Иван ЕВСЕЕНКО. Половецкое поле. Рассказ.

Почнемъ же, братие, повесть сию
отъ старого Владимира до нынешнего Игоря,
иже истягну умъ крепостию своею
и поостри сердца своего мужествомъ;
напълнивъся ратнаго духа,
наведе своя храбрыя пълкы
на землю Половецкую
за землю Русьскую, -
 
читал Калистрат старинную эту, написанную старинны­ми же словами книгу, и никак не мог понять, откуда она взялась у него в доме. В детские его и юношеские годы, когда он ходил в школу в соседнее, раскинувшее­ся на правом берегу Дона село Хоробичи, ее не было. Да и не могло быть. Отец Калистрата, всегда подвыпив­ший, а то и пьяный, никаких книг в доме не держал, считал их ненужными и лишними, иссушающими ум, а матери было не до книг. При таком бесхозяйственном муже-пьянице все домашние дела лежали на ней. С утра до ночи она была чем-либо занята: в доме возле печи, во дворе в сараях и повети или на огороде, в поле, ко­торое у них так же, как и хутор, называлось Половец­ким.
А потом уже, после смерти отца и матери, книга вдруг объявилась (может, сам Калистрат ее откуда и принес, или кто подкинул), и теперь, едва Калистрат входил в дом, она всякий раз попадалась ему под руки.
Он открывал ее на любой странице, но почти всегда нарывался на какие-нибудь, словно раскаленные, слова:
 
Дремлетъ въ поле Ольговохороброегнездо.
Далече залетело!
Не было оно в обиде порождено,
ни соколу,
ни кречету,
ни тебе, чръный воронъ,
поганый половчине!
 
Что-то страшное происходило в эти мгновения с Калистратом. Неодолимая ярость зажигалась у него внут­ри, рвалась наружу, и он, давая ей выход, выбегал на крыльцо и хватался за вязовое копье-древко. Калистрат смастерил его совершенно случайно. Собираясь поме­нять подгнившие колья на отцовских еще времен плет­не, отделявшем подворье от Половецкого поля, он затесал топором вязовую жердь и вдруг понял - копье.
Отбросив в сторону топор, Калистрат подхватил копье на руку, ловко колыхнул его, размахнулся и за­пустил с такой силою, что оно насквозь пронзило пле­тень и застряло далеко в поле.
С тех пор и повелось. Как только Калистрат откры­вал книгу, как только прочитывал в ней заученные уже наизусть строчки:
 
Съ зарания до вечера,
съ вечера до света
летят стрелы каленыя,
гримлютъ сабли о шеломы,
трещатъ копия харалужныя
въ поле незнаемъ,
среди земли Половецкыи, -
 
и как только ярость охватывала все его тело, он выбегал на крыльцо, хватал в руку вязовое копье и запускал его в старый плетень, в стог сена или в дощатую стену са­рая.
Но этого Калистрату было мало. Ярость отпускала его всего лишь на одну минуту, на одно мгновение, а по­том овладевала неосвобожденным телом еще с большей силой, и тогда он вскрикивал каким-то гортанным, гор­ловым голосом, которого пугался и сам:
- Кар-на!
И почти в ту же секунду из сарая - легко, в один прыжок одолевая загородку, выносилась к нему призе­мистая, белая в яблоках кобыла. Калистрат, тоже в один прыжок, вскакивал ей на спину, и они мчались че­рез все Половецкое поле к правобережному селу Хоробичи.
 Кобыла досталась Калистрату по случаю еще жере­бенком. Ее, должно быть, ворованную, привели к нему какие-то не то чеченцы, не то калмыки и отдали взамен за ночлег и ужин.
- Бери, Кончак! — передали они ему поводья.
Калистрат взял и ничуть не обиделся за то, что они назвали его Кончаком. Это прозвище пристало к Кали­страту еще с детства, наверное, класса с четвертого или с пятого, когда во всем его облике стали проявляться какие-то странные, нездешние черты. Он не был похож ни на отца, ни на мать, заметно отличался от всех своих сверстников. Лицо его было скуластым и даже как бы чуть-чуть приплюснутым, туловище удлиненным, изво­ротливым и хлестким, а ноги, наоборот, укороченными и кривыми в коленках. Таким он и вырос, от всех от­дельным, единственным длиннотелым и коротконогим и вдобавок ко всему наделенным страшной, рассчитанной, наверное, не на одного человека силою. Лет в семнад­цать, еще при отце, Калистрату, например, ничего не стоило поднять в Половецком поле из-под плуга и отне­сти на обочину жернова, оставшиеся от сгоревшей ког­да-то давным-давно ветряной мельницы. Мог он также, пугая слабосильного, с впалой грудью отца, погрузить в одиночку в лесу на сани или на раскат лесину толщиной в добрых два обхвата. Мог и много еще чего, обыкновен­ным, простым людям неподвластного. Зная свою немеяную силу, Калистрат сейчас, к тридцати пяти годам, когда она соединилась с яростью, стал всерьез опасаться ее.
По неосторожности, по случаю он мог, не совладав с собой, натворить беды.
Но в те минуты, когда Калистрат несся через Половецкое поле на Карне, он об этом не думал. Кривыми своими ногами он крепко обжимал ее бока, припадал к самой гриве и видел впереди только ковыльную степь, а на ней неуклюже бегущего к донской переправе ратника островерхом шлеме. Калистрат на ходу выхватывал из запленного колчана стрелу, вставлял ее в тетиву лука, натягивал - и через мгновение стрела настигала ратника.
 - А-а-а-а!..-победно кричал Калистрат.
 
 МълвитъГза къ Кончякови:
 «Аже соколъ къ гнезду летитъ,
 соколича ростреляеве
своими злачеными стрелами».
 
