Анна КОЗЫРЕВА. "Я убью вас…" Отрывок из романа

Отрывок из романа «Голубая орхидея»

Анэля Станиславовна, усердно изображая заботу и участие, продолжала что-то шумно произносить своим высоким, сопранным голосом: поток её словесных излияний, как давно было известно всем её окружающим и Тёме в их числе, мог быть нескончаем.

- Анэлька! – не раз говорила ей Тёмина мама, - тебе бы с трибуны Всесоюзного съезда колхозников в Кремле речи толкать – вот уж точно никто бы не заснул!

- А-то! – соглашалась та с близкой подругой, и всякий раз со смехом продолжала свои бесконечные выступления: тема была не важна.

Вот и сейчас Анэля Станиславовна успела, как ей казалось, внушить Тёме, что «мама не просто любит его, своего единственного и неповторимого сыночка, а любит очень и очень, жизни своей не чает без него; он же, бессовестный мальчишка, изволит, видите ли, дуться на свою мамочку, а мамочка наша этого вовсе не заслужила...» И она снова напомнила Тёме про обновки, купленные в «Березке» и привезенные ему сюда: «тебе, Тёмочка, они непременно понравятся… просто не могут не понравиться…»

И, не меняя интонаций и не сбиваясь со взятого изначально ритма, Анэля Станиславовна тут же стала подробно, с нескрываемым торжеством в голосе, докладывать о папочкиных успехах Майке, цепко державшей мать за руку и радостно вышагивавшей с ней в ногу.

Не забыт был её вниманием и сам папочка, идущий с полными сумками следом за ними, - и ему заботливая супруга успевала подавать короткие команды, чтобы смотрел себе под ноги, а не лупился по сторонам: «здесь, ТолЯ (с особым ударением на «я»), нет ничего достойного твоего внимания».

Меж тем Толя, не обращая вовсе никакого внимания на замечания

жены, зорко осматривал округу, весело балагурил и, призывая Тёму в собеседники, поинтересовался:

- И как вам, пионеры, тут живётся?

Тёма неопределённо пожал плечами. Его простая и несложная душа не могла до конца согласиться с тем, что мама вновь не приехала к нему: слабая надежда, что вот-вот она и появиться, продолжала ещё теплиться в нём, - и Тёма, преодолевая, вдруг народившееся, странное чувство беспокойства, не раз и не два оглядывался на ворота и проходную при них.

Не оставляло мальчика и ощущение полного одиночества: Тёма заметно сник и нехотя плёлся следом за шумным семейством. Он давно мог бы и улизнуть от них, что вовсе не составило бы особого труда, да и им, верно, доставило бы заметное облегчение, однако Тёма продолжал машинально переставлять вялые ноги. Мысли его путались: он настойчиво пытался совладать со смыслом неожиданных слов, произнесённых Майкиным отцом недавно с плохо прикрытой, грубоватой усмешкой о личной жизни его мамы: выходит, что жизни запретной для него и совсем неведомой ему…

Неожиданно на них буквально вылетела взъерошенная директриса и сходу стремительно и подобострастно затараторила:

- Ах, Анатолий Иванович! Сам Анатолий Гришин, собственной персоной, как самый обыкновенный советский обыватель, явился к нам… Скромный Вы наш! - и, восторженно вздыхая полной грудью, она закружилась около него. - Да разве ж так можно? Тихо… незаметно… Анатолий Иванович, голубчик, мы Вас так просто не отпустим… Вы непременно… просто всенепременно должны сегодня выступить перед детьми…

Тот заметно опешил:

- Я как-то… того… не рассчитывал… Да и перед детьми-то я… того… как-то и не выступал вроде…

- Нет и нет! Просто и не может быть никакого «не рассчитывал»… - Директриса была неумолима и бесцеремонно брала его на приступ: - Живой классик рядом с нами! Когда ещё такая удача может выпасть? И представить невозможно!.. И чтобы мы не воспользовались этим редчайшим случаем? Нет и нет! И речи не может быть о том, чтобы Вы отказали… Анатолий Иванович, дорогой, я знаю, Вы – прекрасный оратор… Вы прекрасно умеете держать аудиторию.. А уж с детьми-то справиться как дважды два… Даже, если и просто перед ними постоять с пять минут, - им же это память на всю жизнь!..

Гришин, беспомощно-вопросительным взглядом устремившись на притихшую угрожающе супружницу, недоуменно лишь пожимал плечами:

- Даже и не знаю, как быть?..

Не раз и не два взгляд директрисы упирался в Тёму, застывшего поодаль в замешательстве и всякий раз она смотрела мимо него, а тут вдруг набросилась:

- А ты, Быстров, что здесь один делаешь? Всё-всё больше никто не приедет… Электрички прошли… Все, кому надо было, уже приехали… А ты срочно беги в расположение отряда. Ты у нас, кажется, занят в концерте? Беги – готовься…

И тут за него вступилась, упорно молчавшая до того и пристально изучавшая моложавую начальницу, Анэля Станиславовна:

- Тёмочка с нами! Вот ягодки для него… от любимой мамочки подарок!.. – и она демонстративно ткнула под нос директрисе банку с клубникой.

Плоские скуластые щеки той в миг вспыхнули алыми пятнами, но она, умело усмирив свои тайные чувств, поспешно сделала заумное лицо и натянуто улыбнулась дежурной улыбкой, а Анэля Станиславовна смилостившейся интриганкой уже склонилась близко к ее уху и вкрадчиво что-то стала быстро-быстро нашептывать ей.

Директриса, меняясь на глазах лицом, с искренним интересом и открыто распиравшим её удивлением бесцеремонно уставилась в упор на Тёму, хотя и не понявшего самой причины, но однозначно догадавшегося сразу же, что разговор этот явно идёт о нём. Оставив администраторское ухо в покое, Анэля Станиславовна продолжила уже громче:

- Тёмочка очень впечатлительный мальчик…. Мама не смогла приехать: у неё срочная работа… Вы же, дорогая, должны отлично понимать, что «Политиздат» издает не книжки-раскладушки для малышей…

- Да… да… конечно… конечно… - согласно закивала в ответ ей собеседница, чей вялый рыбий взгляд заметно ожил и оживился: своих, расширенных и сверлящих насквозь, глаз с Тёмы она уже не спускала.

- Наш мальчик очень страдает… - последние слова Майкиной матери окончательно смутили Тёму, а ошалевшая от некоего, явно экстравагантного, сообщения директриса скороговоркой-полушепотом, с заметным придыханием и как-то чересчур нежно и проникновенно выдавила из себя:

- Он так похож… так похож на него… это просто одно лицо… копия…

Она открыто продолжала умиляться Тёмой, причина столь неожиданного интереса которому так и осталась неведомой. Понятным и доступным ему было лишь то, что внезапная и непонятная тоска, окутавшая душу мальчика еще у ворот, так никуда и не испарилась с этим, возникшим вдруг к нему возбуждающим внимание интересом.

- Говорят: он тяжело болен… - директриса всё не могла успокоиться и, обратившись прямо к Анатолию Ивановичу, уточняющее переспросила: - Болен, да?

Гришин, давно метавший недовольные взоры на жену, глухо, но категорично, ответил:

- Я не знаю…

Анэля Станиславовна, видимо, в конце концов, не только поняв свою откровенно глупую оплошность, но и верно оценив степень, выказанного всем своим видом, недовольства мужа, попыталась быстро сгладить ситуацию и срочно сменить тему. Сообщением, что «наши детки будут сегодня танцевать» и что «наши детки уже почти год занимаются бальными танцами», она продолжила удивлять директрису, реакция которой в этом случае была мгновенной:

- Сергей Вильевич, - громким окриком требовательно позвала она директора клуба, неторопливо проходившего с другом мимо них дальней стороной.

Не менее её был удивлён услышанным и Тёма, которому Майка поспешила протараторить:

- Мама мне платье привезла… Новое!.. Говорит: такое красивое-красивое!. – Её живые глаза весело лучились на светлом, обрамлённом белыми ангельскими завитушками, довольном лице.

- Тёмочка, мама передавала тебе танцевальные туфли, а брючки и рубашечка, сказала: у тебя с собой… Это так? - обратившись к мальчику, поинтересовалась у него Анэля Станиславовна.

- Да… - отозвался притихшим голосом Тёма, большим любителем бальных танцев не слывший, но кротко подчинившийся то ли маминому желанию, то ли, скорее всего, несокрушимой воле её единственной наперстницы-командирши.

К ним быстро подбежал грек, и ему сходу было объявлено, что «вот Маечка, дочка нашего замечательного, известного и за пределами нашей страны, писателя, и Тёмочка…» - она явно хотела было продолжить определенным, сногшибательным, уточнением, но Анэля Станиславовна угрожающе успела предупредить её многозначно-запрещающей гримасой. И та прекрасно поняла её, и, выждав торжествующую паузу и даже откровенно насладившись своим, пусть мимолётным, но торжеством, договорила:

- Вот эти прелестные детки, дорогой Сергей Вильевич, сегодня будут танцевать у нас бальные танцы…

Изумлённое лицо грека недовольно вытянулось. Беглым, скользящим

взором взглянув на Тёму и Майку, он сдержанно начал выражать своё несогласие:

- Но, Вера Григорьевна, я же этого номера ещё не видел…

Вдруг Анэля Станиславовна, застывшая улыбка которой ничего хорошего не предвещала, не удержала своих, распиравших её, эмоций и возмущённо бросила короткое:

- Увидишь!.. - и несколько смягчившись тоном добавила миролюбиво: - Не волнуйтесь так!.. Мы и музыкальное сопровождение привезли…

 Недовольного грека перекосило, но он попытался вставить в своё оправдание:

- Я не волнуюсь… Только я же несу ответственность за качество концерта… Тем более сегодня у нас столько гостей…

- Да какая уж у тебя, Сергей Вильевич, такая ответственность?! Разве ж с моей сравнить? – директриса с легким возмущением вклинилась и командным тоном бросила приказное: - Иди: свободен!

Грек в том же быстром темпе, что и вначале, отбежал к приехавшему другу, смотревшему на них со стороны: его прямой, застывший взгляд Тёма поймал на себе уже давно.

Вера Григорьевна, проводив подчиненного долгим взором, обратилась неожиданно к Гришину:

- Знаете ли, Анатолий Иванович, этот молодой человек – очень любопытный типаж… Я, думаю, он бы Вас вполне мог заинтересовать… Вы такой тонкий психолог… Ваши герои отличаются столь необычным, неповторимым характером… - Писатель Гришин добродушно и самодовольно хмыкнул, а директриса самозабвенно продолжала: - Наблюдаю его уже второй месяц, но так и не могу разгадать до конца… С дурью в голове… вольнодум… циничен и судорожно остроумен… А эрудиция у него просто поразительная… зашкаливающая, я бы сказала… К нему все: и дети, и наши вожатые, и не только, - идут с любыми вопросами, и все получают правильный ответ… И без конца цитирует наизусть стихи… Причем всегда, что удивительно, к месту… Я и сама порой – между прочим, я учитель-словесник с большим стажем работы, – ловлю себя на мысли, что не знаю некоторых поэтов, которых он цитирует…

Анэля Станиславовна не выдержала и громким возбуждённым голосом поинтересовалась у дочери:

- Маечка, покажи, где обитает ваш отряд?

Директриса верно поняла намёк, и сообщила, что «ей давно необходимо быть на своем боевом посту», и, бросив прощальное:

- До встречи! – и уверенное: - Я очень надеюсь на Вас, Анатолий Иванович! – исчезла так же стремительно, как и появилась перед ними.

Они остались одни, и Гришин тут же, без обиняков, резко и грубо набросился на жену:

- У тебя, сорока, что хроническое недержание?! Ты, что теперь всем и на каждом углу об этом трезвонить будешь?! Тебя, - я спрашиваю, - кто за язык твой длинный, идиотка, тянул?!

И между супругами вспыхнула быстрая и злая перепалка; Тёма, наконец-то, решился улизнуть…

 

Пионерлагерь гудел как потревоженный улей.

Папы и мамы под предводительством довольного собой дитяти с инспекцией обходили ухоженную и тщательно прибранную накануне всеобщими усилиями территорию; заглядывали в жилые и подсобные корпуса и все, без исключения, восторгались «нашей гордостью – дворцом культуры», как о том сообщалось вполне удовлетворенным увиденным, родителям.

Детей в лагере отдыхало много, но казалось, что приехавших пап и мам, не исключались и бабушки с дедушками, было ещё больше.

Тёма, тоска по маме которого нисколько не оставляла, бесцельно слонялся по взбудораженной округе в поисках тихого, укромного уголка, однако побыть одному ему так и не удалось.

Не покидало мальчика и странное, довлеющее над ним тяжелым грузом, чувство беспокойства, причем чувство совершенно непонятное ему: просто хотелось плакать… Продолжали звучать в нём и насторожившие слова о какой-то личной, вовсе неведомой ему жизни его мамы, а, возможно, как думалось в испуге, и вообще исключающей Тёму напрочь из неё; равно как возбуждало мальчика и крайнее любопытство: что же такое сверхсекретное и сверхинтересное, старательно скрываемое от него, нашептывалось в директорское ухо Анэлей Станиславовной, которую не на шутку рассерженный Майкин отец назвал при нём и Майке «сорокой» и «идиоткой».

