Валерий РОКОТОВ. Сокровище. Рассказ

 

Всё как-то внезапно и крепко связалось: Булгаков, Вязьма, сокровище купцов Плетниковых и это странное, нахлынувшее в истекающем декабре предчувствие, что в грядущем, уже почти ощутимом году я буду заниматься кладоискательством.

Ушедший год стал годом восстания. Весной я набрался отваги, уволился с работы и за три месяца закончил роман, который иначе было не написать.

Мой бунт был вызван отчаянием. Дань, которую затребовала необходимость, оказалась несправедливой и непосильной. Я давно осознал: жизненная необходимость есть кесарь. И кесарю – кесарево. Я держался за работу, потому что по-другому было не выжить, и урывками, в часы блаженного уединения, сочинял книги. Это было моим движением вверх, моей лестницей в небо.

Но кесарь вдруг увеличил дань, и чтобы выплатить её, пришлось изрядно напрячься. Я стал рано уезжать на работу и возвращался поздно – раздраженным, измотанным, с чугунной мыслью об отдыхе. Голову заполняли служебные склоки. В сознании крутился пошлый фильм о пошлой дневной круговерти – фильм, населённый пошлейшими персонажами. В таких условиях о книгах забудешь и на заветную лестницу побоишься ступить, зная, что покатишься вниз.

И вот, когда настал чистый крылатый май, любимый мой месяц, я безумно затосковал по свободе. Эта дерзкая мысль вскоре завладела мною настолько, что я решился. При скромной жизни отложенных денег едва хватало на лето, и дальше будущее покрывала непроглядная тьма, но я отмахнулся – будь, что будет, попробую. «Надо сжигать за собой мосты, чтобы не возникло соблазна вернуться назад, – рассуждал я, испытывая ничем не объяснимый восторг, и понукал себя: – Жги, жги все мосты – фортуна благоволит смельчакам».

В итоге к сентябрю роман был написан, и тут же явственно, во всём своём ледяном ужасе обозначилась катастрофа. Я начал искать работу и ничего не нашёл. Назад пути не было – там, у кромки стылой воды, чернели жалкие головешки. Вскоре последние деньги истратились, и положение стало просто бедовым.

Я метался по слякотной серой Москве, стучался в знакомые и незнакомые двери и, выходя из них, слышал над собой, в провисшем свинцовом небе, несносный раскатистый хохот кесаря. Он звенел в ушах, катился эхом по кривым переулкам, улетал вслед за таким же, как я, бедолагой, и возвращался, многократно усилившись. Оскорблённый кесарь дождался часа возмездия и теперь наблюдал, потешаясь.

В те дни нарастающее отчаяние заставило меня замечать то, чего я не замечал ранее – например, объявления о том, что кафетерию требуется судомойка, а заводу – вахтёр. Задержавшись у одного из таких объявлений, я и услышал за спиной спасительный возглас – сквозь уличный гам прорвался всплеск знакомых эмоций.

Есть люди, неизменные в своем восторженном отношении к миру. Одним из таких и был мой давний приятель – вечный оптимист, шагающий по жизни с улыбкой на лучащемся румяном лице. Всё такой же бравый, буйный, звонко смеющийся, источающий жар, нимало не изменившийся за прошедшие годы, он заявил, что всё в его жизни прекрасно, как и вообще всё, решительно всё вокруг замечательно, а потом, шлёпнув себя по лбу, громогласно поздравил меня с успехами, сообщив, что мои книги хвалила его жена.

Я вяло поблагодарил, покосившись на объявление и падая духом, а приятель тем временем продолжал, восклицая. Оказалось, он теперь большой человек – обросший густой славой продюсер. Его студия – гигант документалистики, куда сбежались лучшие режиссёры, монтажёры и операторы, но со сценаристами просто беда. Вот не взялся бы я написать сценарий об Андрее Платонове?

– Что? – не понял я, отлепив хмурый взгляд от злосчастного объявления.

– О Платонове, – радостно повторил он и изложил условия.

Видимо, в моих расширившихся и остекленевших глазах отразилось нечто, что приятель принял за недоверие, поскольку мне тут же был предложен аванс и было железно обещано: если справлюсь, последуют и другие заказы.

Через день я придирчиво ощупывал деньги. Они оказались всамделишными, и мой спаситель не был галлюцинацией угнетённого разума. Я вздохнул облегчённо. Впереди простиралась усыпанная сахаром и кренделями дорога – месяц творческой безмятежности. Из библиотек я натаскал книг и, испытывая нарастающее блаженство, жадно читал и читал о Платонове. И смелая мысль щекотала мне душу – я напишу для Бога, не для кесаря.

В ноябре я сдал свой сценарий, и тут же подписал новый, невероятно обрадовавший меня договор. Студия решила делать фильм о другом гении русской литературы – Михаиле Булгакове. Для меня это было родное имя.

В те дни, сличая два великих почерка и сопоставляя две несчастных судьбы, я невольно подумал о том, что подлинному художнику только раскопанное сокровище способно принести избавление от нужды. Сладкая мечта о древнем кладе вызвала красочное видение. Я вдруг увидел себя, стоящим на пустыре перед раскопанной ямой, из которой был извлечён ржавый ларец с драгоценностями. Сверкающие в лунном свете, они брызгали в лицо разноцветными искрами. Я холодно улыбался, снисходительно глядя на пестрящие камни и тяжелые монеты с гордыми самодержцами. Для меня это были не ценности. Это был ресурс жизни и свобода от постылой необходимости.

Обрывая иллюзии, зазвонил телефон, и из прошлого всплыло почти забытое имя – Андрей Плетников. И сразу среди тянущей свою волынку зимы ярко и радостно вспомнились красные корты на Воробьевых горах, туго натянутые сетки, затертые белые линии, окрашенные кроссовки, сгоревшая шея, хлесткие удары по пушистым мячам, громкие споры, ветер порывами и разгорячённые девушки в мини-юбках.