Он выхватывал новую стрелу и целился ею еще в од­ного ратника, достигающего уже переправы. Вместе со стрелой взмывалась и Карна, - и иногда Калистрату казалось, что они с ней обгоняют или идут со стрелой вровень. Ратник это понимает, оглядывается, не зная, от чего ему надо прежде оборониться - от стрелы или от Карны с Калистратом, - и падает замертво.
Лет пять тому назад, когда Карна еще только при­учалась к верховой езде, Калистрат завел было высокое казацкое седло. Но она не приняла его, несколько раз сбрасывала Калистрата, норовила, изогнув и вывернув шею, перекусить подпругу, падала на спину и начинала с храпом и ржанием кататься по целинному полю или по лугу. Не принял седло и Калистрат. Ему мешала и лука, и железная застежка на подпруге, и даже стреме­на, в которых вечно путались и застревали ноги. Он за­бросил седло в сарае на сенные вышки и ни разу больше о нем не вспомнил. Без седла, без всяких жестких, ту­гих ремней, блях и застежек им с Карной было удобней, лучше, они чувствовали неразделимую слиянность своих тел, упругих и хищных, и с криком и храпом неслись по Половецкому полю в Хоробичи. Не разбирая дороги: летом - по пшеничным наделам и огородам, осенью - по жнивью и зеленям, а зимою по глубокому снегу они наметом выходили прямо на подворье Раи, Роднеги, как давно прозвал ее Калистрат. Карна почти неощутимо приседала на задние ноги и с лету брала последнее пре­пятствие - дубовые старенькие ворота, которые выхо­дили у Роднеги на огороды. И вот они уже во дворе, по­росшем травою-пласкушею и татарником. Роднега выбе­гала им навстречу, на крыльцо, на пласкушу и татарник и замирала, зная, что сейчас будет.
Бросив поводья, Калистрат наконец разъединялся с Карною и сильным движением руки, освобожденной от щита и лука, опрокидывал Роднегу, опять-таки где при­дется, где застанет ее в это страшное мгновение: на чис­то вымытом, застеленном полови ка- ми крыльце, на дво­ровой испепеленной солнцем траве или даже на холод­ном, стылом снегу. Опрокинув, он рвал на ней шелковое платье от воротника до пояса и ниже (потом купит, привезет новое — и порвет опять), обнажая ее нежно-тугие груди, ее огнедышащий, как бы живущий какой-то от­дельной своей жизнью живот и ее по-девичьи длинные, сильные ноги. Роднега не сопротивлялась, не издавала ни звука, а покорно падала, подчиняясь его мужской силе и власти, и все приближала и приближала к Калистрату прямоглазое свое, незагораемо белое даже в са­мые жаркие летние дни лицо. Он горячо дышал ей пря­мо в губы, в узенькие ноздри, в знойно голубые эти, ровно посаженные глаза, которые она еще не успела за­крыть, и только один он, Кон -чак, видел в них темный половецкий отблеск.
 
Рече Кончакъ ко Гзь:
«Аже соколъ къ гньзду летитъ,
а въ сокольца опутаеве
красною девицею».
 
Так повелось у них еще с первой встречи. Калистрат возвращался тогда на Карне с правого берега Дона на Половецкий хутор и остановился возле дома Роднеги.
- Дай напиться, - попросил он, увидев ее на крыльце.
Роднега сошла вниз, беспечно встала рядом с Карной и вдруг, предчувствуя желание Калистрата, вскинула на него белое свое, незагораемое лицо:
- Кумыс будешь?
У Калистрата перехватило дыхание. В этих местах (кумыс делал только он один, остальные пили водку, пи­во, колодезную и речную воду, все что угодно, но не ку­мыс; они не умели его настаивать, не знали его вкуса и его степного убаюкивающего хмеля.
-Буду,- ответил Калистрат и стал нетерпеливо |ждать, пока Роднега сходит в дом.
Жажда совсем иссушила ему рот, обметала горячим огнем губы, измучила и истомила все тело от головы до ступней ног.
Но вот наконец-то Роднега вышла и протянула ему полный кувшин холодного, пахнущего степью и полем умыса. Калистрат долго, взахлеб пил его, но жажда не утолялась, губы все так же сохли и пожарно горели, а тело с каждым глотком все больше и больше наливалось зойной тяжестью.
-Это не кумыс! — не помня себя, закричал Калистрат и отбросил далеко в сторону кувшин, ничуть не за­ботясь о том, разобьется он или уцелеет.
Но Роднега совсем не испугалась приступа его яро­сти, подняла все-таки уцелевший кувшин с остатками кумыса и протянула его назад Калистрату:
- Пей!
И тогда он, оттолкнув от себя Карну, впервые опро­кинул непокорную эту прямоглазую женщину на землю прямо здесь, у дубовых потемневших от времени ворот, впервые назвал ее Роднегой, не приняв беззвучного за­донского имени - Рая, и впервые увидел в ее не успев­ших еще закрыться глазах темный половецкий от­блеск...
За все долгие месяцы набегов на Хоробичи Калистрат ни разу не зашел к Роднеге в дом, ни разу не спросил, как она живет, есть ли у нее отец, мать, муж, дети. От­пустив ее, бросив лежать в разорванном платье на траве или на снегу, он вскакивал на Карну и все так же наме­том уходил в Половецкое поле. Но когда Дон оставался позади и влажные его ветры сменялись суховейными, полупустынными, Калистрат усмирял Карну, отпускал поводья и начинал задремывать...
И почти всегда в этой его полудреме Калистрату чу­дились древние, не в его памяти, времена. Широкая, не­охватная глазом степь, посреди степи ханский, охраняе­мый бесчисленным войском шатер, а внутри этого шат­ра на золототканом ковре он -Кончак. К нему приводят молодого русского князя,плененного вовремя набегов на черниговские, новгород-северские или курские земли.
-Жена, дети с тобой? – спрашивает его Кончак.
- Со мной, - отвечает князь, и Кончак видит, каклицо его бледнеет.
-Хочу видеть, — повелевает хан.
Вводят жену, тоже совсем еще молодую и тоже мерт­венно бледную, а вместе с ней двух сыновей, княжичей, семи и восьми лет.
Кончак оглядывает княгиню, которая стоит, низко склонив перед ним голову, потупив глаза, и ему нестер­пимо хочется холодного, только что вынутого из глубо­ких погребов и колодцев кумыса.
- Хорошая у тебя жена,- с улыбкою говорит онкнязю. - А дети еще лучше.
Князь что-то беззвучно шепчет, наверное, даже мо­лится своему неверному Богу, но вслух ничего не произ­носит, и тогда Кончак улыбается снова:
- Я отпущу тебя.
Князь и княгиня падают на колени, начинают благо­дарить его, но Кончак прежде этого подает знак своему верному слуге и лучшему из лучших воинов, Ахмату, и тот, выхватив из-за пояса острый половецкий нож, поо­чередно кидает на пол княжичей и ловким, заученным движением вырезает им глаза.
- Свобода стоит больше, чем глаза твоих сыновей, - говорит Кончак христианскому князю и велит увести его.
Судьба князя тоже уже решена: Ахмат отрежет ему вначале язык, потом выколет глаза и утопит вместе с княжичами (если только они доживут до этого) в котле с кипящим жиром. А княгине Кончак велит остаться. Кумыс уже вынут из ледников и колодцев, и молодая княгиня сгорает от желания как можно скорее подать всесильному Кончаку кувшин.
...Калистрат просыпается, холодеет сердцем и стра­шится всех этих своих видений. Откуда они в нем и за­чем?
Вначале он думал, что они исходят от его имени, поч­ти нигде теперь не встречаемого, напоминающего зву­ком своим острый, рассекающий удар сабли. Имя это придумал Калистрату в непробудном пьянстве и нищете отец. И, кажется, придумал назло матери, безропотной, терпеливой и ласковой женщине. Гордясь своим казачь­им происхождением, он постоянно называл ее инород­кою (а она действительно была такою, из лесных север­ных мест), постоянно бил. А когда она, пытаясь оборо­титься или сбежать из дому, хватала на руки малолетнего Калистрата, он пьяно ухмылялся и оста­навливал ее Бог знает где услышанным стишком:
 
