Елена ПУСТОВОЙТОВА. Запах полыни. Главы из романа.

Анастасия

 

Отступали через Джунгарские ворота, через которые когда-то проходил Великий Шелковый путь, и чье полупустынное ущелье давным-давно пропустило на Русь орды Чингисхана.

Отступали…

Это слово не могло всего вместить.

Уходили. Покидали. Убегали…

Покидали залитую братской кровью землю, будто ставшую свободной, но уже обезличенную и поруганную этой свободой, от которой повсюду непримиримо-страшно зажигались звезды.

Звезды из жести.

Еще недавно – кровь от крови, плоть от плоти её сыновья, они оставляли за спиной незнакомую, теперь даже совершенно неведомую, будто только что ими открытую, затаившую на них смертную злобу и обиду, страну. Страну, по всей необъятной шири которой вскипала ненависть и лилась кровь. Лилась из-за великого заблуждения - что создать социалистический рай можно только забив до смерти мир старый, обжитой, дедами построенный, но заклейменный как отживший своё, ненужный для новой жизни и нового в ней человека, чтобы на разоренном и опустелом месте, которым была великая Россия, начать стройку грядущего - не сегодняшнего и даже не завтрашнего - счастья.

Их исход был неизбежен. Во всем давно чувствовалась обреченность, которая преследовала их, а теперь стала видимой, как отвислый, утомленный флаг над разрушенным зданием. И нужно было выбирать из лежавших перед ними дорог: принять последний бой, сдаваться или уходить.

И лишь на третьей дороге не стояла перед ними во весь рост смерть.

Выстроив всех, как на торжественный парад, атаман сказал им про этот невеликий выбор. Открыл то, что все и без него знали, но слушали, ловя каждое слово. И всколыхнулись разом, словно выпустив затаенный вздох облегчения, когда он выкрикнул, что все же еще кое-что осталось у них. У них еще осталась надежда.

Надежда вернуться. Вернуться и победить.

Вернуться…

Они ему верили, как только верят проверенному в боях храбрейшему офицеру, награжденному Родиной за его исключительное геройство крестами Святого Георгия Победоносца, Святой Анны и почетным именным оружием. Отмеченного за храбрость и воинские победы и командованием союзников, посылавших к нему на передовую своих генералов лично вручать ему награды.

И у врагов отечества в Великой войне тоже была припасена для него награда - обещанная за его голову огромная денежная премия.

На добрую сотню верст в чужие  пределы забирались его казаки и не раз давали австрияку понять, что такое казацкая пика. Но прославил он себя не одними только молодецкими набегами в немецкий тыл, разрушительными и точными, а и тем, что весь пограничный район в ожидании крупного боя и последующего наступления был разведан им до мелких подробностей.

Настоящий герой. Герой фронта, герой России, в которой ему теперь, так же, как и всем, кто пошел за ним, не осталось места. Теперь они уходили, не успев отбить своих партизан, спешно потопленных красными в ледниковой воде Тентека, бившей в берега, словно спущенный с цепи пес.

Но это уже было неважно. Теперь многое из обычной человеческой жизни для них было неважным – когда ты ел, спал, как долго не менял белья, спас кого-то или не успел спасти и даже то, как многих ты убил сам.

 Еще на родной стороне, на переправе через последнюю перед долгим сухим  плоскогорьем речку, успевшую отбушевать весенним половодьем, на каменистом ее берегу, тронутом зеленью первой травы, Дмитрий увидел лающую на воду собаку. В клочьях не вылинявшей зимней буро-рыжей шерсти, она с громким лаем то подбегала к реке, то отскакивала от нее. Чуть примолкнет, сунув морду в воду, и тут же вновь, надрываясь в лае, отпрыгнет прочь, не давая себе ни минуты покоя.

Худой, крепкого закала, пожилой уже казак Сидоренков, известный своей храбростью, поймав его взгляд, сказал:

- Ей, видно, кинул кто-то соленой рыбки. Вот и не может теперь собака напиться. На воду ругается…

Несколько раз оглядывался Дмитрий на собаку с другого берега реки, пока поднимались по крутому боку холма, высившегося сразу за переправой, а та все металась по берегу, не обращая внимания на великое скопление людей с их суетой и криками, не в силах понять, что же случилось с водой, которой она, сколько ни пей, не может напиться…        

С вершины оглянулся последний раз. Сдерживаемый переправой, огромный обоз широко раздался на берегу: верховые, пешие, брички... Брань мужчин, ржание и храп лошадей, детский тонкий жалобный плач... Три грузовика, доверху груженые и прикрытые непромокаемой резиновой тканью, медленно, словно наощупь, двигались в людском море, словно в ознобе всем корпусом подрагивая на камнях. Два юрких, чудом уцелевших в нескончаемых маршах, мотоцикла, всхлипывая выхлопными трубами, тряслись в стороне от обоза. Водители в больших стрекозьих очках под шлемами черной кожи перекрикивались друг с другом сквозь треск моторов, и их крики наверху были отчетливо слышны.

- Эх, - сплюнул кто-то зло за спиной, - времечко наше шальное… Эй, тащи, тащи, да потаскивай!..

Головные отряды уже поглотила степь, поросшая первой нежной травой. Плоское, без единого деревца место. Кругом ни жилья, ни души. Лишь суслики, стоя столбиком возле своих нор, тоненько свистели, провожая взглядом всадников, которым до них не было никакого дела – мельком взглянут в сторону или вскинут ничего не видящие глаза в небо и вновь уставятся на конскую гриву…

 

Истаявшее солнце простилось с отступающими у озера с названием, схожим с криком раненой птицы - Алакуль. Там и остановились большим, неохватным для глаза, табором.

Сидоренков с тех самых пор, как Дмитрий своей волей отпустил из-под расстрела мужика, всякий раз, словно ненароком, оказывался рядом. Он и теперь расположился неподалеку. Ловкий, несмотря на лета, быстрый. Сел, глядя на Дмитрия, скрестив ноги в длинных кожаных сапогах, и, будто продолжая только что прерванный разговор, кривя рот усмешкой, не вязавшейся с суровым взглядом, прокричал, словно Дмитрий находился от него за версту:

- А теперь все… Все! Конец… Шиш пошел по России, и никто его не остановит…  Некому! Грабит награбленное, язви тя в душу… Рыбки бешеной нам кинули, как тому псу. Погавкали на воду… Погавкали! От души нагавкались, язви тя в душу!

Отодвинулся, освобождая место для Дмитрия, и, не дождавшись ответа, резко, будто подведя черту не только разговору, но и многому тому, чего ни в жизнь не обговорить, махнул рукой. Лег, накрывшись с головой походной шинелью, и затих, словно тут же уснул.

Пересиливая усталость от долгого перехода, Дмитрий бросил рядом с ним свою длиннополую кавалерийскую шинель, хранившую в себе еще толику щегольства, медленно, словно нехотя закурил сбереженную на случай долгого привала папиросу и обессиленно повалился на спину. Они давно научились спать сном, как на вокзале в ожидании поезда, будто и спишь, но все слышишь. Но и такой отдых уже долгое время был для них роскошью. Все устали той усталостью, которая не знает покоя, ни на минуту не оставляет измотанных тел.

Постепенно все стихло, лишь с дальней стороны обоза, с той, где располагались несколько семей офицеров, слышался надрывный плач больного ребенка.

Звезды яркие, колкие, рясно рассыпанные по непроглядно-черному полотну неба, мерцали из своего холодного далека, будто вглядываясь в людей, вслушиваясь в их разговоры, в редкие вскрики часовых, храп и топот коней, не в силах ничего понять…

Шинели, френчи, лампасы, кители, рубашки…

Все смешалось в этом людском море, и все, в то же время, обособилось, насторожилось, пытаясь предугадать и начиная тревожиться - можно ли будет выжить на чужой стороне?

- Эх, язви тя… Язви тя,.. - забормотал вновь Сидоренков, не выдержав воспоминаний. - Да, чего там… Одинаково все в земле будем лежать… Она нас там всех, родимая, и помирит. Поми-и-рит…

И вновь все стихло, лишь дальний храп отпущенных на выпас лошадей, крики охраны да потрескиванье угасающего костра, как могли, рассеивали тишину.

- Эй, эй… Ты че? Ты че?  - участливо зачастил неподалеку чей-то бас. – Приснилось чтой-то? А ты повернись, повернись… Вот так…

В настороженно ждущей рассвета тишине отчетливо было слышно как кто-то жалобно вздохнул и завозился-зашуршал шинелью и тут же, отшвырнув её рывком, сел.  

- Нет больше моготы моей!

Голос молодой, дрожащий от подавляемых слез. Дмитрию показалось, что владелец этого голоса в приступе отчаяния охватил руками голову. Чиркнула спичка. Предутренний ветерок донес едкий запах раскуриваемой носогрейки, вызвавший у него острое желание закурить.

- Нет больше моготы моей! – повторил все тот же прерывистый молодой голос. – А не вернуть ничего! Не вернуть… Я ее ударил… Я! Один раз только… А все бы отдал за то, чтобы этому не быть...

- Она в тягости была, а я и не знал. Гости были, и замечал, выбегала из-за стола куда-то. Подумал, что первача хватила, поучить хотел. Чтобы никогда больше. И как она за скирды побежала, я за ней. Гляжу, и верно, вывернуло там ее. Я и не сдержался – как же это, думаю, чтобы мою жинку как никчемного мужика выворачивало…

- А когда я ушел, она еще не разродилась...

- Только бы были живы, только бы вернуться… На руках бы носил, в ногах бы валялся, чтоб только простила… Только бы были живы, только бы вернуться…

 Частил, как на исповеди, приглушенный голос, объясняя кому-то свою боль, но в первую очередь самому себе. И, будто сорвавшись, застонал от сдерживаемых рыданий. Тоненько, как суслик.

- Не убивайся ты так… Бог милостив… А жёны они, брат казак, плохого про нас не помнят. Не сумлевайся. Забывают они плохое… - басил голос постарше. Но понятно было, что и сам растревожился, разволновался. Ярко от глубокой затяжки вспыхнул огонек носогрейки:

- Эх, мать честная! Вернуться бы домой!..

- Ты, думаешь, не помнит? – с надеждой рванулся в тишине окрепший голос молодого.

- И не сумлевайся. Она только хорошее счас об тебе помнит, да Бога об тебе молит…

Ночь отступала. Медленно и осторожно, словно боясь кого-то спугнуть, загорался заревом восток, и найдя на нем успокоение воспаленным от недосыпания глазам,  Дмитрий подумал: «Если бы ее тошнило, я бы ей подставил свои ладони…»

И неуверенно, будто наощупь, улыбнулся на самом краю краткого как миг, неспокойного сна, после которого всех ждала долгая пустынная степь без единого поселения... 

 

Это было что-то необычно, доселе им невиданное. В толпе идущих на расстрел, один сухой, точно седой, в рваной, линючей розовой рубахе, в опорках на босу ногу весело отдирал на рыхлой дорожной пыли камаринского, подпевая себе высоким, рвущимся от напряжения голосом:

У купеческих ворот

Черт сапожника дерет,

 Он за то его дерет

Что он дорого берет

За набойки две  копейки,

 Голенища питта-а-а-чок!..

Движения быстрые, ловкие. Не жалея пяток, мужик колотил ими по дорожной пыли, звонко хлопая ладонями по коленкам, бедрам, груди.

Заметив внимание подъехавшего к ним Дмитрия, резко топнул, выбросив вперед ногу, будто желая пробить дыру на дороге, и, развязно поклонившись, повел рукой на кучку мужиков за своей спиной:

- Прошу!.. В кумпанию-с!

Всегда молчаливый Дмитрий, словно выкричавший все до самого последнего слова во время боев, неожиданно для самого себя позвал:

- Ты! Подойди!

Мужик, словно ожидая чего-то подобного, мигом отделился от группы затравленно глядевших по сторонам расстрельных, подскочил к Дмитрию. Глаза смешливые, быстрые, неспокойные…

- Что? И ты новой власти захотел? И тебе с нами не по дороге? Расстрел, значит, лучше?

- Хотите знать, вашблагородие? И в правду не знаете? – мужик ухватил за поводья коня, подтянулся на них ближе к Дмитрию, махнул рукой, будто рубанул шашкой:

- А хуже, чем есть – не будет!

Склонившись со своего Воронка, Дмитрий вглядывался в него, словно ожидая  ответа, который разом объяснил бы ему весь долгий кошмар и всю нелепицу происходящего, поставил бы все на свои исконные места, указал виновных. Не дождавшись, отвел взгляд, вздохнул, словно устал:

- Я о той власти, что была. Неужели плоха?

- Рази теперь важно, что было? Рази теперь ценно? Сегодня – вот что завсегда главно. А главно нынче, что все друг дружку стреляют. А кто до этого довел? Неужли мужики довели, барин? Что? Неужли мужик власти захотел и все из-за своих хотелок кровью залил? Мужик завсегда одно хочет, чтобы ему землю пахать не мешали… Вот чего он хочет. Так что, барин, наша хата с краю… Это вы с больной-то головушки-то виноватити нас, убиваете…

Смотрел властно, в упор. И было что-то такое невозможное в его глазах, что Дмитрий не выдержал – вновь отвел свои, словно для того, чтобы оглядеть стоявших в ожидании расстрельных, которых конвоиры, опасаясь всякой остановки, со всех сторон затеснили конями. Вынул из кармана портсигар, щелкнув, будто выстрелил, крышкой, достал папиросу, протянул мужику.

 - Спасибо, вашблагородие… Не на-а-доть! Докурить не успею. Я лучше спою своим сотоварищам перед смертушкой…  - оскалил тот зубы.

- Один ты здесь или еще кто с тобой? – сам не зная отчего, тянул разговор Дмитрий.

- Сынка моего снаряд порешил… Постреленка моего… Жену в хате оставил. Бог даст, жива будет. А что до расстрела, то теперь все одно не жить мне… Беду сделаю – альбо вам, альбо себе…

Шальная и одновременно угрюмая улыбка не сходила с лица мужика.

Дмитрий сделал знак конвоиру, и тот нехотя придвинулся к нему, ожидая указаний.

- Этого отпусти. Со мной...

И уже через плечо, тронув с места Воронка, бросил остолбеневшему мужику:

- Иди. Может, выживешь…

- Без товарища не уйду…-  метнулся тот, удерживая, к его стременам, одновременно указывая на молодца в разорванной по плечу рубахе, глядевшего на них багровым кровоподтеком глаза.

- Хорошо, - словно вконец утомившись происходящим, указал Дмитрий конвоиру и на подбитого, - только быстро…

Мужик, пригнув голову, в тот же миг по кошачьи ловко перепрыгнул через забор палисадника, следом за ним, цокнув языком так, как это делал терской казак Окулинин, взбив босой пяткой пыль на дроге, бросился второй, успев блеснуть на Дмитрия глазом из глубины кровоподтека.

Застыв на солнцепеке, остальные расстрельные ощупывали лицо Дмитрия полными ненависти и надежды глазами. Да и он не пылал к ним любовью. И Сидоренков, бывший тогда в конвое, не спускал с него прищуренных в тяжелой задумчивости глаз.

 

Дмитрий прибыл в Оренбург с группой офицеров к атаману Дутову после провала операции по спасению Государя. Прибыл как к человеку, создавшему казачью армию для борьбы с большевиками, и вселившему, в таких как он, надежду на восстановление Российского государства.

Но два года борьбы не оставили этих надежд.

Честолюбие – вот одна из главных причин их поражения. Войти первыми в Москву, в ущерб интересам общего дела, хотели все вожди и военачальники. И это не было чем-то вопиюще-необычным, это было следствием всеобщей распущенности, в которую погрузилось общество с февраля семнадцатого, размывшего все представления о правилах поведения и рамках дозволенного, и научившего воспринимать любое стремление власти навести порядок, как ущемление прав. Всем захотелось свободы и демократии, и её развелось столько, что на фронте братались с противником, а за офицерами солдаты начали охоту, словно за зайцами. Немецкий солдат стал русскому солдату братом, а государственный защитник - кровным врагом.

И это происходило в то самое время, когда тяжелые военные потери были позади, и страну ждала трудная, но победа.

Государственная машина понеслась без всякого управления и порядка, а интересы сколько-нибудь выдвинувшегося человека были выше любых приказов сверху. Свой атаман, свой командир - был для солдат и царем, и богом. Даже адмирал Колчак не решался поставить на место своих атаманов.

Свобода-с!

Эта вольница не могла привести к победе.

Единое управление – вот чего не было у белых, но было у красных… 

И  он, чего греха таить, много сделал для того, чтобы все, что произошло – произошло. Он тоже красовался, ведя разговоры о неустройстве России, распинал за медлительность государственные институты власти, с чувством превосходства высмеивал всё и всех. И он, он тоже, как и многие его знакомые, не подавал руки тем, кто служил в жандармерии…

Он так делал. Он так поступал.

 Защитники государственного правопорядка в их блестящем обществе, настроенном демократически, считались государственными холуями - людьми без фантазии и стремления к новому, которое манило, будоражило кровь, сулило легкую жизнь, стремительное движение вперед… 

Ему нравилась эрудиция, аргументация, образный язык многих глашатаев новых свобод, милюковых, церетели, керенских. И никто не отдавал себе отчета в том, что революция уже захватила Государственную думу, жаждущую голосовать за отмену смертной казни для террористов-революционеров…

Теперь, глядя на звезды, он многое понимал. Да только поздно. Ничего не изменить. Чудовищно, нелепо, невозможно, но падение великой страны свершилось. И он, потерявший абсолютно всё – своё прошлое, настоящее и будущее, на самом краю разоренной Родины, проводит под родным небом последнюю ночь.

Даже возможность упокоиться в могиле на своей земле с каждой верстой к границе становится все призрачней…

Так не должно было быть! Не должно!..

Только не с ним!

                                             

                                               ***     

 

Его тогда поразил наряд из синей с длинными рукавами блузки и белой юбки. Красивее ничего нельзя было и вообразить. Эту белую юбку, отороченную по краю тонкой вязью кружев, не скрывающую мягких туфель, он мог, стоило прикрыть глаза, видеть почти осязаемо. До оборок и мельчайших складок. И в редких его снах, которых он жаждал и боялся одновременно, она являлась к нему в этом наряде, всякий раз исчезая еще до того, как он успевал окликнуть её, сказать ей что-то важное, и услышать от нее то, от чего должно исчезнуть это тяжелое, гнетущее чувство украденной жизни.