С Андреем мы когда-то играли в университетской команде. Теннис сдружил нас, но вскоре наши пути разошлись. Мы лет пять не виделись.

Я был уверен: Андрей ищет партнёра. Но у него на меня оказались иные виды. В его предложении встретиться сквозило волнение.

Я приехал к нему, и он с порога всё выложил. После смерти отца, считавшего, что только заработанное с потом и кровью принесёт счастье в дом, мать открыла ему тайну семьи. Дед Андрея, Василий Плетников, знатный вяземский купец и заводчик, справедливо не доверял банкам. Все доходы он обращал в золотые червонцы, которые ссыпал в бочки средней величины, хранящиеся в подвале среди кадушек с капустой и огурцами. Великий провидец, дед ещё перед революцией весь наличный капитал – пять бочек с золотом – закопал под липой в семейном саду. В войну Вязьма была сильно разрушена, потом перестроилась, и место, где стоял дом, было забыто.

Андрей понимал, что в одиночку ему нипочем не достать из земли дедовское наследство и собирал команду из людей, которым можно довериться. Пока он говорил, светясь и краснея, я думал: жизнь то ли даёт мне шанс, то ли хочет надо мной посмеяться? Как-то всё, действительно, причудливо и молниеносно связалось – булгаковские скитания, захолустный город, где он начал писать, мой сценарий, навязчивая мысль о сокровище и прямое указание на него.

Конечно, теперь у меня была работа, причём такая, какой ранее не было, однако сколько раз, спрашивал я себя, предложенная тема будет гармонировать с моим собственным интересом и как скоро необходимость снова крепко свяжет мне руки?

Я дал согласие, добавив, что могу съездить в Вязьму и разузнать, где жил дед и что стало с семейным садом. Я пишу сценарий о Булгакове, который там работал врачом, и поэтому мои расспросы о городе не вызовут подозрений у краеведов.

В январе я выбрался в Вязьму, захватив в дорогу булгаковский том отчаяния – том тщетного рвения и обжигающей мечты о свободе. У каждого стоящего писателя есть такой том – книга, собравшая то, что он писал, чтобы выжить. У Платонова такой том составили пьесы и критика. У Булгакова – это пьесы и журналистика. Это творения, которые подчас трудно читать, потому что трудна была жизнь писателя в ту минуту, когда косые строки ложились на чистый лист, когда трудно проворачивалась мысль. Это то, что писалось под диктовку нужды и что понимающий издатель не ссыпал бы алчно в булгаковские собрания сочинений, а воспринимал как периферию творчества, откуда следует выбирать только лучшее.

В поезде я думал о том, что нужда отняла у нашей литературы не одну бесценную вещь. Не будь нужды, «Бег» стал бы романом, «Иван Васильевич» – повестью уровня «Собачьего сердца», а закатный шедевр «Мастер и Маргарита» был бы отшлифован до того блеска, каким слепит читателя «Белая гвардия».

Электричка с воем и стуком рассекала унылое выбеленное пространство. За окнами недвижимо лежала страна, одинокая в своём вечном несчастье, ощетинившаяся бедностью и обидой, неразъяснённая, неразгаданная. Сколько людей прожили в ней свои жизни, любя её, считая себя плоть от плоти её, но так и ни черта в ней не поняв?

Тянулись мягкие поля, жидкие пригородные перелески и заборы, заборы, заборы… каменные, бетонные, деревянные… из кольев, сетки, кусков ржавой жести… окружающие дворцы, убогие избушки и жалкие делянки земли. Стойко торчал над снегом сухой борщовник, клонился тонкий камыш, петляла коричневая дорога, да мелькали чёрные перекрестья телеграфных столбов – нескончаемое крестное знамение, осеняющее путешественника. Интересно, как выглядят телеграфные столбы в Индии или Китае? Неужели как наши – голгофы?

Сыпало снегом из-под железных колес. В заледенелом окне проезжала одинокая печальная церковка, и над просторным полем, сверкающим морозными блёстками, зависала суетная воронья стая. Верхом на сугробе ехал поминальный крест с потрепанным погасшим венком, и куда-то за горизонт из скучной деревни вели запорошенные следы – словно кто-то плюнул и ушёл из неё навсегда.

На остановках в электричку густо садился народ. Становилось тесно и жарко. До слуха долетали тяжкие восклицания. «Что же выходит: человек – это падла последняя?» «Эх, пиво не взяли…» «Ладно, пиво бы нас обломало». «Капитализм твой – дерьмо!»

На снегу лежали контрастные тени. В неглубоком овраге чернел изломанный стеклянный ручей. Белёсое небо было исчерчено проводами.

Рядом включили магнитофон, и потянулись песни, взывающие к сочувствию, песни, которых никогда не услышишь по радио, – кустарный местный фольклор. И слово «пожалей» вдруг жирно отпечаталось на всём – домах, заборах, широких и узких спинах.

Я ехал и дивился тому спокойствию, с какими отправился в своё путешествие, – дивился своей холодной рассудочности. Не жгло меня плетниковское золото, не волновало душу и было нужно только, чтобы выковать из него собственный меч победы.

Выйдя из поезда, я побрёл сквозь косой снегопад. В Вязьме я был однажды, лет пятнадцать назад, и как-то круто её невзлюбил. Здесь состоялся мой дебют в роли криминального репортёра. Здесь парень, вернувшийся из тюрьмы, накануне моего появления брал на приступ сберкассу: эффектно ворвался, прокричал «Руки вверх!» и сунул в окошко кусок дерева – жалкий муляж пистолета. Сберкасса ответила огнём. Стреляли почти в упор. Из трёх выпущенных пуль две оказались смертельными. Потом газеты шумно славили перепуганную кассиршу, а она тихо кляла себя за испуг и называла убийцей. Со мной говорить отказалась. Глупое было задание. Тогда впервые и зародилось во мне сомнение в своём сучьем ремесле, падком на кровь.