И вот всё это вместе не давало ему покоя…

Обычный лагерный распорядок дня был нарушен, и детям, к которым никто не приехал, объявили, что они «сейчас пойдут купаться».

Поднялось радостное многоголосое гиканье, но Тёма всеобщему настроению не поддался и после этого известия. Он отрешенно стоял в толпе хаотично снующих и заметно поредевших «орлят», которых Люся пыталась призвать к порядку и построить для скорого похода на Москва-реку.

Тёма и не заметил, как оказался в более-менее упорядоченном строю. Люся зычно приказав:

- Пошли! – тем же голосом и в тех же командирских интонациях выкрикнула начало отрядной речевки. Следом её подхватили, однако вяло и вразнобой, и пионервожатая своим сильным, громовым голосом, перекричав всех своих «орлят», закончила «про комсомол», а Тёма, невольно оглядев товарищей, отметил про себя, что таких, как он, не так уж и мало: почти полотряда, только вот облегчения ему это не принесло.

У реки, как обнаружилось, было шумно и людно. Весь берег был усыпан яркими кучками из родителей и их чад. И смешно было со стороны наблюдать, как повсюду происходило усиленное кормление совсем не исхудавших и не заморенных мальчишек и девчонок.

Увиделось и семейство Гришиных. Они сидели на значительном расстоянии от большинства, наособицу, и Тёме меньше всего хотелось бы сейчас встретиться с ними; впрочем и им, вероятнее всего, так же не хотелось бы, чтобы кто-то посторонний и лишний появился бы рядом с ними: все трое сидели в молчаливом напряжении, бережно лелея собственную обиду, хитиновым коконом стянувший нутро каждого из них.

Над цветущей округой пахучий, вольный ветер разносил свежий, влажный запах Москва-реки, крутым затоком исчезающей за плотной стеной высоких корабельных сосен, а вблизи манившей взоры широким водным пространством, в котором отражалось голубое небо с россыпью осколочных быстрых облаков.

«Орлята», срывая на ходу с себя легкие одежды, на всех парусах, с галдежным и взрывающим округу воплем летели к воде: вот-вот и река, вспоротая ураганным нетерпением жарких тел точно выйдет из берегов, - однако Люся привычно зычным, охранным окриком успела стреножить неистово вопящую ватагу у самой кромки воды.

- Ждём! Ждём! – предупредительно кричала она. – Ждём, когда выйдет четвертый отряд!

С возбужденным гиканьем, в нетерпении взбивая в пыльные веера сухой прибрежный песок, «орлята» носились по берегу с громкими призывами: «эй! мелюзга, вон из воды! - а мелюзга в ответ поднимала искристыми столбами вспененные брызги и с довольным гоготом показывала коллективную фигу.

К воде со всеми вместе в неудержимом азартном гоне Тёма не бросился. Он намеренно задержался на высоком, густо заросшей травой-муравой, берегу. Мальчик отстраненным и равнодушным взором смотрел на Москва-реку, искрящуюся золотой россыпью, весело прыгающих по водой глади, солнечных зайчиков.

- Быстров! – звонким зовом Люся вернула его в действительность, - а ты-то что?!

- Не хочу что-то… - Тёма, верно и сам не желая того осознанно, увидел вдруг, как в убыстрённом кино, знакомые кадры купания взрослых голых людей, и теперь ему, как и прошедшей ночью, совсем не хотелось самому входить в эту воду, словно, томившее его душу с утра, предчувствие некой опасности материализовалось сейчас в простую брезгливость.

- Ну как хочешь!.. Только чтобы тут был!.. – приказав ему, пионервожатая, уже в купальнике, с разбегу плюхнулась в воду, и «орлята», сбивая друг дружку с ног, с визгом и шумом стадно рванули следом за ней…

Тёма отвернулся от реки, и всё тем же равнодушно-отстранённым взглядом теперь глазел по сторонам.

Ещё на подходе к Москва-реке он увидел, в стороне, на одиноком яру, нависающем над водой, художника, легкой, вальяжной ступью прохаживающего с кистью в руке у раскрытого этюдника.

Мальчик навряд ли отважился бы подойти близко к ним и уж тем более заговорить, но человек с этюдником давно стал объектом всех любопытствующих: дети вокруг него вились во всю.

Ребячье наивное любопытство, наконец-то, подтолкнуло и Тёму: медленно он приблизился к ним.

В одежде художника угадывалась продуманная небрежность. И Тёма, приученный матерью с раннего возраста к красивой одежде, тут же отметил по себя не столько эту небрежность, сколько то, что все вещи на нём явно были импортными.

Рядом, прямо на траве, почти у самых ног художника, вольно лежал с закрытыми глазами грек, вечно не выражающее ничего, разве что лишь плохо скрываемое презрительное высокомерие, лицо которого с появлением сегодня друга заметно преобразилось: стало открытым, добродушным и даже в меру снисходительным.

Казалось, что директор клуба крепко спит, однако сквозь опущенные веки он внимательно наблюдал за всем, что происходило вокруг. Было им отмечено и тихое появление Тёмы, который, в отличие от остальных вольных зрителей, осторожно и вежливо произнёс своё «здрасьте». Художник бросил на вновь подошедшего мальчика искоса быстрый взгляд, и кивком ответил на приветствие.

Мальчики дружно теснились вокруг этюдника. Толкались, сбиваясь на пустую болтовню и легкую перебранку.

- Что, чумовые, пришли поглазеть на чудо художественного творения? – грек поднялся с травы и попытался отогнать ребят от художника, но тот, разрешительно махнув рукой, миролюбиво произнёс:

- Оставь!.. Они мне не мешают…

Тёма то же продвинулся поближе, чтобы увидеть, наконец, изображенное на картине: знакомый ландшафт на картине преобразился, словно что-то вспыхнуло и осветило краски изнутри. Отметив, видимо, во взгляде новенького мальчика что-то особенное, художник заинтересованно обратился прямо к нему:

- Нравится?

- Да… - робко ответил Тёма.

Взрослый мужчина выразительно посмотрел на него, а грек вдруг восторженно похвалил:

- Смуров, этот мальчик подлинно чувствует красоту!

- Да-да… я заметил это! – художник согласился с другом, но ему явно интересно было уточнить нечто и он спросил: - А что именно?

И Тёма сказал наугад то, что первое пришло ему на ум из того, что он не раз мог услышать из уст взрослых ценителей искусства:

- Здесь невозможно уловить соединение света и цвета… уловить всех тонкостей и оттенков…

- Оба-на! – с нескрываемым удивлением выкрикнул грек, а Смуров, самодовольно изумляясь сказанному мальчиком, посмотрел на него с пристальным интересом в упор:

- Дитё! Да ты ж попал в самую суть!... У тебя прямо-таки взгляд настоящего профи… - и полюбопытствовал: - Ты занимаешься живописью? Где? У кого?

Тёма в ответ замотал головой отрицательно, но поспешил уточнить:

- Мы с мамой часто на разные художественные выставки ходим…

- У тебя просто замечательная мама! - Смуров положительно отреагировал на Тёмино уточнение, а мальчик, преисполненный нахлынувшей на него гордости, свысока посмотрел на окружающих его ребят, к которым с каверзным вопросом неожиданно обратился грек:

- А вам, чумовые, что нравится в этой замечательной картине? – а те под высокомерно сверлящим взглядом лишь смущенно прыснули дружным хором, на что грек отреагировал откровенно уничижительно: - Ну, с этими всё понятно…

Меж тем из-за мальчишеских спин кто-то быстрым девчачьим голосом несмело проговорил:

- Мне только луговые гераньки понравились… Они как фиолетовые мотыльки порхают… И всё другое совсем не такое как в жизни… И Москва-река есть… и солнышко желтое есть… только они какие-то невсамделешные… Я люблю, когда красиво как на цветной фоточке…

- Нет и нет! – Смуров не на шутку возмутился, казалось, что даже подпрыгнул живо, и перебил невыносимую для него тираду: - Категорическое «нет»! – Он пробежал насквозь зыркливым взглядом по детям, сбившимся плотной молчаливой кучкой, и, тут же выловив говорившего, воскликнул: - А ну-ка, покажись нам, товарищ оппонент!

Белобрысенькая толстушка, лет двенадцати, попыталась спрятаться за спинами мальчишек, однако те предательски расступились, оставив её лицом к лицу с откровенно оскорблённым живописцем. Видно было, что девочка, залившаяся пунцовым цветом от макушки до пят, растерялась до слёз, чего, однако, художник, уставившийся на неё возмущенным взором откровенно недоброжелательно, просто не замечал и назидательным тоном выдавил из себя следующую фразу четко и по слогам:

- Запомни, малышка: простое подражательство природе – не искусство… а то, что нравиться тебе, называется словом «кич»… - а грек перебил его и в тех назидательно-высокомерных интонациях продолжил:

- Чумовые! Перед вами Художник с большой буквы!.. Художник, а не просто какой-то там «маляр»!.. Это же понимать надо… А вы: как на цветной фоточке хочется… - Остальное он, не сбиваясь с тона и темпа, проговорил непосредственно обращаясь к Смурову: - Идиоты, воспитанные соцреализмом!.. Что от них ещё ждать?..

Смуров же, чувствуя, что они с другом однозначно переборщили и перегнули перед детьми палку, поспешил сгладить возникшее напряжение в общении:

- Дорогая девочка… Кстати, как тебя зовут? – миролюбиво спросил он толстушку.

- Марина… - несмело прошептала девочка, потерявшая уже пунцовый окрас.

- Так вот, дорогая Мариночка, - и он высокопарно произнёс: - Значение живописца определяется содержанием его картины, а совсем не формой… не тем, как она создана, то есть нарисована… Иная, например, грубая, как кому-то кажется, невнятная мазня может подействовать на зрителя на много сильнее и чувственней, чем просто изящная и красиво нарисованная… Вот мне, как художнику, близок импрессионизм… - при этом Смуров постоянно смотрел не на девочку, внимательно слушавшую его, а на Тёму, которого и спросил в упор:

- Ты знаешь, что такое импрессионизм?

- Я знаю!.. знаю!.. – опередив Тёму, смело затараторила Марина. – Это французы такие… Мы с классом весной ходили на Волхонку… там ещё музей… и видели их там…

- Всё верно, девочка. Там ты их и видела: Моне… Мане… и другие… - И, согласившись с ней, он, однако, снова напрямую обратился к Тёме: - А что наш профи скажет интересного?

Мальчик, откровенно обласканный цепким проникающим взглядом художника и испытывая от того совершенно незнакомое чувство неловкости, смутился, но хваткая память успела вновь услужливо подсказать нечто чужое, и он осторожно проговорил тихим голосом:

- Кажется… у них резкий мазок…

- Ты просто молодец! Да-да! экспрессия… - Смуров не дал ему договорить, а, высказав свой восхищение сообразительностью Тёмы и снова выразительно посмотрев на него, эхом повторил своё же: - Да-да!.. экспрессия!.. резкий мазок… густой мазок… - и продолжил вдохновенно: - Именно так и только так способен художник выразить свои чувства!.. Художник подразумевает… предчувствует, что он хочет сказать, а рука сама водит кисть по полотну… волшебную кисть… сама водит… сама… Это как игра… занимательная игра… Вы же все любите играть?! – обратился он к детям, большинство из которых заметно притомились, но, оживившись от знакомого слова «игра», хором, в несколько дружных голосов, откликнулись:

- Ага!.. любим!.. ещё как любим!..

- Да, но игра всегда должна быть исполнена смысла… - в разговор включился, молчавший до того, грек.

- А разве кто-то спорит? Никто и не спорит! Смысл?.. Конечно же во всем должен быть свой определенный смысл… - согласился с ним Смуров, а тот продолжил высказывать своё отстраненное и малопонятное юной публике:

- Впрочем и то, что мы видим вокруг может быть всего лишь нашей иллюзией… Всё иллюзорно и проблематично… а реальность состоит совсем в другом… Реально то, что как будто и невидимо, но вполне волнует и тревожит нас по-настоящему…

- Серж, не говорит так сложно… Все эти твои рассуждения с намёками, как всегда, туманны и никому непонятны… - начал было художник, но друг его резко перебил вопросом:

- Что и тебе не понятны?!

- Мне-то?!. Мне-то более даже, чем понятны… и волнительны… - негромко и даже как будто нехотя ответил ему Смуров, а сам вновь, словно протягивая незримые нити и накрепко опутывая им, значительным взглядом странно и загадочно оглядел Тёму, чего точно объяснить сам себе мальчик и не смог бы, но определенно и прочувствованно заметил.

- Сергей Вильевич, у нас большой мастер ткать замысловатые словесные узоры!... Любит он всем шарада да ребусы для разгадывания подбрасывать… - Это в разговор внезапно включилась Люся.

Еще совсем недавно с реки доносились восторженные визги и шумный плеск, взбаламученной детскими телами, воды, как вдруг крики и шум многократно увеличились: казалось, что над рекой мощно зазвучал хор басов, однако обнаружилось, что это одна пионервожатая Люся всей мощью своих лёгких взорвала округу оглушительным воплем:

- Назад!!!

