Александр ЦЫГАНОВ. Свой срок. Рассказы.

СВОЙ СРОК

...Там на картошке с хлебом
Я вырос такой большой.

Николай Рубцов

Домой мне удалось вырваться как раз к уборке картошки. Вдвоем отцу с матерью было уже тяжеловато пластаться на огороде, а садили они с прежним расчетом, как в лучшие дни, когда за домашним столом вместе со мной хороводились еще двое братьев, Игорь и Николай, двойняшки-«боевики», служившие сейчас срочную на чужой стороне...

Было раннее утро, когда мы, позавтракав, вышли к нашему огороду. Я всю жизнь не перестаю изумляться родительскому истовому трудолюбию! Сразу же возле дома сарайка из добротных, аккуратно подобранных плах, под дрова – их доверху. В летнее и раннеосеннее время отец расшибает обшивку сруба через плаху, чтобы дрова там не застоялись-не залежались, не подгнили, чтобы ветерок оставил в них первозданную свежесть и крепость, тепло.

Слева еще две сарайки: под сено первая, а другая – хлев для коровы Мурашки, нетелки Красавки и пяти ухоженных, точно после химической завивки, овечек.
И все это – сколочено-сделано на славу, надежно и ладно. Ни щелочки лишней, ни гвоздя ненужного. Заглянешь в сенник – дух захватывает, в сено опрокинешься, а вверху, на поперечине, веники, как птицы, висят. Глубже вздохнешь – зубы сведет от запаха лугового, духмяного...
Огурцы уже собраны с парника, и я отыскиваю один, завалявшийся среди блекнувших глянцевитых листьев, и ем, как яблоко. Во рту – свежесть мяты, и поднимается вдруг, невесть отчего, чудесное настроение.
Высокие листья чеснока макушками связаны в шалашики, а горох уже повял окончательно и развешен, как бусы, на ольховые палки.
За картофельными грядками – яма для картошки. На сухом бугре и с крышей, точно у финских построек. Две ступеньки в земле, а перед входом в яму, куда подлезаешь с полным ведром – деревянный настильчик. Внутрь вполз на четвереньках: вкруг такой же деревянный пол, чтоб рассыпать картошечку, провеивать ее, а уж в самой яме - квадрате два на два – три отсека, тем же материалом вымощены: в одном стоять, в другом на зиму картошка, и в последнем – на семена. Когда урожай убран полностью, в «стоячий» отсек ссыпается та же деловая продукция. А мелкая и с дырками, порченая, собирается в отдельное ведро и относится в хлев, в дворике которого сколочен сусек для скотины. Все рассчитано и продумано с величайшей экономией. Ничего лишнего.
Мы с отцом закуриваем по первой перед трудом праведным, а мать уже начинает, наклоняется над боровком, ей не терпится. Лопата по самый черенок податливо входит в грядку, отваливается куст: тяжело и мягко... Чувствуя неожиданное радостное волнение, я подскакиваю к матери. Хватаю куст и встряхиваю: бело-желтые клубни весело срываются на землю и наперегонки скатываются в боровок.
- Не-ет, ты погляди-ко, - смеется отец и с удовольствием потирает руки. – Чисто поросята!
Он забирает у матери лопату и становится во главе грядки: это его законное место, как за столом – напротив окна; табуретка под столешницу задвинута старая, с щербинами, но отец дорожит ею, перевез еще из старой деревни, Кленова, где прошли его детство и молодые годы.
Так и работаем: отец копает, а мы с матерью отбираем. За огородами – поляна, по которой легко разбежались несколько голенастых рыжих сосен с кучерявыми зелеными верхушками. Над ними красным пятном – солнышко, светит ясно и негрейко. Небо – синь синью, ни облачка легкого. На душе никаких заботушек, голова на редкость светлая...
Время не замечается, а все тело давно налилось крепкой и уверенной силой, дышится полной грудью.
...Отец копает, мы собираем, затем я хватаю полные ведра и разношу их по назначению. Мельком поглядываю по сторонам: мои односельчане тоже не теряют времени даром – то в одном, то в другом огороде копошатся, не разгибаясь, на грядках; кое-где домовито курится дымок...
- Тихая моя родина! Ивы, река, соловьи... – вполголоса шепчу я, торопясь с пустыми ведрами обратно; как же верно сказано: родина лечит! Душу твою, думы твои успокаивает, чтоб потом они, обновленные, стали чище и выше! И так ни к месту пришло: не знаю, когда и как уйду из жизни, но что с памятью о родных и родине, - убежден. Но сейчас об этом ни к чему. Всему свой срок.
Отец тем временем распалил костерок, подбросил сушняка, и бесенятами заплясали язычки огня...
Мать, аккуратно расчистив в пожоге место, высыпает груду картошки, накрывает ее ведром, теперь можно не беспокоиться – не подгорит-не сгорит; притихший было огонь вновь облегченно и весело затрещал. А мать раскладывает на разостланной клеенке огурцы, помидоры, грибы, хлеб. Отец соорудил из досок скамейку, и мы садимся обедать.
