (не путать с прямолинейностью!), при которой даже явно не удавшиеся поэту строки не теряют своей искренности, своей правды.
В 1966 году, вспоминаю, мы ехали в одном вагонном купе из Челябинска в Магнитогорск с Борисом Александровичем Ручьевым и заговорили о Валентине Сорокине, который в ту пору работал в Саратове, вел отдел поэзии в журнале «Волга». Борис Александрович с улыбкой, шутливо, хотя за шутливым тоном угадывалась озабоченность старшего, сказал: «Валентин – он весь нараспашку. Даже любимой стихи посвятит – и обязательно признается в них, если нечаянно в чем-то согрешил... А серьезно: трудно растет, как кедр на юру, в ветровых ударах. Он своими стихами в драку лезет...»
Записанное тогда в блокнот это высказывание Ручьева заставляет меня сейчас подумать вот о чем... Не потому ли, что с первых своих шагов в поэзии Валентин Сорокин непримиримо «в драку лез», отстаивая в стихах дорогое, близкое ему, некоторые литературные критики и «ревнители подлинной литературы» усердно старались приклеить ему ярлык «плакатиста», стихотворца, способного лишь на рифмованные лозунги и декларации? Тем более что для такого обвинения всегда можно искусно выхватить из рукописи начинавшего поэта шероховатые строки, примитивную рифму...
И понятно, когда начинал Сорокин, промахов много было и у него. Теперь, видимо, сам с улыбкой воспринимает иные свои ранние стихотворные сентенции, чужеродные рифмы, случайные до неуместности слова.
Можно было б не вспоминать про огрехи, особенно досадливые, когда в целом поэтическое поле возделано с тщанием, бережно, – но иные из них оказались «закрепленными» на книжных страницах, перекочевывают из сборника в сборник. Наверно, стали привычными – и редакторам, и самому автору, который в своем нетерпеливом освоении нового захватившего его материала не оглядывается назад. А оглядываться – это всем нам необходимо.
Однако промахи начальной поры не могли заслонить бесспорных удач в уже написанном к тому времени Валентином Сорокиным, его поэтическое слово, освобождаясь от случайных сорняковых примесей, крепло, становилось афористичным, способным осесть в читательском сознании после самого первого прочтения.
Есть припевы, ну, а есть припевочкн, –
Грохот века
им не по плечу...
Надоели мальчики и девочки,
Взрослости и мужества хочу!
(«Время»)
Да, честный труд вовеки легким не был,
Недаром наша выдержка крепка.
Я захожу по грудь в густое небо
И трогаю ладонью облака...
(«На горе»)
В кабинетно-салонном шорохе модных в шестидесятые годы разговоров о «ведущей роли интеллектуалов в поэзии» имя приехавшего из Челябинска поэта не вписывалось ни в какую «обойму» признаваемых критикой имен; самое большее – пожимали плечами... Слишком грубой и откровенной, лишенной изящной затейливости и «веяний дня» виделась манера его стихотворчества. Во весь голос? Помилуйте, кто сегодня так пишет?! А тихо он говорить умеет?
А он умел и говорил...
Да, о России, рабочем классе, простреленном в огневых боях Красном Знамени – во весь голос. С сыновней гордостью бросая вызов тем, кто по недомыслию или по другим каким причинам забывал свою родословную. Эти его стихи, будто метеоры, бесстрашно и ярко проносились по поэтическому небосклону.
Здесь он с убежденной последовательностью продолжал традиции, утвердившиеся в поэзии индустриального Урала:
...наше солнышко, наши знамена,
город наш и Россия-страна.
(Б. Ручьев)
...Стихи о родине писать –
Ей жизнь по капле отдавать.
(Л. Татьяничева)
А тихо, проникновенно, доверительно или с приглушенным, как при внезапной сердечной боли, вскриком – писал Валентин Сорокин о родине «малой» своей, об отчих местах; и еще, без чего поэзия мертва, – о любви. Тогда рождались строки, которые способны приворожить читательское внимание.