Просыпался растревоженный, полный внутренних слез, которым не суждено было пролиться…

 

Елизавета и впрямь была хороша. Её руки искали многие. К тому же сразу после замужества она вступала в право наследования обширными землями в Тамбовской и Новгородской губерниях, завещанными ей бабкой.

Девица знала себе цену - была горда, остра на язык и даже пренебрегала знакомствами. Но еще и до знакомства все это ему было понятно и находило в его душе отклик. Как и она, награжденный всеми внешними преимуществами – красотой, богатством и связями, - он не тяготился этим и тоже имел возможность брать от жизни то, что хотел. И эта возможность выбора невесты из лучших семейств поддерживала его самоуверенность. При этом сделать окончательный выбор он не спешил: свобода и молодость - что может быть привлекательнее? Да и мать не торопила, не настаивала, много раз публично высказывая мнение, что лучших жен дает не столица, а воспитывает провинция. И теперь, после встречи с Елизаветой, Дмитрий был готов согласиться с ней, и уже ловил себя на мысли, что привезти в Петербург невесту из провинции будет даже весело.

Тетка, отсылая с визитом своего дорогого гостя и наследника к своим соседям, сама от поездки к ним отнекивалась плохим самочувствием в жару. За чаем на веранде, не забывая о пирожках с вишней, неторопливо, будто сматывая перед ним в клубок нить чужой жизни, рассказывала племяннику:

- Крачковские семья знатная, богатая. Девица – загляденье. Умна и с принципами. Хорошей будет женой и хозяйкой…

- У них в доме, повсюду пахнет старыми тайными сундуками, в которых всякий мечтает порыться. И сундуки эти не выдумка. Богатство их берет начало от прадеда Капитолины. Тот скоро разбогател. Был купцом, и в войну с Наполеоном брал подряды на поставки в армию. Но это всего лишь полдела. Его дом стоял на торговом пути – вся Москва мимо бежала. Все разом пришло…

- Я с Капитолиной и ее мужем знакома давно. На историческом маскараде, что после бала во дворце прошли в каждом губернском городе, её наряд был самый богатый, красоты древней, трогательной. Из тех самых сундуков, в которых, чего греха таить, и я бы порылась…

- Знаешь, меня всегда волновала наша старина. Музей бы открыла, все вещички переписала, под стекло выставила… Да, что уж. Не суждено…

- А на Капитолине тогда было небывалой красоты глазетовое платье с дорогими брюссельскими кружевами, которые ничуть от времени не пострадали. А на ее муже – шитый золотом зелено-розоватого бархата кафтан с корольковыми пуговицами, с роскошным жабо из тонких, пожелтелых уже кружав…

Откинулась на высокую спинку стула, промокнула салфеткой лоб от жаркой испарины, улыбнулась через стол племяннику:

- Поезжай, поезжай... Зинаида права. Партия хорошая…

Ведущая к имению шоссейная дорога, белая усадьба с колоннами под зеленой крышей, выложенный брусчаткой двор – во всем был виден размах, указывающий на богатство и, как Дмитрию после теткиных рассказов казалось, на сундуки, которые могут хранить много всякого – дорогого, древнего, трогательного.

Его ждали, ему были рады. После ужина и долгого чая на террасе, когда родители Елизаветы, сославшись на усталость, ушли, и он мог с уверенностью светского льва не отрывать от девушки своего взгляда, добиваясь её смущения, его настроение, дотоле все-таки несколько подавленное материнским диктатом относительно обязательного посещения этого семейства, окончательно прояснилось, и в Елизавете он находил все новые и новые привлекательные стороны – приятную нарудность, отличный французский, заразительный смех, изысканный, выписанный из лучших магазинов Петербурга, туалет…

Все привлекло его в ней. И даже то, как она терялась под его взглядом, забывая свою дерзость и, словно сама этому удивляясь, нервно покусывала яркие, четко очерченные губы.

И он был доволен собой и еще тем, что, без единого облачка на горизонте, ожидало его впереди. Он чувствовал свою жизнь так полно, так осязаемо, как роскошный подарок к Рождеству, и пользовался ею так же, как желанным подарком - всем и полностью.

Почти до первых петухов просидели они на террасе, не спеша закончить легкий, светский, почти ни к чему не обязывающий разговор. Разговор, от которого, несмотря на его легкость и светскость, зависело многое. И лишь когда по краю неба начали таять звезды, указывая, что короткой летней ночи наступает предел, Дмитрий, не желая свой первый визит завершить ночлегом, откланялся. К тому же у него была и другая причина - он был рад всякой возможности прокатиться на новом своём автомобиле, который, щедро залитый лунным светом, ожидал его у парадного крыльца.

Одев обязательные для каждого автомобилиста рыжие, мягкого шеврона, перчатки, оглянулся - Елизавета, словно картина в раме, стояла в проеме распахнутого в ночь окна. Надавил рожок автомобиля, и тот, переполошив дворовых собак, сипло, словно спросонья, пропел в чуткой тишине ночи. И в ответ Елизавета, коснувшись губ рукой, послала ему воздушный поцелуй.

Охваченный бодрой свежестью скорого утра и безотчетным счастьем собственной молодости, словно музыку, слушал он стрекот мотора, шорох резиновых шин по поросшей травой проселочной дороге, замечая все подробности творившегося вокруг - мельтешение ночных бабочек в свете фар, выбегавшие навстречу из темноты величественные деревья, низкий полет ночной птицы. Все было продолжением приятного визита и взмаха коснувшейся губ легкой руки.

Автомобиль заглох внезапно, будто захлебнувшись. И тут же, словно проснулся, подул, усмирив ночных бабочек, легкий свежий ветерок, и вдоль дороги проступили молчаливыми былинными богатырями деревья. В звонком воздухе, уже приобретшим прозрачность, то где-то далеко впереди, то совершенно рядом, словно пробуя голос, запели птицы. Звонкое предутреннее щебетание птиц, скоро слившееся в непрерывный хор, порывы ветерка, с легким шумом пробегавшего по кронам деревьев, яркие полоски зреющего хлеба - все было полно ожидания, было готово к приходу нового дня. И вот уже рассвет на полнеба зажег малиновую зарю, сквозь которую медленно-медленно, почти незаметно для глаз поднималось огромное желтое солнце… Оглядывался вокруг, восхищаясь нарождающимся летним днем, словно началом своей новой жизни.

 

Проснулся он от резкого хлопка. Стадо коров, подгоняемых резким щелканьем кнута и звонкими выкриками пастухов, брело по кромке леса. Солнце уже поднялось и стояло над деревьями. Удивляясь ему, успевшему взобраться неожиданно высоко, и произошедшим вокруг переменам, не оставившим места былой загадочности, он, громко хлопнув дверцей автомобиля, зашагал к теткиной деревне.

 Раннее утро, яркость полевых цветов, желтизна готовых к уборке хлебов и островки вековых по ним деревьев, - все вокруг пробуждало в его сердце какой-то неясный, но почти до слез, трепет. Казалось, когда-то он уже шел таким же утром по этой дороге, и все вокруг него, как слепок с увиденного в детстве волшебного сна, было до мельчайших оттенков и дуновения ветерка чрезвычайно дорогим и обещающим нечто сказочное. Еще немного и оно откроется ему во всей полноте скрываемой доселе тайны. Казалось, еще минута и он сделает от переполнивших его чувств и вовсе что-то небывалое – пройдется колесом, запоет или засвищет. Молодая жизнь властно захватывала его, звала, манила, волновала.

За поворотом, лишь только три вековых дуба позволили ему охватить взглядом простор, стояла она.

Васильковая блузка, белая юбка…

В ее руках была шляпка с синими лентами из тонкой соломки. Волосы высоко причесаны, но несколько светлых локонов выбились на свободу, не испортив прически, словно только для того, чтобы подчеркнуть красоту лица. Обернулась, услышав его шаги, и взглянула на него такими голубыми глазами, что ему тотчас захотелось улыбаться.

Медленно-медленно поклонился ей, и, не сводя с незнакомки глаз, широко обошел её, помяв край желтого пшеничного поля с невозможно синими, словно её блузка, васильками…

 

Проснулся в тот день поздно. Шторы на окнах развевал, словно отряхивая от зноя, ветер.  С озера доносились смех и крики гостей, которых тетка, чтобы не скучал столичный племянник, приглашала по дюжине на день.

Долго лежал, прислушиваясь к доносившимся к нему голосам и плеску воды, понимая, что его уже не влечет вечерняя поездка к Елизавете, ничуть об этом не сожалея и не задумываясь. И воспоминания об её коснувшейся губ руке вызывало теперь в нем неясное чувство досады.

                                                          

                                               * * *

                                                          

По его виду казалось, что жизнь не угнетает его. Глаза темные, быстрые, с неугасшими живыми огоньками, говорит, почти выкрикивая слова: 

- Революция…Гражданская… События швыряли нас, как мертвый камень. Они разбили наши тела, наши души…

Его рыжий боевой конь, прядая ушами, стоял под ним, как изваяние. Будто в перерывах между боями учили его быть трибуной для своего хозяина на последнем параде, на котором скорбно-торжественно выстроились остатки его армии - черные гусары, голубые уланы, атаманский полк, личный конвой, кирасиры…

Длинные чубы, ермаковки, фуражки с околышами, газыри, серебро галунов.

У каждой части свой цвет, своя масть.

Трехлинейки, звяканье шашек, переступ и фырканье лошадей…

Повислый флаг с начертанным на нем символом бесстрашия перед лицом смерти - Адамовой главой - и надписью по всей его широте «С нами Бог», казалось, также вслушивался в слова командира, будто сознавая, что решается и его судьба тоже. И начертанный на нем символ смерти и воскресения - череп и кости - украшавший знамя конного полка Петербургского ополчения во время войны с Наполеоном, и с пятнадцатого года перенятый для знамени партизан, теперь придавал ему только уныние, которое не решался рассеять весенний ветер.

- Путь, залитый кровью убитых русских русскими же, ведет Россию не в обещанное врагами изобилие, а в гибель, в бессилье, в пустоту. На чужой беде – народ наш знал эту истину, но выбросил ее, словно хлам, на радость своим недругам – на чужой беде, счастья не построить… - до предела возвышал голос тридцатилетний командующий, чтобы каждое его слово было услышно угрюмо замеревшими полками, но более – черной настороженнрй толпе селян, застывшей на самом краю вздоха облегчения, который не в силах она будет сдержать, лишь он даст приказ уходить.

С высоты своего Воронка Дмитрий видел несколько мужичьих телег с прикрытым рогожкою товаром, привезенным ради базарного дня, сидящих на крайней из них мужиков, за спинами которых маячила молодка в белом платке и в накинутой на плечи шали в алых цветах. Тихо переговаривавшихся между собой стоявших обособленно зажиточных граждан - в картузах с широкой тульей и с выпущенными по жилеткам цепочками часов, и одиного мужика со связкой ключей у арестантской избы, мявшегося в ожидании минуты, когда ему можно будет выпустить недосидевших срок.

Всюду, куда они приходили, начинал действовать приказ командующего о запрете спиртного - все гражданские лица, виновные в изготовлении и продаже оного, предавались военно-полевому суду, а пьяные арестовывались на четырнадцать суток или, что было редкостью, платили тысячерублевый штраф, половина из которого определялась лазарету. При виде мявшегося в нетерпеливом ожидании мужика с ключами, Дмитрию вспомнились слова императора Вильгельма Второго: перо могущественно только тогда, когда его поддерживает сила меча. Правду слов немца он теперь наблюдал воочию.

Не то, чтобы Дмитрий не слушал своего командующего или не был с ним согласен – он лишь знал, что теперь никаким словам не изменить и не остановить того, что неминуемо должно произойти. Все слова, сколь бы ни были они правильны, стали ненужными, даже бессмысленными. За два года гражданской войны он много видел такого, что словам было не под силу объяснить – встречали хлебом солью, целовали руки и тут же находились те, кто стрелял, лишь зазевайся, в спину. Он слушал и не слушал, чувствуя в своей душе перед отходом в неведомое не пробуждение ненависти ко всему тому, что выталкивало, отторгало их, а, скорее, равнодушие.

Равнодушие ко всему, что оставалось без них…

Сильно, до тоски, хотелось курить.

Под каменным фундаментом высокого дома, окна которого, слепо, будто бельма, отражали белесое, затянутое облаками небо, подобрав под себя острые коленки, сидел мальчонка с длинными светлыми волосами, от долгого неухода сбитыми в колтун. Его лицо в разводах то ли слез, то ли пролившегося ночью дождя, было безмятежно-безучастным к происходящему, как бывает безучастным лицо безнадежного больного, особым чутьем понимающего, что в жизни ему осталось лишь одно – дожидаться конца. Подле него на яркой зелени травы серым пятном лежал тощий узелок. По оставленному рядом куску хлеба, уже успевшему зачерстветь и обломаться по краям, по примятой вокруг траве было понятно, что он сидит здесь не первый день. Время от времени медленно, почти осторожно, ребенок поднимал руку, будто желая перекреститься, но, не находя в себе сил дотянуться до лба, ронял её на сквозивший в прорези ветхой рубахи крестик.

Никому вокруг не было до него дела – ни стоявшим поодаль двум бабам с необычайно похожими суровыми, почти одинаковыми, лицами, ни группе подростков, разглядывающих всадников и тихо пересмеивающихся между собой, ни ветхому деду, опиравшемуся на костыль, подле которого жалась девочка в самотканом платье с красными кружевами по подолу и в бабьем, в мелкий рисунок, платке. И глядя на мальчишку, Дмитрий вдруг остро ощутил свою собственную бездомность и дикое свое одиночество. Будто он сам на мгновение стал этим мальцом, в лихое время приютившимся подле чужого дома. И словно ожегся общим с ним чувством ненужности, брошенности.

Пристально, чуть повернув голову, вглядывался Дмитрий в этого ребенка, пока тот, резко, словно икнув, не вскинул голову и не встретился с ним глазами.

- Кто из нас хотел крови? Кто из вас хотел крови? Такие вряд ли найдутся. А что мы видим вокруг? Кровь и ненависть! Не довольно ли? - все еще спрашивал, напрягая голос, атаман, еще надеясь на силу своих слов. Но и его расспросам пришел конец. Помолчал, слушая тишину, и закончил:

- Мы уходим. Так, видно, Богу угодно. Не выдавайте друг друга. Не доносите друг на друга. Довольно крови пролилось… Живите…

 Толпа колыхнулась, будто отозвалась, услышала его слова и вновь замерла, пока в настороженной тишине не прозвучал приказ:

- Полкам оттянуться один от другого на две версты!

Лошади, отчётливо екая селезенкой, тронулись с места, и толпа, будто приказ был отдан и для нее, ожила, зашевелилась. Отовсюду послышались подавляемые смешки, посвист. Молодка, стянув с головы платок, слезла с телеги и, скаля белые зубы, стала переговариваться с мужиком, хмурым взглядом провожающим остатки отдельной Семиреченской армии. Из самой середине степенных, добропорядочных обывателей, казалось, кто-то махнул им вслед платком. Но, может быть, только встряхнул его, чтобы ловчее утереть вспотевшее на теплом весеннем солнышке лицо. Лишь пожилые селянки, не скрываясь, крестили уходящих, вытирая уголками платков набегавшие слезы…

           

Полки оттянулись.

Теперь они вышли на простор степной дороги и двигались, не видя друг друга.

Небо затянулось серыми, мутными тучами, все вокруг потускнело, нахмурилось и перестало верить весне, и сама степь с прошлёпинами седого прошлогоднего ковыля,  рассеченная надвое дорогой, и идущие по ней люди – все смолкло под низкими тучами. Первых уже поглотила степь, поросшая нежной травой, в которой серебрились бугорки молодой полыни, сам запах которой уже разносил весть об ее горечи.

 

                                               * * *

 

Та мимолетная встреча ранним утром на пустынной дороге разом перевернула его жизнь, обозначив резкие границы до и после. Все, что было до – было лишь прелюдией, подготовкой, преддверием той встречи ранним утром на дороге с девушкой, глядя в глаза которой ему захотелось улыбаться.

И в которую он враз и безо всякого отчета влюбился.

Никто, с кем он решался заговорить о ней, не понимал, о ком идет речь. Тетка, знавшая наизусть в округе не только барышень на выданье из приличных семейств, но и всех крестьянских невест из ближайших к её поместью деревень, не припоминала ни одну, подходившую под его описание.

- Да не приснилось ли тебе? – досадовала, устав от его расспросов. – Не спал всю ночь, недалеко и до видений, и до обмана чувств… Да чем тебе дочь Крачковских не угодила? Смотри, как бы не пожалел…

И отворачивалась от него, задумываясь над пасьянсом, чтобы вновь, резко обернувшись и не сводя с него своих выпытывающих глаз, уколоть вопросом:

- Она на самом деле так хороша или ей просто повезло?

И усмехалась, напоминая, что Дмитрий в отца, а тот, её дорогой брат, уж если упрется – камень. Да и было в кого…

Дмитрий знал о своём характере все, так же, как и о характере своей бабки, всякий свой приезд в имение выслушивая рассказы о ней. Но никогда ими не тяготился, не противился - тетка умела рассказывать подробно, образно, примешивая народные словечки, время от времени взглядывая на него лучистыми, лазаревскими, как сама говорила, глазами:

- Она, наша дорогая покойница, с норовом была. Заболела как-то тяжело. Да так, что к смерти готовиться стала. Родня, как известно, вся - тут как тут. И брат ее старший, наш дяденька, бывало, наконьячится раньше петухов, сердешный… Да!.. Бесславно жизнь прожил… Мот был известный и все свое состояние к тому времени уже промотал. Немногим только держался. Прибыл он к родительнице нашей, сел в изголовье и начал о ней плакать. Плачет жалобно, что стонет. Да все выговаривает, как он без нее теперь жить станет, без сестрицы своей. Умрет и сам. Вот тут же, следом за ней. Вот тотчас умрет, если та не отпишет ему именья…

- А уж тогда он всем её детям будет вместо отца родного. Вот, говорит, крест кладу перед образами, и тебя перед смертью не имею ни малейшего желания обманывать, всем вместо родного отца и тебя, их маменьки, стану…

- Полюбуйся, я и бумагу гербовую заготовил, тебе и трудиться не нужно. Поспеши, - говорит, - а то, неровен час, не успеешь… Как же я тогда жить стану?

