Сергей ЩЕРБАКОВ. Мама
Повесть
С конца двадцатого века у нас с Маришей год заканчивается Иринарховским крестным ходом. В последнюю неделю июля. Это самый долгожданный праздник. Незабываемые встречи с лугами, полями, лесами, цветами, птицами… Встречи с Богом – пять дней всенощные, литургии, с десяток молебнов, панихид!!! Вечером всегда с сожалением вздыхаю: «Еще один день праздника закончился».
Один наш бывалый крестоходец на вопрос: почему он так стремится на крестный ход? ответил: «Хочу еще раз детство пережить». Поразительно точно. К концу все как дети от радости становятся: чистыми, нежными, ласковыми. И как-то часто здесь мама, детство, юность вспоминаются… Еще несколько дней по завершении я пытаюсь машинально поправить на груди иконку преподобного Иринарха, которую давно снял, – все иду в крестном ходе…
На ход съезжаются многие близкие нам люди. Да и самые горячие поклонники моей прозы – крестоходцы… Я и рассказы свои обычно завершаю к лету. Сразу издаю новую книгу и на крестном ходе распространяю ее, разложив прямо на капоте машины. В августе отдыхаем, а в сентябре я начинаю новую вещь, если за год что-то удалось прожить. Пока что, с Божьей помощью, удается.
Вот и в 2009 году я издал «Борисоглебскую осень», и за крестный ход больше трехсот книжек разлетелось. Конечно, я не только книгами своими занимаюсь, но сопровождаю христово воинство на машине – мало ли что может случиться: кто-то ногу смозолит, кто-то, утомившись, рюкзак мне отдаст… И пешком я в меру сил стараюсь пройти.
Два крестных хода были особенно урожайными. После них я написал «Борисоглебское лето» и «Иринарховский крестный ход».
Нынче в самом крестном ходе урожай победнее, но наш внучек Алешка как-то воскликнул: «У нас крестный ход седьмой день продолжается!» Как известно, устами младенцев глаголет истина. Вот и я по – младенчески добавляю: у нас с Маришей, да и у всех бывалых крестоходцев, крестный ход Иринарховский весь год продолжается…
Накануне нашего долгожданного праздника какие – то серенькие птички прилетели в сад и расселись на яблоне. Стали свиристеть, и я догадался, это сверчки, о которых рассказывала Павлу Анфиска в изумительном рассказе Евгения Носова «Шумит луговая овсяница». С Евгением Ивановичем у меня чудесная связь. Открыл я его для себя недавно и так полюбил, что написал о нем эссе «И расцветают маки…». До этого я за всю жизнь написал всего лишь одно эссе о Чехове… Через несколько месяцев мне неожиданно присудили премию имени Евгения Носова за книгу «Ближние». И поехали мы с Маришей на родину Евгения Ивановича в Курск. А я уже давным – давно никуда не езжу кроме своего Старово – Смолино… В Курске обрели друзей: Михал Николаича Еськова, друга и ученика Носова, и его жену Олю. В пожилом возрасте друзья обычно уходят. Новые знакомые, конечно, появляются, а друзья – только как подарок от самого Бога. Вот и получили мы от Господа семью Еськовых. Потом узнали, именно Михал Николаич, прочитав моих «Ближних», позвонил секретарю курской писательской организации Владимиру Деткову и воскликнул: «Есть лауреат!» Когда ехали в поезде в Курск, я не мог от волнения спать: мне дали премию моего любимого писателя. Просто чудесный сон какой-то! Я глядел на придорожные огоньки и вспоминал: в молодости хотелось сойти с поезда и зайти хоть на один такой огонек. Почему-то казалось, что там мне откроется прекрасная жизнь, что люди, живущие в огоньках, только меня и дожидаются. А какое это счастье, когда только тебя и дожидаются !..
