Владимир ЩЕРБИНИН. Семь верст до прощения
Повесть
1
Утренние сумерки едва разбавили каплей белил черноту ночи, из мрака смутно проявились очертания предметов, где-то в ближней роще резко вскрикнула и тотчас замолкла встревоженная птица, когда дед Федор открыл глаза и попытался сразу подняться с кровати.
Это сделать легко, когда ты юн и полон сил, но если тебе исполнилось целых сто лет, то это – не просто физическое действие, а упражнение для ума.
Для начала нужно подтянуть себя к краю, потом осторожно опустить одну ногу, одновременно ухватившись за скобу в стене; после чего резко сесть, и при этом умудриться не упасть.
Первая попытка закончилась неудачей, однако дед Федор не собирался сдаваться. Он слишком долго ждал этого часа – почти семь десятков лет. Сейчас он отдохнет немного, угомонит свое сердце и попробует снова.
Помощи ждать неоткуда, потому как давно уже, после смерти второй жены, он жил один. Своих детей не осталось, соседка приходила раз в три дня, чтобы прибраться и приготовить ему еду. Иногда заглядывал и сосед - Серега – церковный староста. Он был большой любитель побогословствовать на разные духовные темы или просто посидеть молча. Посидит, помолчит, вздохнет тяжело и шумно, а потом скажет: «Ну, я пойду».
Странный он человек - Серега. То подвижничает, молится слезно по ночам, бьет поклоны, почти не ест ничего, то вдруг срывается, будто пес с цепи, - уходит в лютый запой, колобродит, валяется на обочине дороги в грязи.
Потом, проспавшись, идет по деревне, просит у всех прощения, хотя вроде бы никого особо не обидел. Спешит в храм, клятвенно обещает Богу и настоятелю, что никогда больше не прикоснется к рюмке, и опять на пару месяцев становится тихим, кротким, благочестивым. Будто живет в нем два разных человека.
Сколько раз выгонял его батюшка со старост, но потом возвращал снова, потому что нет никого на замену – одни старухи да старики вроде него – деда Федора.
Молодые-то все давно поразъехались. Привозят иногда внуков на каникулы – и на том спасибо. Еще несколько дачников-пенсионеров появляются летом наездами – вот и все. Жизнь замерла в Родовом Гнезде (так называлась деревня), а ведь дед Федор ясно помнил совсем другие времена…
Впрочем, он был не из тех, кто всегда считает, что раньше все было лучше – и помидоры краснее, и огурцы зеленее, и вода мокрее, и девушки – кровь с молоком.
Время всегда одно. Просто стареет человек, притупляются, слабеют его чувства – и вкус, и зрение, и обоняние. Вот и кажется ему, что все стало хуже, чем прежде, хотя хуже стал только он сам.
Дед Федор ненавидел бессилие и старость, но что поделаешь, если он жил в таком состоянии уже очень давно, как ему казалось.
Вот и сейчас не мог подняться с кровати – и смех и грех!
«Господи, помоги! Дай сил, чтобы выполнить задуманное, чтобы снять с души камень и отправиться, наконец, домой, на вечное жительство».
Дед Федор давно предпочитал молиться своими словами, хотя с детства помнил наизусть множество божественных молитв. Он часто садился перед дубовым гробом, который лет двадцать назад сколотил сам для себя, открывал Псалтырь и читал всегда один только сто осьмнадцатый псалом, - его обычно поют перед умершим: «Блаженны непорочные в путь, ходящие в законе Господнем; блаженны испытающие свидения Его, всем сердцем взыщут Его…» - какие потрясающие слова, какая дивная музыка! Он сто лет прожил на этом свете, но более глубоких и прекрасных слов, трогающих за самую душу, не слыхал.
И почему люди выбирают всякий мусор и гниль, а чистые словесные зерна отвергают? Он никогда не мог этого уразуметь…
Он опять решительно спустил ногу с кровати, крепко схватился за скобу в стене, и наконец, сел прямо. В глазах его потемнело, завертелись радужные кольца, в позвоночнике что-то хрястнуло, резкая боль прострелила все тело насквозь – с головы до пят. Но все это – ерунда! Главное – он сумел принять вертикальное положение, а это значит, что осталось совсем немного - встать, сделать первый шаг, выйти за порог, на дорогу…
« Господи, дай сил!»
Он давно задумал это путешествие, много лет назад, но ему все время не хватало решимости, хотя и ноги тверже были, и сил было побольше.
Вчера ночью, маясь от бессонницы, он решил, что откладывать дальше некуда, настал последний срок. Иначе заляжет он на веки вечные, оставит на земле свой постыдный долг. Правда, сомнения все равно остались: сможет ли дойти до места? Ведь все-таки семь верст и сто лет – это по-всякому много. А если дойдет – хватит ли ему смелости высказать вслух слова, которые он произносил про себя каждый день?
Но будь что будет! Лучше сделать один шаг и упасть замертво, чем не делать ничего.
Нужно только успеть выйти пораньше, покуда деревня еще спит. А то встретит его какой-нибудь сельчанин, спросит: «Куда это ты дед собрался ни свет, ни заря? Сидел бы лучше на печи, да сопли на локоть мотал»,- возьмет его под мышки, да в дом вернет. Что ему объяснить тогда, чем возразить?
Дед Федор окинул взглядом в последний раз свое обиталище, которое построил давным-давно от первого бревна и до последнего гвоздя.
Он делал дом для НЕЁ, думал, будут они жить здесь сто лет, не меньше, – тихо и счастливо; что их дети останутся здесь, и внуки, и правнуки, пока земля эта держится на небесной своей нити.
Не получилось, не вышло, не срослось. Пришлось доживать одному – в холоде и немощи тоскливой, наблюдая, как разрушается вокруг все, как гниль и грибок пожирают углы дома, как проваливается крыша. Так сидя у печи зимними вечерами, можно спокойно через отверстие возле трубы наблюдать звездное небо, ожидая, когда закончится эта земная маета, и душа прибьется к тихой гавани.
Но однажды он вдруг ясно и трезво понял: никогда этого не случится, пока не пройдет эти семь верст, по которым в молодости не ходил – летал, а после обходил стороною, боясь даже подумать пройти по ним. Пока не одолеет он эти треклятые версты – не успокоится его душа – ни здесь, ни там.
С того самого дня задумал он свое путешествие, которое теперь готов был осуществить…
2
А ведь его еще последний царь на руках носил…
Было Федору лет пять или меньше того. Царь приехал на линию фронта, которая проходила прямо по околице Родового Гнезда. Пушки громыхали где-то рядом, но снаряды улетали в сторону и взрывались далече, так что здесь ни одного дома не пострадало, хотя в соседних селах было разрушено почти все.
Местные жители - те, что остались, на всякий случай прятались в погребах, - мало ли чего?
В тот день начальство понаехало, всех приказало из погребов вынуть и в чистые одежды приодеть. Потом войска выстроились рядами, прикатило невиданное чудо – авто, из которого вышел человек малого роста в такой же военной форме как все. Завидев его, все закричали громко, но как-то невесело.
Человек подошел к жителям деревни, выбрал из толпы маленького Федю, посадил его себе на плечо, и так с ним прошел мимо армейских рядов. Все опять кричали во все горло и в воздух фуражки бросали.
Царь сел в свое авто и уехал, а через несколько дней сказали, что он отрекся от престола.
Федора с тех пор все дразнили Федька-Царь. В этих местах фамилии людям вообще не принято было давать, звали по отцу или по прозвищу. Если был у кого-то отец Иван, то в метриках писали – Федор Иванов, если Сидор, то Сидоров и так далее. Ежели кто беззубый был – отмечали – Щербатый, если имел кривой глаз, то – Косой. Только в середине 20-х годов, когда эта часть русской земли отошла на короткое время самостоятельной Латвии, стали выдавать паспорта с постоянными фамилиями на западный манер.
Сельский староста, отвечавший за фамилизацию деревни, был человек с юмором, он всех стал нарекать по своей прихоти. Так Ванька Мартынов сын стал Иваном Шмидтом, поскольку отец его был во время войны в немецком плену. Никаких других немцев в его роду никогда не было. Сенька Кузьмин стал Семеном Пушкиным, а его сосед Петр – Лермонтовым, - поскольку оба были весьма остры на язык, хотя и не поэты. Сергей Толстой был, действительно, очень тучным, ну а Федор с того времени стал носить фамилию – Царев. Он и не возражал, потому что всегда помнил невысокого человека с аккуратно подстриженной бородой, который взял его на руки и пронес перед войсковым строем.
Может быть, это был самый яркий момент в жизни Федора, потому что в армии он никогда не служил из-за плоскостопия, а посему никто ему больше «ура!» не кричал.
Потом, говорят, царя убили вместе с женой и всеми детьми. Об этом рассказал им барин Нехлюдов, который владел Родовым Гнездом до революции и после нее, но жил почти все время в Париже.
Федор целую ночь проплакал, когда узнал про расстрел царя – уж больно жалко ему было этого красивого человека с грустными глазами.
Позже, когда их деревня стала снова российской, а точнее советской, и стала именоваться просто Родовым, бывалые люди советовали ему поменять фамилию – на Комиссарова, например, но Федор отказался наотрез – будь что будет.
Впрочем, никому в нашей великой стране до простого деревенского плотника, какую бы фамилию он ни носил, дела не было.
Так и остался Федор Царевым до сих пор.
3
Он, держась за спинку кровати, поднялся с трудом, постоял немного, чтобы почувствовать равновесие, отыскал наощупь стоявшую рядом палку, и решительно шагнул к двери.
На одевание и обувание дед Федор зря времени не тратил. Он давно уже и спал, и ходил по улице (в холод или в жару) всегда в одном и том же старом ватнике и валенках с калошами. Ему было совершенно все равно, как он выглядит в глазах других, а тем более в собственных глазах.
У него никогда не было в доме зеркала. Зачем смотреть на отражение какого-то трухлявого сморщенного мухомора, если ты по-прежнему ощущаешь себя таким же, как в юности, когда легко вскакивал с первыми лучами солнца, бежал босиком на сенокос, и ноги твои омывала чистейшая холодная роса. Потом острие косы сочно срезало свежую траву, укладывая ее в ровные валы. Вокруг захлебывались от восторга ранние птицы, жужжали солидно оводы, шмели и пчелы.