- Торопит ее, боится, чтобы та не умерла, пока бумаг не выправит. Да так он ее рассердил своей поспешностью, что схватила она с изголовья мокрое полотенце, коим ей прислуга лоб отирала, да за дяденькой по комнатам и припустила. На крыльцо выскочила и кричала оттуда на него, чтобы и ноги его в имении не было, пока тот в коляску ни сел… 

- Плюнула вгорячах вслед коляске, постояла, поглядела по сторонам да и повара позвала. Кушать захотела.

- После этого случая еще десять лет жила.

Засмеялась, тотчас обернувшись к Дмитрию, выдавая глазами свою радость за его живейший отклик на ее рассказ. И за свой такой же, весь в мать, а не только одного брата, нрав.

Смешав карты и встав с кресла, неожиданно предложила:

- А не поехать ли тебе за границу?

- Это зачем? – удивился Дмитрий, вновь занятый мыслью о незнакомке. 

- А зачем все люди за границу ездят? Не Бог об этом один только знает, какие у них там важные дела – людей посмотреть да себя показать… Нечего сиднем сидеть, молодость она не вечная.

Ушла, шумя платьем, отдать приказание накрывать стол к обеду, и тут же воротилась:

- Как не вечно и Крачковские тебя ждать будут. Надоест и им…

К тетке Дмитрий относился трепетно – она была также своеобразна и необычна, как и все Лазаревы. Умна, независима, решительна, веселостью нрава остро напоминавшая ему отца.

Настоящая Лазарева.

Во времена аграрных беспорядков пятого года, именованных революционирующей интеллигенцией «иллюминацией помещичьих усадеб», она, его тетка, девица Мария Лазарева, в то время, когда помещики, воспринимая происходящее, как рок, с которым невозможно ничего поделать, даже не пытались защищаться, она одна успешно противостояла ему.

Рапропагандированные крестьяне, которым по душе пришелся призыв революционной черни отнять имущество помещиков, повсеместно выгоняли последних из имений, чтобы, «не беря греха на душу», спокойно пограбить и пожечь. Многие из помещиков, боясь грабежа, бросали все и уезжали заранее. А тетка, жившая со своими крестьянами душа в душу, содержавшая за свой счет больницу, школу и семьи без кормильцев, оставалась в имении одна. Она и не думала, что ей может кто-то предъявить претензии, но в одно раннее утро и ей выдвинули условие - отдать луга и пустошь.

- В противном случае пустят красного петуха… - управляющий, передавая ультимацию, не мог совладать со страхом, дрожал голосом.  - Не сердите их, барыня, и не с такими хозяевами имения уже в пепелищах лежат. Бывшие генералы и те ретировались. А нам и сам Бог велел – одна, без супруга, без брата или свата… Да что греха таить -  не мастера, мы, русские, себя защищать…

Тетке было тогда только за тридцать. Выслушала она управляющего и велела на разговор призвать зачинщиков. Особенно тех, кто намекал о красном петухе.

Пришли. Лукаво поглядывая на нее, оглаживали бороды. Не успели рассесться, как спросила напрямик:

- Это по какому случаю вы меня, други милые, грабить собираетесь?

Не ожидавшие такой прямоты, мужики, забыв опуститься на стулья, засуетились, заоглядывались друг на друга, ища подсказки, и разом, словно гуси, загалдели:

- Да что ты, матушка, ваше сиятельство! Да побойся ты, красавица, Бога! Да к чему слова эти? Чтобы мы тебя хоть пальцем тронули?..

- Мы бедные, и умишко у нас худенький, а вы человек с образованием, матушка-барыня, можно сказать, всем наукам обучены, и такую напраслину на нас? – искренне обиделись даже самые дерзкие из них. И головами закрутили-замотали, показывая свои чувства - мол, безвинные мы, благодетельница, и к тебе со всей нашей душой…

- Вы моему слову верите? – посуровев лицом спросила, разом оборвав галдёж.

- Слову-то твоему? Твоему-то слову? Да кому же верить, как ни тебе? – вновь вскинулись зачинщики.

-Так вот что! –  поднялась с кресла. - Если меня кто-нибудь обидит, хоть одну скирду спалит - спалю и вашу. А если поместье спалит – спалю и ваше село, и соседнюю деревню тоже. Поняли?

Постояла, слушая установившуюся в комнате тишину, обвела всех поочередно взглядом:

- Состояние потрачу, в Сибирь пойду, а сожгу дотла.

Подошла к иконам, осенила себя широким крестом:

- Даю обет перед Богом это сделать. Не исполню – пусть меня гром убьёт на месте. На том и крест кладу перед образом…

Повернулась к ошалевшим вконец мужикам и приказала:

- А теперь, други мои, ступайте по домам.

И курицы не тронули у нее, когда многие имения в округе пограбили и пожгли.

Об этом случае тетка рассказывала лишь однажды, но Дмитрий не забыл из ее рассказа ничего. Он словно воочию видел строгую, красивую тетку, осеняющую себя широким крестом перед иконами, испуганно глядевших на нее переполошившихся мужиков, жалеющих, что ввязались в историю с ней.

И теперь глядя на нее, ловко подталкивающую его сделать выбор между заграницей и невестой, вновь все припомнил. Встал с кресел, поцеловал ее в теплый, щекотнувший седеющим локоном, висок:

- Я непременно подумаю над предложенным тобою выбором… Обещаю…

 

Он любил бывать у неё в имении, быть в этой зале, в которой ярко сверкает крепко натертый воском паркет, а со стен в овальных золоченых рамах задумчиво смотрят портреты его предков. Сидеть за дубовым прадедовским столом, накрытым камчатской скатертью, и, смежив ресницы, смотреть, как солнце сквозь разноцветные стекла старинных окон шаловливыми зайчиками бегает по хрусталю, серебру и по шкапу красного дерева с дорогой, старинной посудой, зажигая по пути бронзу люстры с хрустальными подвесками, золотит отблеском увядшие цветы обоев.

Окна открыты. Запах цветов, шум  воды у пруда, дальний крик перепелов…

Все проникнуто покоем, все родное, понятное и, в то же время, полно тайн и загадок.

Он особенно любил рыться в старых книгах в черных переплетах с медными позеленевшими застежками, ровными рядами стоявших в высоких, красного дерева шкафах. Книги пахнут старой кожей, чуть плесенью. На пожелтелых страницах старинный шрифт, заметки на полях, иногда – засохший цветок между страниц.

Сколько грусти и нежной прелести во всем!

Выбрал одну, пробежал пальцами по корешкам первого издания прочитанного всем светом романа Виктора Гюго в прекрасном, тисненой кожи, переплете, полистал, задумчиво вернул на место. Вытащил старинную, тяжелую, с длиннейшим названием - «Исторический путеводитель по знаменитой столице Государства Российского, заключающий в себе: 1-е, историю сего Престольного града от начала онаго до наших времен; 2-е, подробное описание всех важных событий, случившихся в оном; 3-е, описание находящихся в нем редкостей, монастырей, церквей и разных зданий и памятников, с показанием времени их основания», наугад раскрыл:

«Первые боевые часы, поставленные во дворе Великокняжеском, за церковью Благовещенья, сделал в Москве, в 1414 году Афонской горы монах, родом серб, а именем Лазарь; оные стоили более 150 рублей, то-есть около 30 фунтов серебра… В правление Елены Глинской в 1533-1538 годах, открылось также злоупотребление: до сего времени делывалось из фунта серебра пять рублей и две гривны, корыстолюбцы же начали переделывать деньги, убавляя вес оных и дошли до того, что фунт серебра составлял уже десять рублей; от сей причины цены на все возвысились. Елена, узнав об обмане, запретила все старые деньги и установила чеканить монету из фунта шесть рублей; на монете изображался Великий Князь на коне с копьем (а до сего с мечом); от сего изображения монеты и получили название «копеек»…

Резко захлопнул книгу.

Видно, пришла пора, и все переменилось. Заграница так заграница! Пусть будет она. Да, и как кстати! Еще с прошлого года он обещал своему другу пуститься с ним на автомобиле в путешествие по Африке. Анатоль с американским журналистом  Бобом Вильсоном бывал уже там. Журнал «Нива» напечатал очерк о том  его путешествии и к нему несколько фотографий. «20 000 километров на русском автомобиле» назывался очерк Анатоля, написанный ярко и подробно. Дмитрий был даже взволнован, читая его - жаркий ветер Африки, небывало огромная луна, поднимающаяся из раскаленного заката, крики начинавших охоту шакалов, хруст сухого валежника под копытами пугливых антилоп…

Теперь все это он хочет увидеть своими глазами. Тем более, что русский автомобиль показал себя в той поездке с наилучшей стороны, и Анатоль сейчас занят подготовкой нового маршрута. Гораздо более интересного, чем первый. И разве это не  удача для спортсмена-автомобилиста?

Выезд из Петербурга, затем – Псков, Рига, Тильзит, Кенигсберг, Берлин, Франкфурт-на–Майне, Мец, Париж, Лион, Авиньон, Ницца, Марсель, Перпиньяк, Барселона, Валенсия, Карфаген, переправа в Оран, несколько поездок по его окрестностям, Тунис, Алжир, Бужи, Константина, Бискра - этот самый южный оазис в Сахаре, затем – Батна, Филипвиль, Тунис, переправа морем в Неаполь, Рим, Флоренция, Пиза, Генуя, Монако, Ницца, Марсель, Лион, Париж…

В Париже будет торжественная встреча, которую для них организует спортивная газета «Auto», и которая за это жаждет публиковать их снимки. Анатоль считает это удачей, и он с ним полностью согласен. Снимков сделают столько, что перепадет и другим журналам.

Решено! Завтра поехать откланяться, и - в Африку!..

Елизавета не останется без жениха, а он жаждет увидеть овеянную зноем землю-миф. Он желает не идти с ней под венец, а желает на русском автомобиле промчаться по жаркой Сахаре.

 Его ждут стада дикобразов, снега Атласских гор, великолепные шоссейные дороги Африки, узкие, вымощенные щебнем, улочки Италии, пышные долины, красивые леса, чужие города…

 

                                                * * *                                                 

 

От первой капли дрогнул, словно хотел сорваться с места и улететь, широкий лист лопуха. И в тот же миг, будто табун вырвался из конюшни, по всей земной шири притихшей, павшей ниц, боявшийся шелохнуться в ожидании дождя гулко забарабанил-застучал дождь. Широкий опустелый двор, парк с коротко стриженой травой на площадке для крокета, пруд, проглядывающий между двумя вековыми дубами, луг и темнеющий за ним лес – весь этот простор враз изменился, ожил под тугими струями ливня.

После первого визита в дом Елизаветы прошло с десяток дней. Решив обменять  свадьбу на путешествие, Дмитрий приехал откланяться своим новым знакомым. Это было более чем необходимо - он понимал, что дал повод испытывать известные надежды на свой счет, и теперь запоздало винился и жалел об этом.

Елизавета заставляла себя ждать, давая этим понять Дмитрию, как сердита на него, как не желает его простить, и он, коротая в ожидании время, разглядывал бушующий дождь, стоя в открытых дверях террасы.

- После ливня воздух особенно пахнет полынью…

Даже не видя того, кто произнес эти слова, он тотчас понял, кто это.

Резко, словно боясь не успеть, обернулся.

Чуть за ним, глядя через его плечо на остервенело колотившийся о землю дождь, стояла та девушка, о которой он так безуспешно расспрашивал окружающих.

Он ничего о ней не знал, но сразу же понял, что она только что одной своей фразой выразила самую свою суть. И это, так же как и ее глаза при их первой встрече, ему вновь враз понравилось и заставило счастливо улыбнуться.

Он молча смотрел на нее, не ища слов, чтобы поддержать беседу. Смотрел и улыбался. Стоял и смотрел на девушку, одетую так же, как в то раннее утро, только по-иному причесанную, и не говорил ни слова.

Стоял и смотрел.

И она разглядывала его, не пряча от него своих глаз и своей улыбки.

Подошедшая Елизавета, прикусив, будто в задумчивости, губу, ровным голосом представила их друг другу:

 - Моя дальняя родственница… - потянула паузу, более чем необходимо.  - По линии, не помню кого точно… Странно. Папеньки, кажется… Анастасия.

Анастасия чуть поклонилась Дмитрию, по-прежнему не отводя от него своих, насквозь его пронизывающих, глаз. И ей в ответ Дмитрий медленно склонил голову.

- Представьте, - продолжала Елизавета, уходя вглубь комнаты и этим увлекая Дмитрия за собой, - Анастасия поступила на службу в новую московскую телефонную станцию, чтобы  накопить на жизнь в Русском доме госпожи Оржевской в Париже…

- Русский студенческий дом Оржевской дает приют студенткам за очень скромную плату. Госпожа Извольская, супруга нашего посла в Париже, подруга маман, стоит во главе комитета Русского дома. Маман обещала похлопотать за Анастасию, иначе дороговизна парижской жизни вынудить её жить в крайне неблагоприятных условиях…

Они успели сделать кружок по комнате и вновь встретиться с Анастасией, продолжавшей стоять у распахнутой двери.

- Да, - улыбнулась та навстречу Дмитрию, - я собираюсь продолжить образование в Париже. Мечтаю стать доктором.

- Но почему не в Петербурге, не в Москве? – гораздо живее, чем было нужно, откликнулся на ее слова Дмитрий и тут же шагнул, отделяясь от Елизаветы, ближе к Анастасии, ближе к ее глазам. -  И в России у женщин есть возможность получить хорошее образование. Мало того, в Петербурге есть Женский медицинский институт, в нём читает лекции приват-доцент женщина. Это мне известно из газет. Так зачем же ехать вам в Париж? Хотите, я лично обо всем наведу справки, как только вернусь в Петербург?

- Спасибо, но уже все решено… - опустив ресницы и чуть присев в реверансе, сдержанно поблагодарила его Анастасия.

Из открытых дверей потянуло зябким холодком вовсю разошедшейся непогоды, и комната сникла в ранних из-за дождя сумерках. Зажгли лампы, висевшие над столом, обильно сервированным вином и закусками. Лампы загорелись, колыхнув по углам тени, что набились в дом, как только за окнами полил дождь.

 

Обед длился невыносимо долго. Дмитрий  вынужден был поддерживать беседу с отцом Елизаветы, влажные глаза которого выдавали в нем чувствительность и любовь к вину. Тот подробно рассказывал о последней новинке Парижа, где кузова автомобилей, вместо обычного листового железа, делают иначе - обивают легкой проволочной сеткой,  поверху накладывают бетонную мастику, которая, затвердев, получается легче и прочнее железа. Крачковский старательно, по пунктам доказывал Дмитрию, что французская новинка автомобильной промышленности, гораздо надежнее и красивее, так как допускает более изящную скульптурную обработку кузова, который, кроме всего прочего, после полировки и покраски выглядит красивее начищенных сапог самого великого князя Николая Николаевича, - ловко указав этим тонким сравнением, что блеск упомянутых сапог он видел воочию. 

Дмитрий с ним не соглашался, бурно отстаивая преимущество металлических кузовов, до конца не представляя, о какой бетонной мастике идет речь. Но он был честен - ему нравился свой Руссо-Балт с его мощным двигателем, в котором впервые в мире были применены отлитые из алюминиевого сплава поршни, с оригинальной тормозной системой… А его высокие ходовые качества! Эта модель в автопробеге Петербург - Неаполь - Петербург четыре года назад не имела никаких неполадок, кроме прокола шин. Да и пять прошедших в России международных выставок наглядно продемонстрировали явное преимущество русских машин, которые своим изящным видом и законченностью отделки многажды превосходили неуклюжие модели заграничного образца.

Протестовал, находя бесконечные аргументы для своего протеста, не только из-за внезапно возникшего в нем желания противоречить грузно восседавшему во главе стола человеку. В этот, как он предполагал, его последний приезд в имение Крачковских все вышло совсем не так, как он думал. Здесь его ожидал сюрприз, который заставил его чувствовать себя невозможно счастливым, и, в то же время, словно застигнутым врасплох. И теперь за обедом - мучительно сладостным и невозможным одновременно, вместо того, чтобы, как намеревался, тотчас откланяться, он вел беседы с хозяином имения об автомобилях. Чувство, которое ворвалось в жизнь Дмитрия, как только он увидел Анастасию, стало так огромно, властно, мощно, что он не мог объять его разом. И спрятать его в себе, чтобы до поры до времени его не могли заметить окружающие, тоже был не в силах. Каждым своим нервом чувствуя Анастасию, сидевшую на противоположном краю долгого стола, почти бесплотную в оранжевых после промчавшегося дождя лучах уже падающего к последнему пределу дня солнца, улыбавшуюся неслышным шуткам молодого Крачковского, боясь взглянуть на нее открыто и одновременно до нервного спазма в шее желая этого, он продолжал протестовать и находить все новые и новые аргументы в споре об автомобилях.

 Елизавета, напротив, была – как невеста под венцом – грустна и сосредоточена. Её фигуру охватывало белое с повислой кисеёй, затягивающееся на спине платье, подчеркивающее стать фигуры, высокую грудь. Нельзя было не заметить, как тщательно была причесана ее голова, как нарядно смотрелась в ее темных волосах модная веточка цветов флер д’оранжа. Она, как и Дмитрий, почти не притрагивалась к еде, сосредоточенно о чем-то думая, время от времени вскидывая на гостя свои темные глаза.

После обеда, в ожидании, когда ветер и солнце приведут в порядок площадку для модной по всей России игры в крокет, Елизавета музицировала. Она исполняла произведения классиков по памяти, не отводя своего сосредоточенного взгляда от клавиш рояля. Музыка лилась, рояль плакал, заставляя слушателей грустить вместе с ним.

Но не Дмитрия.

Анастасия была рядом – и только это ему было важно.