Картошка горяча и необыкновенно вкусна! Хрустим огурцами, под рукой краснущие помидоры, свежего копчения рыба и соленые грибы в стеклянной литровой банке...
И тут мать как-то непонятно встряхнула головой и резко обернулась: открыв отводок, к нам торопливо шла почтальонша тетя Вера с разбухшей брезентовой сумкой.
- Господи-господи-господи... – заклинанием забормотала мать, возвышаясь над нами. – Уж не с робятами ли чего-о-о-о?..
У отца, снизу уставившегося на лицо ее, немо повело рот. Я молчал.
- Вера-матушка, - протянула руку мать, - чего это? Чего ты идешь-то?..
Тетя Вера остановилась, оглядела нас – и вдруг все поняла, заголосила:
-Да что ты, Ольга, что ты-ы-ы-ы! – замахала руками. – Чего тебе в ум-то взбрело-о-о?.. Да ведь вам письмо от робят-то, письмо-о-о!.. Что ты, что ты! Это я уж по-суседски: дай, думаю, занесу, обрадую! А вы-то, матушки мои, воно что!.. – Тетя Вера нервно достала приготовленный конверт, торопливо протянула... Мать обеими руками сжала письмо в комок и через мгновение, словно очнувшись, бережно расправила. Прочитала – и засмеялась, заплакала:
- Скоро, милые, домой обещаются, ой-ой-ой, да и медалями-то, пишут, обоих-то наградили, слава тебе, господи-и-и... живы-здоровы!.. – Неловко села на лавку, склонила голову набок, вглядываясь в строки письма. – Гляди чего... Пишут: поди-ко, картошку уже убираете; до чего, мол, мама, картошки-то охота, сил нет, так бы до отвала и наелись... – Мать только теперь посмотрела на нас с отцом, протянула письмо. – Да ты садись, девка, - пригласила тетю Веру. – Заодно и перехватишь с нами, а то все на ногах да на ногах...
- И то верно, - тетя Вера не стала дожидаться дополнительного приглашения и взяла картофелину, перекатывая ее из руки в руку. – Ты погляди-ко: ведь обоих медалями начальство наградило, надо ж такое!.. – подивилась она братьям: - Вот чего наши-то ребята делают!
Мы с отцом молча прочли письмо, затем закурили...
- Ольга, - чуть осевшим голосом окликнул отец. – Помнишь-нет Олешу-то Шольского?
- Но, - не сразу откликнулась мать, подсовывая тете Вере банку с грибами. – А чего?
- А он картошки всю жизнь не едывал, - усмехнулся отец: - «Не еда это, - говорил, - а одно... недоразумение».
- Недоразумение... – сощурилась мать. – Да мы – сколько себя помним – живем на картошке. Стар и млад на ней выросли. Без картошки – стойно без рук: хоть стой, хоть падай. И силушки не прибудет, онемеет. Да тут и говорить-то об этом – только воду в ступе толочь!.. А Олеша-то, грех худым словом покойника вспоминать, сам с гулькин нос и прожил-то. А все отчего - картошки не едал!.. Вот что я скажу.
- Ну, ты уж тут загнула, - с сомнением возразил отец. – У него, сказывают, рак был...
- Рак-то раком, - вспомнив что-то, встрепенулась и тетя Вера, - да только и кот-то у него не чище был: помидоры все у соседей таскал. Надо же такому удуматься: кот – и помидоры ворует! Правда, после хозяина-то тоже куда-то сгинул, как в камский мох провалился: ни слуху, ни духу...
- Ага, ну ладно, - поднялся со скамейки отец, видя, что тетя Вера закончила есть. – Докопаем – да и добро, хоть душа на спокое.
Тетя Вера, поблагодарив, ушла доразнашивать почту, а мы занялись своими делами.
Погода – как капризная женщина: не знаешь, в какую минуту и что от нее ожидать. Как-то враз потемнело кругом, и подул резкими порывами холодный хлесткий ветер...
- Ой, да и работы-то с боровок осталось, - с сожалением глянув в темнеющее небо, проронила мать и, как заклинание, заторила, обращаясь к крепнувшему сиверку: - Ви-ихорь, ви-ихорь, жена твоя не онуча: не надо ветру, не надо ветру!..
Но все же где-то на небесах не удержалось и прорвалось, и закрапал, усиливаясь и усиливаясь, дождь. Копать вскоре стало невозможно, но у нас уже все было закончено, успели.
Картошка выкопана. Матери на сегодня осталось еще подоить Мурашку да накормить животину, и сейчас мы с отцом будем носить пойло во двор, а потом всем скопом поставим самовар и обязательно просидим за чаем до полуночи, будем вслух читать и перечитывать письмо от братьев-«боевиков» и еще о многом таком проговорим, чего наболело на сердце... Нам всегда есть о чем поговорить.
Мы подходим к нашему дому и моем сапоги в корыте со светлой дождевой водой. Затем у порога дружно вытираем ноги, и мать, прежде чем войти в дом, поворачивается к нам и, весело тряхнув головой, - куда только и усталость делась! – неожиданно задорно поет:

Эх, картошечка, картошечка,
Какая тебе честь!
Если б не было картошечки,
Чего бы стали есть?

