Татьяна ШАБАЕВА. Абсолютный звон
Всегда интересно понять, кто для писателя первый враг. Кто – или что – крутит его душу так, что он кушать не может без того, чтобы не сказать по этому поводу что-нибудь едкое, хлёсткое, уничтожающее. Симпатии могут быть не так ярко выражены, симпатии – дело тонкое. А вот антипатии обычно даны во всей красе, по родству антипатий искать родственную душу если не проще, то – надёжнее. Меньше остаётся пространства для самообмана.
У писательницы Людмилы Улицкой симпатии и антипатии на поверхности. С похвальной последовательностью она ведёт их из текста в текст, и наконец в последней книге «Священный мусор» высказывается вполне откровенно. Давайте послушаем, как она это делает в гимне Набокову, который в её пантеоне творцов идёт сразу вслед за Пушкиным, а по личным качествам Пушкина превосходит: «Набоков… освободил отечественную словесность от присущего ей привкуса больной религиозности, беспочвенного мессианства, социального беспокойства с оттенком истерии, чувства вечной вины, совмещённого с учительством, и создал почти кристаллическую, незамутнённую «высшую» литературу с нерусской степенью остранения автора от своего текста. Прокламируемая любовь к русскому народу его не занимает. Но кто лучше его взращивает русское слово до абсолютного звона, хрустальной чистоты, невиданного слияния смысла и звука?»
Итак, что хорошо в русской литературе? Набоков, остранение Набокова от своего текста, абсолютный звон, слияние смысла и звука, невнимание к русскому народу. Что плохо, что мешает русской литературе? Религиозность, мессианство, социальное беспокойство, чувство вины, учительность (негативные эпитеты, которые ко всему этому добавляет Улицкая – это её субъективная проблема, их опустим). Всё, что абсолютно неотъемлемо от русской классики, то, что делает её уникальным великим явлением, по мнению Улицкой, следует из русской литературы убрать – во имя «абсолютного звона».
В «Священном мусоре» можно выкопать массу любопытных окаменелостей: русские – по большей части рабы, русское православие – косное, православный храм (вероятнее всего, Христа Спасителя) – пузырящееся «золочёное позорище». Когда нужно проиллюстрировать, что сделал плохого Илья Эренбург, Улицкая вспомнит, что он написал «Убей немца». Россия – страна варварская («едва тронутая христианством») и антисемитская… Кто бы сомневался, что женщина, росшая в несравненно лучших условиях, чем почти все русские СССР, это напишет. Это стало нынче хорошим тоном: заявить «Да, я еврейка, и что с того?» - и тут же перейти к рассуждениям о гадкой «ментальности» русских.
А вот Англия – страна благородная. Улицкая напишет это трижды, вот это самое слово, так трудно применимое к целой стране или народу. Правда, напишет с удивлением: благородная английская публика смела с прилавков книгу лакея, подсматривавшего за принцем Чарльзом. Как же это вы так опростоволосились, благородные вы мои, расстраивается писательница. Ей пришлось бы ещё больше расстраиваться, если бы она обладала навыками не только описания, но и анализа или хотя бы умела ловить себя на противоречиях. Но много печали в многом знании, а неведающие блаженны. Кое-что из того, что она пишет, Улицкая попросту не понимает.
Вот какими словами она объясняет, что в русской литературе до Пастернака не было описано детство девочки: «девочки в локонах и панталонах играют на клавикордах весь XIX век. А Наташа Ростова ещё и пляшет». Тут поражает прорвавшееся неодобрение, пренебрежение к Наташе, которая, правда, не играет в локонах на клавикордах, - но ведь пляшет русскую! Это ещё хуже! Это нельзя считать за описание детства девочки!
С Толстым у писательницы вообще очень худо – так много в нём того, от чего её корёжит. С одной стороны, Улицкая считает нужным упомянуть, что «Толстой – гений». Не сказано, правда, почему она так думает – разве только потому, что его любил Набоков. А вот с другой стороны Улицкая выражается вполне определённо: Толстой – «тяжёлый деспот, неверный муж, суровый отец – и всё это наш великий страдалец, так много рассуждавший о семье, о семейном счастье, о воспитании детей». Эту злобную ремарку, в которой порядком намешано вранья, Улицкая выдаёт, не моргнув глазом. Её не смущает, что даже если сравнивать с семьёй того же Набокова, дети Толстого лучше знали толк в семейном счастье.
А что такое «Анна Каренина»? Это вот что: «зачем столько дров наломали?» В наше время «развелся бы Алексей Каренин с Анной Аркадьевной, женился бы на другой, а Анна стала бы женой Вронского…» Здесь слышится такое невнимание к глубинной этике романа, такое натуральное родство писательницы со старшеклассницей, рассуждающей «а чего это Татьяна отвергла Онегина, какая разница, что у ней муж» - что даже как-то неудобно становится за наш «золотой миллиард». Кстати, это некая общность нестеснённых местом проживания людей, к которой совершенно прямо причисляет себя Улицкая: «мы, золотой миллиард». С этой высоты очень удобно поносить Россию за войну в Чечне и то, как она обходится с беспризорниками и заключёнными.