Конец этой истории я узнал только сейчас, разговорившись с попутчиком. Вдова налётчика повесилась, кассирша усыновила её грудного ребенка и, оборвав все связи, уехала. Неразъяснённое место – Россия.

Теперь Вязьма показалась другой – уютной, благостной и очень русской. Я понял, что, по сути-то, и не был в ней – приехал к вечеру, уехал под утро, проблуждал в темноте. В тот злосчастный вечер мне не удалось поесть, поскольку всё было по-советски закрыто. Официант ресторана, где шалела свадьба, вынес мне ещё экзотическую в те времена пепси-колу, которая ударила фонтаном в гостиничный потолок, и легендарные консервы «Бычки в томате», оказавшиеся просроченными. Я покидал Вязьму злым и голодным, зарекаясь когда-либо возвращаться сюда. Но вот довелось.

В музее на Рыночной площади мне дали телефон местного краеведа, одного из тех фанатиков, которые исследовали каждый городской камень. Я позвонил и напросился в гости.

В подъезде старого дома знакомо пахнуло – каким-то неповторимым духом, которым помнилось детство. Мальчишки, носящиеся по коридору в носках, весело указали квартиру, где ждал меня Игорь Степанович, пожилой, степенный и радушнейший человек.

Литература, как я понял, была для него стержнем, тянущимся от земли к небу, и за этот светящийся стержень он старался держаться и не падать, хотя вокруг падали многие. Всё о Булгакове знал. Сразу сказал, что в Вязьме от булгаковских мест ничего не осталось. Того дома на Верхней Московской, где он жил, давно нет. Земская больница, где он заведовал двумя отделениями, тоже погибла, как и большинство зданий в войну. На этом месте сейчас больница железнодорожников. Усмехнувшись, сообщил, что некий булгаковед выискал домишко, где якобы жил писатель, и поместил его снимок в книгу. Но этот дом построен в пятидесятых. Миф, одним словом. И вообще, заключил собеседник, все, кто что-либо булгаковское находит в Вязьме, либо обманутые люди, либо мистификаторы. А потом, помолчав, вдруг произнёс нечто странное для влюблённого булгаковского читателя.

– А вот не кажется ли вам, уважаемый сценарист, что от «Собачьего сердца» до чистого аристократизма один только шаг? Один шаг до идеи принципиального неравенства людей. Ведь что получается – Шарикова улучшить нельзя? Но дальше же сразу тупик. Вы не находите?

Я объяснил, как понимаю повесть. Для меня Булгаков – прежде всего интеллигент. Не помещик. Он не имел ввиду, что Шариков – это русский народ. Для него Шариков был воплощением всего худшего в своём народе – «тех черт, которые задолго до революции вызывали глубочайшие страдания моего учителя Салтыкова-Щедрина», как он писал Сталину. А воплощением всего лучшего были Преображенский и Борменталь. Булгакова оскорбляло и поражало то, что у революции роман с Шариковым, а не с Преображенским и Борменталем, с московскими студентами, интеллигенцией. У неё роман с бессовестной скотиной, а не с честными и талантливыми людьми. Роман с худшей, а не с лучшей частью народа.

– Для Булгакова Шариков – это воплощённая народная мерзость, и единственный выход – приставить к нему милиционера, – заключил я. – Он не верил, что такую сволочь можно изменить. И это, конечно, бесспорно.

– А революция верила, – заволновался Игорь Степанович. – Революция несла идею восходящего человечества, и в восходящий поток, по её логике, должны быть втянуты все, включая Шарикова. Вот это, милый мой, важнейший вопрос! Ключ ко многому. В конце концов, почему Христос готов прийти ко всем, даже к Шарикову, а Булгаков не может?

– Христос, Игорь Степанович, не жил с Шариковым в одной квартире. Впрочем, Преображенский и играет роль божества – он сотворил Шарикова, нянькается с ним, пытается сделать его человеком. Но это оказывается невозможно. Он не хочет действовать против Шарикова, возвращать его в первобытное состояние, но тот заставляет его.

– Заставляет что? В том-то и дело. То есть заставляет его отречься! И он отрекается. И на этом – всё. Дальше идти некуда. Дальше только назад. Если Преображенский – бог, а Шариков – его творение, выделенное из мира животных (буквально сделанное из собаки и посаженное за стол), то какой вывод напрашивается? 

– Вы хотите сказать, что Булгаков отпал от Христа?

– Нет. Упаси Бог! Но симпатии его уже смещены. Почему, почему ни один из этих несчастных булгаковедов этого не видит? Почему они дом его ищут, словно прикосновение к нему их просветлит, а не вникают в суть его книг? Он же начинает писать роман о дьяволе вслед за «Собачьим сердцем». Сразу. Он в дьявола вглядывается. А почему вглядывается-то? Потому что уже утверждает неизменность души человеческой. Дана душа, и она неизменна. Никакая революция её переделать не может. Всё. Точка и подпись. Есть белые души и чёрные, есть свет и тьма, и их великое равновесие. Поэтому социалистическое перевоспитание и надежды на это по Булгакову – глупость неимоверная. Кнут нужен. Нужен милиционер. Остальное – пустая мечта и насилие ради пустой мечты. Он об этом и рвался говорить со Сталиным. Ну, не о квартире же он с ним собирался говорить, не о своей горькой доле!

Мы тягостно замолчали, и вдруг, вспомнив о деле, я как-то невпопад спросил о местных купцах. Тут же вспыхнуло знакомое имя, и вскоре мне стало известно, где жил мудрый андреев дед – через улицу, там, где сейчас сквер.