Недаром я вспомнил про огоньки в молодости… в Курске встретили с такой любовью, будто только нас и дожидались. И семья Еськовых, и Владимир Детков, и Борис Агеев, да и все другие. Поэтому когда прилетели сверчки, которых я вообще в наших местах не видал, я сразу догадался, это мне еще один дружеский привет от Евгения Ивановича Носова. И как-то все он их посылает в виде тех, о ком писал. Владимиру Деткову – в виде синицы, одной из героинь Носова. У меня в годовщину смерти Евгения Ивановича под окном светелки мак расцвел - любимый цветок Носова, описанный им в чудесной новелле «Живое пламя». Теперь сверчки из рассказа «Шумит луговая овсяница» в наш сад прилетели… Так это обрадовало, что я в первый день крестного хода дошагал до Троицы в Бору. Целых три километра. Обычно больше одного моя правая нога не выдерживает. Начинаются сильные боли и, если лечь негде, я спасаюсь приседанием. Присяду раз двадцать – тридцать и боль становится терпимой. Иногда я шучу по этому поводу, мол, если увидите в неподходящем месте приседающего белобородого человека, можете смело говорить: это Сергей Щербаков…
* * *
В Павловом селе, дожидаясь крестный ход, решил взять благословение на распространение книг у отца Василия. Переживал, что он не благословит. Я ему давал читать рукопись до издания, и он не согласился с моим видением одного нашего с ним недоразумения. Не согласился он, но издавать не запретил, и я опубликовал. Чувствовал я – еще одно испытание нам Бог посылает.
Когда показался крестный ход в первых рядах я увидал благочинного отца Игоря. Подумал: относясь ко мне с уважением, он-то несомненно благословит мою книгу. Однако сразу отмел эту лукавую мысль. Нет, надо чтоб отец Василий. Не благословит, значит, так Богу угодно. Но отец Василий как всегда радостно: «Конечно, благословляю». На душе стало легко, легко.
На другое утро в Павловом селе шел дождь. Подъехал, гляжу из окна: Сусанна Ивановна сидит в прозрачном полиэтиленовом плащике на лавочке возле забора. Она, не разобравшись, не поняв одну житейскую ситуацию, оклеветала меня, а когда я попытался объяснить ей, что она неправа и зря грешит, Сусанна Ивановна обозвала меня последними словами. Два года не здоровались. А тут я вдруг решил подойти к ней. Вышел из машины, расцеловал ее троекратно: «Прости, если в чем виноват перед тобой». Так это спокойно, легко получилось – вот она благодать крестного хода. Раньше даже смотреть на нее не хотел. Сусанна Ивановна, не вставая, ответила: «Я давно не обижаюсь». Это несколько озадачило. В общем, снова меня обвинила. Только в прошлый раз она обиделась, а теперь не обижается. Интересная картина. Но я промолчал – главное, раздор наш закончился. Потом, правда, сказал отцу Василию, дескать, помирился с Сусанной Ивановной, но слова «прости» от нее так и не услыхал. Он, в своей манере, досадливо махнул рукой. Мол, это неважно. И напомнил, что она старше меня. Усмехнувшись, добавил: «Вы любите другим о своем старшинстве напоминать». Стыдно мне стало. В самом-самом начале нашего знакомства я однажды спросил, сколько ему лет. Отец Василий все время поправлял, одергивал меня; и я не выдержал, намекнул, что я намного старше его. На целых десять лет!
И все же я не согласился с ним, но вспомнил отца Николая (Гурьянова) « Знай себя и довольно с тебя». То есть печалься о своих грехах, а не о чужих. И в Ивановском я подарил Сусанне Ивановне «Борисоглебскую осень». Видел с высокого крыльца храма (очень оно здесь высокое), что она зачиталась ею. При встрече похвалила: «Молодец, хорошо написал», - и проходящему знакомому с гордостью: «Сергей Антонович мне книгу подарил». Пожалуй, опять отец Василий прав…
* * *
От Ивановского до Георгиевского мы прошли с Гришаткой, махоньким монастырским послушником. Собирался я проводить ход до Титова, а с Гришаткой и не заметил, как до Георгиевского дошагал. Он – интереснейший человечек. Говорит всегда как-то отрывочно. Едва до смысла доберешься. Поначалу я даже думал, что он болезный, и стал жалеть его. Потом прислушался к нему, пригляделся повнимательнее и понял: Гришатка говорит только о необходимом и слышит только нужное, а на ненужное становится глухим: «А? Что?»