Она держалась немного обособленно, и, как успел заметить Дмитрий, всех это устраивало. Общество ей составлял лишь молодой Павел Крачковский, баловень семьи. Приятной наружности, в широкой, расстегнутой на загорелой груди льняной блузе, в таких же, рассчитанных на отдых в жару, брюках, он, нимало не заботясь о правилах приличия и не обращая внимания на происходящее вокруг, чуть наклонившись вперед, что-то непрерывно наговаривал Анастасии, а та в ответ ему улыбалась тихой улыбкой.

Её сдержанные, мягкие, изящные движения, незаметно-прелестная манера держаться и говорить – все бесконечно нравилось ему, притягивало его внимание. Дмитрий был не в состоянии наслаждаться игрой Елизаветы, он находился в непрерывном ожидании того, когда родители наконец-то сделают Павлу тонкое замечание, способное заставить его перестать пренебрегать обществом, и тогда Дмитрий сможет приблизить к себе Анастасию общей беседой. Но Крачковские ничуть не обращали внимания ни на Павла, ни на Анастасию, словно кроме Дмитрия и Елизаветы более никого рядом с ними не было. Они всецело были заняты ими -  милыми уловками всячески направляя его внимание на дочь.

При последних звуках рояля, Дмитрий, громкими аплодисментами выразив свой восторг от игры Елизаветы, но на самом деле желая встать и, словно ненароком, пройтись по зале, чтобы, сделав пару небрежных замечаний по поводу закончившегося ливня, присесть неподалеку от Анастасии и Павла. Но Капитолина, словно опасаясь того, что Дмитрий может улизнуть из гостиной, лишь только она отведет от него глаза, тут же попросила Елизавету спеть и сама поспешила к роялю, чтобы аккомпанировать дочери. Этот её маневр сделал невозможным намерение Дмитрия оставить свое кресло.

Елизавета, посуровев лицом, исполняла модную в салонах Петербурга песню на слова Кольцова. Слушая её, Дмитрий не мог не понимать, что это пение было целиком адресовано ему. Каждым словом песни, глядя поверх его головы, Елизавета намекала ему на что-то, даже, скорее, указывала на него самого или выговаривала ему, чужими словами, но выговаривала своё - затаенное, не дававшее покоя.

Не смотря в лицо,

Она пела им,

Как ревнивый муж

Бил жену свою.

А в окно луна

Тихо свет лила,

Сладострастных снов

Была ночь полна…

В чужие слова Елизавета вкладывала свои чувства, свою страсть, свой смысл, но Дмитрий, слушая ее красивый, вышколенный долгими занятиями голос, не испытывал  ничего, кроме сожаления.

Ему совершенно нечем было ответить на её ожидания, которые он сам в ней и всколыхнул.

Солнце успело подсушить площадку для крокета, и после музыки решено было выйти на воздух. Павел с Анастасией, никого не зовя присоединиться к ним, весело переговариваясь на ходу, направились к площадке. В ожидании некоторой паузы в разговоре с хозяином имения Дмитрий смотрел им вслед. Но отец Елизаветы находил все новые и новые темы, удерживая возле себя гостя. Кое-как поддерживая разговор, Дмитрий краем глаза следил, как Павел, обутый в туфли на резиновой подошве, и сам, будто мяч, – быстрый, стремительный, - прыгал возле Анастасии.

- Ах, Париж! – словно не замечая настроения Дмитрия и нисколько не раздосадованный его вялыми ответами, очередной раз воодушевился Крачковский. – Такой крикливый, веселый и весь лиловый… Вот и моя родственница туда же направила, так сказать, свои шаги.

 Замолчал, надул, будто в задумчивости, щеки, барабаня пальцами по ручке кресла:

 - Мы ее позвали у нас отдохнуть, Елизавете компанию составить… - пытливо заглянул Дмитрию в лицо, - служит, знаете ли… Ах, эта эмансипация!

Немного помедлил, затягиваясь сигаретой. И вдруг устало вздохнул:

 - Я знаю, что бесплодно настаивать. Я и так употребляю большие усилия… Она необычна и, нельзя не заметить, очень мила... Но все же и нельзя не заметить, что с ней у вас не будет столь блестящей будущности…

Крачковский смотрел в сторону. Казалось, что он вовсе ничего не говорил, а лишь глядел вдаль, щуря глаза от сизого дыма своей тонкой английской сигареты. Улыбка скривила его губы, но Дмитрий не видел её. Он подхватил летевший в их сторону шар и побежал вместе с ним мимо стоящей на краю поля красиво причесанной Елизаветы, позабыв пригласить её присоединиться к игре, горя лишь одним желанием - схватить деревянный молоток и как можно ловчее провести пойманный им шар через все воротца, коснуться всех столбов только для того, чтобы, одержав победу над Павлом, встретиться с Анастасией глазами.

 

                                                             * *  *                                                   

 

Весть о войне разнеслась по Петербургу с быстротой молнии. В газетах - черные, словно траурные, заголовки «Германия объявила войну». От этих заголовков, от черных огромных букв веяло холодом и тьмою. Будто война, черная, огромная, сама набирала и печатала их.

Тихий ангел мира тотчас улетел в небеса. Анастасия, Крым, море, лунные ночи, прогулки – все это отошло на дальний план, поникло, с грустью спряталось.

Знакомые офицеры стали прощаться и спешно возвращаться в свои воинские части. Да и среди штатских не было ни одного равнодушного и мирного человека. Но, вместе с тем, совершенно никому не хотелось верить в то, что война – это правда.

Что война - это реально.

Война - это то, что теперь составит настоящее.

Саму жизнь.

Вместе с этим, пронизывающим тело и чувства каждого, пониманием поднималось чувство негодования - за что? почему?

В первый день, когда стало известно о роковом событии, всех тянуло на улицу. Толпы возбужденных людей, в которых раздавались воинственные крики и призывы защитить Родину, стихийно возникали на улицах городов. Уже никто не принадлежал себе, и каждый должен был, и готов был, отдать свою жизнь за свою страну. Тем более он, окончивший Пажеский корпус. Он теперь и не думал оставлять на себе штатское платье, как намеревался это сделать до войны, а готовился надеть шинель и подставить свою голову под вражеские пули.

- Война? Что ты говоришь? Какая война? С  кем? Но как же так? Почему? Господи!..

Мать тяжело опустилась на кушетку, обитую серебристой тканью. В её будуаре все было, как всегда, безупречно и роскошно, и вся эта роскошь диссонировала с чувством крайней растерянности и крайнего недоумения, отразившихся на ее лице. Она, словно внезапно ослепнув, широко открытыми глазами осматривала все вокруг себя, не в силах ничего видеть.

Только что прошла международная выставка садоводства в Таврическом саду, в работе попечительского совета которого она участвовала. Все свое время она отдавала как можно лучшему её устроению. И горда была тем, что победу в ней по праву одержал художник-садовод из Москвы, который из трав и цветов создал весьма замысловатое, поражавшее воображение видевших, цветочное полотно, изображавшее царя Михаила Федоровича в старинном одеянии и шапке Мономаха. И что особенно поражало зрителей этого огромнейшего портрета из цветов, так это удивительно похожий взгляд первого Романова. Точно такой, как на известной старинной литографии из книги «Российский царственный дом Романовых» издания 1896 года.

И теперь, после процедуры награждения, у нее еще оставалось много хлопот, по которым она почти всякий день обязана была посещать Павильон главного управления землеустройства и земледелия в Таврическом саду.

Столько было планов, важных хлопот и всё в один миг стало неважным, легкомысленным…  А сын?

Что будет с ним?

Фронт?

И она уже прощалась, сердцем предположив возможное развитие событий и всем существом своим ужаснувшись этому своему предположению…

 

Надвигавшаяся война обрезала одну жизненную ниточку за другой: тот час погасли маяки, перестали ходить поезда, отданные под перевозку военных запасов и частей, мясо и яйца вздорожали в один день и раскупались немедленно, стало небезопасно оставаться на дачах, и семьи съезжали оттуда. Уезжали, как не делали этого уже лет тридцать, «на долгих», преодолевая сто верст не за три часа, а томясь в пыли, под ветром и дождем по три дня.

Все тревожнее и тревожнее рассуждали газеты. С каждым днем все более и более темнели вокруг лица и сгущалась тоска, словно набросили на всех черное покрывало и похоронили всё солнечное, радостное, беззаботное.

- Маяк погас, - сказал Дмитрий матери, сидевшей на балконе и глядевшей  в сторону моря.

- Да, погас, – ответила она. – Это ничего, Митя, потом он опять загорится.

Её простые слова ободрили его. Прильнул к её руке долгим поцелуем, словно испрашивая у нее прощения за все…

 

На сборном пункте запасных вольноопределяющихся толпился народ, было шумно, оживленно. Как будто люди не могли больше терпеть и торопились заявить о себе, словно это было не обязанностью, а правом. Стояли группами и прогуливались по комнатам парами с провожающими их дамами в модных платьях и шляпах. Слышались шутки, смех – и вовсе не было похоже, что отсюда люди отправляются на битву.

На смерть. 

Казалось, что собрались здесь все совсем по иному делу, не связанному с опасностями. И скорее связанному даже не с будничными делами.

Делами, похожими на праздник.

Праздник Смерти?

Здесь ничто не вызывало у людей ни малейшей паники - скорее, подъем в груди. Лишь немногие были задумчивы. Те, кто еще не смирился с происшедшим, не верил в то, что зло уже начало свой бег, захватило власть над людьми и перевернуло жизнь каждого – от младенца до старика. Но эта их задумчивость не была страхом перед войной. Это была, скорее, тоска.

Тоска -  что так все случилось, и уже нельзя ничего повернуть или изменить.

И нужно идти убивать, защищая свою страну, свой дом, семью, близких.

Наконец, самого себя.

Борьба началась, орудия уже гремят и окопы отрыты. Все ясно и понятно, но все равно – больно, тяжело и не верится в происходящее, хотя призванные со сборного пункта отправляются прямо на вокзал, садятся в поезд и мчатся на войну.

Дмитрий был занят тем, что наблюдал за парами, которые перед разлукой особенно любовно оглядывали друг друга… стояли рядом… говорили…

Он вглядывался в их лица, находя в их нежности друг к другу утешение для себя.

Его никто не провожал. Анастасия сейчас где-то в Москве, мать в неведении осталась дома. Боясь нанести вред ее больному сердцу, Дмитрий не придумал ничего лучшего, как оставить на туалетном столике для нее письмо и тайно покинуть дом. Теперь он остро сожалел об этом, находя лишь в одном оправдание себе – до самого вечера мать будет в полном спокойствии.

А там… Бог даст, войне скоро конец…

Его праздное разглядывание влюбленных пар прервало заметное оживление публики. Запасные устремились к стоявшему в углу столу, за которым сидело несколько лиц, проверяющих списки. В разных местах залы тотчас закричали, требуя  порядка:

- Тише, господа! Тише!

И тут же зычный голос начал выкрикивать:

- Петров, Сергей!

- Есть!

- Васильев, Аристарх!

- Есть!

- Беспамятов, Павел!

- Есть!..

Фамилии, имена, и, наконец -  Лазарев, Дмитрий!

- Есть! – крикнул и он.

Вскинулся весь и пошел к образовавшейся уже группе.

Все решено и все уже бесповоротно. Его место здесь.

По команде офицера группа выстроилась в неуверенные шеренги и неровным, сбивающимся шагом вышла на улицу, попав прямо под одобрительные крики толпы. Они шагали к воинскому начальнику, чтобы потом, от него, уже не в виде запасных, а солдатами, офицерами – настоящей воинской частью, готовой принять бой с врагом, отправиться на вокзал.

Громкое, раскатистое «Ура!» гремело на перроне, когда поезд тронулся. И так же отвечали из открытых окон вагонов.

                                              

* * *

 

Утро прошло в томительном ожидании того часа, когда можно будет отправиться к  Крачковским. Тетка, глядя на него, усмехалась глазами, не напоминая об Африке  расспрашивала о проведенном им в имении соседей вечере и о том, кто именно и какими словами предложил Дмитрию отвести всех на большую Троицкую ярмарку, славившуюся показом ученых медведей.

- Да! – выслушав его ответ, соглашалась, улыбаясь. - Такое событие никак нельзя пропустить. Нужно торопиться увидеть своими глазами эту исчезающую радость народного веселья… Приобщиться к нему. Посмотреть на настоящих вожатых медведей, которые по белу свету шатаются только летней порой, а зимой сиднем по домам сидят. На печи греются.

- Жаль, редки стали эти вожатые, много балаганов с иноземными животными последнее время появилось в России. Повытеснили одиночек-медвежатников с городских площадей, оставляя им на промышление лишь сельскую глушь…

Легко перекрестила, подставила для поцелуя щеку:

- Езжай с Богом!

 

Автомобиль вместил всех, и Дмитрий, чувствуя себя хозяином, от которого зависит самочувствие отдыхающих, помчал по шоссированной дороге в соседний уездный город, пугая не только пеших крестьян, из-под руки долго глядящих им вслед, но и заставляя шарахаться от них в стороны дрожки извозчиков. Ограничения в езде, дабы не пугать животных, на провинцию не распространялись, действуя лишь в Петербургских пригородах и ближайших к ним крестьянских землях, и Дмитрий мчал, не нарушая закона, наслаждаясь скорой ездой и упругой прохладой бившего в лицо ветерка. Иногда он ловил на себе внимательный взгляд Елизаветы, по указке матери занявшей место рядом с ним, и севшей вместе с мужем на сидениях за его спиной, лицом к Анастасии и Павлу. До Дмитрия доносился их смех, возгласы и вскрики, среди которых он старался расслышать Анастасию.

  Дыхание ярмарки почувствовалось задолго до приближения к ней. Ведущая к городу дорога была полностью загромождена дрожками, телегами, пешим людом. Автомобилю стоило большого труда пробиться через поток желающих оказаться на месте события. Но все величие происходящего предстало перед ними только тогда, когда они добрались до ярмарочной площади - плотным шатром стоял над ней ярмарочный шум и гомон, высоко поднимаясь над гостиными дворами, торговыми рядами, сараями и деревянными, наспех, на сезон построенными лавками и клетями, над балаганами и палатками, над возами и телегами. Всюду торг, споры, возгласы, крик, прибаутки. Людское неохватное глазом море, волнуясь и зазывая, заполнило все вокруг. Непрерывная круговерть одежд, красок, запахов. Всего навезено и накоплено, все выставлено и ждет покупателя - уральское железо, медь, зерно, икра, рыба, меды, масла, бобровые, куньи и лисьи меха, медвежьи шкуры, яловые кожи, холсты разной доброты, шапки, тулупы, шали, расписные и кованые сундуки и ларцы, телеги и оглобли, мочалы и конский волос, дорогой бархат и дешевые тафтяные ленты, тонкая индийская кисея и грубый фриз, белоснежный батист и посконная холстина…

Крик зазывал, плач шарманок.

Множество мелких ходячих торговцев-лотошников сновало в толпе, предлагая товары:

- А вот мыло, высшего достоинства мыло!

- Бочки, шайки продаем! Для всех гостей, со всех волостей!

- Кому пирожки, горячие пирожки, с пылу, с жару - гривенник за пару!

-  Бритвы аглицкие! Полушали и шали флорентийские! Сукна голландские! Ярь венецианская…

Шумно, пестро, горласто, хмельно…

Балаган с музыкой, балаган со стрельбой в цель, балаган с учеными канарейками, балаган с цирком…

До самых небес взмывали висячие качели, высокие, что пожарная каланча, увитые лентами и гирляндами из живых и бумажных цветов. Скрипели-крутились карусели, плакали шарманки…

Всюду тесно, всюду людно, но особо плотную толпу собрала древняя любимая народом забава - медвежья потеха, которой не брезговали и венценосные правители, и ради которой и прикатил на ярмарку своих пассажиров Дмитрий.

Старые Крачковские, церемонно и многозначительно поручив Дмитрию Елизавету, направились в ближайший трактир, с балкона которого можно видеть всю торговую площадь, наказав молодым, лишь устанут, присоединяться к ним. А те, вмиг почувствовав свободу, словно в воду, нырнули в людское море, ловко протискиваясь между мужиками в скрипучих сапогах, до невозможности намазанных дегтем, нарядными бабами в гирляндах бус, приминающих своей тяжестью праздничные оборки рубах, детьми в пахнущих сундуком ярких нарядах, гимназистами в белых тужурках, городскими в европейских костюмах, дамами с томными лицами под кружевными зонтиками…

Ближе к зрелищу толпа еще плотнее. Павел, скорчив плачущую гримасу, мол, не пройти и не проехать - тут же юркнул под рукой солидного мужчины в чесучовом костюме, ставшего для лучшего обзора на цыпочки, заставив того охнуть от неожиданности и податься в сторону. Следом за Павлом, по его манеру, ближе к зрелищу протиснулись и остальные. Дмитрий с досадой заметил, что разрумянившаяся Анастасия с выбившейся прядкой волос, держа шляпку в руках, оказалась рядом с Павлом, и, даже не взглянув на него, словно в мире его вовсе не существовало, устремила глаза на вожатого с медведем.

Вожатый, обхватив вставшего на задние лапы мощного зверя, тешился восторгом толпы. Ломая его, словно мужика в борьбе, в разные стороны, утробно ухнул и повалил на землю. Ручной, дрессированный, побежденный человеком зверь тут же легко вскочил, вызвав восторженные крики публики. Тряхнув шкурой, шелком блестевшей на солнце, стряхнул с неё золото соломин, и подняв вверх лапы, часто переступая, пошел по кругу. Он остро напомнил Дмитрию боксеров, которые именно так, подпрыгивая и переступая, в знак своей победы поднимают руки.

Мужик в смоляной с кудрявинкой бороде, в рубахе красного шелка, как и полагается быть вожатому медведя, скаля белые зубы, степенно раскланялся публике и,  подняв над головой руки, дал понять, что веселье не закончилось.

Дождавшись тишины, начал разговор:

 - Ну-тка, Мишенька Иваныч, родом знатный боярыч, покажи нам, чему тебя хозяин обучал и каких людей ты на свете примечал!