Несколько мальчишек в смелом азарте заплыли за охранную зону, где и устроили показательные прыжки с плеч друг друга. Люся выступление бесшабашных озорников увидела не сразу, а, увидев, высоко и угрожающе замахала руками и, вспарывая влажный воздух над рекой мощными выкриками, стремительно погребла к нарушителям, и уже скоро, раньше срока, всех своих подопечных «орлят», не взирая на упорное сопротивление некоторых: «а мы-то тут причем?...» - повыгоняла решительно из воды.

И вот теперь она то же оказалась среди любопытствующих, окруживших плотным кольцом человека с этюдником, который был в ударе: он своеобразно и неожиданно отреагировал на появление нового персонажа.

- Смуров! Тунеядствующий, но вполне и однозначно свободный художник! – с шутливой галантностью, встряхнув наголобритой головой так, как будто то мохнатая шевелюра до плеч, он поклонился ей, на что Люся, в миг приняв условия предложенной игры, кокетливо улыбнулась и, будучи только в мокром купальнике, пальчиками рук изобразила, что приподнимает якобы широкий подол колоколообразного кринолина, почтительно полуприсела, с явно неудавшейся ей претензией на изящество и грациозность, в легком реверансе и торжественно-строго произнесла:

- Люсия – предводительница отряда двуногих «орлят».

Всё это так насмешило окружающих: мальчишки загудели утробным хохотом, девчонки пискляво и восторженно заверещали, а Тёма, которому определенно всё более и более нравился этот веселый человек, в отличие от остальных зрителей, на всех разозлился и особенно на гримасничающую пионервожатую, мысленно обозвав ее зло «дуррой». Заметил Тёма и то, что директор клуба то же не воодушевился разыгранным перед ними экспромтом и смотрел теперь с молчаливым неодобрением через узкий прищур настороженных глаз.

- «Орлят»?! И много ваших двуногих пернатых имеется? – громко поинтересовался Смуров.

- Имеются! - живо откликнулась всё тем же игривым тоном Люсы и ткнула в Тёму, стоявшего ближе всех ней, прямым указательным пальцем в грудь. - Вот перед Вами один из ярких представителей пернатого мира… - И она, многозначительно посмотрев на мальчика, продолжила с плохо скрываемой угрозой в голосе: - Причем, что характерно, из редкой подгруппы ночных летунов…

- Очень!... даже очень любопытно! Согласен с Вами, многоуважаемая Люция (Смуров с особым удовольствием процокал измененным звуком «ц»), что, как это давно и замечено мной то же, это особь просто своеобразна по всем внешним параметрам! И, надо отметить, к тому же прекрасно разбирается в живописи. Весьма тонкий знаток импрессионизма, я вам скажу! Весьма… - При том, что последние слова содержали неприкрытую ничем иронию, произносились они, однако, вполне серьезно и без какого-либо подвоха со стороны говорившего. – Не так ли? – и Смуров обратился к Тёме, глаза которого в ответ ярко засветились от очередной, столь неожиданно прозвучавшей похвалы, а в голове его тут же стремительно пронеслось на Люсино, как обнаружилось, знание их ночного похождения: «Что съела?»

Меж тем Смуров, необыкновенно многозначительный взгляд которого мальчик поймал на себе, продолжал Люсе вещать о нём:

- Вот и я говорю своему близкому и единственно преданному другу: «Серж, какой у тебя, однако, обаятельный пионерик тут обнаружился…»

- Этот пионерик и меня всё больше и больше начинает удивлять… - нехотя отозвался грек, по приглушенным интонациям которого понять его настроение в эту минуту было просто невозможно.

Однако Смуров что-то сумел уловить в голосе друга и, не скрывая холодного металла в своем голосе, сходу отреагировал:

- День-то, Сержик, ещё длинный-предлинный… Предчувствую даже, что просто нескончаемо тягучий день… День томительного ожидания… так что надеюсь: удивление твое, Сержик, должно пройти непременно… - и, резко сменив интонационный тембр и высоту, театрально выкрикнул: - Вдохновение!.. Меня сегодня… сейчас… да-да, именно в эту минуту, как никогда, посетило вдохновение! Серж, ты слышишь меня?! – и, не дожидаясь ответа, он снова обратился к Люсе: - Уверен!... точно знаю, что только вы, дорогая повелительница птичьей стаи, способны понять меня и помочь мне!.. Только от Вас я, жалкий фигляр, надеюсь получить самую бескорыстную помощь и поддержку… - Ошалевшая от полного непонимания всего того, о чём говорится Смуровым, пионервожатая уставилась на него откровенно выпученными глазами, а тот, продолжая своё представление и изобразив, что вот-вот упадёт перед ней на колени, просительно взмолился: - Позвольте!.. позвольте этому бескрылому еще «орлёнку» попозировать бродячему малеру!..

Люся, сообразившая радостно в конце концов, что же именно такое особенно и конкретное от неё ждут, живо вспыхнула от осознания важности своей персоны и столь же театрально, с явным удовольствием в голосе, бросила громкое:

- Без проблем!.. Дозволяется!.. И повелевается!..

Не против того был и сам Тёма, продолжавший самодовольно светиться наивным счастьем от непреходящего к нему интереса и внимания и искоса наблюдавший за настроением и реакцией заметно поредевшей толы зрителей.

Меж тем Смуров, прежде чем приступить к работе, тишайшей осторожничающей походкой, как страстно возбуждённый ожиданием охотник на редчайшего зверя, стал обходить вокруг Тёму, которому не только невольно передалось то возбуждение, но и, как под воздействием гипноза, хотелось всё сильнее и сильнее нравиться этому чужому человеку, а тот осторожно взял цепкой рукой Тёму за плечо и медленно отвел его чуть в сторону… отошел от него на шаг-другой… Пристально посмотрел на мальчика, словно до миллиметра вымеряя точным глазомером нужное ему расстояние… Тихо вернулся к застывшему в напряжении Тёме… Бережно развернул его в полуоборота… И осторожным, легким прикосновением руки дотронулся острых, треугольничками выпирающих из-под футболки, лопаток мальчика… Вдруг негромко спросил:

- Как же тебя, «орлёнок», зовут?

- Тёма… - и тот, еле-еле разомкнув губы, беззвучно почти отозвался.

- Какой же ты, Тёмочка, однако, у нас красивый… просто невозможно

красивый… - прошептал художник интимным голосом ему почти в самое ухо и тут же быстро отскочил к этюднику.

Постоял минуту-другую в раздумье… Взгляд глубокий, отсутствующий… И вот, как бы дав себе разрешительную команду, широко взмахнул рукой и приступил к работе…

Казалось, что место на яру, где в напряжённой позе замер мальчик, единственно высокое во всей округе и единственно продуваемое насквозь сквозняками. Тёма очень боялся пошевелиться, но его, под глубоко проникающим во внутрь взглядом художника, словно магически втягивало в гигантскую воронку, и вот уже сквозной, стремительный ветер подхватил его и понёс в высокое небо, где в разнобой плыли кудрявые летние облака.

На глазах изумлённой публики на картине, ранее нарисованной размытой акварелью, появился, в чётких угольных контурах, высоко летящий в небе мальчик с Теминым испуганно-восторженным лицом и слабым размахом ломких, только-только что прорезавшихся крылышек за спиной…

- А чё у Тёмки крылышки такие хилые? – неожиданно громко полюбопытствовал Толька Лузгин, объявившийся здесь недавно.

- А они у него, видишь ли, ещё не прорезались… - не оглядываясь на вопрошающего, Смуров негромко ответил.

Люся то же поспешила вставить своё и сказала с плохо скрываемой небрежностью:

- Это ж почти как у Шагала!..

- И всё-то мы знаем… Да.. да… - снова тихо ровным голосом отреагировал художник. Продолжил отстраненно: - Шагал… Шагал… И куда он там взял и прошагал?.. – И с теми же спокойно-равнодушными интонациями поинтересовался у своей собеседницы: - Это тот, который Марк, да?

- Кажется…. – отчего-то вдруг неуверенно промямлила Люся.

- Ну-да… ну-да… Помнится… помнится: был такой Марк Шагал… Да-да… Вы, дорогая, как всегда, правы… Знаменитый был художник… Уехал, знаете ли, за границу… А Вы, Люция, верно то же бывали за границей? – Смуров спросил утверждающе громко, а Люся в ответ прошептала:

- В Болгарии прошлым летом была…

- В Болгарии?! Ну… как известно: курица – не птица, а Болгария – не заграница… Это у нас не в счёт… - прокомментировал Смуров Люсино сообщение и продолжил тему о Шагале, чего пионервожатая поняла не сразу: - Это он, голубушка, меня повторил… Воспользовался, так сказать, идеей… Или просто слямзил небесных летунов, если уж понятнее… - В голосе его послышалась откровенная ирония.

- Это когда же было-то?! Шагал же вон как давно жил!.. – Люся возмущенно хмыкнула и спросила язвительно: - Это ж, сколько Вам, товарищ тунеядствующий художник, лет тогда будет? Сто? Или даже больше?!

- Разве ж дело только в возрасте? – механически вопросом на вопрос, и, не оборачиваясь в её сторону, продолжил: - Да… да... много… очень и очень много!.. Я уж и не помню, если честно…

Меж тем Смуров пристально смотрел то на свою картину, то на Тёму, с напряжённым восхищением и постоянным ожиданием очередной похвалы всякий раз ловившего быстрые, проникающие во внутрь, взгляды художника, черным угольным карандашом тщательно продолжавшего прорисовывать летящий силуэт мальчика.

- Серж! – настойчиво позвал Смуров друга. – Скажи: сколько мне будет лет в нынешний обед? И, вообще, - обратился он вдруг прямо к глазеющей на него публике, - у вас тут когда-нибудь голодных и обездоленных художников кормят пионерской кашей?

На последнюю фразу, прозвучавшую особенно громко делано-капризным голосом, поредевшие зрители ответили дружным смехом. От напоминания о малокемлюбимой каше из пяти круп разрядилась обстановка и возникшее было напряжение спало, и Люся, засмеявшаяся во всем вместе, моментально продолжила тему:

- Обед!.. обед!.. нам всем пора идти на обед!.. Вон: почти уже все ушли!.. Остались одни мы… - И командирским зычным голосом приказала: - Заканчиваем все художества! Одеваемся и – в лагерь!

- Как это так?! – встрепенулся, словно очнувшись от затяжного сна, Смуров. – Дорогая Люция, неужели Вы сейчас заберёте моего юного натурщика? Серж! – и вновь в голосе взрослого человека зазвучали по-детски откровенно капризные, плаксивые нотки: - Она забирает этого мальчика!.. Серж, ты слышишь меня?!

- Мы скоро придём… - грек поспешил обратиться к пионервожатой. – Я приведу его прямо в столовую… Художнику надо дорисовать… Остались одни маленькие штрихи, но это очень важно для него, а без мальчика он не сможет этого сделать… Мы будем в лагере следом за вами… Люсенька, - просительно протянул он вдруг нежным голосом, - оставь его под мою ответственность… Я буду твой вечный должник…

Тёма, возбуждённый ожиданием ответа на столь неожиданный для него вопрос, смотрел расширенными глазами прямо на Люсю, лицо которой радостно сияло:

- Сергей Вильевич, иду на это только полностью доверяя Вам… под личную ответственность…

И директор клуба скорым эхом повторил за ней:

- Под личную… личную ответственность… Безусловно: отвечаю за него своей головой…

А Тёма, взирая широко распахнутыми глазами на преображенную округу, над которой он так свободно и так легко парил в небесной выси, хотя и не видя ещё своего летящего двойника, казалось задыхался от переполнявшего его восторга и непередаваемого счастья.

 

На берегу они остались одни. Только втроём.

Вокруг было тихо и безлюдно.

В Тёме всё ликовало после того, как он . наконец-то, взглянул на готовую картину и теперь, искренне впечатлившись, ощутил вдруг в себе зависть к своему летящему изображению: ему наяву хотелось, взмахнув руками-крыльями, взлететь и унестись высоко-высоко в небо.

Мальчик стоял в оцепенении у этюдника, а Смуров вновь той же, как и в начале, тишайшей, осторожной походкой, со словами о том, «какая у нашего мальчика складная фигурка», восхищаясь им и всячески охаживая, закружил вокруг него, и быстрым, малопонятным полушепотом, в котором угадывались странно-смущающие откровенностью намёки, магически притягивал и невольно увлекал его любопытство, - а Тёма спросил:

- Почему крылышки такие маленькие?

- Крылышки, говоришь, маленькие?.. – Смуров заулыбался: - Серж, объясни ему…

Заметно помрачневший отчего-то грек, нехотя сказал:

- Они у тебя ещё не прорезались… Это игра такая есть… игра про прорастающие крылья…

- Да-да… есть такая игра!.. – Смуров снова заулыбался, приблизившись к Тёминому лицу тонким, извилистым ртом. Продолжил: - Помнится: один очень умный челочек сказал, что «это очень тяжело, когда они растут…» - И он, как бы ненароком легко коснувшись лопаток на спине мальчика, обратился к греку: - Не так ли, Серж?