Обогнал нас незнакомый священник поющий. Гришатка улыбнулся: «Батюшка шутник – южанин». Потом я узнал, действительно, южанин. Северяне наши посдержаннее, посуровее.
По дороге к Георгиевскому припекло невыносимо, и одна читательница моя сорвала большой лопух - дала мне. Я его положил на голову, и стало даже прохладно. Маша С., увидав, тут же сорвала большой – пребольшой и дала Гришатке. Все она как-то старается зацепить меня. Подчеркнула она, дескать, Гришатка не только не хуже вас, но и лучше; ему я нашла лопух гораздо больше вашего. Я улыбнулся: да разве я спорю. Я грешный мирянин, а Гришатка послушник монастырский. Но в Георгиевском, все же подошел к Маше, рассказал, что отцу ее, Андрею Васильевичу, книги свои давал, разговаривал с ним о монастыре, когда он еще неверующим был. Она удивленно вскинула брови: «Так это, значит, я благодаря вам к вере пришла?» От такого вывода я несколько смутился: «Ну, это, конечно, один Бог ведает». Уже после крестного хода, увидав Андрея Васильевича, почувствовал, Маша передала ему наш разговор; а он не согласился, что я его к Богу привел. И по прохладному отношению Маши это было заметно. Захотелось как – нибудь при встрече сказать Андрею Васильевичу, мол, моя двоюродная бабушка Василиса ни разу не говорила со мной о Боге, но у нее в доме в красном углу стояли иконы и я видел, как она молится. Мой старший товарищ Станислав Тимофеевич Романовский просто при каждой встрече сообщал, какой сегодня христианский праздник. Петя Паламарчук просто дал почитать Евангелие. Я его не просил, он сам предложил. Открыв, я не смог оторваться. Считаю, благодаря этим трем людям я пришел к Богу. С них начался мой путь к Нему. Потому я молюсь за них как за самых близких. Хотел я сказать это Андрею Васильевичу, но долго собирался, а потом и совсем раздумал. Пожалуй, не поймет он; да и мне, видимо, это совсем ни к чему. Если я привел – слава Богу, и все на этом. А может быть и не я привел. Андрей Васильевич-то так не считает. Да и вообще, может это все мои фантазии, а на самом деле Маша тут же забыла наш разговор. А я нафантазировал. Скорее всего, что так и есть. Но почему-то втемяшилось мне в голову, что когда я умру – Маша будет сильно плакать…
* * *
В Давыдове подошла незнакомая монахиня: «Я вам потом о книге скажу». И сказала: «Слишком много у вас о собачках». Оказывается, собака ее кошке хребет перекусила. Я только печально улыбнулся, мол, бывает, но мой Малыш не перекусывал. Она отошла немного в сторонку. Тут две женщины давай нерешительно крутить мою книгу. Вдруг монахиня вернулась. Я напрягся: сейчас сказанет про собачек. Но она просто сразила меня: «Чего вы раздумываете, берите – взахлеб будете читать». На радостях подписал ей книгу «Монахине Иулиании, большой почитательнице моей прозы…» Она была тронута несказанно – книгу крепко прижала к груди…
Обычно от Давыдова до Кондакова, завершающий отрезок крестного хода, я непременно иду пешком. Машину оставляю в Давыдове, а после с кем-нибудь возвращаюсь. На этот раз приехал к нам на крестный ход Павлуша, молодой знакомый из Ярославля, и мы договорились, что он меня из Кондакова до моей машины добросит. Всегда здесь такие боли в ноге начинались. Так и оказалось. Еле живой я до Кондакова доплелся. Стою, чуть не плача, а Павлуша как сквозь землю провалился, хотя я ему все подробно про ногу мою расписал. Мариша