Медведь, чем-то смахивающий на своего хозяина, как заправский актер, стал показывать пьяного мужика, да так понятно, что толпа захохотала, застонала от восторга.

-  А как девицы-красавицы из-под ручки глазками стреляют, женишков побогаче выбирают? - нахлобучивая на косматую медвежью башку старую соломенную шляпу с пером, давал хозяин другое задание. И медведь в тот же миг, вновь удивительно перевоплотившись, стал походить на толстую бабу. Не роняя с кудлатой головы шляпы,  пошел, косолапя, по кругу, подергивая, будто подмигивая, шкурой на спине. Блестя из-под полей шляпы бусинами глаз, приостанавливаясь перед молодыми мужиками, словно облизываясь на них, захватывая красным влажным языком нос.

Рядом с Дмитрием повизгивала от смеха, вся обратившись во внимание, в зрение, в слух молодая баба в платке с шелковыми долгими кистями. Держа на руках туго спеленутого грудного младенца, она, ни на секунду не прекращая покачивать его, забыла обо всем остальном, отдавшись во власть зрелища. Её долго окликала пожилая женщина, стоявшая почти рядом, но молодка не слышала. И лишь когда пожилая, осердясь, дернула её за рукав, обернулась:

- Да чего тебе? Не мешай… Аль не знаешь - любая душа празднику рада… Посля…

И тут же, будто ее и не отвлекали, весело захохотала, глядя во все глаза на медведя, который уже показывал, как теща для зятя блины пекла, возле печки угорела, и у нее головушка заболела…

Дмитрий смеялся вместе со всеми замечая всех и каждого, и при этом делал над собой усилие, чтобы не схватить весело хохочущую Анастасию за руку, так же, как и стоявшая рядом с ним баба с ребенком, отдавшую себя во власть зрелища, и не увести её из толпы, с ярмарки да и из самого городка, над которым, перекрывая ярмарочный гомон, так плавно и торжественно гудел колокол.

Мужик, показывая в улыбке зубы, вместе со зверем обходил публику, уговаривал на щедрость. Благодарил, а заметив двугривенный, кланялся в пояс, подталкивая своего питомца делать то же самое. И медведь, будто и вправду испытывая, как и его хозяин, признательность, смешно переступая, как можно ниже клонил косматую голову, добро поблескивая на людей бусинами глаз.

Дмитрий выложил на тарелку красную бумажку, с душевным удовольствием принимая от мужика и его питомца поклон, стараясь встретиться со зверем глазами.

Павел, который везде чувствовал себя, как рыба в воде, тут же повел всех к высоко взмывающим качелям, откуда доносились смех и радостные девичьи визги. Первые освободившиеся качели достались Анастасии с Павлом, и Дмитрий, невпопад отвечая и улыбаясь стоявшей рядом с ним Елизавете, смотрел, как они взлетали в небо, зависая там на самой высокой точке, будто стараясь удержаться, зацепиться за небесную твердь, и обрывались вниз, заставляя его сердце замирать и обрываться вместе с качелями.

Елизавету ничто не занимало. Не глядя по сторонам, она, перестав выспрашивать мнение Дмитрия по всякому поводу, сосредоточенно чертила что-то на земле концом зонтика. Дождавшись качель, холодно, словно незнакомцу подала Дмитрию руку в высокой перчатке, досадливо отстраняясь от упавшего к её ногам бумажного цветка, равнодушно взялась за толстые веревки. Но когда Дмитрий раскачал качели, не отводила от него широко распахнутых, словно от страха, глаз. Её серьезное, неулыбчивое лицо, вся ее фигура в платье, стянутом в талии  розовым пояском, излучала ожидание, будто бы она всё продала, всё, что было возможно, заложила и все вместе поставила на заветное число. И ей теперь ничего не оставалось кроме, как ждать выигрыша.

Только выигрыша.

Выигрыша и ничего больше!

 

… В столовой горела лампа, своим белым, густым светом заставляя остро поблескивать высокие вазы с печеньем, густо обсыпанным орехами. Два раза ставили самовар, а они все сидели за столом, поддерживая нескончаемый разговор, вспоминая простые ярмарочные увеселения, в которых все приняли участие. Ласково ухаживая за столом за Дмитрием, Елизавета, казалось, совершенно успокоилась, уверилась в успехе и в том, что прошедший день был необычайно счастливым в её жизни. Анастасия, сидя все также поодаль, слушала Павла, мягко улыбаясь ему в ответ. И чета Крачковских, утомленная и умиротворенная, немного ослабила свое внимание к Дмитрию.

Заговорили об ожидаемом  в августе полном затмении солнца, которое отлично будет видно в европейской части России, за что оно и получило в ученых кругах название русского. Мир замер в ожидании новых открытий из-за того, что на этот раз это редкое явление природы будет необычайно удобным для наблюдения, из-за полосы полной его фазы, которая пройдет над населенными местностями и даст возможность ученым наблюдать за ним в течение получаса. Пресса уверяла мировую общественность, что благодаря этим получасам  будет приоткрыта тайна изменения формы солнечной короны.

Старый Крачковский попросил газеты и, надев пенсне, словно в раздумье стал читать, вытягивая губы трубочкой:

- Гренландия… Затем через Атлантический океан… Пересечет Скандинавский полуостров. Тэ-э-кс... В пределы европейской части России  вступит после полудня… Тэ-э-кс... У нас пойдет следующим образом: Рига, Икскюль, Фридрихштат, Новоалександровск, Свенцяны, Вилейка, Минск, Мозырь, Киев, Канев, Смела, Елизаветград, Горностаевка, Арбатовая коса, Феодосия… Феодосия!...

Отложил  в сторону газету, весь преобразился:

- А что если нам всем поехать в Феодосию? Каково будет, друг мой? – с жаром юности поворотился он к жене. – И восьмого августа в Феодосии, вместе со всей мировой общественностью приобщиться к столь грандиозному событию века? Недурственно! Право недурственно! В Феодосию, господа! Именно в Феодосию! Отметим этим нашим путешествием русское затмение!

- Отчего, друг мой, именно Феодосия? – Капитолина, явно не зная как поступить, оглядывалась на Елизавету.

- Именно она, по мнению ученых, будет наилучшим пунктом для наблюдения! И туда уже направляется наибольшее количество русских и зарубежных экспедиций… Вот. Об этом пишет журнал «Нива». Это замечательно! Вы не находите? Там соберется изрядное общество! – пояснил, еще не успев утратить пыла, Крачковский.

Но вместо ожидаемого им восторженного возгласа согласия за столом воцарилась тишина. Неожиданность его предложения не только не вмещалась, она нарушала ту сложную душевную игру, которая уже жила, наполняя собой все вокруг, и даже сам воздух имения, но все же еще была хрупка и могла исчезнуть, испариться, словно эфир, от любого неверного движения или слова. У каждого участника этой игры уже намечены были свои позиции, подходы, планы. А тут – поездка, которая способна враз нарушить всю эту сложность, всю композицию.

Павел вопросительно смотрел на Анастасию. Елизавета на Дмитрия. Капитолина на Елизавету. А он,  Дмитрий, замерев над чашкой чая, пытался первым уловить настроение Анастасии и только затем дать ответ.

Елизавета, заметив его ожидание, поняла по-своему.

- Как бы я ни любила всё удивительное, папа’, но не лучше ли остаться всем здесь?

- И верно, - успев уже для себя что-то решить, Павел свободно откинулся на спинку стула, - разве мы мало видели сегодня удивительного? Зачем же ехать за ним так далеко? Вот, скажи, Анастасия, что ты знаешь удивительного? Или - что ты таковым считаешь? Неужели как папа’ - солнечное затмение?

Все присутствующие разом посмотрели на нее.

- Туман,– тихим голосом ответила та, чуть подумав и нисколько не смутившись неожиданного вопроса и устремленных на неё глаз. - Туман - самое удивительное, что я знаю.

- Что же в нем удивительного? – строго глянув в ее сторону, спросила хозяйка имения. – Туман… Эка невидаль? Воздух да и только.

И вместе с ней её муж и дочь с одинаково тонкими улыбками стали глядеть на Анастасию.

- Туман несет с собой тишину, – порозовев щеками, но также спокойно начала Анастасия. - Это не воздух. Скорее облако. Облако, спустившееся на землю. Ведь недаром о нем говорят, что туман «спустился». Если вы ранним утром, когда туман еще стоит над озером, пойдете купаться, то сразу заметите, как тепла в озере вода. А лишь стоит ему рассеяться – вода в озере, несмотря на поднявшееся солнце, станет гораздо прохладнее. Это ли не удивительно?

- А еще он тих и загадочен, если не сказать – таинственен, потому что вызывает у всех одинаковое настроение – одиночества, затерянности в мире… Гомер указывал, что туман насылают на людей разгневанные боги за их дерзость, поэтому люди при виде его обязательно грустят.

- А его непрозрачность!? Мудрецы Рима говорили – остерегайтесь тумана, он может скрывать даже то, что не скроешь от богов… Осенью он становится еще гуще, еще белее. Однажды я наблюдала, как в тумане гуляла барышня с собакой. Туман был низкий, с четкой границей. И казалось, что барышня шла по колено в молоке, а у собаки был виден только хвост… 

Весело засмеявшись своему воспоминанию, тут же склонилась над чашкой чая, виновато добавив:

- Если это воздух, то особый, удивительный воздух…

 

Вечер подкрался к земле, но оставался жарким и душным, как жарок и душен был летний день. Отужинали поздно. Отъехав на приличное расстояние от имения, Дмитрий оставил машину и вернулся пешком. В барском доме уже погасили огни, и все давно спали. Он пробрался в сад, и, прислонившись к дереву, глядел на темное окно отведенной для Анастасии комнаты, готовый плакать от счастья, как мальчик. И только когда караульщик трижды ударил в чугунную доску, кинув последний взгляд на окно, медленно, словно ожидая тихого оклика, пошел к машине, не замечая на своем лице улыбки.

 

                                               * * *  

 

Его притягивала личность атамана не только тем, что удивляло многих: то, что дед атамана, известный всей России декабрист, прославился своим желанием уничтожить монархию, а он, его внук, не жалея жизни, сражается за монархическую империю. Дмитрий уже знал многому разницу и мог судить - атаман сам по себе был незауряден и выгодно отличался от остальных, ставших во главе Белого движения, людей: не играл в карты, не курил, не пил, не был замешан в скандальных любовных похождениях. Его поведение свидетельствовало, что он осознает, как важен его пример. Поведи он себя иначе, быстро пришло бы время, когда мало будет его приказа. Заведи он себе походную кралю, начни пить, и весь отряд пойдет пить да гулять. Сначала, конечно, втихую, а потом пустились бы и в открытый разгул.

Но, в тоже время, он не мог не понимать, что личный пример в царящем повсюду хаосе, в котором ежечасно попиралась законность, порядок жизни да и сама жизнь ничего не стоила, не слишком надежная защита. Но образцовая дисциплина,  форма, сохранявшая все атрибуты, присвоенные партизанскому отряду Анненкова при его формировании еще в пятнадцатом году - все это не могло не вселять надежды на успех даже у обезверившихся. Между анненковцами будто бы и не было революции – просто части несут тяжелую боевую службу, и их атаман является образцом храбрости, исполнения долга и солдатской простоты в походной жизни.

В дивизии атамана были не только сформированные на германских фронтах полки партизан, но и служило много добровольцев из штатских, учившихся венному делу в жарких боях, и бывших красноармейцев, переходивших к нему целыми ротами. Даже его личная охрана наполовину состояла из перебежавших от красных.

Сам Дмитрий лично смог оценить молодого атамана, когда после тяжелого поражения прибыл к нему вместе с остатками армии Дутова. Через Голодную степь  они отступали к китайской границе и свалились к нему в расположение, бившемуся с частями красных на Семиреченском фронте, как снег на голову.

Голодные, отощавшие, больные тифом. В обозе много женщин, детей. Пришли, ведя за собой преследователей, как обессиленная кляча приводит за собой стаю волков.

Даже во времена побед казаки Дутова отличались низкой дисциплиной, а после разгрома это и вовсе была не армия - падший Вавилон. Повозки, сани, едва бредущие кони, верблюды. Вперемешку офицеры, солдаты, казаки со своими семьями. Все ужасно, все страшно и безысходно. Людским морем управлял не атаман, следовавший по бездорожью степи поодаль от своей армии, а холод, голод и тиф. Все были озабочены лишь тем, чтобы к ночи найти съестное и немного поспать в тепле, чтобы на следующий день хватило сил продолжить мучительный поход.

Голодный поход.

Еда – мука, разболтанная холодной водой, да и такой не всем хватало.

Казалось, что во всем мире ничего не осталось, кроме снега, холода и мучений. Все вокруг мерзло, коченело, стонало и хрипело на тысячу ладов, словно ежесекундно прося пощады и еще более заставляя чувствовать страх и безысходность.

Позади – смерть. Впереди – неизвестность и смерть.

Бросали патроны, винтовки, пулеметы.

И мертвых.

Мертвых бросали так же, как и ставшее обременительным оружие. Чуть оттащат в сторону и оставят коченеть. Даже не присыпят снегом. Нет сил. Все измучены, а сердца так переполнены страхом, что не дрогнут при виде мертвеца на руках у вдовы с малыми детьми. Лишь отведут глаза, страшась мысли самим остаться обочь дороги, и бредут жальше. Ни чужая смерть, ни крики по покойнику не в силах были остановить это угрюмое людское движение

Их отход никто не прикрывал. Некому было прикрывать.

Счастье, что преследовавшие их два полка кавалерии красных были в таких же условиях. Голод, холод и болезни оказались единственной верной охраной отступающим.

Так что он знает разницу. На своей шкурке узнал и испытал, что такое командир, и как много значит его поведение, личный пример, и подвиг.

Дутов, как и все его войско, был обессилен, подавлен. Добровольно подчинившись молодому атаману, сославшись на усталость, тут же уехал с гражданской женой в теплый Лепсинск, ведать административными делами. Истощенные, измотанные оренбуржцы, разбитые сознанием бесцельности своих мучений, матюгались, передавая друг другу разговор атаманов:

 - Он устал! Но он командовал, а мы кровь проливали! Он ехал на лучших конях и в повозке, а мы пеши шли и куска хлеба не имели! Мы устали не меньше его…

Жаждущие отдыха и не желающие воевать открыто роптали, не признавая над собой ничьей власти, кроме власти своего атамана. Такие разговоры вели к непослушанию, развалу. Как первая его примета, из оренбуржцев за границу побежали  генералы со своими штабами. Затем - полковники. Нужны были решительные меры. Расстрелянные два полковника и три казака своими жизнями заставили умолкнуть остальных.

Все поутихло, но еще более приуныло.

Дмитрий, чудом не заболевший, но измученный и оголодавший, более похожий на живой труп, чем на добровольца, понимал, что такие настроения не могут радовать принявшую их сторону. Он и сам все чаще и чаще гнал от себя съедающие его изнутри мысли о большой ошибке, совершенной им -  когда он решил перебраться в мятежный, не подвластный большевикам Оренбург.

А ведь мог бы добраться до матери, тетки, а там рывок - и Европа.

Если бы все вернуть… Остаться с Анастасией…

Обнять, прижать к себе – крепко-крепко, чтобы её нельзя было у него отнять никому, да так и замереть вместе с ней под жгучим солнцем на том дальнем полустанке  возле зарослей пыльных, изодранных лопухов…

 

                                                 * * *

 

Елизавета, мягко шурша дорогим шелком, шла рядом и говорила, чуть задыхаясь:

- Вам ничего обо мне не известно, а я очень люблю серьезничать, Дмитрий, и, говорят, серьезное мне к лицу.

Требуя от него подтверждения только что ею сказанному, игриво, но в то же время властно, заглянула в глаза:

 -  Может быть, вам трудно в это поверить, но я люблю говорить серьезно: об астрономии, философии, о путешествии к Южному полюсу, открыть который отправились несколько экспедиций…  Я бы сама хотела добраться до открытых только что новых русских владений на севере. Побывать на острове цесаревича Алексея, взглянуть, пусть даже издалека, на Землю Императора Николая…

Подождала немного, словно давая Дмитрию время собраться с мыслями, и тут же, не в силах понять его молчаливого замешательства, почти приказала:

- Начинайте, пожалуйста. Серьезное - моя страсть. А вы нынче рассеянный до дерзости. Отчего?

Дмитрий с раннего вечера, лишь только приехал к Крачковским, не видел ни Анастасии, ни Павла. Прямо во дворе его встретила Елизавета – нарядная, торжественная, велела составить ей компанию и повела на прогулку, которая оказалась бесконечной. Всякий повод вернуться, какой бы Дмитрий ни придумывал, игнорировался или безжалостно высмеивался Елизаветой, казалось, стремившейся увести его от имения как можно дальше. Вот уже солнце село, превратив деревья в темные призраки, и сладкий запах цветов, что прятались в глубине парка, окутывал его дымкой очарованья, заставляя сердце сладко тосковать, а он все еще оставался в плену у Елизаветы.

Вдыхая запах цветов и прислушиваясь к ночной тишине, остановились у дальней скамьи.

- Я бы вам хотела сказать кое-что.

На губах у Елизаветы улыбка, но в голосе тревога, и Дмитрий, будто предчувствуя, что сейчас произойдет что-то непоправимое, сделал от нее шаг в сторону, предостерегающе подняв руку. Но Елизавета стремительно подошла к нему:

- Я люблю вас, я с ума схожу от любви… Я люблю вас…  люблю вас… люблю…

Дмитрий глядел на побледневшую, замеревшую в ожидании ответа Елизавету с удивлением. Не ослышался ли? И поняв, что услышанное было именно тем, совершенно ему ненужным признанием, вызвавшим в нем лишь горечь сожаления, судорожно провел рукой по лицу, словно её слова принесли ему физическое страдание:

- Что вы? Не нужно... Видит Бог, я не думал с Вами шутить. Мне жаль…Очень.

  Прикоснулся к ее руке в кружевной перчатке легоньким, просившим прощения движением, борясь с желанием тут же уйти, убежать от Елизаветы, и зная, что этого нельзя сделать иначе, как смертельно обидев девушку, умоляюще произнес:

- Простите! Но я ничего не могу поделать… Это не в моей власти… 

Елизавета, словно предвидя его побег, порывисто и властно схватила его за рукав, посадила рядом с собой на скамейку.   