И тот быстро-быстро, не скрывая появившейся в его голосе нервной дрожи, заговорил как-то чересчур сбивчиво и замысловато. Слова его звучали отстраненно, как некий загадочный текст, в который мальчик и не вслушивался даже и точный смысл которого им осознается вполне определенно много позднее, а пока Смуров, овладевший полностью его вниманием, ошеломил Тёму неожиданным предложением:

- А не искупаться ли нам сейчас? Как ты, Тёмочка, - четко выделённое

голосом имя из его уст прозвучало с учащенным придыханием, - на это смотришь?

Прозвучавшая чужая идея о совместном купании воспринята Тёмой была с самым живым восторгом. Он уже с радостью готов был согласиться, однако с опаской посмотрел вопрошающим взглядом на директора клуба, присевшего на траву и недовольно насупившего брови.

- Сергей Вильевич разрешает!.. Он и тебе, пионерик, разрешает!.. и мне то же разрешает!.. – заметив Тёмино устремление, торопливой скороговоркой выговорил Смуров и, успев скинуть с себя брюки, легкую тенниску и белые туфли и кинуть мальчику на ходу требовательно-призывное: - Давай-давай!.. следуй за мной!.. – побежал вниз к реке.

Грек, перед тем устремившийся блуждающим взором в даль, где у зыбкого окрая, из-за бора, по-над Москва-рекой обозначилась серая тучка, поднялся с травы, где только что сидел, и, медленно ступая по следу неряшливо разбросанной другом одежды, собрал её и сложил аккуратной стопкой. Рядом поставил щеголеватые легкие туфли. Затем так же неспешно подошел к этюднику и вполне умело стал складывать его.

Тёма продолжал в нерешительности стоять там, где и стоял: он просто не знал, что же ему делать, а грек, наконец, не оборачивая к нему головы, глухо, но достаточно ясно процедил сквозь зубы:

- А ты чего стоишь? Беги – купайся… Тебя же позвали…

И мальчик опрометью припустил с высокого берега вниз к реке, где мелкие волны, набегая и обгоняя одна другую, легко взрывали ломко-колыхающуюся линию по урезу воды.

Он с легким сердцем ступил в реку, однако, во время сообразив, что не успел раздеться, в суетливой спешке стянул с себя шорты и футболку и, не глядя, бросил их поверх скинутых в песок сандалей.

Смуров, уплывший почти к середине реки, умильно улыбался ему издалека и вскинул высоко руку, радостно приветствуя его, и Тёма мгновенно ответил на то приветствие взмахом своей руки. Вот он разбежался, и с разбегу - бултых в воду: опрокинутое в реку голубое небо покачнулось, а вольно резвящиеся стайкой мальки, увиденные на мелководьи впромельк, брызнули в разные стороны.

Торопливыми, размашистыми гребками вспарывая струящуюся солнечным светом прозрачную плоть реки, мальчик поплыл навстречу Смурову, который, как ясно видел Тёма, высоко выбрасывая в рывке сильное тело, быстро приближался к нему. Он что-то даже восторженно кричал, однако те выкрики, серебрясь над водой, разносились по сторонам легким сквознячком и совсем не долетали до Тёмы, которому вдруг внезапной вспышкой ли, ярким ли озарением явилась безумная мысль о том, что человек, стремительным брассом приближающийся к нему, - никто иной как его отец… самый-самый настоящий, а не придуманный в ночных полуснах…

Пловец приблизился к Тёме, вплотную, и они столкнулись в воде лицом к лицу. Смуров сразу же увлёк мальчика, забрасывая его незначительными вопросами, и Тёма отвечал, а впопад или нет он просто и не задумывался. В его голове, взбудораженной обретенной им тайной, была такая мешанина, что Тёма, ошеломлённый и робкий от косяком наплывающих на него мыслей, улавливал лишь одно четкое, сердечным пульсом отбивающее, желание – собраться с духом и спросить: а ты точно мой папка?..

Тёму так влекло к этому человеку, что он, не замечая того, уже давно втягивался в предложенную ему игру на воде. Раз за разом Тёма, спружинив прогнутым тельцем, спрыгивая со сцепленных рук взрослого мужчины в воду, где переворачивался и снова, отфыркиваясь от сглотнувшей воды и довольно смеясь, забирался для нового прыжка, а Смуров, упираясь ногами в речное дно, подхватывал его, помогал и всякий раз, словно совершенно случайно, проводил влажной рукой по гладким впадинам на теле мальчика, однако того бесстыдства Тёма не замечал, а, обласканный взглядом оживлённых глаз художника, становился всё увереннее и увереннее в своем наивном предположении.

С берега им во всю призывно махал грек:

- Выходите!.. пора!.. на обед можем опоздать!..

- Придется подчиниться товарищу ответственному директору клуба… - весело сказал Смуров и подставил свои, сцепленные замком, руки для последнего прыжка.

Мальчик прыгнул и ту же, вынырнув, неспешно поплыл к берегу. Смуров не плыл. Он шел совсем-совсем рядом с плывущим мальчиком и, как бы помогая себе устоять под потоком воды, держал свою руку на Теминой спине.

- Какая на твоём теле, Тёмочка, чудная игра света… - прошептал художник страстно. – Такую светопись ещё поискать надо… увидеть надо… - Неожиданно он ткнулся ладонью под плотную резинку на трусиках мальчика и, обнажив его круглые ягодички, несколько раз подряд легонькими шлепками ударил по оголённому месту.

В небе, над ними, появилась чайка. Большая белая птица, вспугнув, разогнала всех птах, порхающих над водой, и, закружив, прокричала гортанно и противно.

 Купальщики подходили к самому берегу, когда Смуров, указав рукой на водную поверхность, сказал:

- Посмотри!.. посмотри, Тёмочка, какая зыбь на воде… причудливая… ломкая… меняющаяся мгновенно на глазах… прямо как наша жизнь… Между прочим есть такое гадание по зыби на воде… Гидромания называется… Знаешь? – Тёма испуганно замотал отрицательно головой. – Да и откуда тебе ещё это знать?! Я, впрочем, то же не знаю… Это у нас Сержик спец по всем видам гаданий… Не так ли, Серж? – обратился он громко к греку, стоявшему у кромки воды с одеждой друга в руках. На плече у него висел этюдник, а у ног стояли белые туфли. Смуров, приняв от него свою одежду, полюбопытствовал ехидно: - И что же ты нам сегодня, мой дорогой друг, предскажешь?

Грек, не скрывая своей досады, не ответил на прямой вопрос, а встревоженным, недовольным голосом выдавил из себя:

- Нам непременно надо прийти в лагерь вовремя…

- Не боись! Придём!.. Ты лучше посмотри, Серж, на фигурку этого славного мальчика! – с нескрываемым восхищением в голосе молвил Смуров и громким окриком: - Стой! Тёмочка, не спеши одеваться! Замри!.. - остановил Тёму, просовывающего ногу в штанину шорт. Мальчик замер с приподнятой ногой, а художник продолжал нервно и возбужденно: - Нет, Серж, только посмотри: его фигурка словно вырезана из карского мрамора!.. Я хочу!.. я хочу его!.. я хочу его рисовать!.. Серж, ты слышишь меня?!

Грек не ответил. Он поднимался на прибрежный пригорок, а Тёма, одевшись, вдруг спросил у Смурова простодушно:

- А у Вас сынок есть?

И художник от неожиданности залился откровенным смехом:

- Ну ты даешь! У меня сынок?! У меня?! А зачем мне, скажи, какой-то чужой сынок, когда есть такой вот хорошенький… готовенький мальчик… Я в тебе, Тёмочка, узнаю себя… - и красноречиво посмотрел на него, а душа мальчика, встревоженная фантазиями, после этих слов вздрогнула радостно и устремилась легко в высь, в небеса…

В лагерь они вначале шли по отдельности: грек впереди, а Тёма и Смуров - вдвоём, наособь… Скоро, однако, художник окликнул друга:

- Серж, ты чего? Неужели обиделся? Не спеши! Подожди нас! А-то мы без тебя заблудимся среди трех сосен!.. И какой нам тогда обед? Помрём же голодной смертью!.. А всё из-за тебя, Сержик!.. Из-за твоего упрямства и обид…

Терсенедис заметно притормозил, и они догнали его. Какое-то время шли молча, Смуров же, не выдержав напряженного молчания, заговорил откровенно насмешливым, полным иронии и сарказма, голосом:

- А пионервожатка, Сержик, как увиделось невооруженным глазом, без ума от тебя… жадным взглядом так и стреляет… так и сверлит насквозь… так бы и сожрала живьём сего с потрохами… проглотила… Да-а-с, а ты, как вижу, у меня ещё тот ло-ве-лас!.. – Незнакомое Тёме слово Смуров проговорил медленно в растяжку и четко по слогам, а грек отозвался с раздражением и даже злобой в голосе:

- Да ну её!

- Нет, вы посмотрите на этого надутого бонвиана! Девица сохнет… убивается, а ему хоть бы хны!.. Ему, видите ли, это бабно не ндравится!.. – Смуров продолжал подковырки весело.

- Достала уже!... И ходит… и ходит по пятам… второй месяц уже… -

по интонациям, прорывающимся сквозь плохо скрываемую обиду, в голосе грека угадывались откровенные нотки оправданий.

- Ничего себе осада! – удивленно присвистнул художник. – Аж, второй месяц?! Так она, Сержик, скоро и сломит твоё неактивное сопротивление!.. Неприступная крепость будет взята! И что же я тогда буду делать? Кто скажет?

Грек упорно молчал, а Смуров не отставал от него:

- Однако ж, Серж, ты у меня философ! Ты ж просто-напросто убил пионервожатку наповал своими размышлениями об иллюзии… Я просто обалдел, когда услышал от тебя, что «всё иллюзорно и проблематично…» - и спросил настойчиво, но миролюбиво: - Как там у тебя было дальше?

- Не помню…

- Он не помнит! А вот я помню! А дальше ты просто-напросто пафосно произнёс следующее: «реально то, что как будто и невидимо… но волнует и тревожит нас по-настоящему…» У меня чуть было уголёк не выпал из рук… Во: сказал – так сказал! Кстати, обрати внимание: цитирую почти дословно!.. И даже не подвергаю сомнению авторство… Гигант мысли!.. И вот тогда наша деваха окончательно потеряла разум… Разве ж так можно с девушками шутить?.. – И он увлёк грека, расслабил его, и скоро они в унисон смеялись над собой, вспоминая все разговоры – «наш трёп!» - у этюдника…

Тёма, идущий рядом с ними, ничего и не слышал, а, если и слышал, то не понимал, да и вовсе не хотел вникать в суть взрослых бесед: он парил высоко-высоко над землёй, где плыли белыми корабликами легкие кучевые облака, освобождая небесное поле для плоской, назревающей серой плотью в дали дальней предгрозовой тучи…

Мальчик невольно вслушался в их разговор только тогда, когда директор клуба громко произнёс магическое слово «концерт», и Смуров, приобняв его, отсутствующего вниманием, за плечи, поинтересовался у друга:

- А наш замечательный мальчик в вашем концерте выступает?

- Наш замечательный мальчик в нашем концерте выступает… - равнодушным эхом отозвался грек и, помолчав, пояснил: - Читает бунинское «И цветы, и шмели, и трава, и колосья…» Хорошо, между прочим, читает… душевно… мальчик чувствует слово…

- Ну, просто клад, а не мальчик!.. – живо отреагировал Смуров, крепко при этом прижавший к себе Тёму, который от внезапной похвалы смутился.

- Он тут, - продолжил грек неожиданным сообщением, - собрался было читать стихи небезызвестного поэта Ольшевского…

- Того, который «вечный комсомолец»? – поинтересовался Смуров, продолжая обнимать мальчика за плечи.

- Его родимого… - ответил Терсенедис, а Тёма поспешил несмело объясниться:

- Я для мамы хотел… чтоб её порадовать…

Смуров, продолжая крепко обнимать Тёму, сказал:

- Нет, Тёмочка, это вовсе не поэзия… Это серая посредственность… Понимаешь: посредственность?! А настоящая поэзия – это: о! это нечто возвышенное... волнующее всё внутри… Это надо понимать… Сержик, а почему бы тебе с мальчиком не выучить бы, например, стихотворение про Али?! – и Смуров прысныл язвительным хохотком.

Грек отреагировал мгновенно тем, что поперхнувшись, залился алой краской и простонал:

- Чтобы меня с работы выгнали… в лучшем случае…

- Не выгонят!.. У умных людей ни худших, ни лучших случаев быть не должно… - в полголоса уже не смеясь, твердо процедил Смуров, а Тёма вновь тихо вклинился со своим объяснением:

- Мы этот стих с мамой вместе учили… Она очень хотела, чтобы я его выучил…

- Вот для любимой мамочки, пожалуйста, дома и прочитаешь!.. – голос грека нервно и раздражённо вибрировал. – Можно и в кругу самых близких друзей-товарищей почитать… Можешь даже на стульчик встать – никто не против. Все только «за»! А вот на моём концерте, дорогой мальчик, надо только про лето… по шмелей то же можно… - умолк, но уже через паузу пренебрежительно продолжил: - Ещё тут один классик на мою голову свалился… Будет выступать… Ждали его!.. Сам Анатолий Гришин!.. Ах-ах!.. собственной персоной… что ни рОман - всё очередная эпупея!.. С Анэлькой Кац в законных супружницах…

- А это ещё кто такая? Почему не знаем? – Смуров вроде как спрашивает, интересуется, а голос у самого никакой, пустой, без интонаций.