- Молодец, мать, - крутнул головой отец, - тогда пироги станем печь – с начинкой! – И добавил, засмеявшись: - Из картошки!
 

КЛЮКВА
 

Он был рад, что ушел от остальных ягодников. Хотелось быть одному. Тем более что выходить обратно со всеми на душе не лежало: за ягодным болотом притаилось тихое озерко, где у него была давно еще припрятана легкая сухая лодчонка, на которой, переплыв озерко, после можно спокойно за какой-то час дошагать до своего дома.
Места эти, конечно, хожены-перехожены. С детства и до старости: как-никак, а уж шесть десятков недавно стукнуло. Время промелькнуло, как та самая птичка, что теперь стремительно порхнула с кустика на ветку, - оглянуться не успел. В лесу на все лады чиликало, трещало, посвистывало. Солнце светило тускло, было ветрено и холодновато. Перед болотом на косогоре густо шумел осинник: с одной стороны листья были красны, с другой – маслянисто блестящие, зеленели.
Он вдруг остановился, удивившись тому, что как бы со стороны увидел себя: в черной стеганой фуфайке с крупными пластмассовыми пуговицами, с зеленым рюкзаком за спиной и двумя эмалированными ведрами на руке, в синей восьмиклинке, выбритого до гладкости, - и со странной улыбкой озирающегося кругом... Еще не легче!
Он передернул плечами и, вытащив из кармана брюк алюминиевый портсигар, торопливо закурил, нехотя разгоняя сизоватый, в завитушках дымок. Затем двинулся дальше, покачивая головой: непонятно – точно прощаешься с чем-то или с кем-то, а под сердцем каленой иглой знобящее держится самый настоящий страх...
Он густо прокашлялся, отгоняя тяжкие думы и, сильно раздвигая кусты, вышел к укромному болотцу.
Чуть ли не перед самым носом вертушкой пролетела сорока-трещетка. Но и без ее вести было ясно, что здесь еще не ступала нога ягодника и что клюквы нынче видимо-невидимо. Бери – не оберешься.
Он вздохнул во всю грудь – уже легко и свободно. Потом, раскатав резиново скрипевшие бродни до пахов, опустился на колени и принялся обеими руками сноровисто и быстро собирать в эмалированное ведро лаково красневшую, тугую и спелую клюкву.
За делом он, как и всякий истинно работающий, забывался. Ягод было так много, что глаза невольно страшились, а руки – делали. Болотный мох упруго пружинил под резиновыми сапогами, под коленями чуть колодезно холодило...
Он вспомнил, как в детстве тоже вот так же елозил здесь, на ягодах, вместе с деревенскими, была и Надька Сурикова, без нее и гулянка не гулянка, всюду успевала. Он высыпал ей тогда из своей банки-посбирушки все ягоды, а когда ребята увидели и стали дразнить, выхватил у Надьки ягоды и кувырнул их в мох. Как там и были...
А позже, на вечеринках, Надька все поглядывала в его сторону и, встречаясь с ним взглядом, краснела... Потом взяла да и выскочила за парня-жердину с Цветкова, ягоды, что ли, припомнила... Худо ему тогда было – впервые почувствовал, в которой стороне сердце: там палило и жгло так, что... женился и сам... на одной тут. Из соседней деревни. Ну женился и женился. Значит, надо жить было. Только уж больно женушка сварливой да жадной оказалась, что просто диву давался – откуда у нее это?.. Одно время слух ходил, что она в детстве, в голодные годы, у родной сестры срезала с пояса хлеб в мешочке. Конечно, говорить, так до всего договоришься, но если уж верно знать не знаешь, так и вины нет... Что бы там не было, а однажды он не застал жены дома – и след простыл. Позже узнал, что удула куда-то к дальним родственникам: тайком списались, те пообещали у себя в городе работу денежную, ну и двинула новое счастье искать.