Да, взгляд его и слух с тех пор изрядно притупились, ноги едва поддерживали немощное тело, ныла спина в пояснице, и что-то болело внутри. Однако все это - ерунда. Ветшает и продырявливается кожа, упаковка, поверхность, но никак не сердцевина. Тело – оно как дом, который когда-то был золотистым и новым, пахнущим сосновой и осиновой древесиной, а теперь стоит мрачный, темный и покосившийся, воняющий чем-то затхлым, гнилым и горьким.
Но стоит выйти за порог, вдохнуть глоток свежего осеннего воздуха, и жизнь покажется вполне отрадной…
Так и душа, покинув полуразрушенную телесную домовину, вырвется на простор, расправит крылья... Если, конечно, человек сам свои крылья здесь, на земле, не подрежет. Ну, не любит он полета, что поделать. Ему больше нравится состояние дворового гусака, чем вольной птицы. Он боится, что упадет, разобьется, хотя внутри него всегда таится мощный и крылатый аист.
На пороге дед Федор еще раз оглянулся. Он хотел увидеть дом живым, теплым - таким, каким он был семь десятков лет назад, где все было сотворено его руками – и стол, и стулья, и шкафы, и сундук. Это был его мир, где не было места никакой чужой вещи, но этот мир давно был пуст, с тех самых пор, когда ОНА молча выслушала его слова, собрала вещи и закрыла за собой дверь…
А ведь всякий предмет долгожительствует только тогда, когда его согревает тепло человеческих рук, когда он каждый день кому-то нужен, иначе быстро темнеет и разрушается, превращаясь в никому не нужную рухлядь.
ОНА ушла, и забрала с собой уют и тепло. Дом перестал быть домом, а превратился в ночлежку или постоялый двор. Какой-нибудь уставший путник забредет сюда, чтобы отдохнуть от тяготы дороги, перебьётся ночь, и на рассвете устремится дальше, тотчас забыв о том, где он был и получил приют.
Дом давно умер, а дед Федор все еще обитал в нем, бродил как призрак по старому кладбищу. Он устал от земного тяготения, от одиночества, от воспоминаний, от немощного панциря своей плоти. Все его друзья и знакомые очень давно умерли, а он зачем-то задержался здесь. Молодые смотрели на него как на доисторическое ископаемое существо, которое почему-то дотянуло до наших дней, и теперь скрывается в местах необитаемых, лишь изредка показываясь из своего убежища.
Дед Федор всегда плакал, когда в церкви пели «Ныне отпущаеши». Он ясно представлял, с какой радостью говорил эти слова Симеон Богоприимец, какое потрясающее чувство облегчения испытал он, приняв на руки Младенца, отпускающего его, наконец, из этой жизни. Триста с лишним лет он ждал этого момента! Уму человеческому непостижимо – какая это была развалина! Тут тебе сто исполнилось, а ты с трудом можешь встать с кровати; у тебя болит каждый сустав, каждая жилка. А там – триста…
Нет, долголетие на нашей земле - это не благо, а наказание за грехи. Правильней уходить во время, когда еще достаточно сил, когда жизнь еще не опротивела тебе настолько, что у тебя осталась только одна молитва – Господи, забери меня отсюда!
Так считал дед Федор Царев на сто первом году жизни, перед тем покинуть свой дом.
В нем почему-то не осталось сожаления и ностальгии. Он не был привязан ни к одной вещи в своем доме, ни к одному событию, которое здесь когда-либо произошло.
Он спокойно перекрестился на иконный угол, и навсегда перешагнул через порог.
4
Утро встретило свежей прохладой, а еще потрясающей тишиной. Ни шум ветра в ветвях, ни чей-то голос не разрушали первозданного молчания. Только постукивало сердце внутри, и дыхание вырывалось наружу со свистом.
«Так и нужно уходить, чтобы ничто не отвлекало»,- подумал дед Федор, подслеповато вглядываясь в сумерки. Он почему-то вспомнил: когда евангельский слепой прозрел, то увидел вначале людей как деревья. А у него все наоборот – за каждым деревом или кустом ему всегда чудился живой человек. Так было в раннем детстве, так было и теперь.
Вот это старое дерево у пруда – вовсе не ясень, а его отец, которого расстреляли сразу после революции то ли красные, то ли белые. Убили просто так, может быть не за того приняли, или ради потехи – о таких случаях тоже говорили.
Отец был деревенский плотник, человек тихий и совершенно безобидный. Федор его слабо помнил. Осталось в памяти только то, как он, еще младенец, сидит под верстаком, над головой его поет отцовский рубанок, а сверху падает золотыми кольцами свежая стружка.
Вскоре после гибели отца сгорел их старый дом. Может, сожгли его (время-то лихое), может сам вспыхнул от случайной искры. Что бы там ни было, стали они с матерью жить в холодном сарае. Ночью залезали на сеновал, чтобы хоть как-то согреться, а днем ходили просить милостыню по окрестным деревням, потому что есть было нечего.
Однажды, побираясь на железнодорожной станции, они увидели высокого старика, который так же как они сидел среди нищих. Мать долго присматривалась к нему, а потом всплеснула руками:
- Глянь, Федя, это же наш владыка!
Федя епископа, конечно, не знал, но очень удивился, что такой важный и благородный человек оказался с ними на одной нищенской скамейке.
Мать упала перед ним на колени, стала просить благословения, но владыка поднял ее, и плакал вместе с нею. Говорил, что блаженны нищие духом, что се время Господне, посетил Он нас скорбями и бедами, смирил до зела всех – от царя до последнего калеки. Теперь осталось только набраться терпения.
- Доколе терпеть, владыка? – возопила мать в отчаянии.
А епископ погладил по белой голове Федю, улыбнулся и сказал:
- Да хоть сто лет! – и дал ему краюху черствого хлеба.
И ведь угадал святой владыка! Дед Федор часто рассказывал эту историю в назидание прихожанам храма, но они сначала не верили тому, что епископ мог побираться, а потом уже тому, что старик проживет сто лет. Ну, и Господь с ними.
Однако же все сбылось! Правда, убедиться в правоте слов деда Федора и прозорливого владыки никому не довелось, потому что все спорщики (кроме него самого) давно умерли.
Встреча с епископом произошла на том берегу реки, как говорили – на красной территории, но вскоре путь туда был надолго закрыт. Какие-то умники разделили исконно русские земли по живому, то есть по реке. И одна часть Родового Гнезда, на этом берегу, где жил Федор с матерью, отошла Латвии, а другая часть осталась в России.
Старики-соседи горевали оттого, что оказались на чужбине, но потом стали появляться перебежчики с другого берега, они рассказывали такие ужасы о большевистской власти, что разговоры про чужбину быстро затихли. Теперь слышались такие слова: «Живем, где жили, на своей земле, в своих домах, говорим на своем языке, и - слава Богу. Жаль, конечно, что церковь осталась там. Ничего, новую построим».
И, правда, построили. Так получилось, что на том, красном берегу белокаменный храм-красавец разрушали, а здесь возводили деревянную маленькую церквушку на скудные деньги деревенских жителей.
На том берегу комсомольцы устроили пляски на развалинах храма; повесили громкоговоритель на столб, передавали богохульные речи и песни. А здесь совершали крестный ход вокруг освященной церкви. Потом все с хоругвями пошли к реке, встали на колени на своем берегу, пели молитвы и плакали, глядя на развалины родного храма. Ведь почти все там крестились, а потом – венчались…
Такая история.
5
Первые шаги деду Федору дались нелегко, но потом дело пошло веселее. И хотя глаза его почти ничего не видели в сумерках, ноги сами несли по дороге, потому что помнили каждую тропинку в Родовом Гнезде, каждую ямку и каждый бугорок. Он знал историю всех деревенских домов, и людей, живших в них последние сто лет. Но кому это нужно теперь, если молодые уехали, а те, кто остался, думают только о том, как бы пережить этот день? Их мысли все о болячках, о еде, о ссорах и обидах друг на друга.
А может быть, так и надо жить? Ведь сказано же в Евангелии: живите одним днем, а будущий сам позаботится о себе.
Но что делать человеку, у которого нет сего дня, есть только вчера; если вся его жизнь сосредоточена только в его памяти?
После всех потрясений смутных дней жизнь в Родовом Гнезде потихоньку налаживалась. Федор быстро освоил отцовское ремесло, им с матерью не пришлось больше нищенствовать. Он в одиночку выкопал и устроил маленькую землянку. Жить в ней было тесно, зато тепло и уютно.
Целые дни он проводил в отцовской мастерской. Ему нравился запах древесины, резкий запах костяного клея. Его душа пела вместе с голосом рубанка, плясала вместе со стуком молотка. Он делал все – окна, гробы, двери, столы, стулья, и даже простенькие киоты в новую церковь.
Правда, на два года ему пришлось оставить и матушку, и любимое рукоделье.
Из-за плоскостопия его забраковали в латышскую армию, но все же отправили отбывать долг молодому государству: работать на карьеры – добывать камень-плитняк. Работа была тяжелая, латыши-начальники – грубые и злые, но когда ты молод – все нипочем! И время летит быстро. Не успел Федор соскучиться по родной деревне, как нужно было возвращаться уже домой. То-то он был рад! А как счастлива была матушка!
Зажили они лучше прежнего, и через какое-то время матушка ему говорит:
- Пора бы тебе, Федя, подумать о семье. Я уже больная да старая, помру скоро, а с внучатами очень хочется понянчиться.
Федор только отмахнулся:
- Куда мне, матушка! Дома нормального у нас нет, к тому же у меня плоскостопие – кому я нужен такой?
- Ну, плоскостопие семье не помеха, люди, бывает, и без рук, и без ног женятся, а дом ты построишь. Руки-то у тебя золотые!