- Учились вместе… в Институте культуры…

- Ах-да! Я же забыл, что мой друг на массовика-затейника там и не доучился!..

В ответ Терсенедис бросил что-то очень-очень тихо, и Смуров, не снимая своей руки с плеч мальчика, твёрдо проговорил, не скрывая своего, вспыхнувшего в раз, неудовольствия:

- Сержик, а тебя убивать пора… и причем срочно… Слишком многим ты, дорогой мой, стал недоволен… Вот и на нашего пионерика взъелся… Нехорошо… это очень нехорошо… Сержик, нам это не нравится… нам это очень не нравится… Не так ли, Тёмочка?

Тёма неопределенно пожал лишь плечами, да и что он мог сказать в ответ? Из всего разговора двух взрослых людей он ровным счетом ничего не понял, разве что только одно оказалось ему доступным – это то, что Анэля Станиславовна была названа по-простому Анэлькой, как ей называла и Тёмина мама. Меж тем Смуров снял свою потяжелевшую руку с его плеч, и остаток пути все прошли в напряжённом молчании.

Скоро они пришли в лагерь. Удачно успели к самому концу и, отобедав, разошлись. Увиделись уже только после полдника, когда должен был состояться долгожданный концерт.

 

Клуб заслуженно считался гордостью пионерлагеря.

Самым невероятным и удивительным образом здание с колоннами единственно сохранилось на обширной территории старинной усадьбы, где о былом напоминали разве что широкая липовая аллея да остатки парка, густо заросшего, как сорняком, диким кустарником и тонкими, часто со стволами в кривой излом, березами.

Именно само здание усадебного театра с камерным, бывшим когда-то достаточно уютным залом, оставшейся вполне удобной сценой и счастливо не порушенной всевозможными перестройками акустикой, уже который год подряд удерживало в этом пионерлагере Терсенедиса, не просто увлекающегося стариной глубокого её знатока и почитателя, а, прежде всего, тайно лелеющего в себе непреходящую мечту о театральной режиссуре. Обитая в этих стенах денно и нощно, директор клуба давно обжился здесь, и мысленно видел себя, в возбужденном воображении выстраивая мизансцену за мизансценой, тем великим режиссёром, который на этих подмостках создает свой грандиозный спектакль, - и в этом было его счастье; была его невидимая, абсолютно никому неизвестная жизнь, о которой не догадывался даже Смуров – лучший друг и неразлучный спутник его уже многие годы; это была его сугубая тайна… его святая святых…

И вот сейчас, когда им старательно выстраивалась концепция скорого концерта, Терсенедису пришлось пережить настоящее потрясение.

Его вовсе не раздражала, стихийно возникшая в зале, сутолока: детская непосредственная публика всегда отличалась своей несобранностью и оголтелой суетой. Он даже на пионервожатую Люсю, надсаживающую голос чрезмерно громкими и пустыми попытками утихомирить гудящий визгливо зал, не раздражался. Не раздражался на Люсю, откровенно навязывающуюся ему, чьё даже мимолётное появление перед его взором всегда приводило в трудно подавляемое бешенство, а сейчас ровным счетом ему было наплевать: ни раздражения, ни бешенства, впрочем он, кажется, вообще ничего не замечал, как вовсе не реагировал и на сухой, скрипучий стук деревянных скамеек, длинными рядами заменивших собой в зале, невесть когда исчезнувших бархатных кресел. Во всей этой суете и сутолоке, наоборот, было для него даже нечто возбуждающее и напоминающее собой, не однажды пережитое и им самим, состояние, взволнованной ожиданием, нетерпеливой публики перед началом волшебного действа на сцене…

И вот именно в тот миг, когда публика вот-вот угомонится и затихнет, когда постепенно начнёт гаснуть свет, Терсенедису и пришлось пережить то потрясение, неминуемость которого им предчувствовалась с утра, - и причиной тому была Анэля Станиславовна, Анэлька Кац, вломившаяся на его территорию как стихия… Она нарушила всё, что так старательно и вдохновенно выстраивалось им, что и явилось настоящей трагедией, масштабы которой мог оценить только сам Терсенедис.

В клуб Тёма пришел вместе с Майкой во главе с Анэлей Станиславовной. Они оба были уже одеты для выступления: Тёма, как и утром на торжественной линейке, в белой шелковой рубашке-апаш и черных брючках, на ногах – мягкие танцевальные туфли; Майка в невероятно красивом платье из голубого шифона с по-взрослому глубоким декольте, полуоголённой спиной и огромным бантом на поясе.

Тёма сразу же, как только вошли в клуб, отметил про себя, что в шумном зале родителей совсем немного, да и гостей то же было негусто. Он догадался, что в этот последний за смену родительский день кое-кого из детей уже забрали домой, о чём он накануне мечтал и сам, ожидая маминого приезда. Вот и Майка, пока они шли, успела сообщить ему, что после концерта она уедет домой и что потом они все поедут куда-то очень далеко…

… - кажется, мы поедем за границу… - прошептала девочка хвастливо Тёме на ухо.

Следом за ними шел Анатолий Гришин, окружённый тесной толпой поклонников, точнее восторженных поклонниц его таланта в лице самой директрисы, её зама, старшей пионервожатой и других представительниц лагерной администрации. Директриса, как и утром, кружила вокруг известного писателя и, не давая вставить и случайного словечка кому-либо ещё, равно как и самому Гришину, без умолка изъяснялась напыщенным и высокопарным слогом.

Анэля Станиславовна, жестом приказав детям следовать за ней, поднялась на сцену, прошла за тесные кулисы, где при виде директора клуба, не успевшего скрыть всех своих негативных эмоций при неё появлении, широко улыбнулась и, сделав вид, что несказанно удивилась тому, что якобы самым неожиданным образом видит своего сокурсника, фальшивым голосом затянула:

- Ой, рыженький, привет!.. Смотри-ка: встретились!.. – И язвительно поинтересовалась, определенно разгадав через мимику перекошенного лица грека, все его чувства: - Что: не ожидал?

- Земля круглая… без углов… выходит и спрятаться негде… - недовольно пробурчал тот в ответ.

- А ты, что такой ершистый? Не рад встрече?..

- Да мне как-то по барабану… - сказал голосом старательно бесстрастным, а взгляд оставался быть злым и раздражённым, что собеседница не могла не заметить.

- Всё спросить мечтала: вот ты, Терсенедис, пишешься греком, а почему, как Ванёк деревенский, такой рыжий? – специально прикартавливая, ехидно спросила она.

- А вот ты - Кац, а почему-то не в Израиле? – отпарировал вопросом на вопрос.

- Как же я, рыженький, мужа своего оставлю? Он у меня живой классик!.. Человек всеми уважаемый!.. - Анэля Станиславовна уже и не скрывала своего истинного отношения к собеседнику. Голос её звучал всё более и более высокомерно, отливая холодным металлом.

 - А ты, Анэлька, как была любительницей старых пердунов, так ею и осталась… Ну-да, кто спорит: муж – настоящий раритет, а не человек. Ему только на постаменте и место… то же классик!.. – грек откликнулся на её высокомерный тон резко и язвительно.

- А ты, рыженький, лучше про свои хи-хи-грехи помни… - Анэля Станиславовна прошипела и продолжила тем же шипящим тоном: - Твой дружок то же не из гениев будет!.. Я на его мазню насмотрелась до тошноты, попивая кофе на Малой Грузинской… Ему только в полуподвальной кафейне и место… Так что, дорогой товарищ Терсенедис, начинай свой концерт с того, что торжественно приглашай на сцену моего классика! А затем ещё посмотрим, рыженький, на твой репертуар!.. Вопросики, знаешь ли, возникли… Не даешь детям их любимые стишки читать… - Она, вероломно взяв власть в свои руки, безжалостно командовала греком: - Концерт закончим танцами: наши детки станцуют вальс… и еще раз вальс…

Произошло именно то, чего директор клуба больше всего и опасался: Анэлька не просто перехватила умело инициативу: она подло подмяла его, скрутила по рукам и ногам и теперь, открыто торжествуя свою моментальную победу, способна была и на последний удар – удар прямо под дых и наповал, о чём он уже и не догадывался даже, а ожидал уже наверняка, ибо был уверен, что она способна на это: большие, в цвет густого чая, глаза её безжалостно и вызывающе горели. А повод тем опасениям у него был более чем реальный: грек умело скрывал ото всех, что диплома о высшем образовании у него нет. Он не имел права указывать в анкета даже «н/высшее», потому как отчислен был со скандалом со второго курса института. И вот сейчас грек откровенно боялся, что бывшая сокурсница, причем не простая свидетельница, но и одна из главных участниц тех памятных и пагубных для него событий, может прилюдно открыть его тайну. На протяжении долгого времени Терсенедис умело обходил все вопросы о своем образовании, демонстрируя свои, на зависть многим, обширные знания, и медленно, но верно продвигался на карьерной лестнице городского Дома пионеров. Он жил сплошь положительными рекомендациями, и пресловутый диплом в синих корочках с теснением в виде государственного герба по центру у него никогда и никто просто не просил предъявить. Верили… Впрочем, заверенная копия диплома в личном деле у него всегда имелась, а то, что это «липа», никому и в голову не могло прийти. Единственно, что удивляло сослуживцев Терсенедиса, так это то, что он постоянно отказывался от предложений поехать по турпутевке за границу, отшучивался тем, что «дым Отечества ему близок…» - и этому, однако, быстро нашлось объяснение, кто-то высказал предположение, что «у нашего грека явно родственнички живут за границей…» - и высказанного предположения было достаточно, чтобы этой темой ему больше не досаждать.

А сейчас Терсенедис был уже и не рад всему тому, что произошло за эти несколько минут, когда у него с языка сорвалось всё то, что он наговорил Анэле, столкнувшись с ней лицом к лицу. Он искренне сожалел, и о том, что не сумел погасить в себе всю, в миг вспыхнувшую к ней, неприязнь, что так легко поддался на её прямые намёки и уколы, что не подавил в себе вспыхнувших воспоминаний взбудораженной памяти, поддался давней злости и заново вспыхнувшей обиде на неё, а не свернул их разговор умело совершенно в иное русло… Он же всегда был тонким дипломатом, умеющим обходить и самые острые углы, мог и достойно, не во вред себе, уступить, пойти даже на любой компромисс, а «сегодня, идиот, - укорял Терсенедис себя в сердцах, - какой черт тебя попутал?..»

Невольно он радовался лишь тому, что свидетелями его позора явились только Тёма и Майка. Больше в тесных кулисах никого не было, а Смуров, затаившийся за тяжелой завесой в углу, им замечен не был и вовсе. Все же, кто принимал участие в концерте, весело галдели по-соседству, набитые как сельди в бочку, в маленькой каморке за деревянной дверью и слышать однозначно ничего не могли. Тёма и Майка, которые всё время неожиданной и непонятной им словесной перепалки, молча простояли рядом, каждый пережив всё по-своему.

Тёма, уже однажды в течение дня бывший невольным свидетелем уничижения директора клуба, особого интереса просто не проявил. Его несколько удивило лишь то, как легко и свободно произнеслось Анэлей Станиславовной трудно выговариваемая всеми фамилия грека. К тому же он изначально видел, где затаился Смуров, исподволь наблюдавший за всем происходящим и время от времени бросавший на Тёму странный долгий взгляд, от чего крылатая душа мальчика, мысли об отце которого не оставляли, взлетев, кружила и кружила над ним…

Майка же, чьи синие, до того незамутнённые глаза, во время неприязненного разговора взрослых людей, всё больше и больше набухали влагой, испуганно таращилась на них, а её хорошенькое ангельское личико, обрамлённое светло-соломенными кудряшками, вспыхнуло алым нервным румянцем, - и, казалось, что девочка вот-вот разразится громким взрывным плачем. Тёма во время заметил ту её готовность и исподтишка поспешил пихнуть её в бок, чем сразу же отвлёк: девочка вскинулась на него вопросительно-очумелым взором: хлоп-хлоп - часто вздрагивали её длинные ресницы…

- Я боюсь выступать… мы же даже ни разу не репетировали… - прошептал он партнёрше неожиданно, что Майку в миг оживило, и она звонко одернув мать:

- Мам!.. мам!.. – полукапризным тоном начала жаловаться: - А Тёмка выступать не хочет…

- Как не хочет?! - Анэля Станиславовна уставилась на Тёму так своими большими глазами, что сердце его под этим пронизывающим насквозь взглядом просто-напросто сжалось в испуге и перестало биться.

- Он говорит, что боится без репетиции танцевать… - Майка продолжала свой донос: Анэля Станиславовна, сообразив, что к чему, ровным повелительным голосом произнесла:

-Тёмочка, дорогой мой, всё будет просто замечательно! Не надо никогда ничего бояться! – и она тут же резко обернулась к директору клуба: - Рыженький, дыши глубже!... – И, поправив пионерский галстук на груди потерянного видом грека, со словами снисходительно-миролюбивого одобрения: - Хорош, однако, наш почётный пионэр!.. – решительно подтолкнула его вперед: - И ты – не боись! Иди – объявляй: начинается наш концерт и – так далее… Не забудь пригласить для выступления нашего классика!..