– Да вон где стоял его дом, – указал Игорь Степанович. – Из окна видно.

Я подошёл к окну. Напротив, между рядами двухэтажных домов тускло белел квадратный сквер с тополями и липами. Вот оно, золото. Где-то здесь – лежит себе уже семь десятилетий под одним из этих голых, торчащих из снега деревьев.

Мы выпили чаю, а потом я ушёл, на прощание, в неясном порыве, подарив Игорю Степановичу свою изданную на днях и ещё излучающую младенческое тепло книгу. В подъезде в нос снова ударил знакомый дух, на сей раз мной разгаданный. Так пахнет честная, исполненная достоинства бедность.

На обратном пути, в электричке, я всё думал о сказанном. Что бы было, если бы разговор писателя и вождя состоялся? Кто, кого и в чём способен был убедить? И почему-то мне показалось, что Булгакова провидение хранило от этой встречи. Он мог услышать нечто такое, что его бы навсегда изменило, и тогда не было бы тех книг, которые он написал в тридцатые. Ясно, что сам он Сталина ни в чем убедить не мог. Это был разговор не на равных. В глазах вождя Булгаков был часть проигравшего мира. Той частью, с которой можно иметь дело, потому что она хочет понять, разобраться. Той частью, которая, если поймёт, будет служить не за страх, а за совесть. И в этом качестве он был ему интересен.

На этой встрече Булгаков мог услышать нечто такое, что устремило бы его мысли за горизонт и исполнило хмурой веры, но отняло сострадательность, отняло боль, отняло смятение и положило конец метаниям между Богом и дьяволом, тем самым метаниям, в которых родился его главный роман.

И вдруг я подумал о Платонове. О том, что его ведь схожее отшатнуло от революции – её роман с «последними», а не с теми, кто обнял землю, как хозяин хозяйку. Правда, на этом их писательское родство кончается. К «последним» Платонов был настроен сочувственно. Ему улыбалось, что «есть, примерно, десять процентов чудаков в народе, которые на любое дело пойдут – и в революцию, и в скит на богомолье». У него среди «последних» нет подлецов. Прошка Дванов – исключение из правила, и то – слезами омытое. У него худшее в народе помещается этажом выше – там, где живет бюрократия, где тоскует образованный класс. Он, конечно, показывает нелепость сознания «последних», но в этой нелепости ощутим писательский восторг перед парадоксальной народной мыслью и волей. И эти интерес и восторг дали нашей литературе великие произведения.

Видно, впредь и будет делиться наша литература на тех, кто верит в «последних», вглядываясь в них с отчаянной, трудно объяснимой надеждой, и тех, кто не верит. То есть на платоновцев и булгаковцев. И это будет рвать её сердце. Конечно, всегда будут третьи – те, для кого литература – это игра разума и изящный обман. И таких, к огорченью, можно условно назвать набоковцами.

Наверное, каждому, кто дышит воздухом русской литературы, открывается эта дорога: через преодоление Набокова, через осмысление Булгакова – к Платонову и тому, что следует за ним. Со временем понимаешь, что именно Платонов открывает безвозвратные врата в истину. Это точка невозвращения, начало уже забулгаковской мистики, где ни чёрных котов, ни летающих ведьм, но где вершится непостижимое. И нельзя бояться этой дороги. Нужно идти по ней, не опасаясь последствий, поскольку, если стоишь чего-нибудь, то получишь связь и поддержку, а если нет – тебя убьют и от этого только польза литературе.

Конечно, Булгаков слишком любил жизнь: вещи, уют, свет настольной лампы, горячие изразцы, мягкий снег за окном, который неизбежно растает, миражи прошлого – сгинувшие лавки с товарами, бравый строй юнкеров на плацу, седого доброго Бога, который не вмешается и не защитит, но все поймёт и простит. Он любил женщин и был рабом этой страсти. Трудно представить Платонова с тремя женами. Тот из единственной жены сделал икону, и жизнь так не любил. Первый был материален, хотел покоя. Второй хотел окрылённой души и желал непременно с народом; и вне народа, вне веры в него себя не мыслил. Первый бывал высокомерен, оскорблялся, писал свысока. Второй существовал скромно, страдал беззвучно, творил восторженно. Первый хотел спрятаться в мире театра, в «мире наслаждения и спокойствия», и мечтать. Он видел: за его стенами скверна, там унылая пошлая улица и только здесь безмятежна душа. Второй писал: «мы дети грязной, безумной земли, но мы хотим и мы можем довести её от низа до неба». У первого звенящей нотой творчества была любовь к жизни. У второго – жалость и поиск сокрытой истины.

А потом мысли снова снеслись к Булгакову и его тщетным усилиям. И, взглянув на бледный диск, летящий в чернеющем небе, я подумал, что в итоге-то всё состоялось. Через два тысячелетия светящейся лунной дорогой пошла ещё одна пара. И не было больше ни вождя, ни писателя, ни дел, ни обид, ни желаний. Огромная ноша свалилась с плеч. Всё ушло, и остались лишь дорога и слово. Разговор, так необходимый одному, но на самом деле необходимый обоим, наконец, состоялся. Он невозможен был там, где текли кровь и время. Для него нужна была вечность – такова была его тема. Оба не попали ни в ад, ни в рай. Один был когда-то слишком жесток, но миллионы спасённых жизней на весах высшей справедливости перевесили сотни тысяч жизней загубленных. Другой не пожелал выбирать между Богом и дьяволом, сам себе определив место в вечности. Две тени, два призрака, две сущности двигались по светящейся дороге над миром. И уже не было правды одного и правды другого – обе сливались в одно.

Однако вот и вокзал, берег реальности.