С того дня стал посматривать Федор и на девиц. Все ему нравились. Эта стройна, у другой глаза черные как смородины, у третьей смех заразительный, у четвертой…
Впрочем, Федор так увлекся изучением красавиц, что ненадолго впал в хандру. Он перестал спать, лежал ночами в своей каморке и мечтал, то об одной, то о другой. А в жизни не мог подойти ни к одной – краснел, заикался, говорил всякие глупости. Девушки посмеивались над ним, ребята постарше давали «дельные» советы, от которых уши краснели.
Пошел Федор в церковь за советом к отцу Митрофану. Тот выслушал внимательно, а потом спросил, улыбаясь:
- Ты что же, хочешь жениться на всех стразу? Выбери одну, и добивайся ее расположения. Да особо-то не налегай, не спеши!..
Батюшка был человеком опытным, многодетным, поэтому Федор поверил ему. Но и здесь его ждала совершенная неудача. Все девицы его ухаживания напрочь отвергали, и замуж за него идти не думали.
- Что же делать с тобой?- почесал затылок отец Митрофан.- Ладно, приходи на службу в Благовещение, есть у меня одна на примете, только из соседней деревни.
Из соседней, так из соседней, - какая разница, лишь бы хорошая была.
И познакомились!
Федор даже испугался сначала: маленькая, худющая – в чем только душа держится; на рябом лице острый носик, как у воробышка, волосы не белые даже, а бесцветные, торчат, будто клочок соломы на голове. Да, и одета Бог знает во что, немногим лучше нищенки. Глаза, правда, красивые – чистая лазурь, смотрят смешливо, но внимательно. Зовут тоже дивно как-то – Фекла.
Это уже потом Федор узнал, что росла она круглой сиротой у старой бабушки. Отец ее в смутные годы уехал из дома, чтобы мировую революцию делать, да и пропал навсегда; мать же вскоре умерла от тифа.
А тогда, в день знакомства, стоял Федор на службе и вместо того, чтобы молиться – думал о том, что жениться ему почему-то не хочется.
Разве нельзя человеку обойтись без этого? Можно, например, и в монахи пойти. Ездили они в прошлом году с матерью в Псково-Печерскую обитель – ему там очень понравилось. Братии немного, все приветливые, а старец Симеон – вообще святой человек, от него добротой и любовью так и веет. Кстати, встретили они там и владыку старого, который в трудные годы побирался вместе с ними на железнодорожной станции. Он, конечно, их не узнал, жил здесь на покое, и все время плакал. У него от слез на щеках даже бороздки появились.
Если в монастырь не возьмут, можно и так жить, как Ванька-бобыль. Живет один, правда, не ухоженный, грязный, часто горькую пьет. Но живет ведь, и – ничего.
Так размышлял себе Федор во время богослужения, пока не привлек его внимание один голос в хоре. Хор у них тогда был неплохой, а в тот день пел как-то особенно. Из всех голосов выделялся один – чистый, серебристый, будто неземной. Когда же этот голос запел «Архангельский глас» соло, то Федор не выдержал - заплакал. И стыдно ему, и слез остановить не может. Краем глаза он направо и налево посмотрел - весь храм плачет.
Вот это голосище!
После службы он батюшку спрашивает:
- Чей же это голос такой?
А отец Митрофан, улыбаясь, в сторону Феклы кивает и говорит со значением:
- Твоей это голос…
6
Дед Федор шел себе не спеша, перебирал в памяти людей и события, как вдруг из подворотни вылетела псина, будто оглашенная, захлебнулась в лае, завилась вокруг него, норовясь прихватить за штанину. Он и так еле на ногах держался, а тут пришлось еще тростью перед собой крутить, отбиваясь от злобной животины.
Следом за ней залаяла собака из соседнего дома, потом вторая, третья. И пошло-поехало! Скоро вслед за собачьим переполохом замычали коровы, запели петухи. Тишина в деревне кончилась, началось утро.
«Не успел!» - с досадой подумал дед Федор.
И точно – скоро у забора появился заспанный хозяин, цыкнул строго: «Заткнись!», собака взвизгнула, поджала хвост и убралась восвояси.
Мужчина откашлялся громко, присмотрелся, спросил:
- А, это ты? Куда так рано собрался?
Ну, все, сейчас начнет уговаривать вернуться домой.
- В церковь я,- соврал дед Федор, и ему стало противно. Вот не может человек безо лжи, хоть мелкой, безобидной, но не может!
- Сегодня вроде бы пятница, службы нет.
- Так я…
- Понятно, на кладбище. Но все равно еще рано…
- Сегодня дождя не будет,- дед Федор попытался увести разговор в сторону, и ему это удалось.
Мужчина долго смотрел на небо, потом зевнул аки лев и подтвердил:
- Нет, не будет. А хорошо бы, дождичка-то, а то грибов совсем нет. Сходил вчера в лесок за реку, нет ничего, ни одного опенка. А хочется еще грибов жаренных перед зимой…
- Правда, хочется,- сказал, чтобы хоть что-то сказать, дед и тихо двинулся дальше.
- Ты смотри, дедуля, не упади!
- Я осторожненько…
Пронесло! А до конца деревни осталось всего - ничего. Еще пару домов, дальше рощица, потом церковь немного в стороне, после чего самая сложная часть пути - затяжной подъем на вершину холма. Но до него еще надо дойти.
Эх, сбросить бы ему годков так десять!..
А тогда, много лет назад, после первого знакомства с Феклой на Благовещение, пошел он ее провожать. С ней оказалось легко и интересно. Она давно пела и читала в храме, поэтому знала не только все напевы и слова, но и устав, и историю церковную, и жития святых, и много чего другого, что для Федора было покрыто тогда мраком неведения. Позже он тоже пристрастился к чтению, чтобы хоть как-то подтянуться к ней.
А тогда он шел рядом и, разинув рот, слушал рассказы Феклы. Семь верст пролетели в одно мгновение, а расставаться не хотелось. Девушка сразу предупредила, что пригласить его в дом не может, потому что они жили с бабушкой у далекой родственницы приживалками. Своего угла не имели.
Они еще постояли некоторое время на улице, а когда расставались, то Федор возьми и ляпни:
- Ты за меня замуж пойдешь?- он и сам не ожидал, что это скажет.
Она посмотрела на него долго и внимательно, а потом просто ответила:
- Пойду.
И началась для него новая жизнь. Нет, до женитьбы было еще далековато, нужно было сначала дом построить, но Федор был уже не одинок, у него была его Фекла. И отработав в столярке целый день, он спешил к своей девушке через лес и поле, чтобы срезать семь верст, разделявших их, а потом они бродили, взявшись за руки, по окрестностям, и мечтали о будущей счастливой жизни, о доме и детях.
Скоро Фекла переехала к нему, потому что ее бабушка умерла, и жить у родственницы больше не имело смысла.
Было лето, поэтому Федор уходил ночевать на сеновал, а невеста оставалась с его матерью, которая в ней души не чаяла.
Тогда же они начали строить дом, тот самый дом, который только что покинул дед Федор. К осени подвели его под крышу, дали зиму устояться, а следующим летом уже праздновали новоселье. Тогда же свадьбу сыграли – простую и скромную, без гостей и излишней помпы – так захотела невеста.
Это было какое-то невероятно счастливое время!
Фекла оказалась замечательной хозяйкой. Она успевала все: и огород прополоть да полить, и еду приготовить, и в комнатах порядок навести, и на службу в церковь сбегать. А еще заходила часто в мастерскую мужа, садилась в уголок и молча наблюдала за тем, как он работает.
- Чего тебе? – иногда спрашивал Федор.
- Ничего,- отвечала она,- Можно я здесь посижу? Просто так посижу…
Отчего же нельзя? Ему было приятно внимание жены, и он мастерил свои столы и стулья еще с большим желанием и удовольствием. Все, что было в их доме – было сделано его руками, и она вместе с ним очень гордилось этим.
Она вообще очень гордилось им. А какому человеку - это неприятно? За годы, что они прожили вместе, они не то, что не поругались ни разу, но даже недоброго слова друг другу не сказали.
Тем более было непонятно то, что произошло с ними позже.
7
Все началось с того, что Родовое Гнездо снова присоединилось к России. Одни радовались, другие – несколько семей – уехали подальше на Запад, но все без исключения приняли это событие настороженно. Родная страна – это, конечно, хорошо, но все еще помнили, как разрушали комсомольцы храм на том берегу, как глумились они над святынями.
Сейчас храм никто разрушать или даже закрывать не собирался, в колхоз вроде бы тоже силой не загоняли. Собрали всех в сельской управе, сказали: живите, как жили, а там, дескать, посмотрим. Единственное, что сразу сделали советчики – поменяли название. Теперь Родовое Гнездо стало просто Родовым, потому что «Гнездо» вызывало у новых властей какие-то плохие подозрения: помещичье гнездо, гнездо империализма, вражеское гнездо, и тому подобное.
Вскоре после этого умерла мать Федора. Ушла легко, просто заснула. С утра сходила в церковь, причастилась, пришла домой, прочитала благодарственные молитвы, сказала:
- Что-то я устала сильно, - прилегла на кровать, закрыла глаза и больше их не открыла.
Фекла сказала, что так умирают только большие праведники, и Федор ей поверил. Он плакал горько и безутешно, не стесняясь людей, а жена успокаивала его, как могла.
Так остались они полными сиротами.
Правда, к тому времени живот Феклы заметно округлился – они ждали своего первенца. Федор особо не волновался, был уверен, что все будет в порядке. Он смастерил для младенца маленькую люльку и вырезал лошадку из липы.
Но ребенок родился мертвым, а Фекла едва осталась жива. Акушер, приехавший из райцентра, сказал, что им еще повезло, но детей иметь они больше не смогут.
Теперь плакала Фекла, а Федор будто окаменел. Он сам сделал маленький гробик, похоронил младенца на кладбище рядом с матерью, и поставил на холмике маленький крест, хотя чадо свое они крестить не успели.
Дед Федор остановился на перекрестье дорог, одна из которых вела к храму и кладбищу возле него. Он собирался напоследок посетить могилу матери и своего сына-младенца, но понял, что сил на это у него не хватит. После приключения с собакой он убыстрил свой шаг насколько мог, и это подорвало его силы.