Напевала моя матушка,
Колыбель мою качаючи,
Будешь счастлив, Калистратушка,
Будешь жить ты припеваючи.
 
И вот накликал на единственного своего сына беду и ярость. Калистрат хотел уже было подать прошение о смене имени, хорошенько разузнав, что подобное возможно и что так делают многие, кому жить с природным, даденным от рождения именем невмоготу. Но по­том он все же отказался от этого намерения. Беда тут скрывалась не в имени. Сколько Калистрат встречал людей с именами ничуть не лучше его: Авксентий, Мардарий, Никодим, - а ничего, жили они покойно, тихо, в ладу с соседями и с самими собой. Пахали, сеяли, уби­рали по осени урожай и уж, конечно же, не носились, обезумев, на неоседланной кобыле по зеленям и пажи­тям.
И тогда Калистрату пришла в голову совсем иная до­гадка. Томление его и ярость исходит от того, что он живет некрещеным. Отец, наверное, опять-таки затем, чтоб досадить богомольной, державшей в доме иконы матери, не крестил его и запретил даже об этом думать, называя себя почему-то человеком «партейным», хотя никогда им не был. Мать ослушаться его не посмела, не понесла Калистрата тайком в церковь в дальнее лесное село Кораблево, не пригласила священника или хотя бы какую-либо монашку домой, так и оставив сына жить нехристем. Да и как было пригласить, когда отец под горячую пьяную руку все ее иконы изрубил топором и сжег на костре, не подумав о том, что с некрещеным его сыном в будущем могут приключиться видения и ярость.
И вот Калистрат решил исправить гордыню и недог­ляд отца с матерью. Принарядившись поприглядней в праздничную выходную рубаху, он сел на Карну и пое­хал в село Кораблево с твердым намерением окрестить­ся. И попал очень вовремя, в крестительный день.
Пожилая церковная служка, торговавшая за невысо­ким прилавочком-приступком иконами, свечами и на­тельными крестиками, доходчиво объяснила ему все та­инства, похвалила за добрые намерения. Но в самый по­следний момент, когда Калистрат уже направился к алтарю, где стояла купель со святой водой и где толпил­ся народ с младенцами и малыми детьми, вдруг и озада­чила его:
- А у тебя крестный отец и крестная мать есть?
- Нет, - с тревогой ответил Калистрат, дома на ху­торе об этом загодя не подумавши.
- Тогда придется повременить, - задержала его служка. - Без крестных отца и матери не полагается.
 Но Калистрату временить и откладывать свое намере­ние на потом было некогда. Ярость уже опять подступала к нему, опять давила изнутри, требуя выхода, и дело тут было только за книгою, за грозными и грозящими ее строчками:
 
Дълго ночь мъркнетъ
Заря светъ запала,
мъгла поля покрыла.
Щекотъ славий успе;
говоръ галичь убуди.
Русичи великая поля чрьлеными щиты перегородиша,
 ищучи себе чти, а князю - славы.
 