– Вы! Вы заставили меня это сказать! Вы появились здесь… А потом… И все было бы замечательно… Разве я в чем-нибудь виновата?

Вскочила со скамьи, и, наклонившись над Дмитрием, гневно возвысила голос:

- А теперь вы говорите, что вам жаль?! И как, вы сударь прикажите, мне теперь жить с этим?

Он сидел перед ней, склонив голову, ощущая полное свое бессилие. Он, дамский любимчик, никак не мог подобрать слов, которых было бы достаточно, чтобы успокоить Елизавету, не ранив её, не оскорбив её сердца. Они никак не находились, потому что он не мог ни ослабить, ни усилить другую любовь, которая жила в нем самом, не оставляя иному чувству ни малейшего шанса.

Ему совершенно нечего было ей ответить.

- Оставьте меня! Оставьте меня… - не дождавшись от Дмитрия слов, сдавленным шепотом выдохнула Елизавета, опустившись рядом с ним на скамью и сжав виски ладонями. И Дмитрию показалось, что в этот момент она заплакала.

В уже сгустившейся черноте сада резко вскрикнула, словно спросонья, гулко хлопнув крыльями, птица, и словно криком своим заставила Дмитрия решиться. Тихо поднявшись со скамьи, поклонился Елизавете:

-  Прощайте…

-  Стойте! Куда вы? Отчего вы решили, что я вас отпущу? Садитесь!  – не заботясь о том, слышит ли её еще кто-нибудь, кроме Дмитрия, вскрикнула Елизавета, заметно даже в темноте сверкнув глазами.

Дмитрий, страдая и от её признания, и от некоторой театральности происходящего с ними, молчал.

Стоял, молчал и жалел её.

Жалел, что не в силах объяснить ей того, что в том, что произошло, его вины тоже нет.

Все случилось без его, без их воли.

И желал, одного – уйти.

- Ах! Право, это невыносимо! – не выдержала, наконец, его молчания Елизавета. – Можете идти. Но не надейтесь, что я вас когда-нибудь прощу!

Торопливо шагая к имению, Дмитрий почувствовал себя мухой, счастливо выпутавшейся из липкой серой паутины. И жизнь тотчас бросилась ему под ноги прямой и широкой дорогой, по которой он заспешил до самых ярко светившихся в темноте окон барского дома, за которыми он надеялся увидеть Анастасию.

На террасе прислуга сервировала стол. Дмитрий, не желая встретить никого из Крачковских, решился на дерзость:

- Доложите Анастасии о моем приходе…

Кровь пульсировала в висках.

- Так ее нет… Она уехала…

- Как уехала? Когда? – вскрикнул он резко, порывисто, точно упал в реку. 

- Да не так давно… Около сумерек.

Оглушенный известием, он спустился с высоких ступеней крыльца,  торопливо, почти бегом направляясь к автомобилю. Услышанная новость заставила его окончательно забыть об оставленной им в парке Елизавете, о ее признании в любви, о своей перед ней вине. Теперь он думал только об одном - удастся ли ему раньше поезда добраться до станции.

И с этим он тоже ничего не мог поделать. 

 

                                                           * * *

 

На Семиреченском фронте находились хорошо сформированные, стойкие части красных, имевшие на вооружении пулеметы и артиллерийские орудия. На протяжении стапятидесяти верст красные вырыли окопы, соорудили баррикады, использовав для укрепления своих позиций и рельеф местности - овраги, холмы и крутые обрывы хорошо вписались в заграждения. Это был самый настоящий фронт, требовавший от белых доукомплектования отрядов добровольцами, прибывавшими к ним из Барнаула и Омска. Были сформированы полки черных гусар, голубых улан, запасной и конно-инженерный.

В один из них был зачислен и Дмитрий.

После Голодной степи он и вовсе переменился. Был холоден, молчалив. От тех офицеров и юнкеров, с которыми Дмитрий перебрался из Москвы в Оренбург, и тех, что примкнули к ним из Вятки, никого не осталось. Кто был убит пулей большевика, кто, изверившись в Дутове, рискуя жизнью, ушел к Колчаку, последние остались лежать в кромешной метели на обочинах дорог. И с оренбуржцами, не доверявшими пришлым и глядевшим на всех, кроме своих, с прищуром, он чувствовал единение лишь в одном – борьбе с красными, и в никакие иные отношения не вступал. А теперь и с анненковцами держался наособицу.

Офицером у Анненкова можно было стать, пройдя все ступени, начиная с рядового. И он, и душой и телом устав от бесконечных невзгод, поражений и потерь, был доволен своим простым солдатским участием в этой, познавшей уже слишком много потерь, борьбе. Его нимало не заботило, как некоторых офицеров, что он будет находиться  в подчинении у вахмистров.

Выбивать передовые части красных из опоясанной окопами, хорошо укрепленной деревни Андреевка начали в самом конце марта, когда земля покрылась белым ковром подснежников, и безмятежно голубое небо зазвенело от брачных песен жаворонков. После долгой перестрелки на окопы красных пустили конницу, которая, махом перескочив через головы красноармецев, не успевших пустить в дело пулеметы, тут же развернулась и перерубила всех шашками. Но победой не воспользовались. Получив известие о большом подкреплении красных, отошли вглубь степи.

Бои затянулись. 

Вытянутая вдоль берега реки Андреевка, основанная, как и ближайщие к ней деревни, не более двух десятков лет назад столыпинскими переселенцами, успела отстроиться и обрасти садами. Добротные саманные пятистенки, огороды в зелени картошки, вольные пашни по черноземным плосковерхим холмам. Опоясанная окопами, она, будучи хорошим плацдармом для противников, неоднократно переходила из рук в руки. С остервенелой ненавистью бились за каждую улицу, за каждый дом, словно лишняя смерть или еще один разрушенный амбар давал каждой из сторон большие стратегические преимущества.

Распропагандированные андреевцы не хотели ни умирать, ни воевать. Но большевики обещали им землю, волю и желанное окончание войны. И они выбрали тех, кто им это обещал, определив тем самым себе противника. И метко его обстреливали, ничего не понимая ни в стратегии, ни в тактике ведения боя, перестав задумываться о том, что обещания это еще не реальность. Мало сожалея о своей, полной тяжелых трудов, прошлой жизни, желая жизни новой, легкой, вольной…

 

Линия неприятельских окопов заволоклась дымком, с обеих сторон началась орудийная стрельба. Напряжение перед боем исчезло, как нечто ненужное, сковывающее движения. Словно гигантским бичом стегнуло железным ударом по воздуху, и первый снаряд запел над равниной. Отвратительно и жалобно заухала картечь, затрещали, методически отбивая такт, пулеметы. Ахнуло громом опять, и красноармейцы, густой ватагой распластавшись в карьере, блестя шашками, пошли в атаку.

Командиры партизанских сотен бросали взгляды то на несущуюся на них конницу красных, то на атамана, словно заговоренного от пуль, видного отовсюду, стоявшего чуть позади полка под зеленью карагача. И только когда красные передними всадниками приблизились шагов на шестьсот, взмахом руки давшего команду открыть по ним огонь.

Тут же, словно от одного только его движения, легким сизым дымком заиндевелась линия огня, затрещали, защелкали пулеметы партизан, страшно закричали люди, и все смешалось в сплошном грохоте боя. Смерть занесла над людьми руку и стала, широко и поспешно размахивая, косить направо и налево. Снаряды, как гигантские бичи, разрезали ряды людей на части, наполняя их растерзанными телами. Стрельба то затихала, то вспыхивала с новым ожесточением.

Солнце остановилось.

Свалилось несколько лошадей и всадников, смешав первые ряды красных, и вот уже они, повернув своих коней, хлынули обратно.

- По отступающему противнику… Стрельба повзводно… залпами… с колена…

- Взвод… пли! Взвод… пли!

Земля ровно и глухо дрожала, полыхало огнем, и даже даль наполнилась звуками разрывов. Ухнула, вновь начав обстрел, дальнобойная артилерия. Воздух стонал от свиста и жужжания пуль, но линия фронта не откатилась.

Невдалеке, видимые глазом, в пологой балке показались спины бегущих в тыл мужиков и к ним на рысях подскакавшие всадники. Видно было как они, размахивая рукой, в которой угадывался револьвер, и горяча лошадей, указывали на что-то бегущим. Несколько пулеметов красных прикрывали отступление, веером посылая необыкновенно точно ложившиеся очереди, но общий огонь красных ослаб. И стрельба аненнковцев уже велась не залпами, а бегло: каждый сам себе искал цель. Между тем, мужики, подгоняемые всадниками, в обратном порядке поодиночке скатывались в балку и, пригнувшись, перебегали ее, пробираясь назад, в свои окопы.

…Бой шел, а они стояли, ждали приказа, наполняясь злостью. Кони храпали грудью, били копытами землю, порываясь скакать.

Неожиданно ухнуло совсем около, и пахнуло кисловатым, горячим дымком. Вздыбились передние лошади. Бухнули две пушки. Следом еще и еще. За линией красных появилось облачко, другое и вдруг все стихло.

«Попал!» – понял Дмитрий.

- Ура! Ура! – пронеслось рядом по цепи и тут же скомандовали:

- Пошли… В атаку!

Широким наметом, с места взяв коней в кнуты, они рванулись вперед, на огонь. Красные, бросая винтовки и подняв руки вверх, побежали навстречу, но вторая цепь их пехоты открыла огонь. С новой силой застрекотали пулеметы, словно анненковцы своим натиском добавили им сил. С протяжными, дикими криками люди бежали навстречу друг другу, то вставая то падая, и снаряды ложились один за другим, и люди валились в дыму один на другого, словно в жуткой, нелепой игре, то опрокидываясь лицом вверх, то зарываясь им в землю, успев выставить вперед тонкие жала штыков.

Все дышало огнем и стонало.

Выскочив на вершину холма, Дмитрий одним взглядом оценил обстановку. Андреевка ему была видна, как на ладони, по прямой ее улице скакали пулеметные тачанки красных. Видимо, решив, что для них Андреевка уже потеряна, они спешили оставить еще грохочущее поле боя, от их побега ничуть не уменьшившееся в размерах, бросая и само село, и бегущих им вдогонку красноармейцев.

Конная группа партизан, человек двести, широким наметом бросилась следом за ними, и Дмитрий, не опуская взнесенной для удара руки, рванул коня.

- А – а – а, - застонало по линии.

- Ги-и-и, – разрасталось вширь.

- Ура-а-а! – прокатилось в тылу.

Партизаны живой волной, сметая всё с пути, припав к горячим коням, кровавым наметом мчались по селу, а навстречу им били по глазам вспышки разрывов, свистели пули, впиваясь в мягкие стены домов и отщелкивая щепки с заборов. Ветер гудел в ушах, и кони распластались в воздухе, чудом угадывая невидимый в кислом пороховом дыме путь.

Сидоренков на полном ходу с пикой наперевес ахнул в самую гущу, за ним ураганом Дмитрий, рубанув с плеча высокого всадника в кожанке. Что-то плюхнуло на землю, и, подсаженное пикой Сидоренкова, в воздухе мотнуло сапогами.

-Ги-и-и!!! – застонало опять вокруг, и подоспевшие к ним партизаны врезались в гущу сбившихся в страшной схватке тел. И вот уже, роняя людей, широкой дугой устремились со всех сторон партизаны в село, и пели уже их пули, осыпая мелькавшие силуэты скакавших красноармейцев.

Дмитрий рубил с упоением, словно на учениях -  слева направо, сверху вниз и справа налево. И воздух, которым дышал, кроваво обдирал горло и казался горячим, как и раскаленная в руке рукоять шашки.

Где-то трещали беспорядочные винтовочные выстрелы, частили пулеметы, высоко, порывисто хлопая, проносились снаряды и лопались далеко за спиной. Неожиданно сбоку мелькнули красноармейцы с пулеметами, и земля под ногами заметалась и запрыгала, словно живая, обдавая комьями рыхлой грязи. Качнулось вдали раздутое ветром красное полотнище и рухнуло вниз.

А люди бежали, бежали…

Не слыша ни снарядов, свистевших уже высоко, ни свиста пуль, они грудились, нажимая на спины передних…

Когда все стихло, жаворонок, замерев в одной точке высоко над головами людей, запел-запереливался на высокой сладостной ноте. И чудно было слышать и его пение, и эту тишину, воцарившуюся почти вдруг, почти внезапно, и смотреть воспаленными глазами, как над степью в розовых лучах заката медленно, широким пологом, оседает пыль…

 

Тюрьмой служил низкий, с забранными железом окнами, амбар. Забитый до отказа людьми, он сулил офицерам военно-полевого суда много работы. Раненые и здоровые, молодые и старые – все без разбору, захваченные по окопам, прятавшиеся по погребам, убегавшие напрямки без дорог в остававшуюся под красными ближнюю Колпаковку, ожидали в нём своей участи. Стоя в карауле, Дмитрий слышал стоны и громкие вскрики раненых, приглушенный говор до конца не веривших в своё отчаянное положение людей, ловил стрелявшие в него из темноты амбара ненавистью взгляды.

Большинство мужиков шло под порку, но все чаще прибегали к расстрелам, как к крайнему средству воздействия, перед которым все были равны - большевики и сочувствующие, солдаты и офицеры, митингующие и комиссары. Точкой опоры для вынесения приговоров было определение самого факта установления советской власти, как события незаконного - происшедшего без поддержки армии, казачества и народа. Это делало казни белых персональными - по приговору суда, а не повальными, какие бытовали у красных. Смертный приговор военно-полевого суда подлежал утверждению лицом не ниже командующего армией – и это тоже давало несколько лишних часов жизни, за которые всякое могло произойти.

Дмитрий, дождавшись смены караула, не ушел спать, приткнувшись где-нибудь на уцелевшем сеновале, а пошел побродить по разбитой снарядами округе в опоясках опустелых окопов.

Хотелось тишины.

Хотелось быть подальше от криков, стонов и плача.

Он шел без цели, без разбора, напрямик к высокой с отвесными боками горе, с которой атаман не раз рассматривал деревню в бинокль.

Все вокруг глазу человека, выросшего в окружении лесов, было непривычно –пожухлая под солнцем трава, редкий кустарник в ложбинах, заросли курая вперемешку с седыми метелками полыни. Величественные Тян-Шанские горы, стеной загородившие полнеба, прикрывали свои белоснежные вершины голубой дымкой. Их штурмовал, давая имена, Анненков. Гора Императора Николая II, гора Казачья, гора Ермака Тимофеева… Томясь в ожидании наступления, казаки разглядывали их шпили, до их атамана никем не покоренные, прикидывая до них версты. Сквозь чистый, как кристалл, воздух хорошо были видны глубокие ущелья, снежные склоны и лесные заросли. Дмитрий поймал себя на мысли, что хорошо бы оказаться где-нибудь там, высоко в горах. Лечь под  шатер вековой ели и уснуть…

Жаркое солнце припекало затылок. На одном дыхании он взобрался на вершину холма и остановился, словно наткнулся на неведомую преграду.

Идти дальше было уже некуда и незачем.

Прямо сверкала прохладой река, бежавшая по глубокому, будто нарочно, для большего комфорта, вырытому устью. Противоположный берег её, картинно разлинованный полосами красной, синей и белой глин, пестрел черными точками гнезд речных ласточек. За рекой узкой полосою тянулась степь, версты в три, а дальше опять плотным строем вставали холмы. На небе ни облачка, и воздушная разогретая синь колебалась над землей, позволяя разглядывать каждую пядь до самых редких, по краю холмов, черноствольных деревьев. Все было так спокойно, что нельзя было и подумать о том, что каждый миг по этой идиллии бесконечной лавиной могут хлынуть всадники, и все окрасится теплой кровью.

Он застыл, глядя в простор. Было так тихо. Только кузнечики звонко трещали, взлетая на воздух.

И не уходил бы отсюда. Лежал бы, никем не замеченный, пока не вытравилось, не исчезло из памяти все, о чем он никому бы не пожелал помнить…

Прячась от солнца, прилег под рваную тень черноствольного одинокого карагача, подмяв под себя успевшую высохнуть, но все еще душистую, упругую траву, прикрыл глаза.

Так жарко и так тихо…

И вдруг ему послышался тихий, но явственный шорох. Кто-то явно подкрадывался к нему. Не открывая глаз и не осознавая размера опасности, по давней привычке фронтового человека, всякую минуту ожидавшего смерть, выбросил крепко сжатый для удара кулак.

Отчаянный визг, так похожий на безысходный плач ребенка, оглушил его вспугнув тишину. Маленький, с темным пятном по спине, щенок мелькнув розовостью голого пуза, распластался от него шагах в трех.

Оглядывая его дрожащего, с беззащитно повислыми ушами, чувствуя к нему острую жалость и боясь напугать его резким движением, медленно подходил к нему, приговаривая:

- Как же ты здесь? Как же ты?.. Экий ты, глупыш…

Щенок, перестав визжать, но готовый в любой момент к бегству, замер, оглядывая Дмитрия темными бусинами глаз. И лишь тот осторожно прикоснулся к его теплой от солнца вислоухой голове, как он тут же ткнулся в его ладонь, прерывисто, как ребенок после плача, вздохнув, словно, наконец, нашел надежное для себя укрытие.

Дмитрий обрадовался забытому в кармане сухарю, завернутому в замусолившийся от долгой носки клочок бумаги, разломил его на части и внимательно наблюдал, как жадно ел кутёнок, заботливо подставляя оброненные крошки под черную пуговку носа.

С щенком за пазухой, звякая шашкой по камням, спустился к роднику, бившему у подножья горы, и припав к нему, долго пил холодом ломившую зубы воду, следя глазами за бьющими из-под земли фонтанчиками, искрившимися золотыми блёстками.

Глубокое место в реке нашел сразу. Дмитрию нравились местные речки с их чистой, что слеза, водой, каменистым дном и берегами в обкатанной водой галькой. Быстро разделся, посадил на одежду щенка и кинулся в воду. В несколько взмахов пересек невеликую речную глубину и плавал по кругу, понимая, что другого купания в его жизни может не быть вовсе. И когда, чуть обсохнув, тянул из-под безмятежно уснувшего щенка сапоги, услышал так хорошо ему знакомое, но такое невозможное, чтоб вот так он мог услышать это сейчас и здесь, мерное попыхивание мотора. 