Он перекрестился на крест колокольни, которая возвышалась над макушками берез. Это была та самая деревянная церковь, которую построили всем миром в конце двадцатых годов вместо взорванного храма на том берегу. Сделали каркас из бруса, обшили досками, думали, что это временно, а оказалось – навсегда.
Здесь познакомились они с Феклой на Благовещение, здесь их венчал отец Митрофан, здесь отпевали мать.
Потом Федор долго не мог ходить в эту церковь – на душе была смута, да и жизнь так повернулась.
Только после всех своих мытарств он вернулся сюда, и уже старался не пропускать ни одной службы. Прислуживал в алтаре, пока был в силах, выучился петь, хотя голос был у него трескучий, противный. Однако мужские голоса на деревенском клиросе в те годы были большой редкостью, а посему бабушки-певчие терпели его безголосие.
Теперь он всегда приходил к храму первым, еще затемно. Садился на скамеечку у могилы матери и все ей рассказывал, как в детстве. Мать, конечно, не отвечала, но на душе становилось светлее после такой исповеди.
К тому времени сторож открывал храм, и Федор заходил внутрь. Он любил эту молчаливую молитву в церкви, когда там почти никого нет – одни лампады горят перед иконами, да сторож спит у печи.
Потом ходить стало трудно, а дома одному было еще трудней. Дед Федор, собрав последние силы, все равно шел на всенощную. Иногда зимой, когда садились батарейки в фонарике, он привязывал к палке кусок резины от шины, зажигал ее, и так шел, освещая себе дорогу. Никакой ветер не мог задуть его огонь. Правда шина чадила нещадно, так что он приходил в церковь черным как эфиоп. Батюшка в первый раз испугался даже, а когда узнал что к чему, - похвалил за усердие к молитве.
Несколько раз ноги отказывали совсем. Тогда приходил староста Серега, сажал его в обычную тачку для перевозки навоза, и вез через всю деревню. Дети бежали следом, дразнили почему-то китайским мандарином, взрослые тоже прятали улыбки, но некоторые все же задумывались.
Народу в храм ходило все меньше и меньше, человек десять на воскресную службу, и человек пятьдесят на Рождество и Пасху, но видно время такое, ничего не поделаешь…
8
И откуда взялась эта Соломея? – никто не знал. Появилась вдруг в Родовом яркая, красивая латышка: волосы - воронье крыло, лицо белое, брови черные, губы алые, на щеках румянец играет. Фигура у нее – будто на станке выточена, походка мягкая, кошачья, глаза зеленые, дерзкие, смотрит всегда прямо, взгляда не отведет. И смех у нее грудной – будто камни на перекате катятся.
Местные мужики все сразу голову потеряли, а их жены потеряли покой. То в одном доме плач и скандалы, то в другом. Парни за нее друг с другом в кровь бьются; бывшие друзья на всю жизнь врагами становятся, а ей – хоть бы хны. Придет вечером на берег реки, где обычно мужское население время у костра коротало, посидит на пенечке, посмеется своим переливчатым смехом, а потом вильнет зазывно бедром, и в темноте растает. За ней обязательно какой-то мужичок во тьму нырнет, потом – другой. А через некоторое время уже слышен разговор на высоких тонах, - это два глухаря за тетерку бьются. Один вернется с «поля боя» злой, с синяком под глазом, а другой – уйдет с добычей.
Или что еще выдумывала: сидят рыбаки на берегу, мирно рыбу удят. Соломея из реки, словно русалка, выныривает – совершенно без ничего. Встанет перед ними, бесстыдница, как будто их не замечает, и волосы свои мокрые поправляет. Потом нырнет снова в реку – и была такова, а мужики в беспокойство и бессонницу впадают.
Одним словом – ведьма!
И ведь не тронешь ее, потому что она – партийная, и сюда ее из области прислали, чтобы советскую власть укреплять и укоренять. Укрепляла по-своему, что скажешь…
Федор вначале никакого внимания на нее не обращал. У него была его Фекла – самая красивая, самая умная, самая желанная, - чего еще на стороне искать? К тому же они тогда ребенка ждали.
Но после того, что случилось при родах, в нем нечто сломалось, треснуло. Жить вдруг стало неинтересно. Придет он в мастерскую, возьмет рубанок, проведет пару раз по доске, сядет и в окно смотрит.
Вернется домой и тоже ничего не делает, потому что все из рук валится. Ляжет на кровать, в потолок, не мигая, глядит.
Фекла его понимала, не укоряла, не давила, наоборот, старалась как-то поддержать, ободрить. Но это только раздражало Федора.
Тогда он уходил далеко в лес или на реку, находил
местечко поукромнее, и сидел там, глядя перед собой, до самого вечера.
Вот тут-то и появилась она - Соломея.
Как-то позвали его в сельсовет, попросили старую дверь на новую заменить. Федор пришел с рулеткой, чтобы снять размеры.
В сельсовете, кажется, никого не было. Он постучал один раз, другой – тишина. Повернулся было, чтобы уйти, но потом решил внутрь заглянуть, поскольку рядом дверь была приоткрыта.
Заглянул и чуть не упал – прямо перед ним стояла Соломея во всей своей ослепительной наготе.
Федор выскочил наружу, будто ошпаренный, а Соломея через минуту вышла, как ни в чем не бывало, и пригласила зайти, все измерить. Она работала секретарем сельсовета, и здесь же рядом жила в отдельной каморке.
И все – погиб мужик!
Он больше ни о чем думать не мог, как о красавице-секретарше. А она – только масла в огонь подливала, была с ним ласкова да внимательна - умела мужчин в свои сети улавливать.
Ему, конечно, было стыдно перед женой, но когда человек одержим какой-либо страстью, он слепнет и глохнет, и находит тысячи оправданий, чтобы добиться своего.
Фекла снова стала в его глазах некрасивой и неинтересной. К тому же она была теперь бесплодной, а ведь даже по церковным канонам – это повод для развода, поскольку супруги живут вместе не для взаимного ублажения, а для чадородия, и все.
Нельзя сказать, что Федор не боролся с помыслами. Он вспоминал, как они счастливы были с Феклой, какой чудесный мир царил в их доме… Он даже в храм пошел, чтобы посоветоваться с батюшкой. Отца Митрофана, правда, там уже не было, его, говорят, за что-то посадили. А молодой священник как узнал, кто замешан в этой истории, - так быстренько в алтарь сбежал, и не выходил оттуда, пока Федор не ушел из церкви.
Это было последней каплей, предрешившей разрыв.
Федор пришел домой, и высказал все: что он больше не любит Феклу, что полюбил другую женщину, и все в таком роде.
Фекла выслушала молча и, казалось, спокойно, только побледнела очень. Она будто давно ждала этого разговора.
Также молча собрала свои небольшие пожитки, поклонилась ему на пороге и ушла навсегда.
Мир не рухнул в тот момент, дом остался стоять на месте. Федор словно обезумевший поспешил не за Феклой, нет, а к возлюбленной своей Соломее, чтобы сообщить о долгожданной свободе. В последнее время она ему прямо говорила:
- Выгони свою белую мышку, и я приду к тебе…
Но на пороге ее каморки его почему-то встретил милиционер из соседнего села в трусах и майке.
- Чего тебе надо? Пошел вон! Сейчас быстро посажу на пятнадцать суток…
А оттуда, из глубины сельсовета, послышался грудной смех Соломеи. Будто камни перекатились на перекате…
И вот здесь мир точно рухнул.
9
Дело в том, что задумавшись, дед Федор завалился в придорожную канаву, а это для него была сущая катастрофа. Он попытался встать, но только вымазался в грязи. Тогда на четвереньках он кое-как выполз на обочину. На то, чтобы подняться и идти дальше, сил не осталось. Тогда он прилег здесь же на обочине и решил: будь, что будет.
И почему он не побежал за Феклой тогда, семьдесят лет назад? Ведь он сразу понял, что произошло что-то непоправимое, что это была чистая бесовщина. Нужно бежать, догнать жену, упасть перед ней на колени, умолять, чтобы она вернулась, ведь жизни у него без нее не будет. Она вернется, обязательно вернется, потому что он не встречал в жизни человека более доброго и понимающего, чем она.
Он даже выскочил тогда из дома, но его понесло отчего-то в сторону реки. Он даже хотел броситься в воду с высокого обрыва. Его остановил старый рыбак, который покрутил пальцем у виска и сказал не строго даже, а свирепо:
- Только попробуй мне распугать рыбу!
Когда подходил к своему дому, заметил в окне женскую фигуру. Сердце бешено заколотилось: она вернулась!
Но это была не Фекла, это была Соломея. Она сидела за столом и спокойно смотрела на него. Рядом стоял небольшой чемоданчик из фанеры с ее вещами.
- А я пришла к тебе жить. Ты не рад?
Соломея сама зарегистрировала их брак, но венчаться они не могли, потому что происходила она из лютеран, к тому же была отъявленная безбожница. Так в первый же день после поселения в его доме она сожгла все иконы, которые остались после Феклы. Когда Федор начал возмущаться, она на него прикрикнула:
- Ты что, мракобес, хочешь за Митрофаном отправиться?
Нет, в лагерь он совсем не хотел.
Так стали они жить, если это можно назвать жизнью.
Соломея сохранила все свои дурные привычки: каждый вечер в доме Федора собиралась мужская компания. Самогон лился рекой, табачный дым висел коромыслом, отборный мат и пьяный хохот не замолкали до самого утра. И почти каждый раз дело доходило до разборки пьяных самцов с обязательным мордобоем до первой крови.
Соломея только похохатывала.
Федор пытался поговорить с ней, чтобы хоть как-то воззвать к разуму, но всякий раз упирался в стену отчуждения и враждебности.
Она принадлежала к особому роду людей, порожденному и воспитанному советской властью. У них все человеческие понятия были вывернуты наизнанку или поставлены с ног на голову. То, что в любом приличном обществе считалось грехом, для них было естеством; а всякое приличие и порядочность – признаком слабости. Они бахвалились друг перед другом своими пороками и бесстыдством. Они смеялись над Федором, потому что он на дух не переносил табак и алкоголь, не умел воровать, обманывать и жульничать. У них называлось: не умеет жить,- и предавалось всяческому осмеянию и поруганию.