с Ритой еле нашли его. Он, совсем забыв про меня, уже в очередь на исповедь встал. Я удивился: как можно было забыть о другом человеке. Павлуша сразу обиделся: «Я уеду в Ярославль, там завтра спокойно исповедуюсь и причащусь». Я примиряюще рассказал, что у нас по пять-шесть человек на крестном ходе бывало и я всех обслуживал, а так хотелось помолиться в тишине, понаслаждаться праздником. Но Павлуша, отвезя меня к моей машине, все-таки уехал в Ярославль. Всего километр не дошел до колодчика Иринархова, не окунулся в него, не причастился в Кондакове на родине преподобного…
Еще накануне он не послушал меня. Я его отговаривал от поездки в Гаврилов Ям за льном для нашего общего знакомого, у которого день рождения выпал на крестный ход. Мол, купи что-нибудь в Борисоглебе. Уж слишком ты далеко от крестного хода оторвешься, и вдруг что-нибудь в дороге случится. Но Павлуша не послушал старшего, годящегося в отцы, съездил в Гаврилов Ям. Потому же и в Кондакове забыл мою просьбу. И вышло, как я и предрекал: не дошел он до конца, не причастился, не окунулся в святой колодчик. Недостойным этого оказался. Я разочаровался в Павлуше. Мы с Маришей считали его скромным, умным парнишкой. Но позднее я все же сменил гнев на милость. Объяснил ему, что он из-за неуважения к старшим не дошел до конца. Павлуша неожиданно сразу согласился. Мы с Маришей так обрадовались – снова полюбили его.
* * *
Обычно многие откладывают приобретение моей книги до Кондакова, но, оказывается, что тут уже не до книг. Здесь совсем мало покупают. Больше всего в Ивановском. Какое-то это благодатное раздольное место. Здесь уже все не только втянулись в крестный ход, но уже праздник его ощутили. Уже и до книг дело есть. В Ивановском у меня до трехсот брали! В Павловом селе – 30-40. В Давыдове тоже как-то не то у людей настроение. Но меньше всего в Кондакове. И в этом году здесь взяли штук десять, но зато многие подходили с благодарными словами о моих «Ближних», некоторые уже успели и «Борисоглебскую осень» прочитать.
Особенно дороги мне слова Тани Дашкевич, жены отошедшего к праотцам талантливого прозаика, барда, Коли Шипилова, моего старого товарища. Я сразу почувствовал, она хочет поделиться сокровенным. Таня: «Мне говорят, ты еще молодая, устраивай свою жизнь, а мне этого совсем не надо». Я поддержал ее: «Для меня даже моя собака живая». Таня неожиданно призадумалась, и я понял, что брякнул не подумавши. Ведь если Коля жив, то как же ей замуж выходить? Она-то, видимо, считала, что выбор у нее есть, а по моим словам вышло, что его нет. Очень я расстроился из-за своего длинного языка. Решил обязательно попросить у нее прощения, но она долго не попадалась, и я подумал: как Богу угодно, так и будет, и не надо ничего ей говорить. Уже в Борисоглебе в храме святых страстотерпцев Таня подошла ко мне и шепнула на ухо: «Не могу вам не сказать… Сына спрашиваю: что будем сегодня читать? Он отвечает: Щербакова». Такая была для меня радость: сын Коли Шипилова любит мою прозу! Ведь и Творцу нашему, создавшему все и вся, важно было знать, что его творения удались: «И увидел Бог, что это хорошо». Пять раз в первой главе книги Бытия эта фраза повторяется!!! И в заключении главы «И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма». Даже Творцу нужно было знать, что все, что он создал, «весьма хорошо»! А человеку?! А мне?!