Дмитрий знал - езда на автомобиле была страстью молодого атамана, который не только лихо ездил, но и сам накачивал воздух в камеры и надевал бандажи на колеса. Однако никогда не видел его за рулем. В очках для езды, в плотной, прижимающей уши, кожаной шапке, атаман был почти неузнаваем. Скорее, он узнал его только по сидевшему на заднем сидении Дуплякову – ординарцу атамана из красных, обязанного атаману жизнью.

В самые первые по прибытии дни Дмитрий услышал рассказ о Дуплякове, поразивший его мальчишеской способностью атамана безотчетно, разом довериться красному:

- Дупляков рубаху на груди рванул да и стоит, ухмыляется, на нас смотрит. И мы стоим, ружья наизготовку, приказа ждем. А он стоит и над нами смеется. Стоит, подлец, под винтовками и зубы скалит. Говорит нам с усмешечкой -  не робей, ребята, я вашего брата много пощелкал, теперь мой черед пришел. Стреляй, не дрейфь… Ну, атаман видит такое дело, даже головой покрутил, взял и помиловал его - заменил расстрел жизнью… И вот, теперь Дупляков повсюду за ним следует, все равно что тень…

    В армии Анненкова все офицеры и солдаты обращались друг к другу на «ты». Это не нравилось Дмитрию, но все же было из разряда мелочей, которые он принимал, не задумываясь. Торопливо обувшись и проверив выправку, Дмитрий, выскочив на полотно дороги, свел каблуки, резко и коротко склонил голову:

    - Брат-атаман…

    Среднего роста, красивый, жилистый, с падающим на правую бровь чубом, атаман, ничуть не удивившись встречи в безлюдном месте, глядя в упор, подошел к нему почти вплотную. Прямой с горбинкой нос, темные, пронзительные глаза, тонкие губы. Не казак по рождению, он, как и все его партизаны, носил казацкий чуб.

    - Мне про тебя говорили. Ты Пажеское закончил? Хотел с тобой немного пофехтовать. Я, брат, хорошо когда-то фехтовал. Даже преподавал фехтование.

И не дожидаясь ответа, спросил, указывая на гору, с которой Дмитрий только что спустился:

- Поднимемся? Эта гора знатная. Отмечена на карте и название своё имеет - Золотуха. Удобна для обзора, и я ей не раз уже пользовался…

По тропинке, выбитой ногами до желтой глины, перечертившей светлой полосой почти отвесный склон, поднялись быстро. Дмитрий, соблюдая субординацию, молчал, немного взволнованный неожиданно выпавшей возможностью оказаться наедине с человеком, в котором теперь собралась, сконцентрировалась вся его надежда. Остановились на самой вершине.

Клонившееся к заходу солнце успело исчертить низину длинными черными тенями. Их отбрасывали и брустверы окопов, разбитые и опаленные огнем хаты, разрушенные укрепления, сложенные в штабели мешки с песком. Само село из-за отсутствия в людской суете улиц женских и детских силуэтов - признака мирной жизни и благополучия –  выглядело нежилым и опустошенным, несмотря на верховых, повозки и мельтешение фигур с винтовками за спинами.

Сверху хорошо было видно, как ординарец атамана, сдвинув на глаза черную бескозырку с белой выпушкой, удобно устроился в автомобиле подремать, возле колес которого, пугливо их обнюхивая, вертелся найденыш Дмитрия.

 Анненков не разглядывал округу, он смотрел в бинокль на величественную громаду синих гор с белыми остроконечными шпилями вершин, временами отмечая что-то в планшете:

- Форму давно одел? – наконец оторвавшись от бинокля и застегивая планшет, полюбопытствовал у Дмитрия, и тут же по-приятельски добавил. – Я как в восемь лет ее одел, уже не снимал…

По отвесной крутизне горы к роднику спустились стремительно – словно кто-то, не давая приостановиться, толкал их под колени. Сняв кожаную кобуру с револьвером и стянув через голову гимнастерку, атаман, как только что делал Дмитрий, припал к роднику. Дмитрию хорошо была видна пульсирующая голубая жилка на его смуглом виске, перетянутом розовой вмятиной от тесного шлема. Но не эта по-детски пульсирующая голубая жилка, так предательски выдававшая в боевом генерале молодость, уязвимость и незащищенность, поразила Дмитрия, а то, как атаман, напившись, по-мальчишечьи мотнул головой, отряхивая намокший чуб.

Ухая и фыркая от удовольствия, умылся, брызгая из родника горстями себе в лицо. Крепкий молодой торс, часто испещренный шрамами, татуировка причудливо извивающейся, со спины на грудь, змеи, и Адамовой головы на солнечном сплетении. Такие татуировки делали, пренебрегая смертью, в случаи поимки красными подписывая себе неотвратимый приговор, многие его партизаны. Все уязвимо, молодо, от голубой жилки на виске, набухшей и сильно пульсирующей, до остро выпирающих на спине лопаток, но вместе с тем, говорившее о силе, недюжинной выносливости. Заметив на себе взгляд Дмитрия, Анненков, прищурившись на клонившееся к вечеру солнце, усмехнулся:

- Шрамы напоминают нам, что наше прошлое всегда с нами…

С легким вздохом, говорившим, что еще бы постоял так, побыл, понежился да вот, нельзя, стал натягивать расшитую по рукавам серебряными гусарскими узлами гимнастерку. 

- Прошлое всегда с нами – под этим подпишусь. А будущее? Есть ли у нас будущее или мы навсегда останемся в прошлом? – и  как командира, и как человека, знавшего гораздо больше, чем он, и, в то же время, почти ровесника, спросил атамана Дмитрий.

Тот, посуровев лицом, глянул на него немного сбоку, медлил с ответом, словно подбирая слова. Ответил лишь одевшись и проверив выправку:         

- Если ты о нашей победе, то в великой смуте, что называют гражданской войной - нет и не может быть победителей. Это также верно, как то, что мы сейчас с тобой здесь стоим. Цель смуты – нанесение как можно большего ущерба России. Это трагедия народа. И все участники этой трагедии - жертвы. Мы все – и красные, и белые – мы все жертвы, хотя друг друга ненавидим. И мы все проиграли нашу великую страну…

- От такой истины нас никто не освободит. Она тоже всегда будет с нами, как и наши шрамы...

Энергично тряхнул еще мокрым чубом:

- Но я все же не теряю надежды. Я не теряю своей надежды ни в людей, ни в наше будущее, и знаешь почему? Потому что тайное обязательно станет явным. Станет явным, кто из нас Каин, а кто Авель. Обязательно станет!

    Тоном отделяя только что сказанное от насущного, переменил тему:

    - Не надоело в солдатах ходить? О тебе докладывали – воюешь хорошо, так что вскоре получишь повышение. Офицеры мне нужны позарез…

    Разве Дмитрий и сам не знал, что у них, кроме надежды, ничего не осталось. Надежды на немыслимое - на встречу со своей прежней жизнью в своей прежней стране. А теперь и сам генерал подтвердил все его худшие опасения. Дмитрию даже поверилось, что, и он, этот легендарный человек, стоя там, на вершине Золотухи, также задавал себе вопрос – «Неужели?»

    Неужели эту изрытую окопами, взорванную снарядами,  сожженную пожарами землю окропит дождь, омоет половодье, укутает снег, высушит ветер, и жизнь на ней продолжится...

    Неужели без нас?.. Без меня?..

    И так же, как и Дмитрий, не в силах найти на него ответа, зная, что жизнь эта будет не такой, какой должна была быть или могла бы быть, но все же пойдет, не остановится, сама собой расставляя все по местам.

    По местам, без них…

    Как по мановению невидимого дирижера, враз и невыносимо громко затрещали кузнечики, словно поставив перед собой цель - своим пением заглушить заботы и невеселые мысли людей. И Дмитрий, очнувшись, вытянувшись в струнку, как и положено в армии атамана, четко ответил своему генералу:

    - Благодар, брат-атаман!

                                                

                                                 * * *                                    

 

Марковец – так называли тех, кто отстаивал традиционные устои имперского русского государства, по фамилии одного из известных людей Российской империи, трагично начавшей двадцатый век с революционных потрясений.

Близкая гибель государства и ранее была видна многим. Её не замечали разве только те, кто спал или ослеп, читая газетную стряпню. Революция, готовя могилу не только старому режиму, но и миллионам ни в чем не повинных граждан, вещала и со страниц газет, и с думской трибуны. Даже оттуда открыто клеветали на императрицу, не получая в ответ ничего, кроме молчания. Развал государственности дошел до того, что в Думе встречали аплодисментами публичных оскорбителей министров, а граф Бобрянский во всеуслышание назвал министра внутренних дел Протопопова царским холопом. И министр великой империи удовлетворился разъяснением оскорбителя: тот, называя его холопом, не хотел оскорбить его лично…

Разве что, Государя…

Тогда Дмитрия, в отличие от матери, нисколько не ужасала наглость и резкость прогрессистов, и не раздражала нерешительность законной власти перед обнаглевшей столичной «общественностью». И теперь, вспоминая, ему оставалось лишь запоздало сожалеть об этом.

А мать никогда не потакала духовной расслабленности обезумевших от жажды власти прогрессивных людей, прикрывающихся словами о благе народа, и как чуму разносящих презрение, якобы, только к государственной власти, но на деле - к самой России. Услышав историю о министре Протопопове, она прервала восторженную рассказчицу на полуслове, встала из-за стола:

- Знайте, господа! Увидели грязь, увидим и кровь!..

И тотчас ушла, не простившись.

Дмитрий не разделял ее боли от случившегося, и на правах взрослого сына улыбался ее юношескому поступку. Подумаешь, лягнули никчемного министра. Но мать, глядя на него глазами провидицы, будто зная, какая участь ожидает его впереди, печалилась:

- Служить верно Государю, стране - это был идеал. Идеал, стоящий жизни. Герои, отдавшие жизнь за это - чистые и душой, и телом. Таким был твой отец, твой дед и многие их товарищи. Боже мой! Боже мой! Как жаль всех нас! Как низко мы пали! Мы потеряли уже эту чистоту, за которую и жизни не жаль... Все изменилось… Неужели мы отдадим родину этим червям, разъедающим вскормившую их страну?

И он увидел своими глазами, как это произошло.

Как быстро это случилось! Как быстро случилось невозможное…

Братание с противником, понимание неотвратимости последующих за этим еще более страшных и разрушительных для страны событий привело его к мучительному осознанию и своей, порой, выглядевшей невинной, предательской службы на алтаре общеинтеллигентского расшатывания Родины. Разрушения ее святынь, завоеваний, достижений.

Всего, что дорого, ценно, любимо…

 

Обликом Марков напоминал первого русского императора. Дворянская честь, национальная мощь и прямодушие этого человека, качества, которые прежде оставляли Дмитрия безучастным, теперь трогали, окрыляли. В сходстве Николая Евгеньевича с Петром Дмитрий видел знак судьбы и уверенность в победе правых.

Правых - и по правде своей. Не замешанных ни в терроре, ни в расстрелах, ни в подрыве государственной власти, ни в измене, ни в получении денег от иностранцев. А в такого рода служении иностранным правительствам состояли все их противники – от октябристов и эсеров до социал-демократов.

Еще на фронте он знал где будет, если выживет. Если выживет - его место в рядах правых. Рядом с Марковым. Он был уверен, что такой человек не будет бездействовать. И если Дмитрию суждено умереть, то он должен умереть так, как сделал это его отец и его деды – за Веру, Царя и Отечество.

А не за Временное правительство…

Но до того, как он найдет Маркова, он должен увидеть Анастасию.

Где ее искать - Дмитрий знал. В здании новой московской телефонной станции. О том, что она там работает, не раз упоминали в имении Крачковских. Во время войны все телефонные станции переходили в ведение военных, и их служащие автоматически считались на военной службе, лишаясь права без веских на то оснований оставить свое место. Этот факт премного утешал Дмитрия.

В первый же свой день в Петрограде он начал дозваниваться до Москвы. Далекий голос барышни терпеливо объяснил ему, что из тысячи телефонисток, служащих на станции в несколько смен, найти Анастасию не легко. Для этого нужно знать не только имя и время её смены. И, боясь огорчить его еще более, добавила:

 - Вам лучше приехать в Москву, хотя нынче это тоже очень непросто…

Он и не мечтал тот час найти Анастасию, но отчего-то долго сидел, не кладя трубку на рогульки рычага, слушая в ней какой-то неясный шорох и чей-то голос, настойчиво кричавший в недосягаемом далеке: 

- Шестнадцать пудов по рупь сорок копеек. Что? Шестнадцать пудов по рупь сорок копеек…

 

Петербург, переименованный с началом войны в Петроград, изменился до неузнаваемости, и это было для Дмитрия полной неожиданностью. Столица государства российского стала похожа на стан кочующих дикарей – повсюду рыскали грязные, серые оборванцы в распахнутых шинелях, выдававшие себя за солдат. По мостовым в разные стороны шагали солдаты с винтовками, а часовые на своих постах сидели на стульях, с папиросами в зубах. Все щелкали семечки, и улицы были покрыты шелухой. Всюду ели и спали, всюду валялись отбросы. Невский превратился в неряшливый толкучий рынок. По вечерам даже  на главных улицах не вспыхивали фонари, в домах не загоралось электричество. В бывших придворных экипажах с худыми от бесконечной гоньбы лошадьми катались какие-то странные люди, одетые, как Керенский, в кожаные рабочие куртки.

Он оказался модник, этот Керенский, явившись впервые в общее собрание Сената в кожаной куртке, задав своим последователям этот тон. Рассказывали о нем удивительные, говорившие о многом, мелочи – долго, с потрясыванием, жал руки швейцарам и сторожам, но не удостоил и общим приветственным поклоном сенаторов, среди которых были известные ученые. И вот теперь повсюду эти кожаные куртки…

Дмитрий бегал по городу в поисках знакомых, особенно офицеров, вернувшихся с фронта. Искал, спрашивал, стараясь точнее узнать о Маркове и об иных, не желавших мириться с происходящим. Разруха, как сказочный дракон, день ото дня росла прямо на глазах - трамваи стали ходить еще реже и были так переполнены, что лучше было идти через весь город пешком. Извозчики и вовсе были редкостью. Но то и дело он видел в разных направлениях мчавшиеся царские автомобили, уже донельзя обшарпанные, и сидевших в них самодовольных, никому не известных дам. Сквозь крики и брань, он пробирался по нескончаемо многолюдным улицам, наполненных солдатами, рабочими и какими-то неведомыми людьми, одетыми в солдатские шинели нараспашку –  по повадкам которых было видно, что они хозяева положения. Но что особенно угнетало Дмитрия, так это то, что никто не давал о происходящем никаких сведений. Все пользовались только слухами, по которым батальон георгиевских кавалеров был уже в пути, и под городом уже дралось большое войско.

Если бы это было так…

- Что ты, дорогой! - мать не могла оторвать от него своего исстрадавшегося взгляда. – Теперь в городе хорошо. Пальба и пожары прекратились…

- Хотя… Все бы ничего, пусть ходили бы со своими кумачами и не работали, но есть еще товарищи экспроприаторы, которые, якобы, для патриотических обысков контрреволюционеров, делают по ночам налеты. Так что неприкосновенность жилищ, о которой столь много кричали враги самодержавия, стала совершенно необеспечена.

Грустно улыбнулась и добавила тихо, сосредоточенно:

-Ты, Митя, не выходи к ним, если придут… Словно тебя здесь нет… Ради меня, дорогой…

 

Три дня в Петрограде, вместе с радостью от встречи с матерью, причинили ему столько невыносимых страданий, что, порой, он приходил в полное недоумение от вида происходящего прямо на его глазах и отказывался этому верить.

Он думал, что только на фронте распропагандированные солдаты убивали офицеров, но и на улицах его родного города на них шла облава. Под видом разоружения у него на глазах, очень быстро, всеми своими повадками выдавая большой в этом опыт, окружили седого, раненного в ногу полковника, одной рукой опиравшегося на костыль. В одно мгновение десятки рук схватили полковника за локти, руки, плечи, сбоку и сзади, лишив его возможности защищаться. Со смехом и грязно ругаясь, отобрали у него Георгиевское Золотое оружие, которое тут же кто-то нацепил на себя.

Это произошло так быстро, что он едва успел выглянуть в выходившее на проспект окно. Сорвался с места, слетел по лестнице, выскочил на улицу. Но уже не увидел раненого полковника, которого скрыла толпа, будто его и вовсе не было.

Плотная, кричащая и улюлюкающая, взбудораженная беззаконием и безнаказанностью - толпа не могла существовать, не питая себя новыми зрелищами. Она тут же окружила, как только что полковника, статного офицера с Георгием в петлице.

Ни один мускул  не дрогнул на лице офицера при виде ряженых, он смотрел на них прямо - в глазах не страх, а презрение. И толпа, чутьем угадывая, что таким же взглядом он будет смотреть и на смерть, насторожилась, этим еще более взбудоражив людей в шинелях распашонкой, плотно сжимающих вокруг своей жертвы кольцо, словно шакалов уже почуявших запах свежей крови.

Дмитрий, продравшись сквозь толпу, стал к офицеру – спина к спине:

- Напрасно Вы, - полуобернувшись к нему, крикнул тот. - Двое – это слишком много для негодяев…

- Скидывай погоны, сволочь… Погоны скидывай… - раздались одиночные голоса, будто пробовавшие ситуацию на ощупь. И тут же, стоявший прямо перед ними переодетый в солдата человек, с длинными, давно немытыми волосами, закричал зло и напористо:

 - Немедля скидывай, сволочь, а то с башкой сдернем…

- Дорогие мои!  - вдруг спокойно, не повышая голоса, заговорил офицер. И толпа тут же стихла, заинтересованно прислушиваясь. - Я не только погоны, я и штаны сниму, и лампасы отпорю, если вы пойдете со мною не на внутреннего врага, которого вы тут разыскиваете, а на врага Отечества… А срывать погоны для вашего интереса? Нет уж… Увольте!