Это, казалось, были существа, вышедшие из самой бездны, но беда заключалась в том, что они всем заправляли в этой жизни и еще других поучали, как надо жить.
Федор пытался уйти от Соломеи, уехать куда-нибудь подальше, даже в Сибирь, но она опять пригрозила ему тюрьмой, и он остался. Правда, перешел жить к себе в столярную мастерскую. Сделал там себе простую лежанку под потолком. Днем работал, а вечером забирался на свои полати. Спать он почти не мог отчасти из-за криков, доносившихся из дома, отчасти из-за тяжелых мыслей. Он все время думал о ней, о Фекле. Он просил у нее прощения, и надеялся, что эти слова каким-то чудом дойдут до нее. Лучше, конечно, сходить бы в ее деревню, и сказать ей все воочию, но Федору это сделать было пока невозможно.
Что он ей скажет? Что живет с блудницей? Что из уютного их дома, в котором всегда был запах свежего хлеба, молока и еще чего-то очень приятного, - сделали кабак или публичный дом? Что у него нет смелости и характера, чтобы всех выгнать, потому как они – не простые люди, а начальство, приезжавшее из окрестных сел и даже из областного города? Зачем все это нужно знать чистой и богобоязненной Фекле?
Он жил и верил, что вся эта вакханалия когда-нибудь закончится.
Она и кончилась, потому что началась война.
10
Чудеса все-таки бывают.
Деду Федору помогли подняться с дороги два цыганенка – брат и сестра – Сашка и Рада. Как они оказались здесь в такой ранний час? – одному Богу известно.
Вроде бы от них сбежала корова, и они пошли ее искать. Семья-то большая – десять человек детей, а еда каждый день одна – хлеб да молоко. Батька-цыган был человек развеселый, в прошлом году корову, что государство им выделило, продал и купил лошадь. Запряг ее, посадил в телегу всех чад своих и неделю катал по Родовому Гнезду (селу недавно вернули историческое название). Потом приехали люди из райсобеса, заставили корову вернуть, потому что кушать детям стало совсем нечего. И вот опять…
Дед Федор очень хорошо знал этих детей, они каждое воскресение приходили в церковь. Рада – девочка серьезная - молилась по-настоящему, а Сашка-шалопай ходил лишь потому, что после богослужения была трапеза для всех, и можно было наесться вдоволь. Он так и говорил, что церковь – это место, где очень хорошо кормят.
Дед Федор стал уже впадать в забытье на обочине дороги, как его разбудил звонкий голос Сашки:
- Ты чего это дед разлегся? Здесь что тебе – перина что ли?
Как же он рад был этим детям! Они помогли ему встать, Рада пучком травы почистила грязь с одежды. Они попытались отвести его домой, но он воспротивился:
- Нет-нет, мне в другую сторону.
- Давай, мы тебя доведем!- деловито предложил Сашка.
- Мне далеко! Вот, если бы на холм помогли зайти…
- Не бойся, дед, поможем!..
Война началась внезапно, и также внезапно исчезла Соломея вместе со всеми своими клевретами.
Боев в этих местах не было. Просто красные сбежали, а немцы пришли.
Нужно сказать честно: вначале большинство жителей Родового восприняли это как освобождение от ига большевизма. За пару лет советской власти многие сполна вкусили прелестей коммунизма, и теперь говорили так: «Лучше немец, чем большак. Латышей пережили, и этих как-нибудь переживем».
Но просто так пережить не удалось.
Скоро все трудоспособное население согнали на площади перед управой, и сказали через переводчика, что их повезут на работы в Германию. Тех, кто будет противиться, ждет лагерь или расстрел.
Тут же их стали загонять в грузовики, чтобы везти на железнодорожную станцию.
Люди просились сходить домой, взять с собой хоть какие-то вещи, но мрачные латыши-охранники молча загоняли всех в кузова, а особо нерасторопных били прикладами.
Это вызывало подозрения: раз запрещают брать с собой вещи, значит, везут на расстрел или в лагерь.
Федор, как и все, судорожно думал, как бы ему избежать сей участи. Но как тут сбежишь, если кругом конвой с винтовками да автоматами.
Помог случай: грузовик, в котором среди прочих ехал Федор, завалился в кювет. Ничего страшного не произошло, все успели выпрыгнуть, но поднялась обычная в таких случаях неразбериха: кто-то кричал истошно, кто-то бегал, один конвоир даже стрельнул зачем-то в воздух.
Федор упал удачно: возле куста. Не мешкая, он отполз за этот куст, потом еще дальше – за полосу насаждений. А после, пригнувшись почти до самой земли, побежал в лесок неподалеку.
Было очень страшно, он все ждал, когда прозвучат выстрелы и тяжелый свинец ударит в спину, но в суматохе о нем, видимо, забыли.
Он бежал, не останавливаясь, несколько часов подряд, пока не упал от усталости.
Потом еще несколько дней кружил вокруг болота, боясь приблизиться к местам обитаемым. Питался ягодами, травой и сыроежками. Огня у него не было, да и боялся он костер разводить, чтобы не заметили.
После того, как пошли затяжные дожди, он понял, что одному ему в лесу не выжить. Хлипкий шалаш отлично пропускал воду, а теплых вещей с собой не было. В деревню являться нельзя, его там точно расстреляют, а идти к советским войскам, чтобы воевать против немцев, он не мог, потому что не знал – как далеко проходит линия фронта.
Кончилось все тем, что он заболел. Сначала его душил кашель, потом разгорелся жар. Лежал он в своем шалашике, прикрывшись березовыми кустами, и бредил.
То приходила к нему мать, пыталась поправить подушку. То являлась Фекла, хотела дать горячего молока, но никак не могла перейти через ручей, который протекал между ними. Виделся и отец Митрофан. Он садился рядом, укоризненно качал головой и говорил: «Зачем ты бросил ее Федя, ведь из-за этого и началась война!» После этого он превращался во владыку, который когда-то побирался вместе с ними, и горько плакал: «Погибла за грехи наши Россия!»
Потом все исчезло.
А когда он очнулся, то подумал, что умер. Он лежал в теплой маленькой избушке на деревянной лежанке, накрытый то ли черным покрывалом, то ли рясой. Занудный дождь стучал по крыше, а в углу весело потрескивала маленькая печка. В углу слабо светила лампада, она освещала большой и потемневший лик Христа на иконе. Здесь же стоял складной аналой с раскрытой древней книгой.
Чувствовал Федор себя хорошо, кашель утих, жар – тоже.
Вскоре снаружи послышалось какое-то движение, и через минуту в избушку вошел согбенный и седой старик с бородой по пояс. Одет он был в подрясник и старую бесформенную скуфейку. Он увидел, что Федор проснулся, молча налил из чайника большую кружку кипятка, бросил туда горсть сухой малины и поставил рядом на табуретку.
Все это происходило обыденно, словно Федор жил здесь всегда, и они были знакомы со стариком тысячу лет.
Старец зажег от лампады восковую самокатную свечку, перекрестился, вздохнул шумно, и стал читать Псалтирь.
Его звали Досифей, он пустынничал здесь на болоте еще с дореволюционных пор, изредка отлучаясь в мир, чтобы запастись у доверенных богомольцев мукой, спичками и солью. Был он чрезвычайно молчалив, за день произносил десяток слов - не больше. Все остальное время перебирал четки или читал Псалтырь.
- Тебе не скучно, отче? – как-то спросил его Федор, и пустынник поглядел на него таким взглядом, что от всей «веселой и разнообразной» мирской жизни сразу повеяло смертной тоской.
Здесь было тихо и спокойно, о том, что где-то идет страшная война, напоминал только звук тяжелых самолетов, изредка пролетавших неподалеку.
Ночью Досифей молился в большом дупле старого дерева, но Федор там ни разу не был, потому что жили они на маленьком островке среди болотной трясины, а путь отсюда и сюда знал только старец.
Так прожили они года два с половиной. Федор вполне вошел во вкус пустынной жизни, даже стал подумывать: не остаться ли здесь до конца дней своих?
Но прихотливая судьба распорядилась иначе.
11
Цыганята пособили деду Федору подняться на холм и давно ушли, а он все стоял, опершись на палку, отдыхал, любуясь осенней красотой.
Солнце еще не поднялось, но было уже совсем светло, и вся земля простиралась перед ним как разноцветное лоскутное одеяло. Золотистые прямоугольники сжатых полей соседствовали с черными участками свежевспаханной земли, и те и другие упирались в ярко-желтую вереницу березовой рощи. За рекой осинник пламенел растертой киноварью, чуть дальше стояли темно-зеленой стеной высокие ели.
Над всем этим богатством кружило множество улетающих птиц, они как бы прощались с родной землей. И самое впечатляющее зрелище в этих местах – перелет диких гусей. Они летели косяк за косяком от Псковского озера в сторону южную, оглашая окрестности своими трубными возгласами.
Частые выстрелы охотников разбивали эти стройные крылатые ряды. Гуси начинали метаться по небу, стараясь увернуться от смертоносного металла, а потом, потерявшись, искали улетевшую свою стаю.
Дед Федор вспомнил: во время своего болотного пустынничества он руками поймал гуся, который повредил крыло и приземлился возле их избушки. Гусь был крупный, жирный. А поскольку питались они с Досифеем крайне скудно – ягоды, грибы, корешки, и очень редко пресная лепешка, - то разыгралась у него фантазия, как они этого гуся запекут. Не в яблоках, конечно, как любила готовить Фекла, но с клюквой и разными ароматными травками.
Однако старец разом разрушил его мечту. Он целый день возился с птицей, вправляя крыло, перевязал ее, потом достал из своих запасов сухого гороха и насыпал в деревянную плошку. Гусь сначала осторожничал, а потом этот горох жадно склевал, и остался у них в сенях избушки. За зиму он так привык к людям, что даже разговаривал с ними. Скажешь ему что-нибудь, а он в ответ загогочет. Встанут они на молитву со старцем, а гусь – тут как тут – рядом примостится, слушает, в слова божественные вникает. В общем, привязались они к гусю, и было жалко, когда весной он от них улетел.