Бог ни в ком не нуждается, ни в чьем одобрении, и сам все знает. А мы – люди?!... За духовные дела, за святость, хвалить опасно, а за то, что табуретку удобную сделал, рассказ хороший написал - даже необходимо благодарное слово сказать: «И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма»…
* * *
Вскоре после крестного хода, в августе, поехал на ярмарку в Борисоглеб. И увидал давнюю знакомую, которую знал еще девушкой. Такая она стала представительная женщина! Только по пластике линий, по движениям, узнал в ней ту девочку из Ивановской школы, от счастья неутомимо вальсирующую с подругой на выпускном бале. Так она самозабвенно вальсировала, как бабочка чудесным летним днем. Даже сердце защемило – она-то ждет большого счастья, а что нынче?! В институт едва ли поступит, колхозы нищенствуют… Куда ей теперь податься? Некуда! А она, как прекрасная бабочка, в чудесном летнем дне порхала…
Тем же летом встречал в Алешкине крестный ход и снова увидел эту девочку. Она тоже встречала. Сказал ей, что запомнил ее счастливое вальсирование. Она очень удивилась, и мы как-то сблизились. Я это хорошо почувствовал. Ведь поразительно, что кто-то заметил и запомнил твои счастливые мгновения!!! И напомнил их тебе! Очень редко такое в жизни бывает.
И уже не было щемящего чувства жалости к ней – мы вместе Иринарховский крестный ход дожидаемся. Здесь столько счастья – на всех хватит. И необманное, и самое несказанное! Это я уже знал. И видел, она тоже это чувствует. На прощанье девочка, как близкому человеку, сообщила, что останется ночевать в Алешкине у родственников.
Я даже со шмелем, посидевшим рядом со мной на цветке, чувствую родственную связь, а тут: смотрел как она вальсирует на выпускном бале, и вместе ждали крестный ход… Это уже такая большая родня…
Года два спустя увидел ее издали на площади в Борисоглебе. Она была в короткой юбке. Длинноногая, красивая. Сердце растревожилось: куда теперь ее жизнь поведет? Мне потом очень хотелось знать о ее судьбе. И вот узнал. Она – женщина. Беременная и счастливая. Выйдя с рынка, села в «Москвич». Где-то в нашем районе живет, может быть даже в родном селе. Так я обрадовался ее счастью. Во всем оно было видно. В плавности движений, даже в том, как она, не торопясь и что-то весело говоря людям в машине, села на заднее сиденье. У меня просто тяжесть с души свалилась. Рассказал Марише о нашей встрече, пожалел, что не подошел к девочке, не напомнил о ее выпускном вальсе, о нашем с ней ожиданьи крестного хода в Алешкине. Ведь это были очень счастливые минуты ее жизни. И моей тоже. Жаль, что не подошел, не подарил свою книгу. И тяжесть не вся с души свалилась. Счастлива-то она счастлива, но в крестном ходе я ее больше не видал. А прочитала бы мой «Иринарховский крестный ход», где и о ее школе Ивановской есть, глядишь, и пришла бы снова встречать крестный ход. А потом и с младенцем пошла бы в нем. Многие матери испытали это благодатное счастье.
Если еще раз увижу, непременно подойду к ней. Если только узнаю. В этот раз еле-еле. Только по неповторимо счастливой пластике движений, присущей ей.
Задумался из-за девочки этой и вспомнил «покосную» женщину. Увидала она как я обнял Малыша и крикнула с того берега реки: «Эй, борода, иди к нам обедать». Так жаль - она тоже не знает, что я написал о ней в «Песенке вагантов». И девушка из рассказа «Встречи» никогда не узнает, что я написал о наших встречах с ней в яблоневой аллее. Столько поэзии жизни от этого незнания пропадает… А может быть им и не надо знать? Кому надо - тот узнает.