Бог с ней. Как говорится, кто старое вспомянет... А только с тех пор так бобылем и живет. Привык. Даже нравится – тебе никто не мешает, и ты никому поперек дороги не стоишь. Милое дело. Имеется и хозяйство: корова, пара овечек, даже держит небольшую пасеку. Мед – не последнее дело для здоровья. А когда обращаются деревенские за помощью – не отказывает, всегда поможет, даже больше сделает, точно в чем-то виноватый. Может, понимает, что люди сторонятся его порой оттого, что такой вот молчун, каких свет не видывал, а за работой, глядишь, и перекинешься с человеком словом-другим, все веселее... Хотя что ни говори, а один – он и есть один. Одной-то рукой и узла не затянешь...
Он и не заметил, как набрал первое ведро. Даже с кленьком. Доверху. Встал, не в силах сразу разогнуться, тихонько постонал, выпрямившись в пояснице. Неожиданно вновь опахнуло леденящим холодком под сердцем, оно сжалось и затосковало. Он сердито скрипнул зубами. Снова размял твердыми коричневыми пальцами папиросину, затянулся так, что резцы нижних зубов до боли впились в прикушенную губу. Дела... Дела выходили, как сажа бела: чем больше думалось да вспоминалось, тем муторнее становилось на душе, словно и впрямь на прощание вся жизнь заново вспоминалась – сначала и до конца...
Тяжело передвигая крупными желваками, он вложил полное ведро в рюкзак, затянул на новую прочную веревку и, заприметив место, оставил под белой в черных подпалинах березой зеленый рюкзак с эмалированным ведром, полным ярко-рубиновой клюквы.
Второе ведро набиралось труднее, ломило в спине и шее, бросало то в жар, то в холод, а раз он, неловко повернувшись, кульнул носом в мох и коротко, скороговоркой ругнулся...
Он и не заметил, как наступил вечер, в воздухе тонко похолодало. Перед лицом висела прозрачная золотистая паутина, и он вспомнил, что так еще и не перекусывал. Достал из кармана газетный сверток, развернул его: пара красных помидоров и свежепросольных огурцов, мягкий с хрустящей корочкой хлеб, густой медный чай в бутылке с капроновой пробкой. Перекусив на скорую руку, он вскоре дособирал и второе ведро, но уже без желания, по необходимости и через силу.
В груди жгло и покалывало, гудом гудела голова. Он чувствовал, что так, пожалуй, никогда не уставал. Удивляясь своей слабости, нашел мету с ягодами, вскинул рюкзак за спину, подтянул брезентовые рубчатые лямки и, взяв в левую руку другое ведро, направился к озерку.
Под его ногами спичечно похрустывали сучки, а ветер был теперь тих, с мглистым и далеким кругом солнца. Низко неслись тучи, как будто куда-то опаздывая. Одна остановилась над озерком и словно набухла, потемнела...
Он отыскал лодку в ольшанике, шумевшем чутко и тревожно, столкнул в воду. Аккуратно расположил на корме ягоды.
Ягоды... А ведь он звал про себя Надьку-то Сурикову ягодкой... Воно что, выходит, вот отчего и вспомнилось сегодня все это, хотя что все-таки случилось на болоте, он так и не понял...
Ягодка, ягодка сладкая, ягодка горькая... Он оглянулся по сторонам, точно кто-то мог подслушать то, что он думал, затем надвинул кепку низко на лоб и удобнее сел за весла.
И в третий – уже в последний раз за сегодняшний день – он ощутил под сердцем укол, - раскаленный, огненный, нетерпимый...
Он еще успел подумать, что так, наверное, устал на ягодах и, приложив руку к сердцу, вскинул голову: темная, набухшая туча стремительно и мягко обрушилась на него, заслонив собой белый свет. И он, привстав, ничком рухнул прямо в ягоды, выбросив перед собой сразу ставшие безвольными изувеченные работой крупные и темные руки в изжелта-зеленых набухших венах.
 