Грек, как заводная механическая кукла, четко чеканя шаг прямыми в коленях ногами, вышел на середину сцены и громко выговорил:

- Начинается наш праздничный концерт, - притом ударение на «о» он повторил точь-в-точь, копируя Анэлю, и продолжил елейно-торжественно: - С приветственным словом к вам, дорогие дети, сейчас обратится наш замечательный советский писатель Анатолий Иванович Гришин!.. – и, выкрикнув в зал: - Аплодисменты! – тем же механическим шагом удалился за кулисы, где Анэля встретила его откровенно ехидной улыбочкой.

Гришин, в окружении всё той же свиты поклонниц, что сопровождала его в клуб, сидел в первом ряду, составленном короткой шеренгой из стульев. Под громкие аплодисменты, уставшей от ожидания, публики он по боковым ступенькам поднялся на сцену, вышел на середину, где только что стоял директор клуба, раскланялся и оглянулся в сторону кулисы, откуда его требовательно приглушённым голосом окликнула жена: она выразительно ткнула прямым пальцем в циферблат часов, золотом поблёскивающих на её оголённом запястье - писатель, отлично поняв строгое предупреждение, начал свою речь. Говорил он недолго, но успел пафосно призвать детей любить свою Родину и любить своих пап-мам… Он небрежным наклоном головы поблагодарил шумную публику и собрался было уже сойти со сцны, как в тот самый момент, громко окликнув его:

- Дорогой наш Анатолий Иванович! - из противоположной пустой кулисы неожиданно появилась директриса, исчезнувшая в самом начале его выступления, и вот теперь, появившись, она стремительно летела к нему через всю сцену. В руках она бережно несла огромный лохматый букет из разноцветных роз, срезанных, как все догадались, только что с центральной лагерной клумбы. Удачно перехватив Гришина у края, где должно бы быть рампе, она сходу затараторила, при этом вечно строгое и непроницаемое лицо её во всю светилось восторгом и обожанием. Быстрая речь её меж тем длилась намного дольше речи самого писателя. Не в меру возбуждённая директриса говорила о его исключительном таланте; говорила о той радости и о том счастье - чувствах, которые испытывают сейчас и здесь все, без исключения; говорила и о том, что эту встречу с ним сохранит в своей памяти каждый из присутствующих на всю свою жизнь, а в самом конце она, слово в слово повторив пафосную фразу Гришина и взмахнув высоко руками, крикнула в зал:

- Дети, надо любить свою Родину! Надо любить своих мам-пап!..

И только затем, выговорившись, она подхватила Гришина под ручку, и, поддерживая бережно друг друга, они под бурные аплодисменты вдвоём сошли вниз.

- И как это мы просмотрели эту дуру? – не скрывая своего пренебрежительного возмущения, Анэля Станиславовна спросила у Терсенедиса, стоявшего рядом с ней в молчаливо демонстрируемой покорности, и тот, не меняясь лицом, ответил совершенно бесцветным голосом:

- Там… с боку… дыра есть… большая… любой пролезть сможет…

Хмыкнув презрительно, Анэля Станиславовна, однако, комментировать это сообщение не стала, греку тут же было приказано объявить Тёмочку Быстрова со стихами современного поэта… И Терсенедис на тех же прямых ногах снова вышел на середину сцены и снова елейно-торжественным голосом четко и громко изрёк:

- Стихи замечательного, всеми любимого, советского поэта Ольшевского прочитает Артём Быстров. Встречайте!.. Аплодисменты!.. – грек развернулся и пошел за кулису, откуда ему навстречу выходил заметно опешивший мальчик, которого чуть было и не сшиб с ног. Тёма, отметив про себя, что тот идёт прямо на него с плотно закрытыми глазами, успел во время отскочить.

Он вышел на сцену и машинально остановился на том самом месте, где только что стоял директор клуба, который, между прочим, ещё накануне несколько раз подряд повторял ему, чтобы стихи Тёма, подойдя к самому краю и не форсируя голос, читал мягко и спокойно. Мальчик о том замечании не вспомнил, и с ходу, вскинув руку по-ленински вперед, громким голосом выкрикнул: «И цветы, и шмели, и трава, и колосья…» - однако во время спохватился и уже через короткую паузу, объявив название, начал читать длинное стихотворение, смысл которого ему так до конца и не был понятен.

Невольно Тёма заметил, что, когда он появился перед зрителями, то директриса лагеря, склонившись близко к уху Гришина, быстро-быстро проговорила ему что-то, и Гришин, как бы в знак согласия, несколько раз кивнул утверждающе головой, а затем Вера Григорьевна уставилась на него, как удав, прямым немигающим взором, причем лицо её вновь вспыхнуло восторженным обожанием, словно она только-только что впервые увидела Артёма Быстрова, и теперь с пристальным интересом разглядывает его, как весьма любопытнейший для неё экспонат. Мальчик поспешил отвести глаза и от директрисы, пожирающей его взглядом, и от Гришина, который так же смотрел на него в упор живым взором откровенно любопытствующего человека.

Тёма продолжал наивно в тайне надеяться, что мама всё-таки вот-вот приедет… что уже даже и приехала… просто она стоит сейчас в ожидании той минуты, когда появиться перед сынишкой радостным сюрпризом… Однако мамы, сколь не напрягал Тёма свои глаза, разглядеть ему так и не удалось, зато он точно видел Смурова, неизвестно когда и как очутившегося в зале и непрестанно преследующего его скользящим в сторону взглядом: Тёме даже в какой-то миг показалось, что те далёкие манящие глаза словно тянут и тянут куда-то, как в черный провал, - и мальчику вдруг стало как-то тревожно и неуютно под этим взглядом… Он сконфузился и прочитал второе стихотворение поэта Ольшевского, сбиваясь и путаясь, быстро и скомкано. Со сцены он убегал под ехидные смешки и жиденькие хлопки.

Он ждал от Анэли Станиславовны нагоняя, но она, как обнаружилось, его позора просто-напросто и не наблюдала она во всю чихвостила директора клуба, отчитывая его за то, что «раздул тут репертуар… так и до утра не закончим!..» и что «устроил конкурс чтецов: от скуки сдохнуть можно!..»

- Давай просеивай их через одного-двух!.. – подвела она итог и снисходительно разрешила: - Выбери сам, что считаешь лучшим… а потом выпустим эту парочку!.. – и Анэля Станиславовна указала на Тёму и Майку. – А-то пора уже и по домам!.. Смотри: какая гроза надвигается!.. Ещё и до Москвы не доедем…

Более-менее оживший Терсендис выпустил на сцену девочку-ведущую, и та, громко и чётко объявляя номер за номером, после Тёминого провала исправила положение, и концерт стремительно потёк укороченным чередом. Выступающие один за одним выходили на сцену, и, выступив, тут же под дружные аплодисменты убегали в зал.

Тёма в происходящее вокруг него и не вслушивался, и не всматривался: выбрав удобную точку обозрения, он из-за кулисы внимательно следил за Смуровым, который, прислонившись небрежно к боковой стене, стоял неподалеку от сцены, всем своим видом демонстрируя полнейше безразличие ко всему, что творилось перед его равнодушным взором.

Анэля Станиславовна хотя и смотрела, как казалось, на все выступления с некоторым интересом, однако вскоре не выдержала и скомандовала греку:

- Всё! Терсенедис, закругляйся давай!.. Вон, как на улице темнеет быстро!.. – И тем же командным тоном обратилась к Тёме и Майке: - А вы – на сцену марш! Танцуете только один вальс!.. Хватит с вас…

Девочка-ведущая, чутко уловившая значимость и первенство незнакомой тетки, слово в слово четко повторила всё то, чему её вразумила Анэля Станиславовна, и скоро уже зазвучали первые аккорды вальса из знаменитого фильма. Тёма, не ожидая и сам от себя того, мгновенно окунулся в головокружительный ритм плавного танца, - и его, может быть впервые, понесло… Он легко подхватил Майку, вдохновенно закружил её, а Майка, очарованная не столько пленительной музыкой, сколько своим необыкновенно красивым платьем, кружилась рядом с ним тоже легко и свободно…

Успех юных танцоров был ошеломительным, - и неожиданным, прежде всего, для их самих. Им громко хлопали, причем громче всех хлопала сама Вера Григорьевна, выражая всеобщее восхищение восторженным возгласом:

- Браво!.. браво!.. Маечка!.. Тёмочка!... вы великолепны!... очень и очень мило!.. – и она, обернувшись лицом к Гришину, стало что-то говорить ему, а Анатолий Иванович в отчет засветился довольной улыбкой счастливого родителя.

Под шум было объявлено, что «наш концерт окончен» - и зрители селевым потоком ломанулись к дверям. На выходе случилась давка, но зычный Люсин голос, перекрывая собой все иные выкрики, призвал к порядку, который вскоре и наступил.

Анэля Станиславовна, великодушно чмокнув Тёму во взъерошенную макушку, подхватила дочь, и они стремительно исчезли из-за кулисы. Тёма успел лишь увидеть, как в сопровождении толпы из всё тех же поклонниц писателя, Гришины вышли из клуба.

После концерта семейство Гришиных он уже больше не увидит.

Мрачный Терсенедис, ничего и никому не объясняя, отправил восвояси остальных артистов, продолжавших томиться в ожидании своей очереди, а сам заперся в своей каморке.

Тёма остался стоять в одиночестве за кулисами. Что его могло удерживать здесь? - мальчик и не понимал сам точнее и не задумывался о том: просто ему отчего-то вовсе не хотелось уходить отсюда, а, когда около него появился Смуров, который ему приветливо улыбнулся и, приобняв тепло за плечи, сказал:

- А ты – молодец!.. пластичный такой… легкий… - то Тёма не столько обрадовался тем словам, сколько вновь уверил себя в подлинности своей тайной догадки об отце…

Смуров постучал в запертую дверь, за которой укрылся директор клуба; дверь скоро приоткрылась – и художник исчез.

В опустевшем зале стало тихо-тихо. Тёма спрыгнул со сцены и выбежал на улицу, где в полнеба поднималась высокая тёмная туча, а сереющее пространство стремительно ужималось на глазах.

 

После ужина Тёма, общаться с кем-либо которому вовсе не хотелось, в растерянности стоял на крыльце столовой. Уставившись в клочок неба, видимый в прогал тяжелой тучи, мальчик словно выслушивал себя: смутное чувство тревоги вновь тревожило его. Он навряд ли до конца понимал всё то, что волнует его, но то, что обида на мать продолжала жить в нём, ему было ясно и понятно.

- А ты, Быстров, чего это раскис? – грек появился перед ним столь

неожиданно и внезапно, что Тёма испуганно дернулся всем телом. – Испугался, что ль? – спросил Терсенедис участливо.

Тёма неопределенно пожал в ответ плечами и единственно, что сумел выдавить из себя:

- Да нет… просто стою вот…

Грек не отходил от него и высказал свой предположение:

- О маме, небось, всё скучаешь?

Столь прямой вопрос с головой выдал мальчика, а директор клуба осторожно спросил:

- Маме хочешь позвонить? – И тут же предложил: - Я сейчас на

станцию иду – могу тебя с собой взять… оттуда можно позвонить… Там таксофон всегда работает…

Ошеломлённый предложением Тёма посмотрел на невозмутимое лицо грека, и даже собрался было откровенно согласиться, потому как готов был сейчас пойти, куда угодно, лишь бы не чувствовать своего одиночества, своей потерянности, однако негромко прошептал иное:

- У меня мелочи нет… были две пятнашки, но я их… потерял… - не мог же он сознаться, что проиграл последнюю мелочь Лузгину в карты.

- Ну, это не беда!- утешил его Терсенедис. – Иди: найди мне Люсю! – и, приказав Тёме, бросил ему в след ободряющее: - Сейчас только предупредим её, что я тебя с собой беру…

Пионервожатую Тёма нашел быстро, а, когда они вскоре вернулись вдвоём, то грек в ожидании стоял уже не один: рядом с ним стоял Смуров с этюдником на плече.

- Люсенька! – ласково начал Терсенедис сходу, - отпусти со мной Быстрова. Я друга провожу до станции, а он маме там позвонит…

Смуров отстраненным взглядом блуждал по отяжелевшему небосводу, где в темно-синих облаках, винтом вскручиваемых в выси резким ветром, во всю угрожающе шаяли слабые огоньки. На появление пионервожатой он, занятый своими мыслями, никак не отреагировал, но, так и не проронивший за время пока грек общался с Люсей ни слова, часто бросал быстрый заговорщицкий взгляд на Тёму, застывшего рядом в нетерпеливом ожидании. Сердце мальчика судорожно и напряженно сжималось от распирающего нутро вопроса: разрешит – не разрешит… отпустит – не отпустит… Сквозь учащённое сердечное тук-тук до него доносилось гулкое Люсино сомнение о том, что «скоро гроза», на что грек уверенно высказал своё:

- А мы успеем… если ж вдруг и нет, то на станции переждём…

 

Выйдя за ворота пионерлагеря, они шли вначале не спеша, словно вышли на легкую ознакомительную прогулку.