С тех пор дед Федор старался не есть гусятины. Ему было жаль этих красивых и крупных птиц, которые камнем падали на землю, подбитые выстрелами охотников.
Досифей ушел в деревню за мукой и больше не вернулся. Федор ждал его день, другой, третий, пока не понял, что ожидание бесполезно. Позже он узнает, что пустынника поймали немцы. Они думали, что это переодетый партизан, пытали его, допрашивали, а потом расстреляли перед народом на площади. Благочестивые жители ночью похоронили его, и сразу стали почитать как святого. И правда, говорят, на могиле его совершались разные чудеса – люди исцелялись от тяжелых недугов и пьянства, а также удачно устраивали свою личную жизнь. А совсем недавно сосед Серега рассказал, что на церковном соборе в Москве отца Досифея прославили в чине преподобномученников. Он даже небольшой печатный образок подарил деду Федору. Правда, святой на нем нисколько не походил на настоящего отца Досифея, но раз написано, что это он, значит, так оно и есть.
После того, как Федор остался в одиночестве, он не знал, что делать. Оставаться здесь еще на одну зимовку – страшновато, к тому же скудные запасы старца уже закончились. Идти в деревню – еще страшней, потому что неизвестно, что там происходит.
Правда уже несколько недель была ясно слышна канонада, а самолеты – немецкие и наши – летали над болотом все чаще и чаще. Один из них даже бросил бомбу неподалеку – то ли по ошибке, то ли хотел проверить – есть ли здесь враг. Ухнуло так, что ветхая избушка едва не развалилась, а Федор от испуга несколько дней не высовывал носа наружу.
Потом канонада стала стихать, откатываться куда-то в сторону, самолеты перестали бороздить небо над болотом и Федор решился идти на большую землю.
Он сплел из ивняка большие снегоступы, чтобы не увязнуть в трясине; взял с собой только икону и Псалтырь – и пошел. Шел осторожно, прощупывая дорогу длинным шестом, и довольно скоро оказался на твердой почве.
Его взяли советские военные на подходе к первой же деревне.
- Кто такой? Откуда идешь? Почему не фронте? Дезертир? – вопросы задавал молоденький совсем офицер. А поскольку Федор от волнения потерял всякий дар речи, то его отвезли в райцентр и бросили в тесную камеру без единого окошка, где ждали своей участи такие же неопознанные личности, как он.
От лагеря спасла его Соломея.
Следователь областного НКВД очень хотел посадить его.
- Ты у меня там сгниешь! – прямо говорил он, и у Федора холодело внутри. На одном из допросов присутствовал знакомый ему человек: он как-то ночевал у Соломеи. А на следующий день прямо в камеру пришла она сама - в военной форме и офицерских погонах. Она ничуть не изменилась за четыре года войны – разве только высохла немного, да лицо стало еще белее.
- Собирайся! – грубо сказала она, не глядя на него.
Они зашли на какой-то склад, где ему выдали новенькую военную одежду по размеру. Потом она накормила его в столовой сытной едой, дала какие-то карточки и деньги.
- Поезжай домой и жди меня. Я скоро приеду,- вот и весь разговор жены и мужа после нескольких лет разлуки.
«Скоро» - растянулось года на полтора, но надо признать, что за все это время власти его не трогали.
Он навел порядок в доме, в котором во время войны квартировали немцы, и стал снова столярничать и плотничать.
О Фекле он никогда не забывал, но раны сердечные немного зарубцевались, боль стала тупой и вполне терпимой. Однако Федор никогда не ходил и не ездил в ту сторону, где была ее деревня – это была для него запретная зона. Как и разговоры о ней – закрытая тема. Если кто-то начинал говорить о Фекле, он вставал и уходил прочь.
Соломея вернулась совсем больная. Не было больше красивой и яркой латышки, за которой увивались все без исключения мужчины. Была больная, усталая, раздраженная женщина, которая курила папиросы одна за другой, и постоянно пребывала в депрессии. Бывшие дружки ее больше никогда не появлялись. Работать она тоже не могла, получала пенсию.
Она попробовала заняться домашним хозяйством, но у нее ничего не вышло.
Через несколько месяцев у Соломеи начались страшные боли. Она никогда не плакала, только выла по-волчьи или непотребно ругалась матом. Глотала какой-то порошок, от которого впадала в забытье на несколько дней.
Потом она перестала ходить. Федор, конечно, ухаживал за ней. Он уговаривал ее принять крещение и собороваться, но она наотрез отказывалась.
Тогда он пошел за советом к отцу Митрофану, который недавно вернулся из лагеря. Выглядел он глубоким стариком, хотя лет-то ему было немного. Что с ним случилось за эти годы – он никому не рассказывал, но люди замечали одну странность: когда кто-то смотрел ему прямо в глаза, он начинал смеяться, и долго не мог остановиться, пока смех не переходил в рыдания.
Отец Митрофан собрал все необходимое для крещения и соборования, и они пошли.
Сначала Соломея и слушать его не хотела.
- Кого ты привел?- закричала она.- Идите отсюда оба!
Но отец Митрофан присел рядом на табуретку, стал говорить о простом, житейском своим тихим и ровным голосом. Постепенно Соломея успокоилась, стала слушать священника.
Он крестил ее только в последний день коротким чином страха ради смертного. А до этого приходил часто, беседовал с ней о чем угодно, но только не о религии.
Несколько раз она сама требовала, чтобы отец Митрофан пришел, потому что ей от этого становилось легче.
- Они меня мучить перестают,- объясняла она Федору.
- Кто они? – спрашивал он, и тут же с ужасом понимал бессмысленность этого вопроса.
Она умерла весной. Попросила вынести ее в сад, под цветущие яблони, чтобы в последний раз послушать скворцов. Потом позвала священника:
- Пусть придет и сделает все, что нужно…
Отец Митрофан успел только трижды покропить ее водой и прочитать отходную молитву.
Федор плакал над ней и сокрушался, что она не успела покаяться. Но священник объяснил, что болезнь – это и было ее покаяние, потому что страданиями очищается душа.
На отпевание из деревенских не пришел никто, был один только Федор. А потом еще долго злые языки судили, что в церкви отпели ведьму.
12
Дед Федор давно заметил, что времени, по сути, нет. Конечно, есть дни и ночи, месяцы, зимы и лета, но в человеческом сознании времени не существует. Бывают дни, которые тянутся тысячу лет, а случаются месяцы и годы, пролетающие мимо в одно мгновенье.
Сколько лет минуло со дня смерти Соломеи? – больше шести десятков, а он все помнит, словно это случилось вчера. Сколько часов он идет от Родового Гнезда – два, три, а мнится, что в пути уже целую вечность.
Или взять его жизнь - сто лет прожил. С одной стороны это очень длинная дистанция, а с другой – все живо, все рядом, только руку протяни.
Со смертью Соломеи страдания Федора не закончились,- его одолела невыносимо черная тоска. Он вдруг понял, что живет жизнь пусто и напрасно, что совершенно никому на этом свете не нужен. Феклу он предал, Соломее радости и утешения не принес. Потомства не оставил, больших дел не совершил, даже всю войну пересидел на болоте.
Никчемный человечишко!
Ему стало плохо, как не было никогда. Он не мог ни спать, ни есть, ни делать ничего.
- А ты съезди в монастырь,- посоветовал ему отец Митрофан,- Поживи там, осмотрись...
Почему бы не съездить? Ведь жил он с пустынником почти три года, читал Псалтырь, постился, - ему понравилось. В этой жизни его никто и ничто не держит.
Собрал он вещи в мешок, да на Великий пост в Печоры подался.
В монастырь его взяли с радостью, потому что после войны обитель активно восстанавливалась, работники позарез были нужны. На послушание определили в столярку, где трудились двое мирских из города – один бывший лагерный сиделец, другой его сын – немного больной на голову.
Сначала все было отлично. Днем – рубанок и пила, вечером – четки и служба, - что еще надо в жизни христианину?
Одно огорчало – его напарник был человеком неверующим. Каждый день он ворчал на ухо Федору:
- Ты посмотри, как они живут – как сыр в масле катаются. Мы с тобой пашем как лошади, а они нам подачки подают. Эксплуататоры, контры недобитые!
Федор пытался его вразумить, но скоро понял, что бесполезно. Тогда он припугнул, что расскажет о таких речах наместнику. Напарник сразу заныл, стал говорить про тяжелую судьбу, про то, как жены лишился, про сына-инвалида. На некоторое время он, правда, затих, а потом снова взялся за свое.
Малый росток камень пробивает. Так и речи напарника пробили камень сердца Федора. Стал он сам замечать в жизни обители одни только неполадки, и вместо того, чтобы пойти рассказать все на исповеди, он в себе носил, копил.
Не понимал он, что жизнь в монастыре – это, прежде всего, борьба с помыслами. Дал он волю сорным травам, и задушили они добрую пшеницу, и скоро пустота вернулась к нему еще с большей силой, чем прежде, и поглотила его с головой.
А напарник тут как тут. Принес как-то фляжку со спиртным, Федору предлагает.
- Глотни, легче станет!..
Федор и раньше-то бегал от алкоголя, как от чумы, а здесь в монастыре… Раз отказался, два отказался, а потом взял – и попробовал. Противно, конечно, зато на душе стало веселей, рабочий день пролетел незаметно.
Так стал он «лечиться» каждый день, и довольно скоро жить не мог без этого зелья. Замечал: когда он трезвый – зажат, молчалив, угрюм. А выпьет – сразу веселым становится, разговорчивым, общительным.
Постепенно Федор перестал бывать на богослужениях. Зачем туда ходить, если там поют каждый день одно и то же: «Господи помилуй», да «подай Господи», а остальное он не понимал.
Лучше в столярке остаться, выпить с другом-напарником, поговорить по душам – о Фекле, о Соломее, о болотном пустынничестве, о прочем житье-бытье. Он выслушает, поймет.
Как-то вызвал его к себе отец наместник. Это был человек мудрый, много пострадавший. Он не стал его особо мучить поучениями, просто рассказал историю из своей жизни.