Как-то подошел в храме незнакомый мужчина: «Вы про меня написали. Это я кровлю в Георгиевском обновил». Я просто в одном рассказе вскользь заметил, что на храме в селе Георгиевском кровлю обновили, а его, оказывается, это настолько обрадовало, что он несколько месяцев вино не пил. И женщина незнакомая тоже в храме: «Вы – Сергей Щербаков? Спасибо за повесть. Это о моей собаке, о моей жизни… И собаку мы тоже, как вы своего Малыша, в саду похоронили». Потом они с мужем стали иногда появляться в храме, хотя в очень глухой деревушке живут, и в крестном ходе прошли.
Так что кому надо, тот узнает, что я про него написал. И все же поэзию жизни жаль…
* * *
Гуляю берегом нашей реки Устье. Глядя на дубраву, вспомнил: нынче мы с Маришей не дошли до нее, не посидели на высоком обрывистом «нашем» берегу. Глядя на сосновый лесок, понял: теперь, без Малыша, никогда уже в нем не побываю. Как с годами все отдаляется, отодвигается, становится недосягаемым! Сужается жизненное пространство. Зато чувства обостряются. Вернее, бережнее к ним относишься… На «первом песочке», заглядевшись в воду, поразился: нынче всего три раза за лето искупался. За все лето три раза! Это теперь для меня такое лето короткое! Раньше три месяца каждый день купался, а нынче три раза - и лето кончилось. А когда-нибудь вообще купаться не буду – не будет лета для меня?!
На том месте, где когда-то женщина крикнула с того берега: «Эй, борода, иди к нам обедать», присел как всегда отдохнуть. Вдруг на большой палец села жаркая бабочка. Я замер от такой нечаянной радости. Долго любовался на нее. Потом устал, пошевелил пальцами, и красота улетела. Мелькнуло: «Надо проводить ее глазами – ведь больше никогда не увидимся, а она на моем большом пальце сидела! А если и увидимся, то не узнаем друг друга – для меня все бабочки одинаковы, а для нее – все люди».
Бабочка отлетела шагов на двадцать, развернулась и направилась в мою сторону. Я почувствовал, она почему-то не хочет от меня улетать. И она опять села на большой палец. Четыре раза бабочка улетала. Четыре раза я провожал ее взглядом, и она возвращалась. В последний раз сидела так долго, что я спрашивал ее: почему она ко мне привязалась? Бабочка не отвечала, и я легонько дул на нее, но она хоть бы что. Тогда встал и направился своей дорогой. Потом я узнал, почему она ко мне прилетала и почему садилась именно на большой палец. Но, это было потом, а тогда я подумал: «Может быть та женщина «покосная», позвавшая нас с Малышом с того берега, вспомнила меня? Ведь я опять на том месте сидел. Не каждый день в чудную погоду на сенокосе видишь на другом берегу реки бородатого мужчину, обнявшегося с собакой. И может быть позвала она вот так: «Эй, борода, иди к нам…», - всего один раз в жизни? Да, наверняка, это было всего один раз в жизни. Такие ситуации не повторяются. И может быть она иногда вспоминает бородатого мужчину, обнявшегося с черной лайкой, и жалеет, что так и не узнала нас…
Это я так тогда нафантазировал, а на самом деле сидение бабочки на большом пальце было связано совсем с другим человеком.