Андрею я объяснил, что добыть его золото – дело сверхсложное, что копать, видимо, придётся в апреле, когда земля уже отогрета, а ночи ещё длинны, причём обязательно в дождь, когда на улицах не будет прохожих.

В апреле Андрей свёл меня с нашими компаньонами. Я всегда считал, что близнецы – это улыбка природы. Но в данном случае это была гримаса смятения. Природа явно учудила что-то не то – нечто такое, за что ей самой было неловко. На меня нагло смотрели две одинаковых рожи, узколобые, щекастые, плоские; две румяных ватрушки, словно только что из печи.

Братишки сразу мне не понравились. Фамильярные, пошлые, постоянно плюющие, алчно косящиеся на женщин – довольно дикие существа, ко всему прочему способные пописать, не прерывая беседы, сделав лишь два шага в сторону. Я бы человеку, который способен пописать на виду, никогда не доверился. Отсутствие стыдливости – катастрофический признак. Но Андрея это не шибко смущало.

– Простоватые, конечно, ребята, но я с ними с детства знаком, – утешительно заявил он.

У близнецов имелись два неоспоримых достоинства – фургон и металлоискатель.

В конце апреля по дороге в Вязьму братья развлекались вовсю –  горланили похабные песни, швыряли на дорогу пивные бутылки, радуясь тому, как они шлёпают об асфальт. Не позавидуешь тем, кто тогда ехал следом.

В город, пребывающий в привычной неторопливости, влетели на всех парах под полупьяное пение и сальные анекдоты. Близнецы тут же захотели водки и спать. В гостинице они выпили, поели и рухнули, а мы с Андреем пошли оглядеться.

Дедовский сквер лежал тихо и безразлично. Чёрный, раскисший от дождей, он выглядел тягостно одиноко и, казалось, нужен был лишь молодой женщине, которая гордо и счастливо катала коляску его ветвистыми тропами. По мягкой земле тянулись волнистые параллели – след новой жизни.

Среди окрестных низких домишек лишь два оказались жилыми. Другие были сплошь учреждения. Сквер огораживал невысокий забор древней кладки с уже зазеленевшим кустарником. Небо хмурилось и обещало дождь – всё было на руку.

По дороге в гостиницу, где по примеру близнецов мы решили спать до полуночи, к нам привязалась попутчица. Взлохмаченная большеглазая женщина лет пятидесяти в распахнутом грязном пальто, изучая нас, какое-то время неотвязно шла следом, а потом вдруг стала кричать.

– Вы не римляне! Вы не римляне! – бросала она жгучие обвинения.

Пристыженные, мы наддали шагу и оторвались от сумасшедшей.

Ночь выдалась дождливой и непроглядной. Город спал. Спали оба жилых дома у сквера. Лишь в одном окне лучился бледный свет, освещая мадонну, державшую на руках своё неугомонное счастье. Похоже, ту самую, что мы видели днём.

Близнецы, выспавшись и протрезвев, сделались деловыми и мрачными. Сквер они разбили на квадраты, пометив деревья зарубками, и рамка металлоискателя заскользила над прошлогодней листвой.

Дедовский клад был найден в углу под раскидистой липой. Топор яростно отсёк корни дерева, лопаты звонко вонзились в мягкую землю, и вскоре близнецы, пав на колени и роя руками, нащупали круглые деревянные формы и ржавые обручи. Мы восторженно переглянулись, и в это упоительное мгновение Андрей подал тревожный знак. Все замерли.

За ограждением явно различался неподвижный человеческий силуэт. В нас всматривались чьи-то светящиеся глаза.

Растянулось напряженное молчание, а потом женский голос трепетно выдохнул:

– Вы римляне?

Не дождавшись ответа, сумасшедшая испуганно попятилась, укрылась мраком и, сделав свистящий вдох, истошно заголосила:

– Рим! Проснись! Они здесь!

Где-то рядом глухо хлопнула дверь, и твёрдые шаги гулко зачастили по ночной улице. Пока их катастрофический звук нарастал, мы лихорадочно засыпали яму.

– Наташа, – позвал бархатный мужской голос. – Ну? Что ты, голубушка? Люди же спят. Что тебя напугало?

– Там варвары, – слёзно произнесла сумасшедшая. – Всё кончено. Кто мы теперь? Кто?

Снова застучали шаги – мужчина явно направился в нашу сторону. Надо было что-то предпринимать – выдавать себя за припозднившуюся компанию или как-то иначе объяснять присутствие среди ночи в сыром сквере группы деятельных мужчин.

Я двинулся навстречу неизвестному, совершенно не ведая, что говорить, и, сойдясь у входа в сквер, в тусклом свете лучащегося окна мы сразу узнали друг друга.

– Вы? – удивился Игорь Степанович и бросил тревожный взгляд в угол, где маячили три странных фигуры и на земле у дерева явственно блестели лопаты.

Врать было бессмысленно, и я начал объяснять.

Про плетниковское золото, про постылую необходимость и ресурс жизни,  Игорь Степанович слушал недолго.

– Мой вам совет, – тихо прервал он меня, взяв за руку и потянув на улицу. – Идите на вокзал и первым же поездом уезжайте из Вязьмы. Бегите от этого золота. Тогда спасетесь как писатель. Найдёте сокровище – пропадёте. Вот скажите, зачем оно вам? Говорите, «ресурс жизни». Допустим. Но оно ведь отгородит вас от реальности – той самой сучьей реальности, которая питает вдохновение и в схватке с которой выковывается мировоззрение и талант. Помните? «Нельзя дышать, и твердь кишит червями, И ни одна звезда не говорит, Но, видит бог, есть музыка над нами…» Такие строки рождает энергия личного сопротивления. А если этого сопротивления нет, вам останется угадывать вкусы тех, кто спит, кто умер при жизни. Вы будете всю жизнь обольщать эту публику и под занавес обольстите. От ваших книг будет за версту тянуть банальностью. В лучшем случае, эта банальность окажется невероятно изящной, и вы внесёте вклад в развитие языка, расширите его возможности. Но скажите – эта жалкая роль вас устраивает? Вы хотите обрести покой? Не родятся строки в покое.