Лет двадцать назад монастырь, где он тогда жил, закрыли, а всю братию арестовали за религиозную и антисоветскую деятельность. После суда их отправили в тюменские леса, оставили там и сказали: рубите просеку. На сотни километров вокруг не было ни одной деревушки, поэтому охрана была не нужна. Куда побегут эти монахи?
А чтобы не умерли сразу с голоду, оставили только муку и спирт.
Из муки они маленькие просфоры пекли, вместо вина использовали клюквенный или брусничный сок. Кто-то из братии сумел привезти с собой антиминс с воли, ризы сшили из старых мешков. Так и совершали литургию.
Питались мездрой деревьев, грибами и рыбой, запивая все спиртом. Если бы не было спирта, то замерзли они, наверное, в этих северных краях. А так все выжили, хоть и навсегда повредили себе желудки.
Когда охранники вернулись года через два, и нашли монахов живыми, то весьма удивились:
- А мы думали, что все окочурились…
Так что спирт в небольших дозах может служить лекарством, и даже жизнь спасти.
- Я, отче, вообще не пью,- дыша перегаром соврал Федор, и при этом не почувствовал никаких угрызений совести.
Отец наместник и здесь его не обличил. Сказал только, что алкоголь – это подмена вина истинного.
- Вспомни: на Пасху поют – «придите пиво пием новое». Человек через молитву и смирение достигает такого состояния, что у него на душе всегда светло, легко и весело, никакая тьма и тяжесть к его сердцу не прикасается. Вот такого состояния должен достичь христианин.
Много чего хорошего говорил наместник, но Федор из этого мало что запомнил, потому что мысли его были там, в столярке. Сейчас отпустит его этот благообразный старик, придет он к своему верстаку, выпьют они с напарником еще водочки, и все будет отлично.
Его терпели довольно долго. Пока не подрался с одним иеродьяконом. Иеродьякон и воевал, и в плену был, и несколько лагерей прошел. Был он человек нервный, взвинченный. Как-то выпивали они с Федором в столярке, говорили за жизнь и рассорились. Иеродьякон сразу на него с кулаками полез, началась драка, крик. Их, конечно, разняли, но разбираться не стали – кто первый начал. Это вам не кабак, а монастырь, - и выгнали за ворота обоих.
Утро было убийственным. Совесть жгла так, что не хотелось глаза открывать. Нужно было встать, бежать в обитель, упасть в ноги к наместнику, прощения вымаливать. Но как это сделать, если голова раскалывается на части, руки трясутся так, что все из них валится; а внутри мутит и все выворачивает наизнанку.
Тут напарник бывший, к которому он приполз вчера, рюмочку подносит. Федор руками машет, даже думать о спиртном не желает. А куда деваться, если иначе жизни нет. Собрался, сжался, проглотил будто ежа. Зато потом тепло стало и хорошо. А после второй о монастыре думать забыл. Дружок его только дров в печь подбрасывает – говорит, что Бога-то нет, его в 18 году указом отменили. Федор еще слабо возражает:
- Что ж получается – и совести нет?
- И совести нет! – рубит с плеча приятель.- Ничего нет!
- То есть хочу – украду, хочу - убью – и ничего мне не будет?
- Главное – скрыться вовремя! – поучает его новый наставник и Федор, запутавшись окончательно, говорит:
- Наливай еще!..
13
Так, сорвавшись, полетел он стремительно вниз. Это на вершину человек долго забирается, а в пропасть падает быстрее камня.
Очень скоро Федор превратился в печорского бродягу. Бывшие собутыльники его презирали, на работу нигде не брали (кому нужен такой «работник»?), ночевал он, где придется, иногда летом - просто под кустом, а зимой квартировал у одного бесноватого бедняги, который раз в месяц так орал, что волосы на голове от страха шевелились.
Домой возвращаться Федор стыдился: как он в таком виде покажется в Родовом? Однажды издалека увидел отца Митрофана, приехавшего в монастырь на богомолье, так побежал от него, как бес от ладана. И долго еще кругами ходил возле Печор, боясь с ним пересечься.
Деньги на выпивку и пропитание он добывал, побираясь у святых монастырских ворот. Чернил лицо сажей, чтобы не узнали знакомые, одевал какие-то лохмотья, расцарапывал язвы на ногах, и выставлял их напоказ (так больше давали). Долго с нищими не засиживался. Как только набирал денег на водку, на еду и ночлег, так быстро уходил с насиженного места.
Пил чаще всего один, мрачно и угрюмо, до тех пор, пока сознание не отключалось. И ждал только одного – когда все это кончится, наконец.
Но это был слишком простой выход для него. Он еще не все бездны исследовал, не во всех жизненных кругах ада побывал.
Однажды выпивал он с недавно освободившимся зеком, тот его стал уговаривать церковь взять.
- Это как взять? – не понял Федор.
- Проще простого! – уверял его собутыльник.- Сторожа там нет, домов рядом – тоже, решетки на окнах отсутствуют. Выбьем стекло, снимем кассу, возьмем все, что нужно, поживем хоть недельку как люди!.. У меня в Пскове есть надежные люди, они возьмут все…
- Но это же грабеж! – перепугался Федор.- За это в тюрьму посадят…
- Да, брось ты! У меня этим ремеслом и дед занимался, и отец. Так что я, можно сказать, человек потомственный. И ничего, как видишь, жив еще…
Правда, приятель забыл сказать, что в тюрьме он живет от юности своей с небольшими перерывами между ходками.
Федор сначала слушать не хотел, произносил слова: храм, святыня, невозможно…
Но когда выпивка кончилась, а очень хотелось добавить еще, и сознание было уже мутным, плавающим, он согласился на то, что возьмут в церкви кагору пару бутылок, и все.
Однако подельник стал тут же деньги искать, иконы варварски вырывать из иконостаса. Федор возмутился было, но тот пригрозил ему ножом.
Их взяли в ту же ночь на автовокзале, вместе с мешком награбленной церковной утвари.
И срок дали хороший – пять лет.
Ох, тяжела дорога! Дед Федор остановился, чтобы дух перевести, огляделся вокруг и понял, что не по тому пути пошел. И как он пропустил эту развилку? Ему нужно было направо свернуть, а он, старая кляча, пошагал прямо. И довольно далеко ушел, теперь уже не возвратиться. Придется ему через луг идти, чтобы расстояние срезать. Хватило бы сил, а то на этот счет появились у него серьезные сомнения. Может, не надо было с постели вставать. Лежал бы себе спокойненько и смерти ждал.
Ну, нет! Сомнениям только волю дай, они враз сгрызут тебя – и кочерыжки не останется.
Он должен, он обязан дойти до своей Феклы, рассказать ей все, что случилось без нее, что жизни без нее не было. Ему нужно обязательно попросить у нее прощения, иначе будет мучиться нераскаянная душа веки вечные, как мучилась она здесь, совершив предательство.
Он давно было смирился с тем, что никогда не увидит ее, но лет десять назад староста Серега, рассуждая о том, о сем, сказал, между прочим:
- А Фекла-то твоя, дед, жива. Видел ее намедни на престольном празднике в их церкви. Живая такая старушка, веселенькая…
Деда Федора будто обухом кто по голове ударил: жива! Ну, да, она же моложе его на десять лет, значит, ей не больше восьмидесяти. Девчонка!
Ему бы сразу встать, да пойти к ней, он тогда значительно бодрее был и крепче. Но отчего-то опять медлил, тянул, думал, как она примет его, что скажет. Может, на порог не пустит, иди, скажет, вон Иуда Искариотский.
Нет, не скажет она так, Фекла - не такая…
В лагере он непрерывно о ней думал, поскольку времени было вдоволь. Трудился в столярке, - работа привычная, - руки делают, а голова свободна. Он ворошил всю свою жизнь, каждый день пристально рассматривал, стараясь отыскать причину того, как он здесь очутился. И понял ясно: все то, что было после Феклы – это плата за его предательство. И если он не переменит свою жизнь, ад продолжится, но только еще в более страшном виде. Здесь за пять лет лагерного бытия он много чего насмотрелся.
14
Незадолго до освобождения, к нему в столярку пришел… пустынник Досифей. Может, это в полудреме было, но ему-то помнится, что он не спал. Вошел старец, встал возле верстака и на Федора внимательно смотрит. Того страх обуял, слова сказать не может, а Досифей тоже молчит долго, только укоризненно головой качает.
- Как же так? – говорит,- А еще гуся вместе спасали. Все напрасно, да?..
У Федора язык к нёбу прилип.
Тогда обхватил пустынник своими ручищами его голову и давай давить. Голова трещит как тыква, боль дикая, искры сыплются из глаз, а он все давит и давит.
- Хватит, не могу я!..- наконец, возопил Федор, и тут же в себя пришел. Валяется он в опилках в своей лагерной мастерской, рядом нет никого, голова болит страшно, но внутри как-то легко, будто занозу крупную достали.
С того дня уныние прошло навсегда и в голове стали появляться какие-то новые, неизвестные ему доселе, мысли.
Впрочем, до выхода на волю ему предстояло еще одно непростое испытание.
Неожиданно отказали почки. Видимо аукнулись его алкогольные подвиги и тот образ жизни, который он вел в последние годы.
Вода совершенно перестала выходить из его организма. Он распух раза в три, или больше; боли были адские.
Лагерный врач бегло осмотрел его, и сделал короткое заключение:
- Не жилец.
Правда, дал ему выпить горький порошок, сделал проколы, чтобы вода хоть как-то отходила, и ушел.
Федор умирал в холодном лагерном лазарете. Сил кричать от боли не было. Душа застряла где-то между жизнью и смертью, события реальные перемешалась с бредом. То он летел в бездонную огненную пропасть, то какие-то мерзкие птицы, похожие на грифов, клевали его плоть, разрывая на части. Потом вдруг появлялся реальный доктор, ставил укол и тотчас исчезал. После мать приходила, садилась рядом и плакала: «Что же делать нам, Феденька, что же делать?» А Соломея с распущенными черными волосами брала его за руку и вела в какую-то мрачную пещеру.
«Здесь живут блудники. Тут и для нас местечко уготовано. Здесь святотатцы обитают, нас и здесь приглашают жить. Видишь, Федя, как нас здесь любят. Любят и ждут».