По приезде с реки сел у крыльца за белым столом. Денек тихий, солнечный. Евгений Иванович Носов очень точно назвал такие «последними страничками лета». Столько бабочек! На бревенчатых стенах дома, на флоксах, на яблонях, на дубу нашем. Одна даже на лоб мне села, но так быстро улетела, что я не успел проводить ее глазами и что-нибудь подумать. И потому она не вернулась… И какие-то жучки, паучки, гусеницы, будто предчувствуя, что это последние летние деньки, вылезли изо всех закоулков, щелей, застрех на свет Божий. Все с летом попрощаться, а многие и с жизнью, вылезли на солнышко. Одна желто-зеленая гусеница заползла мне на руку и уже всунула голову в рукав, я стряхнул ее на землю. Она почему-то свернулась калачиком и долго лежала на одном месте, словно на земле ей хуже, чем на моей руке. Да, стряхнул… Бабочку не стряхнул и потом чудо произошло…
Вдруг откуда-то ветерок и листья на деревьях все зашептали-зашептали. Даже они начали шептать раньше этого ветерка. Зашептали-зашептали и – ветерок. Позвали они его, и он подул, пришел, прилетел. Ветерок, который листья позвали. Бывает и такой.
На стол упал засохший перекрученный листок. Это уже первая страничка осени…
* * *
У калитки Ванюшка К. Накануне на дороге я остановился: «Помощь твоя нужна… Давай дружить». Он всегда при виде моей машины улыбался и я стал сигналить ему при встрече. Мариша даже недовольно заметила: «Что ты всем ребятам сигналишь?» Я объяснил: «Дядя Паша Братеньков всегда сигналил мне, проезжая на своем грузовике. Мне, маленькому мальчишке. Сразу так радостно, тепло на сердце становилось. Очень я дядю Пашу за это любил. Было это и для него промыслительно. Когда я уже стал подростком, дядя Паша на машине сбил на дороге человека. В тот день я видел его на реке в компании мужиков, которых он привез купаться. Мне он как всегда протянул руку и улыбнулся. Узнав, что дядю Пашу посадили в милицию и собираются судить, я рассказал маме, какой он хороший человек и как в тот день на реке он отказался пить с мужиками и одному, самому прилипчивому, сказал: «Кто уговаривает шофера выпить за рулем, тот ему не друг». Мама, всегда помогавшая людям в беде, посоветовала пойти в прокуратуру. И оказалась права: мои показания неожиданно сыграли важную роль, и дяде Паше дали срок самый минимальный. Об этом я потом узнал у следователя». Мариша виновато примолкла. А примолкла она еще потому, что очень похожа на мою маму – всегда тотчас откликается на чужую беду.
Ванюшке я стал сигналить недавно. Раньше опасался – они со старшим братом слыли в нашей округе варнаками. Потому не хотел их вводить в свой дом – чтоб не соблазнились нашим достатком. Но, глядя на их неприкаянность: живут без отца, мать гуляет вовсю – жалко их стало. А накануне я попросил его помыть машину. Потом, правда, сообразил, что он не сможет воду из колодца доставать. Всего девять лет ему. Да и опасно – колодец глубокий. Задумался, как бы отказать, не обидев. А как не обидеть? Да правду сказать, что не сможет он ведро из колодца доставать. Но Ванюшка упрямо: «Смогу». Говорю: «Пошли, проверим». Не смог Ванюшка ведро вытащить и согласился: «С Ленькой надо».
Теперь я Ванюшке сигналю, и может быть когда-нибудь это мое сигналенье как-то отзовется?.. Это один Бог знает. Разве думал дядя Паша Братеньков, когда бибикал мне, что я сыграю такую роль в его судьбе? Конечно, не думал. Просто у него было доброе нежное сердце, и поэтому Бог не слишком наказал его. А какую роль он сыграл в моей судьбе!.. И я, когда сигналю нашим деревенским ребятишкам, ни о чем не думаю, но я уже знаю, все когда-то отзывается. Зря сигналы не пропадают…
* * *
29 октября 2007 года умерла моя мама, Мария Георгиевна Жиракова. Вскоре я почувствовал – не к кому теперь поехать в тяжелые минуты жизни. Только к маме можно прийти, не спрашивая разрешения и когда тебе надо. Хотя в последний год она, кажется, ничего не понимала, никого не узнавала. А умерла, и я понял, нет теперь человека, к которому можно ехать в любое время дня и ночи и который уврачует твою душу. При жизни мамы я не осознавал, какое это великое счастье. И пусть мы уже не умели общаться с ней, но она была здесь, ее можно было увидеть и даже обнять. Как же редко я это делал!