Сумасшедшая, сиротливо топчась поодаль, тихонько заплакала, и, опомнившись, Игорь Степанович попрощался. 

– Поведу её домой.

– А кто она? – в смятении спросил я.

– Соседка. Когда-то преподавала историю.

К пяти утра, перепачкавшись совершенно, мы выкопали и загрузили в фургон две дедовских бочки. Больше металлоискатель не показывал ничего. Образовавшуюся яму уже перед рассветом забросали землей и мусором.

– Остальное-то где? – сопливо дыша, задали вопрос близнецы.

– Не спешите, – подмигнул им Андрей, – всё отыщем. 

Выехав за город, мы прямо в фургоне разломали полусгнившие бочки и высыпали содержимое на брезент. Зрелище впечатляло: на грязном армейском сукне высился холм слипшихся потемневших монет. Золото – пот, кровь, слёзы, мечты, время жизни. Нет, слишком много значит золото, чтобы развеять его по ветру, разменять на пошлость суетных удовольствий. Напрасно переживает Игорь Степанович – мне хорошо известна его цена.

И неожиданно для себя я начал говорить – о чём в тот момент думал.

Близнецы меня точно не поняли. В их глазах горела неприкрытая хищная радость, и только лицо Андрея хмуро подёрнулось задумчивым пониманием. Золото, золото. Труд сгинувших поколений, громады несбывшихся надежд, рвущийся из холодной земли крик. Не растеряй, Андрей, не разбазарь попусту сжатое в рыжих монетах время, отданное тебе мёртвыми. Теперь ты его властелин. Так уважь тех, кто отдал этому золоту свои силы, кто вогнал в него свои дни. Пусть они утешатся спасительной мыслью, что всё оказалось не попусту, что кто-то в будущем оценил их труды и распорядился их богатством во благо. Они-то знают теперь, где истина, а где один тлен.

Полдня мы отсыпались в гостинице, а вечер преподнёс нам сюрприз. Ночная знакомая, блуждая по улицам, царственно раздавала червонцы. Безумная подходила к детям и ласково говорила:

– Ты пионер? Вот возьми денежку.

Город был явно взволнован этим событием. За женщиной тянулся хвост пьяниц и ротозеев.

Мы поспешили к скверу. Яма оставалась нетронутой, лишь немного просев после дневного дождя, но на земле среди травы и листьев валялись рыжие круглячки. Видимо, когда мы тащили бочки к машине, часть монет просыпалась сквозь трухлявое дерево, и сумасшедшая днём наполнила ими карманы.

Надо было торопиться – как стемнеет, раскапывать другой схрон. Назавтра город неизбежно переполошится, и любая ночная возня породит подозрения.

Близнецы, деловито переглянувшись, проследовали к ограде и невозмутимо освободились от избытка жидкости в организме. Потом оба сделали то, что извинительно для младенцев и беспомощных стариков. Это была какая-то откровенная демонстрация скотства.

– Ладно, – заявили они, вернувшись, – ждите. Сейчас подгоним фургон.

Ждать пришлось долго. Только минут через сорок удалось дозвониться до компаньонов.

– Андрюха, – донесся фальшиво вкрадчивый голос, – мы тут прикинули… Мы своё взяли. Остальное – ваше. Лопаты и металлоискатель в гостинице. Вернёшь как-нибудь. Ну, счастливо, старик. Не взыщи.

Опустив телефон, Андрей обречённо смотрел куда-то сквозь качающиеся чёрные ветви, и, повернув голову в направлении его взгляда, я увидел вчерашнее окно, снова одиноко светящееся во тьме, и в нём двух счастливых людей, обнявших друг друга.

– Как ты мог им довериться? – с досадой спросил я.

– Они спасли меня в детстве. Я провалился под лёд, а они вытащили. Одеждой поделились. Лежали потом с воспалением лёгких.

– Выходит, ты оплатил долг.

– С лихвой…

В молчании мы вернулись в гостиницу, и ещё по дороге Андрей рассказал, где спрятано остальное. При всей своей легковерности он был не так наивен, чтобы сразу раскрывать всё, и вот – оказался прав.

Три другие бочки покоились на старом кладбище за городом под памятником Савве Васильевичу Плетникову, фантомному брату купца. Была проблема: если найдём, как их увести без машины? Решили так: покупаем мешки, пересыпаем в них золото и нанимаем попутку. Врём, что везём мелкий цветной лом в московский утиль.

Копали средь бела дня, неимоверно рискуя. Город уже полнился липкими слухами. Холодный дождь с рваным свистящим ветром был нам в подмогу. В такую слякоть кто сунется на старое кладбище? Мы не догадывались, что с самого утра неотвязные тени следовали за нами от гостиницы до заброшенного погоста.

Их было четверо – вестников нашего личного апокалипсиса, – и появились они ровно тогда, когда мы со свирепым мычанием вытолкнули на поверхность последнюю бочку. 

– Помощь не нужна?

Сверху со спокойным презрением на нас смотрел бледный, худощавый, коротко стриженный человек в лайковом плаще, чёрном, как наше будущее. Рядом, циркульно расставив модельные ноги, застыла холеная брюнетка в новеньком спортивном комбинезоне и жались от холода два потрёпанных тупорылых качка.

Мы попытались выбраться, но нас ударами ног и рукоятей пистолетов вернули в яму.