Он вышел из церкви и стал выглядывать на паперти и на цвинторе каких-нибудь достойных людей, которые согласились бы пойти к нему в крестные. И вскоре на­шел их: нищенствующую старушку, что стояла у цер­ковной двери, прося подаяние, и точно такого же стари­ка, старца с холщовою котомкою на плечах. Посомневавшись немного (годятся ли для такого великого таинства?), они откликнулись на его слезную просьбу:
-Чего ж не пойти, дело Божеское.
Церковная служка тоже малость посомневалась, имеют ли эти нищенствующие старики право и достоинствобыть у Калистрата поручителями, крестным отцом и ма-терью, но потом лишь вздохнула и занесла их имена в книгу:
- Бог и таких примет.
Калистрат купил у служки серебряный нательныйкрестик, разделся по ее же научению по пояс и пошел, провожаемый будущими крестным отцом и крестной матерью, к купели.
Вначале крестили младенцев и малых детей. Седенький, невысокого росточка священник, надев атласно- белые, шитые золотом нарукавники (после Калистрат узнает, что их называют - поручи), долго читал молитву, долго ходил вокруг купели, помечая крестообразно святой водой лица и руки новокрещенных. Младенцы от его осторожного, но строгого прикосновения просыпа­лись, пробовали плакать, а малые дети робко жались к крестным своим родителям. Священник на мгновениедольше, чем, наверное, полагалось, задерживался возле плачущих и робеющих, клал им на головы сухонькую, воскового какого-то цвета руку, и они под его рукоположением быстро успокаивались и затихали. Совершив последний круг, священник стал брать из рук крестных родителей притихших младенцев и пооче­редно окунал их в купель. Младенцы съеживались тель­цами, вздрагивали, но не плакали, словно понимали всю важность происходящего.
Не плакали и не пугались в руках священника и ма­лые дети, когда он, поставив их в купель на ножки, тро­екратно омывал водой. Калистрат зорко вглядывался в их мокрые просветленные лица, и какая-то теплая неви­димая волна окутывала все его изнывающее тело.
Опомнился Калистрат лишь после того, как крестные родители унесли младенцев и детей, прикрытых чисты­ми накидками, к матерям и отцам, которым, оказывает­ся, присутствовать при обряде крещения не положено, и наступила очередь взрослых. Кроме Калистрата крести­лись еще два человека: парень лет восемнадцати, судя по всему, призывник, стриженный наголо и насторожен­ный, как все уходящие в армию, и какая-то женщина, уже немолодая и чем-то опечаленная. Священник повто­рил все те же таинства, прочитал молитву, крестообраз­но пометил новокрещенных по лицам и рукам святою водою и стал приглашать их к купели.
Калистрату выпало идти первым. Священник скло­нил его голову и тело над купелью, зачерпнул в горсть воды и уже хотел было омыть ею лоб и плечи Калистра­та, но в это время вдруг во дворе захрапела и забилась на привязи Карна. Священник на минуту задержал ру­ку, настороженно прислушался к этому неурочному ло­шадиному храпу, но тут же и продолжил омовение, по­няв, что ничего страшного не случилось, что это всего лишь взбунтовалась застоявшаяся у ограды лошадь. А Калистрат весь напрягся, встревожился, забыв даже, где он сейчас находится и что с ним совершается. Ему полагалось бы, необидно отстранив священника, выбе­жать как можно скорее во двор и успокоить Карну, по­тому что в своей ярости она бывает еще страшнее, чем он, Калистрат. Взбунтовавшись, она никого к себе не подпускает, ломает загородки, привязи, рвет оброти. А ведь вокруг столько народу, столько неосторожных де­тей, которым из любопытства захочется подойти к ней, взбунтовавшейся, поближе, и любопытство это может закончиться бедой. Карна в такие минуты не щадит ни­кого: ни детей, ни взрослых, ни мужчин, ни женщин, насмерть может убить любого, кто осмелится к ней при­близиться или даже просто прикрикнуть, усмиряяиздалека. Обуздать ее в ярости и гневе способен один толь­ко Калистрат.
Но освободиться из-под руки священника он не по­смел, слишком великое, роковое было в его жизни сей­час мгновение. Карна должна бы это понимать и успоко­иться сама. Калистрат (теперь уже без всякого принуж­дения священника) еще ниже склонился над купелью и почти коснулся лицом святой воды. Он ощущал все тво­римое над ним таинство перерождающейся душой, кото­рая с каждой падающей на голову и плечи Калистрата каплей воды все больше светлела, очищалась, становясь невесомо легкой и легкокрылой. Сильное его, играющее связками мышц тело тоже стало легким и податливым, обрело такую свободу и вольность, какую Калистрат ис­пытывал лишь давным-давно в детстве, когда безмятеж­но засыпал на руках у матери, прижавшись щекою к ее груди.
А Карна все храпела и билась на привязи, мешая Калистрату окончательно забыться, став малым безвинным ребенком, Калистратушкой, который ничего еще в мире не знает и не чувствует, кроме материнских рук и мате­ринской груди. Он начал уговаривать Карну тихими, мыслимыми лишь про себя словами, обещал ей в буду­щем все, что она захочет: отборную луговую траву, от­борный овес и сено, чистую из ключевого колодца или родника воду, вольную степную жизнь - только бы она сейчас успокоилась и грозно так не храпела.
И Карна, словно услышав его увещевания, действи­тельно подчинилась ему: перестала биться о привязь, пугать собравшихся на цвинторе и возле церкви лю­дей встревоженным ржанием; несколько раз, уже со­всем беззлобно, как всегда это привыкла делать на ис­ходе ярости, ударила копытами о землю - и смири­лась.
Калистрат облегченно вздохнул, распрямился по ве­лению священника над купелью, и тот, благословляя его для новой, крещеной жизни, надел Калистрату на шею серебряный нательный крестик на узенькой тесем­ке-ленточке.
Из церкви Калистрат вышел совсем другим челове­ком, просветленным и очищенным от прежнего своего полуязыческого существования. Ему казалось, что те­перь у него все иное: и лицо, и волосы, и посадка голо­вы, и разворот плеч, иная походка и даже иной взгляд.
Серебряный нательный крестик лежал у Калистрата точно между ключиц, согревал грудь и все тело; идти, сбегать по церковным ступенькам под его охранитель­ной тяжестью было легко и свободно. У подножья па­перти Калистрат поблагодарил своих крестных отца и мать, троекратно по-христиански обнял и поцеловал их, хотел даже было одарить, сколько мог, деньгами, но они запротивились.
- Что ты, родимый, - тихо укорила его крестная. - Разве можно...
И Калистрат не посмел больше настаивать. В послед­ний раз он низко поклонился крестным, склоненный же постоял еще несколько минут перед широко распахну­тыми церковными вратами и легко пошел через цвинтор за ограду, где в тени деревьев на привязи его должна была ждать Карна.
Но ее там не было. Калистрат не обнаружил Карну ни на привязи под деревьями, ни где-либо еще в отдале­нии, на лужайке, напоминавшей приречный пастольник, ни на хозяйских огородах, что начинались сразу за церковью.