ХОЛОД
 

В колонийский поселок привезли товар. В четверг. А в пятницу вечером узнали, что продажа будет наутро – в выходной день. Женщины, глядя из окон второго этажа штаба, как бесконвойники таскали в магазинчик коробки с товаром, строили догадки: что привезли?
Бухгалтер по снабжению, Надюша Цыплакова, по своей обязанности должна знать, что завезли – и, конечно, знает. Но ни за что не проговорится. А просто будет вместе со всеми давиться в очереди. К ее начальнику, Андрею Андреевичу Казарову, подходить вообще бессмысленно: приучив своих сотрудниц к исключительной строгости, он и сам держался такого же порядка.
Женщины в штабе, дождавшись, когда бесконвойники дотаскали товар в магазинчик через дорогу, еще посудачили, зачарованной украдкой посматривая на темную улицу, освещенную мутной лампочкой под железным ржавым абажуром. Потом стали торопливо собираться домой. Хлопот, как всегда, было предостаточно: забрать детей из садика, затопить печи и сготовить ужин – одно и то же изо дня в день. Хотя и нет легче дня против субботы, но теперь заботы утроились: оставив на хозяйские поруки детишек, надо было торопиться к магазину. С вечера занимать законную очередь и до утра – до открытия – во что бы то ни стало держать свое место. Бывают дела, не стоящие хлопот, но это даже традицией стало.
На улице – мороз под сорок. Зоновский глухой забор и часовые на вышках точно окаменели. Как в страшной сказке. Алюминиевые ветки на костяных от стылости березах, казалось, тихо и напряженно звенели. Черное небо словно бы заживо поглотило эту землю, изрезанную множеством деревянных мостков, потому что ниже – только вода. От края до края. Поселок навсегда осел на гиблом болоте, утонувшем в железе. Кожа на людском лице, стягиваясь, сохла и быстро старилась. Изредка добираясь сюда в гости, родственники порой даже не сразу признавали своих и пугались. Но здешние жители ничему уже не удивлялись – привыкли. Даже к коричневой густой воде: поставь под колонку новое ведро – через час стенки покроются болотной ржавчиной. Но жить все-таки надо было, а значит, и воду пить надо. Хочешь того или нет.
Мимо женщин, шедших с детьми из садика по скрипучим мосткам, проползли из мрака вслед за красным тепловозом зеленые вагоны: возвращалось с работы лесооцепление. В тамбуре, широко расставив ноги, стоял смуглый солдат: автомат за спиной, с накрученного на руку желтого поводка рвалась устрашающе бухающая в темень собака. Завтра, на разводе, она снова будет беситься, пытаясь вырваться неизвестно куда и неизвестно зачем... Впрочем, конвойные собаки свое дело знают туго: готовы располосовать встречного и поперечного...
И их грозный, непрекращающийся лай уже до утра не оставит в покое женщин, которые после ужина стали торопливо собираться к магазинчику и занимать, устанавливать очередь. Все оказались толсты и неповоротливы от наздеванной одежды. Но женщины знали, что делали: им предстояло торчать здесь до утра и даже дольше – до открытия. Тут уж не до жиру, быть бы живу. Продавщица Зоя, привередливая и независимая, торговать, как правило, не спешила. Не боялась и самого Андрея Андреевича Казарова. Ее остерегались и немного заискивали: на всякий случай. Зоя, живя в одиночку, на жизнь не обижалась, а после каждого завоза всегда переодевалась в обновку, которая по накладным, в общем-то, не проходила. А за товаром обычно ездил сам Казаров. Впрочем, это были, возможно, обыкновенные пересуды. Здесь любят перемывать друг другу косточки, потому что кино и библиотеки нет, радио и в помине не бывало. А клуб и вообще сгорел. Виноватого не нашли, строить же в ближайшее время не собирались. Были заботы и поважнее. Может быть, поэтому начальник почты, Верка Джафарова, наловчилась узнавать новости из чужих писем. И так это ей понравилось, что, будучи уличенной, она не прекращала своего занятия. Втянулась – тем более что за погляд деньги не берутся.
Верку недолюбливали, но это не помешало женщинам обратиться к ней с просьбой: открыть тамбур почты, чтобы согреться, укрыться от секущего ледяного ветра. Только на часик: иначе хоть в кулак свищи. Больше спасаться было негде: коммутатор работал всего лишь до полуночи, в одну смену: не хватало народу.