Толпа, явно не зная, как поступить, молча выжидала. Боясь упустить ситуацию, переодетый схватил офицера за погон, рванул к себе. Раздавшийся сухой треск ткани прозвучал для Дмитрия сигналом. Со всего маха, со всей силы, вложив в удар всю накопившуюся горечь последних дней, двинул в лицо ряженому. И тот, высоко взмахнув руками, нелепо, во весь рост, упал, распластав по брусчатке взметнувшуюся серыми крыльями шинель.

На лице испуг, и, вместе с тем, неприкрытое удивление…

И это неподдельное, почти детское удивление выдало, что до этого переодетый не получал отпора и никак не ожидал его.

В толпе весело и дружно захохотали, ослабив свои тиски вокруг неподвижно стоявших Дмитрия и офицера. 

- Александр… - через плечо представился офицер.

- Дмитрий Лазарев – тут же откликнулся Дмитрий, не спуская с толпы глаз, готовясь к рукопашной.

- Приятно, Дмитрий. И Бог нам в помощь!

- Ваше благородие! – перед ними, вытянувшись в струнку, отдавая честь, застыл солдат.

- С фронта? – окинув его быстрым взглядом, спросил офицер.

– Так точно, Ваше благородие! – громко и даже почти радостно ответил ему солдат.

- Молодец! Верен присяге. Благодарю за это.

Солдат, словно ранее боялся отказа, улыбнулся, и тут же плотно придвинулся к Дмитрию плечом. И оказавшись теперь лицом к лицу с толпой, наивно и в тоже время по-молодецки весело выпалил, развеселив Дмитрия с Александром:

- Эх, и махина же! Ажнак в пятках моргнуло!

В толпе тоже рассмеялись, переменились. Стояли, разглядывая, но уже и отступали, давая проход.

- Идем, – тут же отдал приказ Александр.

Точно на смотру шли, старательно чеканя шаг, через открывшийся сквозь толпу коридор.

- Львы, а не люди! Эти покажут крикунам… - одобрительно раздалось со всех сторон. – Были бы все такие, ничего бы не было…

 И вслед им, совершенно этим все запутав, в толпе закричала:

 - Ура! Ура! Ура!

- Веселятся, дураки, - обернулся на них Александр, - думают, все это игрушки…

 

Еще было далеко до арестов по ордерам мнимых контрреволюционеров и расстрелов их целыми партиями, расстрелов разных буржуев по одиночке и группами, до конфискации помещений, до уплотнения квартир, до выселений, точнее выбрасывания на улицу, до дошедших до последней степени нищеты шатающихся от слабости людей, до изможденных детей с блуждающими стеклянными глазами, до полков наемных латышей и китайцев Бронштейна, до террора после убийства Урицкого…

До всего этого еще нужно было дожить.

 

                                                           * * *

 

Дела нанизывались одно за другим, цепляя дни и ночи без разбора, лишая времени на еду и сон. Ночевали в брошенных пустых квартирах, владельцы которых за границей выжидали, что будет дальше с Россией. Занимаясь поиском честных, рисковых людей и денег, сами, хоть и осторожничали, - рисковали. Нужны были люди, способные жертвовать всем ради спасения Государя. Необходимую группу из четырехсот человек собрали быстро. Дело оставалось за деньгами. Для того, чтобы освободить и перевезти из Тобольска, соединившись с чехословаками, в безопасное место Государя с семьей, нужны были миллионы. А находились тысячи. Действовали с промедлениями, задержками, порой, приходя в отчаяние.

- Ну-с, -  собираясь на очередную встречу с богачом или именитым представителем русских верхов, кривил рот в усмешке Марков, - у нас есть еще одна надежда на проснувшуюся совесть…

Изо дня в день посещали они людей, наживших в монархической России огромные состояния, которые их выслушивали, в нетерпении барабаня пальцами по столу, кивали каждому слову и обещали подумать. Но мало кто из них решался расстаться с частью хранившихся в сейфах ассигнаций и ценностей, скрывая свое равнодушие к Государю ссылками на тяжелое время и неизвестность.

Жалели ли они об этом, когда при новой власти, всего через несколько месяцев, они теряли не только содержимое своих сейфов, но и свои головы?

Марков, не взирая ни на чины, ни на отличия, реагировал на равнодушие резко и нелицеприятно:

- Вы, у кого стол ломится от царских милостей, не желаете протянуть руку помощи Государю, находящемуся в руках злейших врагов монархии? Кто же тогда ее заслуживает? Тамплиеры, масоны? Розенкрейцеры? Какой Орден? Кому вы служили или служите?..

Все их визиты до смешного были похожи один на другой. Обычно люди с сановной осанкой встречали их сдержанно, останавливались посередине залы, давая понять, что времени на разговоры с ними почти не имеют:

- Не беспокойтесь, - улыбался Марков. - Я не коснусь истории ни древней, ни средней, ни даже новейшей. Я только коснусь вопроса чрезвычайной важности, государственной важности. Я обращаюсь только к вашей совести, вашему здравому смыслу…

- Понимаю, - прятали глаза бывшие министры, указывая на кресла, предлагая сесть. – Но знайте, я с вами до конца не пойду…

- Вы с нами и в начале не шли, но мы пришли к вам не потому, чтобы укорить, что мы этого шествия не замечали. Мы пришли напомнить, что нужно спасать Государя. И не только кошельком, а даже ценою собственной жизни, пока новоявленные Аттилы не пожрут все человечество…

Марков не отчаивался из-за промашек и не воодушевлялся успехами, тут же стучась в следующие двери:

- Историческая минута призывает повелительно и правых, и левых. Это факт, которого не обойдешь. Это факт - не подлежащий сомнению. Спасти Государя. Это должен быть крик вашей души, ваш святой долг, святая ответственность, которую вы должны нести перед Родиной…

Мрачнея глазами, поддерживая в соратниках решительность, страстно и громогласно объяснял промедление операции:

 - Людей невежественных, легкомысленных, равнодушных ко всему, что не задевает их шкурных интересов, таких людей всегда большинство. И было, и есть… Особенно в рядах придворной знати. Правая фракция государственной Думы насчитывала в своих рядах лишь несколько дворян и ни одного придворного чина, тогда как ряды партии кадетов и членов прогрессивного блока сверкали золотом расшитых придворных мундиров. Так что революция Февральская была революцией господ. Мне передали слова одного француза, который метко выразился относительно наших событий. Во Франции, - сказал он, санкюлоты устроили революцию, чтобы стать сеньорами, а в России сеньоры свергли монархию, чтобы стать санкюлотами… Непостижимо это и для меня. Но самое печальное – это еще не все.

- Помяните мое слово, несмотря на все нами пережитое - это только начало. В силу исторической логики, господская политическая революция развивается в революцию социальную. В революцию простонародья против революционных «господ». Но большая наша беда заключается в том, что не Степан Разин станет их предводителем и не Емелька Пугачев. Руководить ими будет банда, пришедшая к власти обманом и чужой силой, которой ненавистно все русское…

 

В мельтешении встреч, поездок без передышки из Петербурга в Москву и обратно Дмитрию выпало три дня, которые он, рискуя привлечь к себе внимание, провел возле здания телефонной станции, вычисляя замену смен служащих.

Новое здание телеграфной станции Москвы, законченное как раз накануне войны, являло собой последнее слово техники и строительного искусства. По всем качествам ставшее выше стокгольмской станции, считавшейся первой в мире по внутреннему оборудованию и архитектуре. Высокие потолки, массивные колонны. Здание в жару хранило в себе приятную прохладу и долго не остывало в холодные дни. В первый день он попытался расспрашивать об Анастасии служащих, которые, тщательно ощупывая настороженным взглядом его лицо, отвечали, что не знают такой. Но в их ответах и в поведении не было ничего необычного - настороженностью был пропитан не только сам воздух в охраняемом здании станции, но и весь город, который застыл в предчувствии новых перемен, затаившихся до времени под каждой крышей и в каждой подворотне.

Дмитрий почувствовал неладное на следующее утро, лишь только вошел в здание станции - плотный господин, пряча быстрые глаза под низко надвинутым на лоб котелком, небрежно играя тросточкой, ни на минуту не выпускал его из вида.

Проверяя свое наблюдение, Дмитрий, будто в поисках лучшего места для заполнения бланка, поочередно обошел все окошки, в которых принимались заказы. Господин неотступно следовал за ним, также как и он, приняв вид озабоченного заполнением квитанции человека.

Отдав в последнем окошечке заказ на вызов несуществующего телефона в Петрограде, Дмитрий, будто в нетерпении ожидания скорого соединения, направился к кабинкам для переговоров и, распахнув дверцу одной из них, прикрыв ею шпику обзор, стремительно направился к выходу.

Перейдя на противоположную сторону улицы, смешавшись с прохожими, оглянулся – к господину в котелке, озиравшемуся на высоких ступенях станции, подбежали двое, и тут же, получив указания, словно тени, растворились в толпе.

Следуя лишь интуиции, Дмитрий вскочил в пролетку, и, проехав до угла, спрыгнул на ходу, отметив краем глаза черный котелок в обогнавшем его экипаже. Боясь привести сыщика к Маркову, долго петлял по дворам, отсиживался в парке, стоял на сквозняке подворотен. И на третий день был вынужден лишь издали рассматривать входящую в здание станции публику.

Анастасии в ней не было. Как не было больше у Дмитрия ни единого дня, чтобы продолжить ее поиски.

Перевод монаршей семьи в Екатеринбург нанес страшный удар их делу. Нужен был новый план. Новые люди. Дополнительные деньги. Ситуация менялась каждый день. И на душе у них было черно, как смотревшая в окна ночь.

 

…По разоренной, но все же действующей железной дороге, как основному средству быстрой переброски войск для противоборствующих сторон и от этого хранимой теми и другими от полного разрушения, в людской тесноте переполненных вагонов, в гомоне и криках, рискуя на каждой станции нос к носу столкнуться с жаждущими полнейшего истребления контры матросами в декольте тельняшек или стать объектом внимания красноармейцев в обмотках, Дмитрий с группой офицеров пробирался в Петроград. Стараясь быть незаметными среди измученных баб, растерянных стариков и плачущих детей, они, не выпуская друг друга из виду, держались поодиночке. Роковое известие о гибели Государя стало для них подобием вынесенного им самим смертного приговора. Застыв на полувздохе, они винили себя в несостоявшейся операции, не имея надежды на облегчение боли, тесным обручем сдавившей сердца.

Не стало надежды.

Надежды спасти и этим самим спастись.

Надежды на возрождение величайшего в мире государства русского народа с Царем во главе…

А, значит, и на свою, на исконную жизнь.

Поднялась Россия, неспокойная, взбудораженная, не знающая, откуда идет беда неизмеримо большая, чем война с германцем, но уже чувствующая на своем горле ее хватку. Пытаясь от неё убежать, схорониться, боясь не успеть этого сделать, потерять время, она запруживала, словно река в половодье, станции, набивалась в вагоны, забиралась на крыши и, терпеливо вынося все дорожные неудобства и тяготы, - ехала-ехала… Движимая одним желанием – спастись…  

 - У моего, значить, пращура, лошадь была. Никого к себе не подпускала – кусалась. А запрягать – лягалась. За ворота выехал – передок в щепки, – ни на минуту не умолкал старик в белой бороде. - Советовали все ему-то её продать. А он дал ей бутылку укусить – весь рот себе окровянила, а к хвосту мешок с соломой привязал… Билась она с ним билась. Весь день. К вечеру с ног грохнулась от устатку. Но с тех пор шолкова стала… Да-а-а.

Старик осмотрел неспешно вагон, отмечая ласковым взглядом тех, кто его слушает, и вновь повернулся к сидящему рядом с ним жилистому мужику в рябинах оспы по лицу:

- И у меня, веришь ли, лошадь была! Огонь лошадь! По степи мчит – метель кругом! Пришли ее забирать, а она, - старик радостно, с каким-то изумлением, хлопнул себя по коленке, – убёгла!

И засмеялся в бороду тихим смешком, крутя, словно от восторга, головой.

- А у меня - домодельный шкап, – горестно, как-то по бабьи жалостливо ответил рябой.

- Что! Убёг? – старик в таком же изумлении хлопнул себя по колену, всем туловищем повернувшись к собеседнику.

- Не-е, сгорел… Вместе с домом. Хороший был шкап, дубовый. Сам делал. Баня только осталась…

И искривив лицо близким плачем, раскачивая из стороны в сторону головой, как конь на водопое, добавил:

 - Бобыль-бобылем. Что на мне, то и при мне… И весь я тут…

    Молодка в ярком платке, завязанном на затылке в тугой узел, оглядывала всех сонным безумным взглядом. Испуганно озираясь на закоптелое грязное окно вагона, с болезненной настойчивостью повторяла:

- Река у нас бурливая, нравная река. А ветер-то вон как гудет…На реке – стон стоном. Шуми-и-т река, шумит…

- Да, да… Шумит, девонька, река, шумит… Вышла из берегов, – успевал  откликаться и на ее слова старик, оглядывая ласковыми глазами.

-  Шуми-и-т, шумит… Может буря угомонится? -  еще более исказив мукой лицо, волнуясь, тянулась женщина за ответом ко всем сидящим.

- Угомонится, угомонится… Даст Бог… - монотонно отвечала, погладив её по голове, сидящая рядом женщина, отчего-то своим жестом остро напомнившая Дмитрию его тетку.

Поезд замедлял ход. Человек из боевой группы, группы, не успевшей добраться до места своего назначения, сделал ему знак выходить из вагона.

Желтое с каменными колоннами здание станции медленно проплывало за окном, повозки, лошади, люди, острия штыков. Все безрадостно, все  тоскливо и уже обычно… И вдруг он вскинулся, словно от ожога – неожиданного, мучительно-острого, заставившего дыхание замереть, как замирают, высоко-высоко раскачавшись, на самом верху качели, грозя ухнуть вместе с тобой вниз.

Анастасия!

Затаив в груди крик, всем телом, как только что это делала безумная молодка, припал к окну. Смотрел, не веря глазам, боясь обмануться. Боясь, что это не она. Боясь, что она его не увидит. Боясь, что они потеряются, разойдутся в выплеснувшемся на перрон людском море…

Анастасия!

Она стояла, пристально вглядываясь в окна проплывающего мимо нее поезда, в лица людей, чуть нахмурив от усердия брови, выдавая свой страх – пропустить, не заметить.

Вскинутое милое, такое прекрасное и такое родное лицо…

В глазах растерянность, ожидание и мольба.

И он увидел, как эти глаза, глядя в которые ему всегда хотелось улыбаться, вдруг в одно мгновение наполнились слезами. 

Она смотрела полными слез глазами и видела сквозь слезы перед собой, близко-близко, лицо Дмитрия…

 

Тишина сгустилась вокруг них, словно туман или облако. Она наступила сразу, вдруг, отгородив их от остального мира. Звенящая в ушах, она заставляла их говорить шепотом, тихо-тихо, чтобы никому не было слышно того, что касалось только их. Соприкасаясь лбами, сквозь сдерживаемые слезы они шептали друг другу, порой невпопад, порой, будто ничего не значащие слова, но делающие их необыкновенно близкими, родными, враз уничтожившие между ними все, что их разделяло – расстояния, время, неизвестность и отчаяние, заполнявшие между ними всю пустоту несказанного друг другу ранее:

- Я сразу поняла, как только ты вышел из-за деревьев в смешных желтых перчатках, что наша взаимосвязь вечная…

- Да… Я тоже это тотчас знал…

Тишина. Звенящая в ушах тишина.

- Я звонила Крачковским, мне сказал Павел, ты едешь… Я неделю здесь…

Он слушал ее голос, вдыхал запах ее волос, все еще не веря огромному счастью, что выдала им, сжалившись, от своих щедрот судьба.

- Ты не боишься?

- Я устал бояться…

- Ты только будь жив… Обещай.

- Поезжай к моей маме. Я вас найду… Обещаю…

Кончиками пальцев она провела по его измученному лицу, прикоснулась к щеке:

- Ты не брит.

- Да…

- Ты очень устал…

- Как и все…

Его губы касались ее виска, она чувствовала его дыхание. Руками, такими грубыми, жесткими, почти негнущимися, робко, совсем едва только, боясь ими ранить, тронул ее ладонь.

Взяла её - тяжелую, огрубевшую, обеими руками прижалась к ней губами…

Часы на колокольне били, отмечая падающее в вечность время, каждым ударом напоминая о том, что их встрече скоро конец, и что всему будет конец, и никто его не минует.

Она смотрела на него, не отводя глаз, не отрываясь.

Смотрела на  него, словно стараясь взглядом своим прикрыть, охранить от всякого ожидавшего его впереди зла.

И желала только одного – стоять так и смотреть на него, не мигая.

Хотя бы несколько минут.

Стоять бы так и смотреть на него, чувствуя виском своим его дыхание до вечерней зари…

До первых петухов…

До последнего вздоха…

И знала, что все перенесет и все благословит, лишь бы этот выпавший на их долю путь когда-нибудь вновь свел их вместе.

Они стояли, до конца не веря встрече, боясь услышать свисток, извещающий отход поезда, когда над ними, будто кто ударил в деревянную колотушку, сухо щелкнул гром, и рядом от первой капли дождя вздрогнула, словно обожглась, широкая ладонь лопуха.

И они оба знали, что будет после ливня.

После ливня особенно сильно будет пахнуть полынь.

Но они не знали, что через несколько станций от этого омытого дождем полустанка Дмитрий будет отбиваться от лихих налетчиков, промышляющих во имя свободы на грабеже поездов. Вжавшись в камни железнодорожной насыпи до синяков на грудине, расстреляв всю обойму, он юзом скатится вниз, в жесткие, непролазные кусты шиповника, краем глаза заметив, как старшего их боевой группы поведут по крутой кромке железнодорожной насыпи, тесно окружив, одетые во все виды обмундирования, гогочущие молодчики…

А пока над ними звонили колокола - медленно и торжественно-тревожно. Звон плыл по воздуху широкими волнами, предвещая нечто еще более скорбное, более мучительное, от чего сжималось сердце.

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2012
Выпуск: 
5