Вездесущие мальчишки тут же доложили ему:
- Она оторвалась и убежала вон туда, - и показали в сторону Половецкого поля.
Калистрат в ответ лишь усмехнулся. Знал он эти по­вадки Карны. Если что не по ней, не по ее нраву, то она высвободится из любой загородки, сорвется с любой привязи и убежит куда-либо в луга или в поле. Калист­рат каждый раз расстраивался, переживал из-за этого, потому что почти всегда был виноват он: что-нибудь не так сделал или сказал Карне. А она была очень обидчи­ва и очень долго обиду помнила. Калистрату потом при­ходилось целые дни, а то и целые недели уговаривать ее, просить прощения, задабривать кусочком хлеба, обильно посыпанным солью. И если Карна этот кусочек брала, то, значит, они помирились, она простила Кали­страту незаслуженную обиду.
Но сегодня все было не так, и Калистрат лишь усмех­нулся. Пусть бежит в свое Половецкое поле, а он с удо­вольствием пройдется по лесной торной тропинке пеш­ком.
Дорога предстояла Калистрату дальняя, и он, как только вышел за село, так сразу снял хромовые, сделан­ные на заказ сапоги с высоко загнутыми носами, перекинул их, подражая древним странникам, каликам перехожим, через плечо и зашагал босиком, с наслаждением ощущая подошвами освобожденных ног каждый бугорок, каждую песчинку. Прежде он ходил босиком редко, разве что где-либо возле Дона, когда надо было поставить сети, вентеря или ночные донки и не хотелось замачивать, портить сапоги; или при доме, на подворье, когда он, едва проснувшись, вышагивал на порог, чтоб закурить первую утреннюю папиросу. В остальное же время Калистрат ходил всегда обутым: в будние, рабо­чие дни в кирзовых, купленных в магазине сапогах, а в выходные, праздничные - в легоньких юфтовых, кото­рые ему пошил в городе по специальной мерке и колодке знакомый сапожник. Теперь же Калистрат с немалым удивлением обнаружил, какая это радость и легко­сть идти по тропинке босиком, чувствовать под ногами шуршание песка, радоваться и улыбаться от каждого щекочуще-нежного прикосновения подорожника, чебреца или какой-либо иной неведомой травки. Сразу за Кораблево его настигла стайка речных ласточек-щуриков и сопровождала до самого хутора, без умолку щебеча и кружась над головой. Калистрат приветливо махал лас­точкам рукой, и ему казалось, что он все понимает в их веселом щебетании.
Думалось Калистрату тоже легко и свободно и все время о ней, о Рае. Вот пообвыкнется он немного в но­вой своей крещеной жизни, помирится с Карной и пое­дет в Хоробичи к Рае с дорогими подарками и дорогой мыслью в сердце. Он впервые зайдет к ней в дом, вру­чит подарки, а потом, когда она вдоволь нарадуется ими, возьмет Раю за руку и скажет:
- Выходи за меня замуж.
- А что, — рассмеется она, - и выйду.
Свадьба у них будет богатая, знатная и обязательно с венчанием в кораблевской церкви. После свадьбы Кали­страт переедет к Рае в Хоробичи, и станут они, как в сказке, жить-поживать да детей наживать. Детей у них будет много, семь или восемь, а может, и больше. Но первыми Калистрат, конечно, хотел бы иметь двух сы­новей-погодков, двух хоробичей, которым даже уже придумал хорошие, звучные имена, Борис и Глеб. Он представил, как они вырастут лет до семи-восьми, как начнут называть его отцом, а он научит их ездить вер­хом на оседланной Карне, переплывать Дон и делать сообща любую крестьянскую работу, требующую большой силы и ловкости.
...Целую неделю Калистрат жил этими мыслями и надеждами, а на вторую точно наметил, выбрал день, когда он поедет к Рае. Калистрат закупил для нее дейст­вительно богатые подарки: золотое ожерелье, золотые серьги и золотой перстень-кольцо. Дело теперь было лишь за Карной. Убежав в день крещения от Калистрата, она все это время паслась далеко в Половецком поле и ни разу не подошла к дому, хотя Калистрат манил ее и кусочком хлеба, посыпанным солью, и ведром чистой колодезной воды. Но она не брала ни того ни другого, отворачивалась от Калистрата, а то и вовсе убегала по­дальше в поле к Дону и небольшим луговым озерцам, где у нее, судя по всему, был водопой. Калистрат следом за ней не шел, как случалось это в прежние годы, а са­дился где-либо в тени под деревом или кустом, сам съе­дал предназначенный ей хлеб, запивал его прямо из вед­ра родниковой водой и, посмеиваясь, направлялся назад к подворью.
В доме у него были теперь во всем порядок и чистота, вещи не валялись, как раньше, разбросанными где по­пало, а лежали каждая на своем месте, прибранная и обихоженная. В нужное время любая из них оказыва­лась у Калистрата под рукой, ее не приходилось подолгу искать по всем закуткам и чуланам. Ничто теперь у не­го в доме не терялось и не пропадало.
Исчезла лишь куда-то старинная книга в кожаном переплете, которая прежде постоянно попадалась ему на глаза, но Калистрат этому ничуть не расстроился, а, на­оборот, даже обрадовался. Пропала да и ладно. Что ему сейчас эта книга, ее грозные неурочные слова?!
И вдруг через неделю, когда до намеченного дня оста­лось уже совсем немного, пропажа начала не на шутку тревожить и сердить Калистрата. Он несколько раз пе­ресмотрел все в доме, стараясь припомнить, куда и за­чем, занимаясь приборкой, мог запрятать книгу. Но она нигде не обнаруживалась. Калистрат рассвирепел, пере­вернул, разбросал по дому все вещи, нарушая так бе­режно хранимый им порядок, а потом, захватив топор и веревку, ушел в лес за дровами и хворостом, которые ему теперь, пока Карна паслась в Половецком поле, приходилось носить на себе.
В лесу за работой он немного успокоился, долго корил себя за неправедный гнев, долго молился на восход солнца, и, когда поцеловал нательный крест, Бог его ус­лышал и помиловал: гнев утишился, и на душе стало так же легко и покойно, как в день крещения.
До самого вечера Калистрат таскал к дому хворост, длинные, тяжелые даже для него охапки луговой лозы. Он решил, что старый отцовский плетень надо весь пе­ребрать заново; отдельными подпорками и кольями его уже не поправишь - плетень давно просел, иссушился на солнце, отжил свое, и теперь пришла пора заменить в нем не только колья, но и плетенное в три жилы по­лотно. Карна издалека наблюдала за трудами Калистрата, но не придвинулась к дому ни на шаг, ни разу при­зывно не заржала, извещая, что она уже простила его.
Весь следующий день Калистрат строил плетень, те­сал дубовые и вязовые колья, старым дедовским спосо­бом вгонял их в землю, постепенно расшатывая в непо­датливом черноземе глубокие лунки. В обед он вошел в дом, чтоб передохнуть и переждать самое жаркое, зной­ное время и вдруг в Красном Углу на столе, под недавно купленной иконою Божией Матери увидел затерянную было книгу. Глаза Калистрата как бы сами по себе, без всякого его участия и воли выхватили на первых же ее страницах уже не раз и прежде выхватываемые слова:
 