Неизвестно почему, но Верка не открыла на стук, и тогда Мила Быстрова, жена оперативника, женщина немногословная, но смелая, сказала: «Идемте до меня. Витька в командировке, а ребята давно спят. Чайку попьем».
Дом Милы находился в двух шагах, и все согласно двинулись за хозяйкой. Обошли громоздкую собачью будку, и каждый мог вспомнить, что именно в этой будке Мила по весне случайно убила рысенка. Почуяла – кто-то чужой шевелится: взяла клюку и натыкала от души. Сама после пошла за водой на колонку, а двое ее ребятишек, увидев появившуюся в приоткрытой двери невиданных размеров кошку с кисточками на ушах, захлебнулись от радости: «Мама, кошка! Кошка!». Отчего рысь, искавшая детеныша, не тронула ее детей – никому было неведомо. Не исключено, что звериным своим нутром почувствовала родственное уважение к этим непонятным людям, стойко переносящим нечеловеческие лишения.
Дома у Милы пробыли недолго: боялись, что кто-нибудь прибежит и перезаймет очередь. А это трудно вынести даже им, уже спалившим и без того нежелезные нервы в этих забытых богом и людьми местах. Поэтому тут оглядываются дважды, чтобы ничего не потерять.
Женщины, все пятеро, сколько было, сначала долго прыгали, стараясь согреться, затем просто уселись на приступок магазина, устало клоня головы. Знали, что в такое время если молчишь больше – проживешь дольше.
Пронзительно и дико завыла в невидимом небе сирена – очередной раз проверялась сигнализация охраны колонии. Будто незримое существо стонало и ревело, по-своему горюя над участью безмолвных, покорных женщин: больше, пожалуй, и некому было пожалеть этих беззащитных людей, что стыли перед близкой – через дорогу за забором – цепочкой светлых и чистых огоньков по периметру зоны...
Глухо и страшно хрястнул мороз в высокие, окованные железом ворота колонии. От вахты, визжа подошвами валенок, шагали двое: дежурный Берсенев и контролер Пешкин. Проверялись бесконвойники: на пекарне, на подстанции и еще где-то, сразу и не вспомнится – мозг, казалось, окончательно застывал. Это только волку зима за обычай.
Дежурные подошли, довольные: сумели на двоих долбануть несколько ампул новокаина – больше ничего достать перед дежурством не удалось. Зато хоть согрелись, и главное – подняли настроение. Теперь можно было жить припеваючи. И шито-крыто: ночью все кошки серы.
Остановившись перед женщинами, Пешкин правой рукой браво сдвинул шапку на затылок, левая же, всегда готовая свалить, - на постоянном отвисе. Такой и сороку научит вприсядку плясать.
- Здорово, бабоньки! – сипло и громко поприветствовал Пешкин, жизнерадостно скалясь. – Все живы-здоровы?
- Нашел бабонек! – трубно сморкаясь, расхохотался Берсенев. – Это же в натуре товар в упаковке – во! Поштучный! Прям на вкус выбирай! Ягодка к ягодке!
И дежурный – сам копной, а брюхо горой – бодро потер руки в меховых рукавицах, притоптывая в валенках, раскатанных выше колен. Берсенев с любопытством разглядывал неподвижных женщин и верно сидящих как бы на продажу на крыльце магазина. Только что не на прилавке – вместо товара.
Мила Быстрова, с трудом поднявшись, неуклюже толкнула животом дежурного, прохрипела:
- - Слушай, ты сам-то кто, забыл? По такой же цене брали!
Дежурные, поперхнувшись, удивленно отступили: какая это оса их укусила?
Переговариваясь и смеясь, они ушли по своим дела, а женщины опять остались одни перед светящейся гирляндой огней, как перед далекими мирами, что искристо и таинственно манили в далекое... В новую жизнь, что ли, если она еще существует для этих людей. Хотя уже вряд ли – по нитке и рубеж.
Каждый год приказом начальника учреждения отряжались покупатели: ездили по районам, обольщали, суля золотые горы: надбавки за работу с осужденными – «за не боюсь», лесные, премиальные и другие призрачные блага. Но простодушные и доверчивые, срываясь с родных, но голодных мест, торопились за покупателями: одни устраивались вольнонаемными, другие, аттестовавшись, подписывались на все двадцать пять лет – не меньше, согласно приказу министра. Обзаводились семьями и, привязанные, визжали, однажды понимая, что жить и умереть им, в свое время купленным оптом и в розницу, придется здесь, в ссылочном лагере, вдали от дома, всеми забытыми и никому не нужными...