– Фюрер, может, их сразу кончить? – хрипло и недовольно прозвучало вверху. – Холодно. Задубеем.

– Запомни, Негодяй, я решаю, кого когда кончить. Ограничивает себя в общении только полный болван. А вдруг интересные люди? Ну что, кладоискатели? – болезненно усмехаясь, обратился к нам тот, кого называли Фюрером. – Значит, кинули вас друзья? Что ж вы хотели? Человек ведь падла последняя. Хотите знать, как я вас разыскал?

И он рассказал, лучась от самодовольства.

Оказалось, от Вязьмы близнецы отъехали недалёко. Вскоре после звонка Андрея оба уже были мертвы. По пути сокровище съехало к двери и сквозь щель звонкими каплями стало вытекать на дорогу. Прыгающие золотые червонцы углядели гастарбайтеры, ехавшие со стройки. Очумев совершенно, они разогнали свой дряхлый автобус и прижали к обочине фургон близнецов. Братьев схватили и отвезли на объект, где в пылу дознания забили до смерти.

Гастарбайтеры совершили ошибку. Они привезли близнецов на дачу, по соседству с которой жил Фюрер. Тому сразу сообщили, что в недостроенный дом втащили двоих со связанными руками, а потом из фургона что-то спешно таскали вёдрами. Уже встревоженный слухом о золоте, Фюрер нагрянул на стройку.

Половина строителей, не успев удрать, осталась на месте. Заваленная трупами дача в эту минуту тихонько догорала где-то под Вязьмой.

– В общем, недолгий разговор с молдавскими товарищами – и вот я здесь. Ну, рассказывайте теперь, кто такие?

Андрей объяснил, что это клад его деда.

– Значит, когда твой дед рыл эту яму, он не подозревал, что копает могилу для внука. Забавная штука жизнь.

– Что вам ещё нужно? Золото у вас. Всё целиком.

– Не в этом дело, приятель. Отпущу вас – значит, проявлю сострадание, а сострадание – надуманная черта. Это то, чем человек якобы выделяется из дикой природы. Это унизительный самообман. Ты согласна, Маруся?

Девушка обнажила крупные белые зубы и восторженно предложила:

– Давай их зароем живьём.

Золото явно всколыхнуло русскую тьму, откуда выползла населяющая её нечисть.

– Марусю такие вещи возбуждают, – добродушно пояснил Фюрер. – Ну? Назовите хотя бы одну причину, по которой я не должен вас убивать.

Я понял, что надо брать слово.

– Тупое это занятие – убивать. Есть дела поинтереснее.

– Например?

– Например, восхождение.

– А-а! Самореализация? Движение к сверх-я? Ну-ну. Только куда мне двигаться, если я уже сверхчеловек?

– Сверхчеловек или сверхзверь?

– А это как ни назови – итог восхождения. Результат эволюции. Эта истина в полной мере открывается единицам. Они и есть избранные. Остальным всё до фонаря. Вот двое стоят – Негодяй и Придурок, мои помощники. Рекомендую. Образованием не испорчены, в отличие от меня. Спроси их: надо им твоё восхождение? Чудак. Кому это восхождение нужно? Да ещё здесь, в этой скотской стране, где любая баба за деньги даст.

Я вспомнил мадонну в вечернем окне и, ободрённый неизбежностью, огрызнулся:

– Не все такие, как эта тварь.

Фюрер поёжился на колком ветру.

– Люди – звери. Ими движет алчность и страх. И вы оба напрасно обольщаетесь на свой счёт. Алчность привела вас сюда, а страх заставит любыми способами спасать свою жалкую жизнь.

– Это голословно.

– Отнюдь нет. Проведём эксперимент, – вытащив из кармана новенький револьвер, он протянул его в яму. – Слушай, если пристрелишь этого идеалиста, отпущу. Слово даю.

– Пошёл к черту, – держась за грудь, негромко ответил Андрей.

Фюрер отвернулся.

– Ну, тогда прощайтесь, новомученики сраные. Маруся, займись гостями нашего города.

– Погоди, – попросил я. – Скажу тебе ещё пару слов напоследок.

Мне вдруг тоже отчаянно захотелось экспериментов. Самое было время для этого.

– Во-первых, привела нас сюда не алчность, а жажда свободы. Во-вторых, то, что ты утверждаешь, истина для твоей ведьмы, но не для нас. Всю эту ахинею о человеке ты заимствовал у фашистов. Потому, видно, и зовут тебя Фюрером. Однажды таким как ты здесь, в этой скотской, как ты говоришь, стране, уже надрали жопу, и ещё надерут. Потому что человек – это совсем не то, что ты думаешь. Ничего ты о нём не знаешь, болван, потому что судишь исключительно по себе. Всю эту чушь про избранность придумала аристократия, чтобы оправдать свою власть над теми, кто ниже. Поскольку, если люди ублюдки, у них можно отнимать всё. Из них можно делать рабов, слуг. Их можно подчинять и оскорблять бесконечно. И именно за это бездушие, за этот цинизм народ сносил аристократии головы. И всегда её недобитая часть грезила о реванше. И оружием её всегда было глумление. Её глубокая неправда о человеке. Именно неправда – потому что никогда человека не смешать с дерьмом. Даже если он стоит на коленях или тёмен и потому жесток, у него всегда есть шанс подняться, порвать со своей позорной участью. Человек никогда не смирится с положением холуя или раба, как бы не мечтали об этом фюреры и их бесноватые шлюхи. Никогда не видать вам власти над человеком.

– У тебя всё?

– Всё.

Пала тишина, и я увидел, как высоко в небе, под рваными тучами, плещется ласточка. Я услышал, как бьёт она упругими крыльями и как восторженно стучит её сердце.

А потом посыпались выстрелы. Вздрогнув, мы вжались в глинистые стены могилы.