«Хощу бо, - рече, - копие приломити
конець поля Половецкаго,
съ вами, русичи, хощу главу свою приложите,
а любо испити шеломомъ Дону».
 
И сразу забылась Калистрату и кораблевская цер­ковь, и крестительная купель со святой водой посреди нее, и серебряный нательный крест на груди, о котором он все эти дни помнил постоянно, ежечасно. Темная, не­проглядная ярость, родившись где-то внизу под ложеч­кой, в одно мгновение захлестнула все его тело, затума­нила взгляд, и Калистрат уже ничего перед собой не ви­дел: ни широко распахнутой этой книги, ни иконы Божией Матери, ни даже залитого чистым полуденным солнцем окна, за которым он еще минуту тому назад так ясно различал каждую былинку на пустынной ху­торской улице. Все было темным, застланным темной пеленой; ярость, как и все прошлые разы, требовала скорого, мгновенного выхода, и Калистрат ничем не мог усмирить ее и успокоить. Он метнулся из дому на крыльцо, схватил у порога вязовое свое копье, бросил его из всей, какая только была у него в руке и плече, силы в дощатую стенку сарая, пробил ее, а потом вдруг свистнул и крикнул:
- Кар-р-на!
И она почти в ту же минуту предстала перед ним, разгоряченная, взмыленная. Калистрат, едва коснув­шись носком сапога передней ноги, вскочил Карне на спину, и они, сливаясь в одно единое тело, понеслись туда, в Хоробичи, к Роднеге.
И опять впереди Калистрата бежали по Половецкому полю испуганные ратники в островерхих шлемах, а он, доставая из заплечного колчана стрелы, разил их одного за другим и победно кричал над мертвыми:
- А-а-а-а-а-!!!
Карна неслась, где по лугам и пажитям, а где и по не сжатым еще полям пшеницы, топча копытами и разме­тая во все стороны налитые тугим стиглым зерном ко­лосья. Иногда она обгоняла стрелу, и тогда ратники, об­хватив шлемы руками, не знали, от чего же им прежде обороняться: от стрелы или от Карны.
Изгородь на подворье Роднеги Карна взяла, не кос­нувшись досок даже самыми кончиками копыт. Но на той стороне она вдруг всхрапнула и едва не села на круп. Калистрат не удержался и полетел через ее голову на землю, к высокому резному крыльцу. Ушибся он, правда, несильно, терпимо и через мгновение уже был на ногах, стал суетливо оглядывать подворье, желая как можно скорее узнать и увидеть, что же это случилось с Карною, что так, до ржания и храпа, напугало ее.
И увидел.
Крепко, надежно привязанный к воротам во дворе Роднеги, стоял высокий породистый жеребец буланой масти. На нем было дорогое седло со множеством начи­щенных галунов и бляшек. Удила и стремена тоже были начищенными, блескучими, может, даже серебряными. На ржание и храп Карны жеребец ответил лишь любо­пытным взглядом, но остался стоять на месте, не пере­ступив даже с ноги на ногу.
У Калистрата внутри все вскипело и налилось новым приступом ярости. Ударом сапога он распахнул двери и впервые оказался в доме у Роднеги.
В углу ее чисто прибранной и очень светлой комнаты он разглядел празднично накрытый стол, а за столом со­всем еще молодого, может быть, всего двадцатипятилет­него парня. Был он на редкость голубоглаз, светлорус и одет в какую-то пятнистую, похожую на кольчугу курт­ку.
- Кто? - встал лицом к лицу с Роднегою Калистрат, обнаружив ее рядом со столом у окна.
- Князь! - с неожиданным вызовом ответила она Калистрату и сузила до едва видимых щелочек тоже го­лубые свои глаза.
Калистрат от взгляда Роднеги не уклонился, обдал ее губы горячим частым дыханием, но потом оттолкнул в сторону, почти к самому подоконнику, потому как она не имела никакого права так вприщур смотреть на Калистрата и так с вызовом отвечать ему: - «Князь!» - и поднял голову на парня:
- Пошли, выйдем!
- Пошли, - легко и безбоязненно ответил тот, и это очень понравилось Калистрату.
 Он усмехнулся, мельком взглянул на Роднегу, кото­рая ни единым словом не задержала встающего из-за стола парня, и первым пошел на выход.
Калистрат уже знал, что сделает с этим «князем» или княжичем, чем закончится их недолгая схватка. Едва они выйдут на середину двора, как он, резко по­вернувшись, схватит князя за пятнистую, так похожую на кольчугу куртку, оторвет от земли и бросит на землю же. А потом, не дав князю опомниться, Калистрат при­давит его грудь коленкой, выдернет из-за голенища кри­вой половецкий нож и вырежет им бесстрашному хоробичу голубые его глаза. Роднега, выбежав к этому вре­мени на крыльцо, вскрикнет, но Калистрат на ее вскрик не повернет даже голову, а лишь наугад бросит ей под ноги два голубых, еще живущих у него на ладони гла­за - на, целуй их и тешься ими.
Так их схватка и началась, но не так закончилась. На середине двора Калистрат действительно резко по­вернулся, схватил князя за отвороты куртки левой, всегда бывшей у него более сильной рукой, но когда по­пробовал оторвать хоробича от земли, то с удивлением почувствовал, что это у него не получается. Молодой, на вид такой слабосильный князь словно врос в землю и под рукой Калистрата даже не покачнулся. Калистрат посмотрел на него уже не с удивлением, а с ненавистью и занес было правую руку, но в это время князь обхва­тил запястье его левой руки тонкими, но какими-то как будто железными пальцами, и Калистрат вынужден был отпустить куртку.
Он понял, что тут надо переменить тактику и взять князя не столько силою, сколько хитростью. Калистрат отступил на шаг, а потом еще на один шаг назад, выма­нивая князя на себя, чтоб в следующую секунду, когда тот поддастся на уловку, со всего маха ударить его кула­ком в переносицу. Такого удара Калистрата не мог вы­держать никто. Голова князя по-петушиному дернется, на ногах он не устоит, рухнет навзничь на пыльную, за­топтанную землю, и залитые кровью его глаза уже боль­ше никогда не откроются. Калистрат же вскочит на Карну, прикрикнет на нее, и они унесутся в Половецкое поле, а Роднега пусть понапрасну отливает своего князя водой, пусть целует ему мертвые, потемневшие глаза…
Но удар у Калистрата не получился. Удачно и вовре­мя выброшенный вперед кулак шел точно в переносицу князя, но в самое последнее мгновение тот ловко укло­нился, и Калистрат лишь с шумом и утробным хрипом понапрасну рассек кулаком воздух. Ему опять пришлось по-кошачьи отпрыгнуть назад, изловчиться и начать все заново, но теперь он уже метил князю не в переносицу, а под дых, намереваясь вначале переломить его попо­лам, а когда он согнется и скорчится, обхватив руками живот, добить сверху ударами двух ладоней по тонкой юношеской шее и плечам, которых не спасет никакая кольчуга.