Возле вахты рыжая собака уже устала лаять и только всхлипывала, изредка выталкивая сипящие рыки в темень и замирая при каждом ударе мороза, точно потрясавшем весь заснеженный, обледенелый поселок.
Окоченев, женщины вновь прыгали до головокружения, а потом опять сидели и молчаливо дремали, судорожно вздрагивая головами, - ни начала, ни конца. То ли это сон, то ли явь...
Но уже наступало, брезжило утро, и начинало все оживать: осужденных начали заводить в вагоны, и те, плюща носы к толстым зарешеченным окнам, тыкали пальцами на прислонившихся к двери магазина «чувих». Женщины уже поокрепли, ровно и не бывало ночного дозора: они успели поотогреться в открывшейся коммутаторской обжигающим, золотисто-янтарным чайком. Распрямили душу...
Теперь можно особо не хлопотать: очередь отстояна честно, и никто уже не посмеет пролезть вперед – на йоту подорванным здоровьем заработано это право. В следующий раз другие также не испортят дела порядком. И нет в этом удивительного: нравы всегда старше любого закона.
И когда через час после законного начала работы продавщица Зоя отомкнула дверь, очередь уважительно и беспрекословно раздвинулась, освобождая место пятерым, пропуская их к прилавку. А поначалу, как это и бывает, возникла обычная давка. Без нее и очередь не очередь – десятая вода на киселе.
Зоя, сухая и желтая, в морщинах, строго раскладывала товар – пакеты, коробки и свертки, на которые стоящие в промороженном, с полупустыми прилавками магазинчике посматривали чинно и терпеливо.
Товара оказалось вовсе не так много, как поначалу думали: носовые платки, яркие полотенца, пододеяльники, наволочки, носки – всего понемногу. Но в хозяйстве какая вещь залежится – что цело, то и годно в дело.
Больше всего коробок громоздилось в стороне – одинаковые, цветные, одна на другой.
Когда Зоя безучастно открыла одну из коробок, женщины сперва опешили и ахнули – чуть ли не в один голос:
- Мороженое! В самом деле – мороженое!..
Действительно, во всех коробках было мороженое: ровными бесконечными пачками – любуйся да облизывайся. И брать жалко: как на выставку приготовлено.
Но женщины сразу опомнились:
- Да что же это, бабы! Мы ведь люди, в конце-то концов, а не бессловесные твари!
- Ничего: одних в гроб загонят, других дураков следом привезут!..
- Берите что есть! – неожиданно визгливым, пронзительным голосом прикрикнула Зоя. - А то и это другим отдам! Ишь, выбирать еще вздумали! Принцессы!
А та же Мила Быстрова, миролюбиво и скоренько, расставила все на свои места:
- А я так, товарки, возьму: в кои-то веки ребятишки перехватят. Возьму, возьму. Вкуснотища: в детстве, помню, едала, так верьте, нет – до сих пор любо вспомнить!
- Правда, бабоньки: негоже из магазина-то с пустыми руками домой показываться. Что мы, некрести, какие-то, что ли?..
С начала продажи, никем не замеченный, подле двери стоял сам начальник части интендантского снабжения с прищуренными глазками на широком и точно отсыревшем лице. Андрей Андреевич Казаров отличался крайней немногословностью – того же и от других, его окружающих людей, хотел. В молодые годы даже пострадал за это: попросил в компании одного разговорчивого помолчать. Тот не послушался. Тогда Казаров еще раз напомнил просьбу, а потом воткнул в неслуха нож. Прямо в сердце. Получил большой срок и отбыл от звонка до звонка. А по окончании остался в этой колонии. Потихоньку и в люди вышел: стал начальником части интендантского снабжения. Умел жить своим умом. Старый волк держал теперь нос по ветру: нам лишь бы товар сбыть да на покупателя угодить. А то торг дружбы не знает: когда надо, сам счет сводит.
Но из магазина расходились радешенькие. Пятеро бережно несли по паре белья, поддерживая под мышкой по коробке с мороженым: гляди-ко, не каждому сегодня привалило такое счастье!
Надюша Цыплакова, недавно вышедшая замуж за одноклассника и мужественно поехавшая вслед за любимым, развернула печатку стылого мороженого, укусила крепкими пока, молодыми зубами. Улыбаясь, пропела: «То мое, мое сердечко стонет...»
- Что? – как глухая, тревожно заозиралсь Мила Быстрова, которая тоже впилась в ледяной, заманчивый гостинец. Ей вдруг показалось, что Надюше отчего-то стало худо, и Мила переспросила саму себя: - Что ты сказала?..
Но о чем могут говорить люди, в сорокаградусный мороз радующиеся мороженому?