Я видел сон: смуглы и загорелы
От злых пустынь и августовских дней,
Кочевники
в меня вонзали стрелы,
Прицеливаясь медленно с коней.
Была земля шатрами их покрыта,
Повытоптаны травы и леса.
Храпели кони, цокали копыта,
И хохотали щурые глаза.
Команда раздавалась учащенно,
А я, свою беспомощность кляня,
Стоял один, ничем не защищенный,
Тебя от них собою заслоня.
Бежал огонь по каждому суставу,
Горели раны – красные цветы.
И думал я: когда ж стрелять устанут?
Нельзя мне падать, ведь за мною ты.
Очнулся – день, в траве горланят птицы.
Трещит костер, и вот тоя рука,
Плечо, щека
и влажные ресницы,
В которых ночевали облака.
А рядом с такими строчками, отточенными по классическому образцу целомудренного русского стиха, соседствуют другие, искрящиеся задором и удаллью юности, свидетельствующие помимо всего, что стилевая палитра поэта – красочна, с богатыми контекстовыми оттенками:
Я сижу, в ладони дую,
Как шаман седой, жужжу.
Захочу – и приколдую,
Захочу – приворожу.
Захочу – и ты удачи
На лету хватать начнешь.
Захочу – и ты заплачешь,
Захочу – и запоешь.
Надо – вспыхнут над тобою
Звезды старого Кремля,
Вскрикнет небо голубое,
Остановится Земля!
Это все б, конечно, было
В ручьевом теченьи дня,
Если б ты меня любила.
Если б верила в меня...
Разумеется, если говорить об отточенности стиха, собственной интонации, они вырабатывались ценой тщательных поисков. И Валентин Сорокин, как подавляющее большинство поэтов, отдал «принудительную» дань добровольно избранным им в литературе учителям. И больше других – Сергею Есенину, хотя, возможно, кому-то это может показаться странным: ведь сейчас он пишет вроде бы совсем в другом ключе...
Выше я упоминал про наше общежитейское «урало-рязанское братство» и, оглядываясь на те, уже далекие, годы, должен признать: лично мне тогда даже нравилось, что в стихах моего товарища-челябинца так ощутимо присутствует «рязанский дух». Это было как бы дополнительным паролем нашей общности! Валентин славил «стыдливые рязанские березы», в ту пору им воочию еще не виденные, певучих окских соловьев и, само собой, «рязанскую синь»... В часы студенческих застолий стихи эти звучали хоть куда!
Теперь-то можно увидеть, что бессознательное подражание Есенину – это у Валентина Сорокина было «возрастной болезнью», не опасной для дальнейшей творческой жизни, вроде ветрянки, что ли. Она оставила свои «оспины» – в стихотворениях, от которых поэту не хочется отказываться и которые он продолжает включать в свои сборники. Например, сборник «Багряные соловьи», Москва, 1976.
...Все, что было, сердце разлюбило,
Ум остыл, и радость умерла.
Ты не жгла меня и не слепила
И согреть, как надо, не смогла...
Но, надо думать, старательное освоение на раннем этапе стихотворной есенинской школы, такое ученичество, принесло Валентину Сорокину и истинные золотые плоды. Стихи, написанные им прямо «под Есенина», – это издержки производства, их единицы, они могут быть отнесены в разряд лабораторных опытов. А разве не есенинская муза, окрылив, подсказала ему, как сохранять в лирических монологах естественность, доверительность, как дать стиху свободное дыхание, выразить в нем все то, чем томится неравнодушное сердце? Не потому ли радость и скорбь, заключенные в строчках Валентина Сорокина, – это выстраданные чувства заботливого сына своей земли, а не случайного на ней жителя?
Таков поэт – с его влюбленностью в движение, стремительность, размах, высоту, с его нежностью и восторгом – в стихотворениях «Вот они, глаза твои и брови...», «Не чужие думы, а свои...», «Звезда вечерняя», «Послушай, теплоход!», «Сейчас на Урале грозы...», «Тройка, тройка, в разливах метели...», «Я полон сил и озорства...», «Берез приоткосных гулянье...» (сборник «Багряные соловьи»); в стихотворных циклах «Разговор с любимой» и «Ожидание пути» (сборник «Признание»).