 И на этот раз Калистрат, кажется-таки, достал зазе­вавшегося князя. Тот согнулся и скорчился и начал уже было падать лицом вниз, на Калистрата. Теперь оставалось лишь, твердо приподнявшись на носках, обрушить на него две чуть согнутые полуковшиками ладони. И вдруг удар страшной силы прямо в грудь, между ключиц, где у Калистрата висел нательный крест, отбросил его самого в дальний угол двора, к сараям. На ногах Калистрат удержался, но в глазах у него потемнело, а из-под крестика просочилась и побежала вниз по груди тонкая струйка крови. Калистрат хватил широко рас­крытым ртом раскаленного воздуха и пошел на князя теперь уже в открытую, всем корпусом, по достоинству ценя и признавая его силу, но ничуть не сомневаясь, что он все равно легко сумеет одолеть ее. И, похоже, одолел бы, потому что уже опять захватил у князя курт­ку-кольчугу и начал клонить его к земле, но в эту реша­ющую минуту у крыльца вдруг всхрапнула и встала на дыбы Карна. Боковым, скошенным зрением Калистрат увидел, как она вначале схватила княжеского коротко привязанного жеребца зубами за холку, пригнула его к земле, а потом стала бить задними ногами по крупу, по бокам и ребрам. Жеребец под этими ударами сгибался, проседал, но ответить никак не мог, а лишь испуганно, побежденно ржал. Калистрат, торжествуя, опять усмех­нулся и тут же поплатился за свою усмешку и торжест­во. Новый, еще более сильный, чем первый, удар снова отбросил его к сараям, заставил согнуться, съежиться и почувствовать, как нательный крест без остатка вдавил­ся ему в грудь. Кровь заструилась обильней, жарче, пропитала рубаху, и Калистрат, чуя ее живой запах, поднимался долго и медленно: вначале на колени, потом по-собачьи на четвереньки и лишь в конце уже в полный рост.
Князь добил его с третьего удара. Калистрат упал под сараи в какую-то сорную, царапающую ему лицо и руки траву, в лебеду и дурнишник; дневной свет, солнце пе­ред ним закатились, померкли, и он до вечера остался лежать недвижимым и окровавленным под сараями, уже не видя и не слыша, чем же закончилась битва между Карной и княжеским жеребцом.
Пришел Калистрат в себя, когда солнце совсем скло­нилось на запад, исчезло за кораблевской церковью и лесом. Ни князя, ни его жеребца, ни Роднеги во дворе не было. Над Калистратом, почти касаясь его лица губа­ми, стояла Карна. Он обхватил ее за шею ослабевшими, мелко дрожащими руками, Карна встала на колени, и Калистрат, с трудом пересиливая боль, сумел взобраться к ней на спину. Карна кое-как протиснулась сквозь за­дние, выходящие на огород ворота и, чутко выбирая ме­сто для каждого шага, понесла Калистрата домой на По­ловецкий хутор по золотистому, еще не успевшему по­темнеть от осенних дождей жнивью. В некошеные, тоже золотисто-стиглые полоски пшеницы она не зашла ни разу, словно боялась, что перестоявшие на солнце коло­ски, достигая Калистрату ног и груди, причинят ему но­вую боль.
...Отлеживался,приходил в себя Калистрат долго. Путая дни и ночи, он пластом лежал прямо на полу, ку­да упал, вернувшись из Хоробичей. Тело его было вя­лым и непослушным, крестообразная рана на груди по­стоянно кровила, а в самой груди, внутри ее, жили, не затихая, такая боль и такое отчаяние, что в пору было кричать криком. Калистрат, наверное, и закричал бы, а может, даже и заплакал, но каждый раз, как только он делал самое малое движение, в окне сразу возникала го­лова Карны, ее вопрошающе-озлобленные глаза. Все эти дни она, похоже, никуда не уходила: ни на пастбище в Половецкую степь, ни на водопой к Дону и озерам, а не­отступно стояла у окна, дожидаясь, когда же Калистрат наконец поднимется. Он смирял в себе крик и боль, про­бовал отогнать Карну от окна, одеревеневшими, в сгуст­ках запекшейся крови губами повелевал ей:
 - Уйди! Уйди, ради Бога!
Но Карна повелений его не слушала, продолжала все так же стоять у окна, изводя Калистрата своим затаен­ным взглядом.
Он чувствовал, что умирает, и что, наверное, точно умрет на холодном жестком полу, израненный и непри­годный больше для жизни. Карна, почуяв его смерть, всхрапнет, как всегда храпят кони в такие минуты, и наконец оставит свою стражу у окна, потому что сторо­жить мертвого ей ни к чему. Перемахнув через пору­шенный плетень, она унесется в дикое Половецкое поле и вскоре тоже там одичает, никем не уловимая и всем опасная.
Калистрат закрыл глаза и смирился со своей смер­тью. Но, когда она была совсем уже рядом, уже косну­лась его лица и губ, он вдруг едва слышимо, про себя, стал молиться. Никаких молитвенных слов Калистрат толком не знал, но точно знал, что молится он не за се­бя, не за свою жизнь и выздоровление, а за здоровье и жизнь победившего его князя. Под иконой Божьей Ма­тери он взглядом и своим желанием зажег, затеплил в его здравие свечу и теперь терпеливо, готовно следил, чтобы она не погасла.
И жизнь постепенно стала к нему возвращаться. Вна­чале прояснился, потеплел взгляд, а потом из груди ис­чезла давящая, не позволявшая прежде ни вздохнуть, ни пошевелиться боль; крестообразная рана перестала кровоточить, мокнуть и быстро затянулась молодой здо­ровой кожей. Калистрат поднялся с пола, умылся и первым делом решил напоить Карну, которая за дни, а мо­жет, и недели его болезни совсем, наверное, извелась, отощала, стоя на страже у окна. Он взял в сенях ведро, скребок и гребенку, чтобы не только напоить, но и по­чистить-расчесать Карну, и вышел бодрой, с каждым шагом все твердеющей походкой во двор.
Но Карны у окна не оказалось. Калистрат увидел ее опять далеко в Половецком поле, одиноко и чутко пасу­щуюся на самом его краю при спуске к Дону. Стороже­вой свой пост она, судя по всему, оставила глубокойночью, почуяв, что Калистрату уже лучше, здоровее и что болезнь ему больше не угрожает. Калистрат хотел было окликнуть ее, позвать к себе, чтоб, стоя здесь, посреди двора, полюбоваться ее легким свободным бегом,ее радостным ржанием. Но потом он решил, что одного зова тут будет мало, что Карну надо поблагодарить за ее терпеливое неотлучное стояние у окна не только ласко­вым словом, не только полным ведром холодной коло­дезной воды, но и непременно кусочком хлеба, посыпан­ным солью. Калистрат вернулся назад в дом, отрезал во всю длину буханки ломоть черного, правда, уже немно­го зачерствевшего хлеба, посыпал его крупнозернистой, белой до синевы солью и пошел к Карне сам. Но, когда до нее оставалось совсем уже немного, когда ее можно уже было ласково, словно жеребенка, позвать к себе, Карна вдруг, не подпуская Калистрата, повернулась к нему крупом и убежала за невысокий, похожий на осев­ший курган холм. Калистрат вздохнул, но преследовать ее не стал, зная, что все это понапрасну и вернется она нескоро, и еще зная, отчего Карна ушла от него среди ночи, когда Калистрат произносил не очень стойкую свою молитву перед образом Божьей Матери.
Теперь надо было лишь отдаться времени и смиренно ждать, залечивать недолеченные еще раны да думать о грехах своих, замаливать их - и, даст Бог, все образу­ется: и раны заживут, и Карна вернется сама по себе, потому как она тоже живая душа и все по-живому пони­мает.
Так прошел и один день, и другой, и третий. Калист­рат опять начал потихоньку втягиваться в работу, тас­кал на себе из речной уремы лозу, заострял и загонял в землю колья, с каждым ударом чувствуя, как прежняя зрелая сила возвращается к нему.
Несколько раз в доме ему попадалась в руки старая, пергаментно-желтая, будто выгоревшая на солнце книга. Он раскрывал ее на любой странице, читал любые строчки, и ничего в его душе не вспыхивало, не шло яростью, а, наоборот, сладостно замирало и утишалось:
 