Вот как понимает писательница Евангелие. Следите за руками. Христос сказал: «Возлюби ближнего, как самого себя». Что это значит? Что надо сначала научиться любить себя, объясняет Улицкая. А это что значит? «Эгоизм – понятие нейтральное». Очень удобно для золотого миллиарда. Правда, когда переведёшь на русский, будет не так уж красиво: «себялюбие». Неудобный русский язык, он вечно проговаривается!
Одним талантом, несомненно, одарена Людмила Улицкая: любовью к ближнему кругу. В описании его она так тепла, человечна и по-хорошему пристрастна, что здесь-то и получаются те тщательно отобранные, аккуратно отретушированные перипетии общения, которые привлекают читателя в её прозе. Приёмы известны. Вот она рассказывает про двух своих дедов. Оба при Сталине сидели, один по политической статье, другой – по экономической. Про факт отсидки скажем многократно, про политическую статью расскажем подробно, про экономическую – упомянем вскользь. Про ненависть к коммунизму поговорим многостранично, красочно. Про то, что одной подруге «капитализм пришёлся не по вкусу» - вскользь. Отбор материала – он такой отбор…
И зачем ловить себя на противоречиях? Это очень удобно: когда надобно рассказать, что серое – это белое, мы будем утверждать это. Когда надо настаивать, что серое – это чёрное, мы и тут не оплошаем. Вот, например, генофонд России. Он какой? Верно, говорит Улицкая, он бедственный. Но! Посмотрите, какие у меня есть друзья из дворянско-купеческих семей, которые пережили красный террор, вещает писательница. А значит, не всё ещё потеряно. В другом месте она так же спокойно напишет: «Хотя я никогда не испытывала к коммунизму во всех его разновидностях ничего, кроме отвращения, живи я во времена моей бабушки, я, как и она… ходила бы на сходки и маёвки и боролась бы против эксплуататоров». Это значит, что боролась бы она против предков последней надежды нашего генофонда… но Улицкой это всё равно, у неё лёгкость необычайная в мыслях.
В каком-то месте она сурово напишет, что книга не может повлиять на общественное сознание («это глубочайшее заблуждение»), в другом – начнёт с энтузиазмом рассказывать, как повлияли на общественное сознание не то что апостольские послания, но даже Симона де Бовуар. Что сиюминутно требуется нарисовать – то и нарисуем, не сомневайтесь. Избавившись от совестливого авторского присутствия, литература превратилась в состояние абсолютного звона.
В своих абстрактных рассуждениях о цивилизации, Улицкая часто отказывается говорить об исламском мире («который живёт по иным принципам»), но там, где это ей удобно, выражает уверенность, что «и этот мир, преодолев свои болезни, придёт в конце концов к общечеловеческим нормам». Так всё-таки принципы – или болезни? А это смотря с чем сравнивать. Если с просвещённой Европой – болезни. Если же с Россией… то тут Улицкая легко может договориться и до подлости. Например, говоря про освобождение заложников Дубровки выделит «две составляющие: погибшие от рук бандитов и погибшие от рук освободителей. Последних значительно больше». Что это? Глупость? Провокация? Преступное равнодушие? Писательнице безразлично, что, не захвати террористы Дубровку, погибших бы не было совсем. Она вообще не относит людей, погибших во время освобождения, на счёт террористов! Она не понимает, что террористы угрожали убить всех заложников. И что переговоры с террористами приводят к умножению террора. Ей надо заклеймить власть. И она это сделает, повернув любую (именно любую!) ситуацию ровно так, как удобно ей – человеку из золотого миллиарда, который слово «патриотизм» употребляет, только глумливо или скривившись.
На всякий случай, чтобы заранее закрыться от вопросов, Улицкая вбрасывает ничем не подкреплённое утверждение, что лучше всего понять Россию можно, находясь вне России. Почти умиление вызывает рассказ писательницы о том, как она, всегда проживавшая в центре Москвы, познакомилась с провинцией. Произошло это… по фотографиям, которые сделала её приятельница-иностранка. «Мне, человеку столичному, Кристина открыла незнакомый мир Поволжья, русской провинции, оказалось, что тамошние люди живут в другом времени, в другом темпе. И ещё у них есть река… здесь живут люди с другим выражением лиц, чем в больших городах; они едят другую еду, носят другую одежду».
Как это чертовски похоже на новорусскую интеллигенцию! Согласиться увидеть нечто не ужасное в своей стране, когда это тебе покажут на фото французской журналистки (правозащитники-то возят в колонию или детский дом). Ещё лучше увидеть Россию в фильме на канале «Би-Би-Си». Ну, надо же, оказывается, Волга!
И весь этот звенящий набор перлов – или дурно сваренная перловая каша, кому как, – выходит в России советским, редчайшим в наше время тиражом в сто тысяч экземпляров. Всё отечественное – плохонькое, брюзгливо замечает Улицкая в самом начале книги. И если говорить о том, какой выбор совершают сегодня деятели российской культуры, на что тратятся усилия издателей, что предлагается и втюхивается массовому читателю, – разве она не права?