И уверен, что прицельная зоркость поэтического видения Валентина Сорокина, та самая зоркость, что порождает в нем творческую готовность немедленно, как публицисту, отозваться в стихах на то или иное событие, – помогает ему и в лирике. Публицист – подметлив; лирик – по-своему образно и с неожиданным для читателя открытием воссоздаст увиденную картину... В лирических стихах Валентина Сорокина обращает на себя внимание точность и выразительность моментальных зарисовок, способность малыми средствами добиться большого результата в выражении явления, факта, жизненного момента.
Путешествуя по Якутии, поэт побывал в алмазном карьере, названном в силу своей отдаленной похожести на гигантское курительное приспособление Трубкой мира, – и вот она, моментальная зарисовка:
Отдалясь от океана,
Здесь Нептун курил устало.
И рассыпал из кармана
Огнегранные кристаллы –
Чтобы мы в полярной дали,
Сталью врезавшись
в глубины,
Их с улыбкой собирали,
Будто ягоды рябины...
Здесь – в благодатном сплаве лирического начала с гражданским мироощущением – кроется «секрет» такой же, выразительной и запоминающейся, образности в стихах Валентина Сорокина; она то мускулисто скульптурна, то, наоборот, исполнена и акварельной мягкости и задушевности. (В раннем стихотворении: «О, край мой горделивый! Метели, грозы, ливни, да коренастых елей тягучий русский хор, да грозные ракеты, как Мамонтовы бивни, закинуты за спины заледенелых гор...» Спустя десять лет – в стихотворении «Дышат реки»: «...Купола над июльскою Русью, словно прадедов наших костры»; и – «Красным лебедем солнце садится на монгольские копья лучей...»)
И в напористости, красочности поэтической речи Сорокина, загнанной в рамки стиха, когда словам явно тесно, они будто бы рвутся из строчек, не желая подчиниться обязательности стихотворного размера и ритма, улавливаешь отзвуки народных говоров, влияние той бездонной и цветистой языковой стихии, что отличает «разноплеменный» промышленный Урал.
Это же воздействие коренной, густо замешанной на преданиях, легендах, песнях уральской жизни сказалось на отношении Валентина Сорокина к истории, прошлому России. Когда он в стихах обращается к горьким событиям, закрепленным в народной памяти, – поражаешься тому трепетному, до болезненности обостренному чувству, с которым поэт говорит о минувших бедствиях своих соотечественников. Говорит так, словно раны вековой давности кровоточат на его собственном теле. Такое получаешь не из книг, как бы хорошо они ни были написаны; такое дается «по наследству», «по крови» – от прадеда к правнуку, от отца к сыну...
Тут прежде всего – для иллюстрации – назову я такие стихи Валентина Сорокина: «Гуси», «Монолог гусляра», «Письмо князю», «Размышления в Нижнем», «Я Родину знаю», «Иоанн Грозный», «Я россиянин», «Стрела азиата»... Сюда же надо отнести прекрасное стихотворение «Стоят соборы» («А мне напоминают, право, соборов наших бескрестовья тот век, когда земля и травы захлебывались густо кровью... Одни стоят в полях соборы над шорохом болотных лилий. Они – как воины, которым гирейцы головы срубили».)
Сюда отнесем и весь цикл среднеазиатских стихов поэта – «За журавлиным голосом», яркий живописной узорчатостью метафор и сравнений, отличающихся отчетливо выраженной философской направленностью. Поэт, обращая внимательный взгляд на былые столетья, медленно проплывшие над Востоком, – в размышлениях и сопоставлениях еще зорче видит все драматичные и торжественные события, пережитые Отечеством. Российская история сливается для него с прошлым Азии, это одни вздыбленные штормами волны в человеческом море; и мудрым временем сметены были все преступные, лживые преграды, которыми некогда пытались отделить один народ от другого. Потому-то:
Кровь старины – куда ни посмотри...