– Красиво говорил, – заключил Придурок, брезгливо плюнув на мёртвого, не успевшего ничего понять Фюрера. – Я аж прослезился.

– Ну, ты, прям, генофонд! – восхитился Негодяй, отправляя за пояс горячий шпалер. – Вот, блин, интеллигенция! В могиле уже, а всё о народе тоскует.

– Послушаешь и ушам не веришь, что такие люди ещё на свете есть. Давайте, валите отсюда, блаженные.

Хватаясь за мокрую траву, мы по одному выбрались из проклятой ямы. Потом, ещё не веря в спасение, тихо побрели прочь.

– Да не туда, – хохотнул Придурок и ткнул чёрным стволом. – Вон дорога.

За спиной послышались глухие удары – два трупа спихнули в яму.

– Эй, генофонд! – окликнул меня Негодяй. – Набери на бедность. А то перемрёте все – Россия совсем без ума останется.

– И без совести!

Под лошадиное ржание, несущееся над крестами и памятниками, я поднял мешок и насыпал в него мокрых монет из развалившейся бочки.

– Спасибо.

– Иди уж!

Вечная хмурая церковь торчала на холме рядом с древним погостом, слабо светя в сером небе маленьким жалким крестиком. Размытая кривая дорога потоком грязи вливалась в городские окраины.

На мосту через разлившуюся речку я протянул Андрею свою невыносимую ношу.

– Знаешь, – попросил я, – возьми всё себе. Мне не нужно.

Андрей взял мешок и, не думая, швырнул его в мутный поток. Это было как-то очень по-русски – всё или ничего.

– Грудь болит, – поморщился он, глядя на расходящиеся круги.

В железнодорожной больнице его сразу определили в палату. Рентген показал перелом двух ребер. Юный дежурный врач усердно практиковался в области чёрного юмора.

– Вы родственник? – ласково спросил он меня. – Оставьте адрес – куда прислать тело?

Наверное, ему казалось, что такие шутки ободряют больных. Я предпринял попытку улыбнуться. По-моему, у меня не вышло.

– Ничего не говори матери, – попросил Андрей, – я позвоню ей, скажу, что у друзей. Отлежусь здесь. Всё равно в таком виде домой не сунешься.

Стойкий парень. Плетниковская порода.

– Ничего, мы ему новые ребра вставим, – подмигнул мне врач. – У нас этого добра – завались. Подарить вам берцовую косточку?

На перроне в ожидании электрички топтался редкий молчаливый народ. Только у вокзальной стены наблюдалось крикливое оживление. Там, прижавшись к водосточной трубе, сидела на корточках женщина, преградившая нам путь к лёгкой жизни. Сумасшедшую учительницу шумно атаковали дети. Их тонкие голоса радостно звенели под хмурым небом русской глубинки.

– Я пионер! Дай золотой!

В эту минуту я пожалел о выброшенном золоте. Его следовало отдать этой женщине – она знала, как им распорядиться.

Мне захотелось отогнать стервецов и как-то помочь.

– Не надо, – раздался знакомый голос, когда я склонился над сумасшедшей. – Мы позаботимся.

За спиной стоял Игорь Степанович, гладко выбритый, причёсанный, опрятно одетый.

Измочаленный, грязный, оборванный, я затравленно кивнул и спрятал глаза.

– Знаете, я рад, что увидел вас в таком виде, – произнес Игорь Степанович. – Это означает, что вы всё потеряли. Не горюйте. Это Бог вас уберёг. Это к лучшему.

В его взгляде не было торжества. В нём слезилось мягкое исконное понимание и читалась твёрдая вера в то, что всё свершилось, как должно.

К нам стремительно и грозно подошёл седой мужчина в волнистом военном плаще. Вдвоем они подняли женщину и бережно повели к автобусной остановке.

Потом, трясясь в электричке, я хмуро смотрел вдаль и в густеющем полумраке, над чёрной линией горизонта, ясно различал высокомерный лик кесаря. Глядя со знакомым снисхождением, он улыбался моей отчаянной попытке вырваться из-под своей власти.

Я не вырвался. Я возвращался с разбитой, исцарапанной рожей, униженный, измученный, едва ни погибший. Но все-таки я не возвращался ни с чем. Я что-то вывез из сумрачной булгаковской Вязьмы, какой-то бесценный клад. И что-то в ней навсегда оставил – похоронил в фальшивой могиле купца Плетникова. Какое-то застарелое гнетущее томление навсегда покинуло мою душу, исполнив её призрачной, нежданной и, казалось, необъяснимой надежды.

Я съёжился у окна. Сами собой сомкнулись отяжелевшие веки, и уже во сне меня примирила с судьбой дерзкая мысль: рано… рано ещё торжествовать тебе, кесарь.

_____________________

 

Синяки и ушибы давно прошли, царапины затянулись, я жив и здоров, пишу свои сценарии, и, бывает, сбросив очередную тяжесть, поднимаюсь шаг за шагом по заветным ступеням.

А что до сокровища? Оно напоминало о себе иногда – мелькало случайной россыпью, пробуждая молниеносный всеобщий интерес, и тут же исчезало вновь – без следа и надолго. Тяжелые мешки, худея, кочевали по сырым подвалам и захламлённым сараям, по дачам и кабинетам. Их витиеватый путь подчас можно было проследить по пятнам густой и чёрной, словно нефть, крови. Где-то на глухих перёкрестках звучали негромкие выстрелы, чьи-то крепкие угловатые фигуры вздрагивали, толстые пальцы разжимались, и сокровище, равнодушно звеня, продолжало свой путь в уютной темноте русской ночи, навлекая беду на каждого, кто к нему прикасался. Что стало с ним – не имею понятия. Да это и неинтересно ни вам, ни мне. 

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2012
Выпуск: 
9