Комони ржуть за Сулою -
звенить слава въ Кыеве;
трубы трубят въ Новеграде -
стоять стязи въ Путивле!
 
Он думал, что так теперь будет всегда: тишина, по­кой и сладостное замирание. И накликал своею беспеч­ностью беду и отчаяние. Кони заржали прямо у него на подворье, прямо под окнами. Что почудилось Карне там в Половецком поле за опавшим курганом, Бог ее знает, но она вдруг предстала во дворе перед Калистратом, вся в мыле и нетерпении, и он явственно услышал, разли­чил в ее ржании:
 - Кон-ча-а-ак!
И все! Солнце опять затуманилось, упало. Задремав­шая было, убаюканная ярость проснулась, и ничто уже не могло удержать Калистрата. Он взметнулся на Карну, подхватил на лету возле плетня новенькое только вчера заостренное копье и помчался, держа его в высоко поднятой руке, туда, в Хоробичи, не видя перед собой ни развевающейся на ветру гривы Карны, ни проторен­ной дороги по жнивью и золотым стиглым полям пше­ницы, ни бегущих впереди и замертво падающих ратни­ков. Перед взором его стоял лишь молодой русоволосый князь-победитель да его породистый жеребец весь в на­чищенной сбруе... Калистрат был совершенно уверен, что они сейчас там, во дворе и в доме Роднеги, пируют за широким столом, празднуют победу над Калистратом и Карной.
Только рано они празднуют, Калистрат и Карна - смотрите и пугайтесь - уже несутся над шаткой изго­родью, уже пронеслись и теперь им осталось лишь увидеть князя и его пугливого жеребца.
Но ни того ни другого во дворе не было, зато Роднега выскочила на крыльцо, что-то крича Калистрату, о чем-то предупреждая его. Истошного ее крика, а может быть, и плача Калистрат не услышал, не захотел услы­шать, - темная неудержимая ярость захлестнула его до отказа, затмила ему взгляд, отняла слух. Справиться с ней Калистрат не смог и в припадке, не помня себя, изо всей обновленной ломающей ему плечо и руку силы метнул копье в Роднегу, метя ей точно в грудь, туда, где у нее всегда висел нательный золотой крест. Роднега и должна была принять удар грудью, крестом, но в по­следнее предсмертное свое мгновение, уже, должно быть, видя неотвратимо несущееся к ней копье, она вы­соко приподнялась на кончиках пальцев, - и удар при­шелся ей прямо в живот, чуть ближе к левому бедру. Безропотно приняв удар, Роднега обняла живот руками и начала медленно сползать вдоль стены на пол. Глаза ее были широко открыты, но не безумные, не страшные, а, наоборот, смотрящие на Калистрата нежно и ласково. Он не смог выдержать этого взгляда, на секунду ушел от него, а когда вернулся назад, то увидел в глазах Роднеги и страдание, и боль, и тихое женское удивление, и еще что-то такое, чему нет, наверное, пока названия. Из уголков ее рта потекла ярко-розовая, словно родниковая кровь. Роднега с трудом разжала губы, и Калистрат ус­лышал ее прощальные, уже почти нездешние слова:
- Что же ты наделал, Кончак?!
- Что?! - еще нашел в себе силы спросить ее Калистрат.
- Там же было дитя, - не столько сказала, сколько выдохнула она. - Твое дитя, половецкое...
Глаза ее после этого закрылись, перестали пугать Ка­листрата, голова склонилась вначале на плечо, а потом упала на грудь, придавив холодеющим подбородком вы­бившийся из-под платья нательный крест.
-А-а-а-а!... - раздалось где-то глубоко внутри у Калистрата, и уже не было остановки этому крику, не бы­ло предела. Левой рукой Калистрат сорвал с груди се-эебряный, окропленный святой водой в кораблевской церкви крест, а правой выхватил из-за голенища кривой половецкий нож и что было силы полоснул им себя по горлу. Густая, темная кровь хлынула из глубокой раны ему на грудь и плечи. Калистрат покачнулся, в послед­ний раз взглянул на Роднегу и упал под ноги вставшей на дыбы Карне.
 
Здрави князи и дружина,
побарая за христьяны
на поганые пълки!
 
Княземъ слава и дружине!
Аминь.

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2008
Выпуск: 
10