Но в наше время молодо и яро
По всем путям встают богатыри,
Потомки Пушкина,
Сейитназара!
И на душе светло от перемен,
И мир хорош, и по плечу нагрузки,
И, кажется, я чуточку туркмен,
А ты, мой смуглый друг, немного русский...
В «Слове к читателю», предпосланному сборнику «Багряные соловьи», Валентин Сорокин напишет: «Рябина, звездолет, кольчуга, древний тракт – для меня единая цепь предметов, единый круг поступи мысли и духа. До сих пор не понял, где берет начало мой день и где кончается чей-то день».
Зная его творчество, принимаешь это авторское откровение полностью. Принимаешь, задумываясь... Действительно, всегда ли мы памятливы, как надобно; не утрачиваем ли в суете повседневности личной своей ответственности за все, что происходит на Земле? Разделенный идеологическими барьерами, раздираемый враждой капитала, национализма, религиозных предрассудков, продажных сделок в масштабах государств, земной шар дымится грозами, он в конвульсиях не затухающих войн. («...Ведь не зря в тайниках водородные бомбы вызревают обильнее яблок в саду».) И поэт, тревожно оглядываясь на многовековые деяния русичей, мучимый новой тревогой за судьбу человека-труженика, человека-созидателя, в ряде стихов и поэм выводит мрачный образ черного ворона – как обобщенный символ злой, враждебной силы, которой из века в век не дает покоя чистота неба и солнца над Родиной.
Этот черный ворон, «угрюмая птица, бесприютная, злая душа», в глазах которой, «сизых от страха... дремучая жажда смертей»:
...Надо всем, что смеется и плачет,
Проплывал, как обугленный крест.
Но поэт убежден, опять же основываясь на незабываемых, поучительных примерах истории, в светлом будущем своей страны, своего народа, способного во имя жизни на небывалые подвиги. Поэт спешит запечатлеть эти примеры в своеобразно задуманной им поэтической летописи – цикле небольших поэм, где делает попытку осмыслить сегодняшний день через постижение пройденного Отчизной пути. Время – в движении, время, как в зеркале, в характерах и делах народных героев. Евпатий Коловрат, Емельян Пугачев, Салават Юлаев, Степан Разин... И от них – резкий переход к водовороту классовых страстей гражданской войны, когда не могло быть «никаких перемирий – между правдой и ложью!» Революционный матрос коммунист Егор Русаков, пройдя через тысячу смертей, одолев разруху, восстановив родной завод, должен будет выдержать беспощадный удар судьбы: на фронтах Великой Отечественной полягут три его сына-любимца. Их место в заводском цеху займут пареньки послевоенного поколения – его, Егора Русакова, ученики, тоже – по заводу – его дети, которым предстоит варить сверхпрочную сталь для космического корабля Юрия Гагарина...
Все это – в поэмах Валентина Сорокина, рождавшихся на протяжении полутора десятков лет: «Бунт», «Волгари», «Оранжевый журавленок», «Огонь», «Обелиски», «Колыбель», «Пролетарий», «Орбита»...
Труд серьезный, еще не завершенный, как, впрочем, нельзя считать завершенными любые творческие искания, ибо они в непрестанном совершенствовании, в озарении новых счастливых находок.
И во всем этом – поэзия яростной, пронизанной любовью к своей земле работы: у клокочущего огня и на зеленых полях, в научных лабораториях и на космодромах; работы осознанной, целеустремленной, при которой сила завтрашнего дня опирается и на день минувший.
Хранить нам славу предков надлежит.
И ты не гость, не временный посредник, –
История тебе принадлежит,
России прозревающий наследник!
Это, в конечном счете, мы сами, наши сердца и помыслы. Волнует нас, собирает вместе и ведет к высотам
...распахнутое знамя,
Овеянное духом поколений,
Торжественное,
гордое,
святое...
Знамя, на котором багряные отсветы живого народного огня, зовущего к правде и чести, к храбрости и вдохновению!
Источник: Газета «Танкоград», г. Челябинск, главный редактор Сергей Алабжин
