ТУМАН
 

Т. И.
Снизу, от сонной малоприметной речушки, почти недвижимой, стелясь едва не над самой землей, медленно надвигался туман: поначалу легко и незримо выползая, он как бы копился – собирался в означенном месте, перед вгустую заросшим полем, а затем, точно по чьей-то неведомой команде, колеблясь, двинулся вперед. Тишина в предрассветный час стояла небывалая, казалось, замерло все дышащее и над землей и под ней, затаилось все сущее, лишь, неощутимо нарушив это медленно продвижение над заброшенным угрюмым полем, сбоку, из-за стены серо-черного зубчатого леса как-то бочком выглянула, будто испрашивая чьего-то разрешения луна, зеленовато-желтая, тонкая, почти прозрачная, и тихо заскользила в безбрежной необъятности густого неба. Туман местами, как живой, нехотя осветился этим призрачным светом и, колыхаясь, дымчатым громадным клубом направился в сторону пустой, почти окаменелой дороги, ведущей в гору, на которой угадывались смутные очертания, напоминающие останки некогда бывшей в давности жилой деревни. Они, эти останки, словно бы в предчувствии чего-то непоправимого, чудилось, даже сгрудились вместе, превратясь в одно целое, матово белеющее посредине в этот предутренний зыбкий час.
В это время луна, слабо клюнув, канула ненадолго за тучку, но скоро вновь тоскливо продолжала сопровождать нашествие тумана, уже решительно вползающего на саму горушку, к домам – к их останкам, откуда торчали только кирпичные сырые трубы, - сиротливые, окруженные со всех сторон пожиравшим все живое бурьяном, иван-чаем и густой, гремучей, не продохнуть, крапивой, жгучее дыхание которой способно умертвить сознание.
Между тем туман по-хозяйски взошел на саму горушку и, извиваясь густыми космами волокон, по-осьминожьи пытался обвить все, что было когда-то здесь деревней, жильем людским. И, оказалось, не только на горушке, а и ниже, по бокам и даже дальше, в другую сторону, - все было избами, ныне окончательно истлевшими, мертвыми, - все высветила услужливо подоспевшая луна: уставилась сверху предрассветным желтым зраком, да так и замерла, пока туман, опять сгустившись, не закрыл от нее видимое; и тогда она, не споря, клюнула за очередную бездонную тучку и необидчиво утянулась к леску, кругом обступившего пустынную местность. Плавно переваливаясь, туман на миг остался один на один с тем, к чему так направленно двигался, и вдруг стал менять свои очертания, торопливо перестраиваясь, ибо не вечно быть предутренней поре, и все ночное, ненастоящее, разом исчезает перед начальными проблесками истинного света.
Первый наплыв, вздыбившись, разом хлынул на то, что белело матово посреди умолкшей деревни – церквушки разрушенной, но не смог ни объять ее, ни тем более попасть внутрь ее пустующую. И тогда, точно отчаявшись, он нехотя отступил и уже свободно, даже величаво отполз, заполняя все окрест, спускаясь в низину. И вот оттуда, снизу, где под непроходимостью бурьяна и змеиности огромной, копьями, крапивы лежали трухлявые коричневые бревна, внезапно появилось нечто, странным образом напоминающее отображение человека. Слепленное из обманчивых туманных обвивов, это нечто медленно выявило молодого человека, одетого в форму солдата давних дней, шинелью-скаткой через плечо и держащего за собой тяжелую винтовку-трехлинейку, до половины скрываемую колыхающимся туманом. На груди был криво приколот Георгиевский крест, и он, военный, молодой человек, растерянно оглядев жилье бывшего родного очага, место своей родимщины, рукой прижал награду к груди и обратил и без того бледное, полное слез лицо к небу – в чернильную безответную пустоту, и тотчас туман, живо сгустившись, окутал его, скрыл в своем мире. И вот из тех недосягаемых горних высот, наполняя округу, родился какой-то неразличимый постоянный шепот, схожий на бессильно-неразборчивую мольбу о чем-то главном, невозвратном, и уже не покидал все происходящее окрест. А вздувающиеся сизые клубы тем временем стали то и дело выявлять одно другого страннее и необъяснимее: волшебным образом открылась нижняя часть деревни с крепкими даже не домами – домищами, мимо которых, вдоль забора, как в немом кино, прошагала толпа веселых парней и девушек, - парни все в картузах и косоворотках, девушки в длинных платьях и сапожках на пуговках. Но он вместе с домами исчезли быстро – настолько скоро, что один из картузников, снимавший тальянку с плеча, так и погрузился с этим в густой жадный туман, последним. Далее непонятным образом заслышались и голоса, больше детские: прозвеневшие как будто одинокими чудными колокольчиками, они перетекли в немолкшую шепот-мольбу и загасли в сырости раннего часа; то внезапно под горушку к полю, торопясь, бодро пропрыгал колесный трактор, беззвучно стреляя клубами дыма, но так и не добрался до места, даже с горушки полностью не сумел сбежать – извивающиеся бесконечные волокна сжали и съели без остатка, со всем его железным нутром.
Но не так уже и пуста была, оказывается, окаменелая дорога, что первой попала под сизый плен, захлестнувший ее своими мутно-серыми хвостами: расплываясь, нерезко увиделись на ней подводы с сидящими мужиками, иные, пьяные, горланили что-то, поглощаемое сизым, неслышно наяривала гармошка, в меха которой тут же вползал, яростно спеша, туман, заодно опутывая в свои вечные покрывала идущих следом за подводами так же неслышно ревущих баб и ребятишек, - сюда, от деревни, поторопились волокнистые щупальца, чтобы на веки вечные скрыть все в бездонных таинственных недрах. А какой дорогой в эти края продвигалась женщина с опущенной головой и почтовой сумкой на боку – и не разобрать было, не говоря о настойчиво зовущем шепоте-плаче, накрываемом вездесущим туманом – вязким, разбухшим, вгустую то опускающимся, то вздымающимся.
И он, не переставая, все продолжал являть миражи, призрачные видения, где, сменяясь, уже углядывалась определенная закономерность: убранное, полное до горизонта стогов желтое поле, тут же сменялось поникшим одиноким стариком с косой у потухшего костра, далее дымкой развеивало образ ласкового зеленого вечера со стоящими подле густой березы парня и девчушки со счастливыми лицами, и следом – уходящие в мутном застиле из деревни торопливые ребята с девушками в сторону автобусной остановки, откуда, немедленно тронувшись, автобус сразу утонул во всепоглощающем губительном тумане. И – таявшие один за другим дома: полные жизни, они с устрашающей последовательностью сменялись пустотой и разрухой, - все вмещалось и чудодейственно управлялось туманным грозным нашествием. Но само происходящее с каждым разом становилось заметно бледнее, прозрачнее, тоньше, и больше напоминало не первоначальные зримые образы и картины – теперь это было и вовсе невнятно-угадываемое, сглатываемое ненасытным наплывом, его остатками.
А сам туман, который, представлялось, уже наполнился изнутри полностью шепотом-молитвой о чем-то окончательно невозможном, - его передовой стелющийся ряд, успел вернуться обратно к реке и, цепляясь изо всех сил своими ошметьями за бугристое булыжное поле, ветки деревьев, прибрежные, влёжку, кусты, навис над рекой и, наконец, вовсе захлебнувшись в звенящем стоне-мольбе, не утонул – ушел в воду, став ее частью, - той малой толикой некогда большой и полноводной реки, ныне умирающей день за днем сразу за первым береговым поворотом, куда уже много лет не ступала нога живущих и, верно, никогда теперь не ступит, несмотря на скользнувший в эту секунду первый живительный солнечный блик.

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2007
Выпуск: 
8