Смуров скоро скинул с плеч свой этюдник и передал его Терсенедису, и тот, болтавший ни о чём без умолку, безропотно взял его, вскинув громоздкую вещь себе на плечо, и разразился длинной тирадой в адрес той идиотки.

Смуров осторожно приобнял Тёму за плечи и бросил весьма недовольным тоном другу:

- Слушай: а тебе не надоело ворошить старое?! Ноешь и ноешь…

Грек на то замечание не отреагировал, а продолжил своё нытьё:

- Да-а… это тебе старое… конечно, оно же тебя не касается… это мне оно – постоянная проблема… Я из-за этой су… - какое слово должно было прозвучать, мальчик догадался, но Терсенедис благоразумно поправил себя: - Из-за этой Анэльки я, между прочим, и вылетел из института… а я, между прочим, философию и знал, и любил…

- Ну-да… ну-да… только вот мне моя память подсказывает, что тебя подвела не любовь к марксистско-ленинской философии, а вы с ней товарища философа не поделили… - и Смуров язвительно хихикнул и ещё крепче и теснее прижал к себе мальчика. – И, вообще, Серж, нам с Тёмочкой всё это совсем не интересно… Не так ли, мой дорогой?.. – И он, заглянув ему прямо в глаза, ещё теснее прижал к себе Тёму, явственно ощутившего в прижимающей его руке мелкую-мелкую дрожь.

Сгустившиеся до темной синевы облака, улавливая пронзительный блеск далёких молний, пылали уже грозно и зловеще. Над округой, застывшей в скором ожидании неминуемых раскатистых разрывов, неожиданно пронесся дребезжащее частый перестук электрички, а Тёма невольно отметил про себя, что идут они совсем не по привычной дороге к станции, а, свернув в сторону, идут напролом через луг, где впереди маячил решетчатым щитом нахохленный подлесок.

Мышиный горошек плотно оплёл травы, опутал их густо, и пробираться сквозь них становилось всё более и более невозможно: ноги цеплялись за травяные путы, вязли в зеленых оплетьях, сдерживали свободу хода. Ходоки же, ускорив шаг и с усилием преодолевая плетистый путь, спешили; грек, продолжавший мелко суетиться, давно умолк; молчал и, заметно обледневший лицом и всё так же не выпускавший Тёму из своих цепких объятий, Смуров; а Тёма, покорно шагавший рядом с ним, смутно вдруг ощутил предчувствуемую тревогу…

Шли неведомо куда; шли с оглядкой; под вялыми ногами толстыми жгутами пучились сплетенья корней; тёмновидный небосвод окончательно затянулся сплошным облаком и лёг на мохнатые навершия высоких елей; сумеречная тень, уплотнившись в плену узловатых ветвей, сужала пространство, охваченное тем таинственным и грозным, что народилось тут же при первых близких молниях, сопровождаемых раскатистым ухающим грохотом, - и смутный судорожный страх, порывом сжавший сердце мальчика, отразился сбивчивой мыслью о том, а вдруг они заблудятся или уже заблудились?

- Сусанин! – злым, взвинченным голосом выкрикнул вдруг Смуров, - где то твоё место?!

В небесах, прибивающихся густой синевой сквозь мохнатый навес разлапистых еловых крон, мощно громыхнуло прямо над их головами, и молния, ломкой линией разломившись надвое, осветила, ужавшийся в грозовых сумерках, лес. Грек, шедший поводырем впереди, возник в перекрестье огненно-белёсого света и, не оборачиваясь, нехотя отозвался на тот нетерпеливый окрик:

- Скоро уже… Только боюсь: там сейчас будет грязь непролазная…

- Грязь – это всегда утопия!.. Веди скорей!.. - художник в исступлении нежно провёл дрожащей горячей ладонью по Тёминой шее: помутневшие глаза его напугали мальчика странно безумным блеском, - и мысль зыбкая и неопределенная, но окончательно тревожная, обдала с ног до головы холодной волной.

Поспешая, прошли вдоль, пузырящейся рыхлыми кочками, болотины, и скоро вышли на столь безрадостное место, что при виде чернеющего треугольной пастью по центру небольшой поляны старого шалашика сердце мальчика сжалось в кулачок, и страх окончательно сковал душу.

- Вот и пришли… - глухо прошелестел Терсенедис.

И тут же, не выдержав, наконец, напряженного натяжения, хлябь небесных вод обрушилась на землю сплошными полосами проливного дождя. Однако они успели спасительно нырнуть в пугающее провалом нутро укрытия, где оказалось сравнительно сухо: капли дождя лишь дробно ударяли и потоком скатывались вниз по скату, тщательно укрытому кем-то плотной линялой клеенкой.

 

… для оторопевшего и не успевшего не то, чтобы оглядеться, но и опомниться, Тёмы этот глухой шалаш оказался вдруг, то ли грозной ловушкой, то ли страшной западнёй: выхода назад ему уже не было.

Мальчик вначале и не попытался даже постигнуть смысл всего того, что столь стремительно и неожиданно произошло с ним здесь и сейчас, сразу же понимая определенно, что происходит нечто противоестественное и ужасное: обомлев, он был в ступоре, - а Смуров, с резкой силой обронил его, похолодевшего от переживаемого страха и волной нахлынувшего, хотя и не понятого сразу же, стыда, на дно шалаша, низко склонился над ним: Тёма близко увидел его чувственно очерченный рот, - и принялся нежно и страстно целовать мальчика в рот, глаза, щеки… Тёме было невыносимо жарко, неловко и тесно: он попытался беспомощно сопротивляться, однако сухие горячие руки держали его тесно и цепко.

- Помоги!.. помоги же!.. – просипел Смуров, спешно скидывая с себя одежду, и явленное внезапно перед вспугнутым взором голое тело взрослого мужчины окончательно ошеломило мальчика и подавило остатки слабой воли. – Ну!.. ну же!.. помоги же, наконец!.. - снова со свистом бросил Смуров, рывком стягивая футболку с Тёмы, невольно увидевшего, что тонкий рот на белом толстеющем лице грека противно скривился, и Терсенедис, как показалось мальчику, потянулся к нему всё удлиняющимися и удлиняющимися до немыслимых размеров руками, - и Тёма поспешил в ужасе захлопнуть глаза, а четырёхлапое тяжелое чудище с треском стягивало остатки одежды и обувь с мальчика, обессилевшее от страха сердце которого неудержимо билось в учащённом скачущем ритме; полностью обнажив ребёнка то чудище стремительно развернуло его на живот и начало истязать обнажённое тело влажными жадными поцелуями, а потом… а потом случилось и вовсе нечто ужасное и гадкое: голый потный человек рывком навалился на него, - и острая саднящая боль пронзила мальчика насквозь…

Обессиленный и сломленный стыдом Тёма, извиваясь от нестерпимой боли и задыхаясь от мучительного унижения и осознаваемого омерзения, онемевшими руками цеплялся за смятую траву, а в нос ему, уткнувшемуся лицом вниз, бил затхлый запах сырой земли.

Содрогающегося от ужаса мальчика Смуров, казалось, мучил до полного изнеможения вечность, обессилев и сам от совершенного соития, он молча отвалился и истомленный выполз из шалаша наружу, где гулкая июльская гроза уже успела быстро отшуметь, а глухо затенённая еще недавно округа раздвинулась и просветлела.

Тёма оставался лежать в шалаше, внутри у него всё содрогалось от слёз, обиды и недоумения… Невольно улавливая звуки извне, он догадался, что суров уже оделся и, явно собравшись совсем уходить, требовательно бросил греку:

- Дай ему денег…

Терсенедис тихо прошептал нечто в ответ невнятным голосом, а Смуров снова громко и категорично повторил:

- Дай ему денег… Дай больше… не жадничай!

И ушел. Слышно стало, как в отдалении хрустнула, то ли под ногами, то ли сломленная на ходу, сухая ветка, - и всё стихло.

В шалаш втиснулся грек: до Тёмы донеслось его частое тяжелое дыхание. Он глумливо потрепал мальчика по напряжённым ягодицам, а Тёма обмер в ужасе, болезненно осознавая, что пережитое только что унижение может снова повториться, однако вдруг спасительно замаячила зыбкая мысль о том, что может быть кто-то сейчас наблюдает за ним со стороны и может быть даже думает, что Тёма находится здесь по своей воле, - но это же совсем-совсем не так! – и Тёме надо только громко-громко выкрикнуть, позвать призывно на помощь, а для этого надо просто взвыть в полный голос, - и он даже открыл широко рот: только из окольцованного ужасом горла вырвался жиденький хрипатый полустон, а Терсенедис меж тем, жарко сопя и часто дыша, низко склонился над ним… и мальчик, немо напружинившийся оскорблённой душой в непобедимом страхе, явственно ощутил, как на его, оголённую дрожащую, спину тяжело упала тёплая, вязкая капля…

Грек быстро влез наружу и оттуда уже громко приказал:

- Иди быстрей в речку!.. обмойся!.. вода должно быть теплая…

 В полумраке шалаша мальчик принялся шарить рукой по травяному полу в поисках своей разбросанной одежонки, но Терсенедис нетерпеливо поторопил его:

- Вылазь, давай, скорей!..

Тёма, вынужденный покорно подчиниться, неуклюже вылез наружу из душного логова, как был, нагишом: обнажённое измученное тело его, обдуваемое слабым ветерком, сразу же покрылось холодной сыпью. Поднявшись в рост, он затравленно уставился на грека, а тот, бросив на него короткий взгляд и отворачиваясь лицом, деланно безразличным тоном тускло выдавил из себя:

- Иди так… одежду я тебе принесу…

Тёма огляделся… Западная часть неба широко раскрылась, и низкое закатное солнце в лимонно-зеленый прозрачный колер выкрасило просветлённый и омытый мир, однако ничего этого мальчик не видел: прежний мир, исказившись, рухнул для него в небытие, а всё то, что было сейчас вокруг, им никак не осознавалось и не ощущалось.

Где-то совсем-совсем рядом весело жульчала вода, то слабо услыхался ручей, скрывшийся в высокой траве и шумным потоком устремившийся к близкой реке, к которой вела короткая прямая тропинка. Тёма машинально шагнул на тропу и неуверенно и удручённо поплёлся к реке осторожно, как наощупь: в невероятном изнеможении он еле-еле передвигал ноги, сделавшиеся от нервного перенапряжения вялыми и бессильными.

Густо заросший ивняком, опадающий тусклым узколистным серебром вниз, берег с песчаной полоской по урезу воды возник, выламываясь сквозь слабый свет оглушённого сознания, внезапным наваждением неведомо как. Скрещивающиеся тени, прорывая оловянную мелкую рябь, пугающе колыхались в прибрежном пространстве, а над быстрой стремниной Москва-реки отзвуком недавней грозы синеющей, колеблющейся на ветру, лентой поднимался туман: смутная душа мальчика безропотно отозвалась на тот гибельный дым, - и нечто радостно-тревожное замелькало зыбким видением, поманило зазывно…

Тёма, так и не сумевший до конца постичь случившегося в ним, видел, что вода в реке течет неторопливо и вечно, - и он вдруг представил себе, что точно также неторопливо и вечно вот-вот поплывёт и он сам… Пройдёт всего лишь только миг, самый-самый малюсенький миг-крохотулечка, - и Тёма, легко вдыхая и выдыхая полной грудью разряжённый озоном послегрозовой воздух, свободно поплывёт навстречу исчезающему горизонту…

Заскрипел под босыми ногами влажный песок: отступать было уже некуда, да и не хотелось, - и мальчик, спеша омыть саднящую рану онемевшей души, ступил в, плотно почерневшую прямо на глазах, воду: черное стекло хрупко треснуло, и Тёма увидел своё белое, волновавщееся от расходившихся кругов, тело, а он уже точно знал, что сейчас, падая донным камнем отвесно вниз, он вовсе и не упадёт на илистое дно, где меж черных коряг и плетистых корней струились длинными космами острые зеленые травы, а взлетит высоко вверх и скоро воспарит в небесной выси легкокрылой вольной птицей… - и плотные воды сомкнулись над ним…

Под водой было зелено, зелено: состояние полной апатии и безразличия ко всему настигло его у самого дна… - однако Терсенедис, упредив ту гибельность падения, неожиданно оказался рядом огромной пучеглазой рыбиной и, судорожно схватив мальчика за волосы, с невероятной сноровистой быстротой подхватил его налету. С перекошенной от неподдельного животного страха плоской физиономией он выволок Тёму на берег и, уложив небрежно на траву, несколько раз к ряду с усилием навалился на грудную клетку обездвиженного ребёнка: скоро тот ровно задышал и открыл глаза: увидев над собой потемневшее лицо директора клуба, он сразу же всё-всё вспомнил, - а грек опустился рядом с ним, стянул с себя мокрую тенниску и, отжав ее, зло спросил:

- Ты, идиот, что это выдумал?! Испугался, да?!