Потом отец Митрофан вдруг появился, посадил его в большой цветочный горшок, стал поливать водой и приговаривать: «Ты должен обязательно прорасти. Иначе - погибнешь».
Здесь же рядом, на соседней койке задыхался от чахотки молодой зек, все просил у Федора закурить.
Наконец, все перемешалось у него в больном мозгу, закрутилось и куда-то унеслось. Он провалился в темную, тихую бездну.
Потом из мрака тонкий луч прорезался. Сначала Федор услышал голос врача:
- Ничего не понимаю! Как все началось – внезапно, так все и кончилось - само собой.
- В медицине непонятно абсолютно все, молодой человек, здесь логика неуместна,- отвечал ему другой голос – старческий.
- У вас, Петрович, какое-то мировоззрение - не материалистическое!- раздражался врач.
- Что поделать, коллега,- вздыхал старик.- Я ведь доктор не просто дореволюционного разлива, я - человек из прошлого века. Смотрите, он пытается глаза открыть, спросите его что-нибудь…
- Больной Царев (ну, и фамилия у него!), вы меня слышите? Ответьте: слышите вы меня?
- Я хочу есть,- отчетливо сказал Федор. А что поделать, если он действительно зверски проголодался?
- Жить будет,- сделал заключение старик.
Интересно, что бы он сказал теперь, спустя пятьдесят пять лет?
Из лагеря Федор вышел худым, как скелет; одежда на нем от ветра болталась. Однако сил и желания жить было много. Он четверо суток ехал из Сибири домой и почти все это время сидел в вагоне у окна, смотрел на проносящиеся мимо леса, города, полустанки. Воля!
Где-то на Урале к нему в купе подсел пожилой ученый. Они разговорились душевно. Оказывается, он тоже четыре года отработал в шарашке, только раньше, еще во время войны.
- Я вообще считаю, что в наше время каждый порядочный человек должен отсидеть. Иначе ты – стукач или трус,- сказал он.
Сказал, конечно, грубо, но была в его словах сермяжная правда.
Путь на родину лежал через Москву. Федор спросил на вокзале: где ближайшая церковь? Ему указали на патриарший собор.
Он целый час стоял на паперти, не мог войти внутрь – какая-то сила не пускала его.
В это время на ступеньках появился старичок в штатском. По его виду можно было понять, что это священник.
Узнав в чем дело, он взял Федора за руку и ввел в храм. Тот остановился у самого входа и проплакал целую службу.
Женщины, а их в соборе было большинство, подходили к нему, спрашивали участливо:
- Вам плохо?..
- Нет, мне очень хорошо! – отвечал он, и ничуть не лукавил.
После службы опять подошел к нему старичок, только теперь уже в рясе и с епископской панагией на груди; он обнял Федора и произнес:
- С возвращением тебя, сынок!..
15
Хорошо вдыхать чистый осенний воздух, хорошо идти с ведром на родник возле бывшего барского дома, - вода там сладкая и холодная.
Хорошо просыпаться не в грязной сточной канаве и не на лагерном лежаке, а у себя дома в кровати. Встанешь пораньше, затопишь печь, сядешь возле нее и наслаждаешься домашним теплом.
Жалко, что хозяйки нет у этого очага, и детишек, которые топали бы своими ножками по полу, но тут уж ничего не поделаешь. А в остальном – жизнь хороша!
После лагеря Федор больше не возвращался к столярному ремеслу – хватит, отработал свое. Он устроился при церкви – сначала сторожем и истопником, потом в алтаре стал прислуживать, петь и читать на клиросе.
Больше он никогда не отлучался из Родового. И знал только одну дорогу: из дома в храм и обратно.
Это был, наверное, первый его выход из деревни с тех пор.
Он проснулся еще затемно, вышел из дома, чтобы обязательно пройти семь верст до Феклы и попросить прощения. Он не мог поступить иначе, потому что устал носить свою немощную плоть. Он понял, что не умрет, пока не увидит ее. Он хотел не смерти, нет, он свято верил в то, что не умрет никогда. Он хотел освобождения от земного прозябания. Иногда он чувствовал себя цветком, который посадил когда-то в больном лагерном бреду отец Митрофан, и вот он дорос в том же самом горшке до сего дня.
Нет, человеку нужно уходить вовремя, пока еще не стал обузой для окружающих и тяжким грузом для самого себя. Человек не должен превращаться в овощ, гриб или цветок. Долголетие – это не благо, а наказание, и он, Федор, точно знал, за какой грех Господь держит его на этой земле. Во всех остальных грехах он уже покаялся, благо, времени было достаточно. А вот перед ней, перед Феклой, нет…
А вдруг она не дождалась его и ушла раньше? Ведь все-таки десять лет прошло с тех пор, как ее видел Серега. Эта мысль вдруг пронзила его мозг, но он тут же замахал перед собой рукою: нет, нет! Фекла не могла так поступить! Она сидит перед окном и ждет его. Она перекрестит его своей маленькой рукой, скажет: «Иди с миром»,- и он пойдет...
Но что-то вдруг воздуха ему стало мало. Слишком скоро он пошел по полю от таких мыслей.
Дед Федор огляделся и с ужасом понял, что заблудился. Место было совсем незнакомое, как он здесь оказался?
Вот дерево высокое и раскидистое, полполяны занимает, ему лет тысяча – не меньше. Его здесь никогда не было! На ветвях птицы сидят – самые разные, да такие, что раньше он их не видывал. Они поют удивительные песни, от которых сердце щемит.
Нет, все, - дальше он идти не может. Сейчас присядет под деревом, передохнет немного.
Однако он ни на секунду не забывал о цели своего путешествия.
Земля была теплой и мягкой. Федор еще подумал: отчего? Ведь утро было прохладным, осенним.
Вдруг он заметил двух молодых людей, парня и девушку, которые шли по полю, взявшись за руки. Одеты они были как-то странно – по-старинному, словно артисты, которые снимались в кино. Идут, улыбаются друг другу, и, кажется, больше никого не видят.
Что-то очень знакомое показалось ему в их лицах. Он глаза сощурил, пригляделся.
Господи! Да это же его родители! Молодые, красивые, какими он их запомнил, когда маленький был.
Дед Федор руками замахал, стал звать их, но они не слышали его, и ушли в рощу.
Дальше - больше.
Вот идут трое в рясах: старый владыка, который с ними побирался давным-давно, отец Митрофан и пустынник Досифей. Идут, беседуют о чем-то возвышенном, потому что их лица очень серьезны и сосредоточенны.
Эти-то точно должны ему помочь, они так поддерживали его в жизни. Ну, подайте же руку, помогите найти дорогу к ней, к Фекле! Осталось всего версты две, не больше.
Нет, не слышат. Наверное, слишком увлечены беседой.
Тогда дед Федор обиделся на них: больно надо! Не нужна ему ничья помощь, сам доберется. Сейчас отдохнет, вздремнет немного…
Впрочем, заснуть ему не удавалось, поскольку перед ним вереницей проходили мимо все, кого он любил в этой жизни.
Он уже не пытался их звать, понял, что бесполезно. Просто сидел под деревом, слушал птиц и улыбался всем, кто мимо шел.
Там были все, кроме нее, Феклы.
Почему? Он обратился с этим вопросом к незнакомому юноше, который как раз проходил мимо:
- Понимаешь, милый! Мне очень нужно ее увидеть, чтобы попросить у нее прощения. Я очень, очень виноват перед ней. Если она не простит…
- Тебе не нужно. Она давно простила тебя,- и он пошел было дальше.
- А увидеть, увидеть-то ее можно? Хоть на секунду, хоть краем глаза!..
- Смотри на здоровье! – сказал юноша и исчез.
Дед Федор вдруг почувствовал необыкновенную легкость. Он встал, откинул свою палку в сторону и пошел. Потом побежал – все быстрее, быстрее. Так он делал в далеком детстве, когда видел пролетавший над ним аэроплан. Он бежал за ним со всех ног, раскинув руки в стороны, и верил, что может взлететь.
А тут – взлетел свободно и стремительно. Некоторое время он покувыркался в воздухе, как желторотый птенец, привыкая к новому состоянию. А потом понял, что он движется, куда хочет. Захотел наверх – поднялся; захотел - полетел вперед.
«К Фекле!», - приказал он себе и тотчас оказался над ее избушкой.
Конечно, в этой маленькой, сухонькой старушке в чистом переднике, которая выдергивала с грядки морковку, было трудно узнать его Феклу. Но он точно знал, что это – она!
- Прости меня Христа ради! – попросил он ее и с некоторой досадой понял, что она совершенно его не слышит и не видит. Правда разогнулась от грядки, прикрыла ладонью глаза от солнца, посмотрела в его сторону и, ему показалось, улыбнулась слегка.
- Ты – самая умная, самая красивая! Ты самый лучший и чистый человек из всех, кого я встречал в жизни.
Эти слова он придумал давно, сразу после ее ухода. Потом произносил про себя (а иногда и вслух) тысячи раз, но она никогда их не слышала.
Но разве это главное? Главное, что он произнес их.
Он еще раз посмотрел на нее, чтобы запечатлеть в своей памяти на веки вечные, и взмыл под небеса.
С высоты он видел дерево, обычное дерево на поляне, под которым он прилег отдохнуть. Он видел себя, то есть оболочку, то есть тело, в котором обитал сто лет.
Тело умерло, а на устах навсегда застыла улыбка.
Его искали всем миром, но так и не нашли.
Был дед Федор, который знал только одну дорогу – от дома до храма, и – обратно. Во всяком случае, его таким помнили. Был, да куда-то исчез. Может, в речку упал с моста.
Он остался лежать навсегда посреди своей земли. Была осень, и осыпала его березовым золотом. Была зима, и замела его холодным серебром.
А весной прилетели птицы, свили гнезда в ветвях над ним, вывели птенцов. Через него прорастали травы, по нему спешили по своим делам муравьи, жуки и прочие насекомые.
Жизнь на земле продолжалась.
Сентябрь месяц 2012 года, Свято-Успенский монастырь, Войново.