Тёма, сознание которого всё еще утопало в кромешной тьме, ничего не мог сказать в ответ раздельного и внятного: лишь промычал что-то глухо и бессвязно, а Терсенедис, не скрывая раздражения, начал напором свой пугающий монолог:

- Да… больно… А ты чего захотел?! Это же акт творения нового человека… И боль – это только жертва… Твоё жертвоприношение… Ты же хочешь, чтобы у тебя прорезались крылья… Хочешь же?!.. Хочешь… - и не, ожидая вовсе скорого ответа, продолжил с тем же напором: - Ты это поймешь… Поймешь потом, что сегодня была только прелюдия… поймешь позднее… а пока потерпи…. Это игра такая… очень хорошая игра взрослых мужчин… Ты же хочешь быть взрослым? И поверь на слово: тебе понравится… Это не может не понравиться… и это будет твоей тайной…

 Он долго ещё говорил почти туманное по смыслу и непонятное для осмысления, пытался увлечь тем и окутать загадочностью; грек старательно втягивая в диалог немотствующего собеседника, испуганно смотревшего на затухающую округу затравленным, муторным взглядом окончательно подавленного и униженного человека, - и Тёма даже однажды вынужденно что-то пробурчал тихо в ответ на обращённый прямо к нему вопрос пустое и вялое; затем Терсендис снисходительно приказал ему одеваться. Мальчик автоматически поднялся и стал судорожно натягивать на себя, поданную ему великодушно одежду: трусики, шорты, футболку, - а директор клуба, оперевшись спиной о круглый, бледно-зеленый ствол осины с надломленной усохшей вершиной и суставчатыми короткими ветвями, зорко и сторожко наблюдал за ним.

- Может быть это перст судьбы… твоей будущей судьбы… - заговорщицким полушепотом произнёс он и, бросив к ногам мальчика его кожаные сандалики, пронизывающе вперился тяжелым взглядом в Тёму, отуманенное сознание к которому нехотя возвращалось. – Прошла инициация… своеобразное посвящение в тайну… твоё посвящение… да, мучительное, но необходимое… - последние, совершенно не поддающиеся уразумению ребенка, слова Терсенедис выговорил медленно, врастяжку, миролюбиво и великодушно, а Тёма вдруг ясно-ясно увидел, что в его ледяных враждебных ему, глазах – смерть…

В уплотнившемся тугой, подпирающей влагой воздухе определенно кружилось нечто тревожное и настораживающее. Бирюзовое небо, удерживая остатки последних лучей низкого солнца, заметно ужималось объемом, а по Москва-реке летучими тенями, в разнобой, поплыли синеющие плотно облака, вновь набегающие дождевыми ношами из мокрого угла; и совсем-совсем близко, разрывая настороженную тишину, угрожающе загукала, зазывая в глухую небыть гнилого болота, ночная птица - лупастая выпь.

- Пора… Ну, ты готов?.. – и грек, тяжело отвалившись от корявого, дрожащего округлой листвой, дерева, стал уходить от берега; следом и ребёнок, подвергнувшийся глумливому насилию, безропотно, опустив низко голову и давно утратив волю, побрёл следом.

Связанные стыдной тайной воедино, они, минуя стальные просветы меж высоких деревьев, шли по петлястой тропинке тихомолком. Терсенедис, снова идущий поводырем всё время впереди, ни разу не оглянулся: он что-то ритмичное негромко произносил себе под нос, и раз до Тёмы даже отчетливо донеслись, усиливая сумбур в одурманенной голове, заклинательные осколки странной фразы:

- «… те, ночные, те – не мы…»

А потом директор клуба вдруг резко остановился и, обернувшись к идущему позади, мальчику, отрывисто и грубо, прорываясь за порог его обморочного сознания, сказал:

- У тебя точно вырастут крылья!.. И пройдёт боль!...

Слова о крыльях и боли прозвучали столь дико, что сердце жалобно сжалось: властный голос, как из ниоткуда, донесся до сознания, возбужденного только одной мыслью-мечтой о шапке-невидимке, - а грек, потускневщим зраком, зиявший бездной, черных глаз вперился прямо в Тёму и продолжил:

- Пройдёт твое сопливое время, - и ты поймешь, что настоящая игра всегда исполнена смысла, который познаётся не сразу… и не всеми… - И, развернувшись к мальчику спиной, он торопливо зашагал вперед.

Скоро они вышли из леса. Вышли на асфальтированную дорогу, ведущую от станции к пионерскому лагерю. Зашагали ускоренным темпом, и вскоре в дали громадой зубчатого забора обозначился и сам лагерь.

Меж тем Тёма, походу, отметил вдруг первую, слабо проклюнувшуюся, желтизну в, колыхающихся на вольном ветру, длинных зеленых космах высоких берёз, вырвавшихся на простор, - и тогда же вполне осязаемо, по-взрослому, мальчик догадался о том, что прожитый им сегодня по чужой воле вечер разломил его короткую жизнь на две неравнозначные части, а следом, уяснив до конца, вновь вплывшую в сознание, тяжелую мысль и о том, что его беззаботное, цветущее детство непоправимо кончилось, оставив в реальности, наступившее столь позорно и страшно, неизвестное время, где все люди – чужие ему и злые…

И лето то же сменилось на совершенно иное – тусклое, смятое; и сердце его, до того всегда открытое настежь к людям, накрепко захлопнулось.

Всё гуще и гуще синело водянистое небо, сливаясь в одно сплошное, тягучее плат-облако. Опускались на землю широкие тени, слизывая своей черной плотью четкие контуры со всего вокруг, и густилась, густилась за деревьями и кустами тьма.

С опаской, тая горечь и обиду, подходил к пионерлагерю Тёма, но не к центральным воротам вывел Терсенедис мальчика, а увел его к той самой, знакомой с прошлой ночи, дырке в заборе в дальней, глухой части лагеря.

Оказавшись на обжитой территории, первое, что увидел Тёма, - было стремительное угасание на глазах остатков закатного пламени, озолотившего широкие окна: озарились стекла на миг ало пылающим глянцем и – угасли.

В пионерлагере, угомонившемся к ночи, стояла обманчивая тишина. Всё вокруг казалось пустынным и уснувшим. Лишь лиловые тени вихлясто кружились вкруг высоких фонарей, зоркими стражами стерегущих ночную округу.

Директор клуба привёл Тёму, полностью отрешившегося от действительности, в свою комнату, где жил в полном одиночестве.

- Раздевайся и ложись здесь… - указывая на аккуратно заправленную постель, властно приказал он мальчику, равнодушно стоявшему у порога. Сам Терсенедис меж тем успел переодеться в сухое.

Неизвестно как прознавшая про их появление, прибежала запыхавшаяся пионервожатая Люся.

- Ну, вы даёте!.. Я тут, знаете ли, чуть с ума не сошла!.. Хорошо, что ещё Петровне сегодня ни до чего: не заметила Тёмкиного отсутствия, - а то бы я давно уже кабысдохом по округе рыскала… - сходу набросилась она на них, однако уже через паузу откровенно полюбопытствовала у Тёмы, с усилием вспомнившего, что Петровна, строгая Нина Петровна, - воспитатель их отряда. – Ну, что, Тёмочка, позвонил своей маме? Поговорил с ней?..

- Позвонил… поговорил… - мальчик тихо пробурчал в ответ и густо покраснел, зная, что врёт, да и голос его при этом прозвучал не слишком уверенно, только вот Люся всего этого просто и не заметила.

- А чего же ты тогда какой-то грустный? – не унималась Люся, - и Терсенедис спас ситуацию.

- Да вот: поговорил со своей дорогой мамочкой, а потом всю дорогу как маленький проплакал… Причину, как я не пытал, так и не сказал… Может и причина-то просто так ерунда какая-нибудь, а ребенок себе что-то, видимо, нафантазировал…

- Это уж точно!.. Они всё фантазёры еще те!.. – согласилась с ним Люся, и снова обратилась к Тёме: - А ты чего здесь до сих пор стоишь? Иди в отряд!.. Только, смотри, тихо…

- Нет-нет… - остановил её директор клуба. – Я его сюда специально привёл… Мы под самый ливень попали… Укрылись кое-как, правда… но его просквозило всего… а сам я вымок насквозь… - И он в доказательство верности своих слов указал на пол, где кучкой лежала его мокрая одежда. – Пусть здесь спит… здесь тепло… тихо… да и постель совсем свежая…

- А Вы сами, Сергей Вильевич, где же спать будете? – не полюбопытствовать пионервожатая просто не могла.

- Я у себя в клубе… Мне там, на моем диванчике, как-то даже и привычнее…

- Пускай… - милостиво бросила Люся и добавила: - В лазарете, кстати, и мест нет… Тут такое от родительских гостинцев с некоторыми творилось… что мама не горюй!.. – и она весело прыснула, но, ощупав Тёмин лоб и поймав его рассеянный взгляд, озабоченно спросила: - У тебя, Тёмочка, ничего не болит?..

Мальчик поспешил кивнуть головой категоричное «нет»… Не мог же он ей в самом деле сказать подлинную правду о том, что у него болит… и что болит очень и очень даже…

- Температуры, вроде как, нет… - подвела Люся скорый итог беглого осмотра и – в миг испарилась точно так же неожиданно, как и появилась.

Люсино отсутствие было недолгим, однако за то короткое время Тёма успел машинально раздеться и лечь в чужую постель. Терсенедис, предупредительно подоткнув одеяло со всех сторон, усердно укрыл его.

Снова появилась Люся, и с порога сразу же выпалила:

- Вот тебе, Тёмочка, каша… остывшая, правда, давно… но, знаешь, манная и холодная ничего… вот тебе чай… вот вкусная булочка с маком…

Принесла она и утреннюю банку с клубникой. Всё поставила на небольшой столик, который тут же заботливо подтащила к кровати. Гранённый стакан янтарился жидким чаем, а ягоды в литровой банке за день обмякли и, дав густой в цвет крови, сок, осели… - Тёма отвернулся к стенке.

- Ешь!.. Ладно: захочешь – и ночью съешь… - снисходительно разрешила она мальчику, столь демонстративно показавшему своё нежелание.

И Люся спешно вышла следом за директором клуба, предупредительно щелкнувшего перед выходом выключателем. Дверь, обрезав слабый поток света из коридора, быстро захлопнулась, и снаружи послышались приглушенные голоса, однако Тёма ясно услыхал, как Люся возбужденно тут же сообщила греку:

- А у нашего Быстрова отец-то, оказывается, знаешь кто?! Сам… - только тех, невольно подхлестнувших вялое любопытство, осветившего скрытые уголки сознания, слов разобрать ему уже не удалось: может быть именно самое интересное и растворилось в несвязном, исчезающем шепоте…

 

Тёма, окончательно подавленный обвалившейся глухой темнотой, долго не мог заснуть. Слушая свой вымученное, пережившее скабрёзное надругательство, тело, мальчик тихо плакал: от слёз, застивших глаза как туманом, было невмоготу; и мысль о том, чтобы исчезнуть в никуда, – казалась единственно спасительной и желанной.

Сказалось, однако, сильное утомление, и ему удалось забыться тяжелым сном; и недавний кошмар тут же обрушился на него во сне: большое безглазое лицо лесного оборотня, дышавшего угрожающе и жадно, приблизилось вплотную и огромным влажным ртом хищно потянулось к нему… Тёма успел удачно отпрянуть и, вскрикнув в ужасе, - проснулся…

От пережитого видения всё было так невыносимо, всё так гадко… Слёзы вновь обрушились на него, и тогда впервые к нему, через всеохватную ненависть и ядовитую горечь, пришла само собой мысль о мщении.

Время после мучительно-бредового сна, пошатнувшись, влекло в никуда, - и он снова долго лежал с широкого раскрытыми глазами, выслушивая тихую ночь.

Вот послышались чьи-то выкрики с улицы… услыхался даже насмешливый переливчатый смех… а потом совсем-совсем близко, прямо где-то под окном, беспомощно закричал маленький ребёнок. Он громко рыдал навзрыд долго-долго, но никто не спешил его успокоить, утешить… Тёма пытался плотно зажать уши, - не помогло… Старался с головой укрыться под одеялом… под подушкой… но и тогда детский надрывный вой-плач, преследуя его, рвал, и без того потрясённую мукой, его униженную душу… - а потом Тёма резко проснулся…

Стояла обморочная тишина.

Сумеречно-ночное небо тяжелой, утомлённоё мглой сквозь синие стекла не зашторенного окна ломилось с улицы, где унылыми потоками, зарядившись явно до утра, проливной дождь шуршал и шуршал жалобно и монотонно.

… и потекла река – шумная, быстрая. Увлекала прозрачностью светло-зеленых вод, где из подводных свивов свивались чудные, волшебные картины, - а он, серебристой рыбкой-мальком, плыл и плыл меж тех живых картин… плыл легко и вольно пока кто-то огромный не схватил его грубо когтистой лапищей и не выкинул далеко на берег… потускневший малёк больно шмякнулся на каменистую твердь, и, умирающий, широко открывал рот и бессильно хватал колкий воздух прерывистыми глотками…

Всю нескончаемую ночь напролёт отчаянно страдавшего мальчика не отпускали из липких пут тревожные, пугающие миражи… Всякий раз он наново переживал потрясение, - и тогда, благодаря вольной игре опалённого мщением воображения, мысль о возмездии осозналась им до конца, а, когда ночное кипение его мыслей, достигло своёго апогея, - им и был вынесен вслух тот вердикт:

- Я убью вас!.

 

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2012
Выпуск: 
2