Конечно, после смерти мамы я понял, что напишу о ней. В моей творческой жизни я часто создаю реквиемы. Умер друг детства Витька Еремин, и я написал рассказ «Житие Еремы»… Умер наш песик Малыш, и я выплакал повесть «Рабочая собака»… Умер друг Костя Васильев, и родил я повесть «У одной реки»… Теперь мама… Но, прошел год-другой… Наконец, перед крестным ходом я почувствовал: в сентябре надо начинать работу над «Мамой», иначе будет поздно. Начал. Неделю хожу вокруг стола, другую – ничего не получается. Часто, когда работа не ладится, я говорю себе: «Ладно, чтоб зря время не тратить, хоть другим помогу». Обычно, после помощи другим, все становилось ясно и приходило вдохновение.
Спросил брата Романа, монаха нашего монастыря, чем могу ему помочь. Как правило, ему ничего не нужно, все у него есть. За пятнадцать лет нашей дружбы он всего-то попросил меня купить одну духовную книгу!.. На этот же раз брат Роман обрадовался: «А на колодчик Иринархов можно съездить? Мне надо вещи оттуда забрать». Брат Роман летом и осенью долго жил там в землянке. И вот едем по Угличскому тракту. Назвать его дорогой язык не поворачивается – таким древним от него веет, севером Русским. Остальные четыре дороги, идущие из Борисоглеба, тоже прекрасны, но… По Угличской мы идем крестным ходом к источнику преподобного Иринарха, да и съездить туда окунуться в купальне, посидеть в благодатной тиши возле колодчика – праздник праздников…
Проезжаем деревню Осипово. Уже два года я здесь сообщаю попутчикам: «Осипово – Дружок…» Брат Роман вопросительно смотрит на меня. Я рассказываю. Есть у меня товарищ Валера Лебедев. Плотник, поэт, и вообще увлеченный жизнью человек. Все ему интересно. Даже взгляд у него почти постоянно удивленный. Однажды он позвонил мне из Осипово ( Валера называет его Осипово, с ударением на втором слоге ), где у него дом тестя и он зимой любит уединяться в нем, мол, сижу в Осипово и здесь есть собака Дружок, «очень на твоего Малыша похожа». Я поддакнул, что рад этому, а потом понял, дело не только в том, что Дружок на Малыша похож, но Валера соскучился по общению и очень мудро сообразил, чем меня можно завлечь. Да, если бы он просто попросил приехать повидаться, то я бы отказался, сославшись на занятость. Попили с Валерой чаю с медом, восхищенно показал он мне старый-престарый дом, новые стихи и напоследок покричал Дружка. Тот сначала приблизился с грозным лаем, но потом, видимо, почувствовав, что я сыграю в его судьбе немалую роль, спокойно обнюхал мою ногу и даже дал погладить себя по голове. Валера удивился: «Смотри-ка, обычно он чужим не позволяет». Конечно, Валере хотелось пообщаться, но Дружок, действительно, оказался похож на Малыша. С тех пор я всегда спрашивал Валеру, после его поездок в Осипово, как там Дружок.
А года через два после нашего знакомства с Дружком, Валера позвонил и взволнованно, мол, такие тренди-бренди (любимое присловье Валеры) получаются: хозяева Дружка, много лет жившие круглогодично в деревне, вдруг собрались зимовать в Ярославле. Дружка оставлять беспризорным не хотят – решили убить, тем более старенький он – лет пятнадцать ему. Я тоже не на шутку взволновался: как бы Дружка от смерти спасти. И Валера подсказал: «Мы тестева Шарика уже третью зиму к себе в Борисоглеб забираем – тесть тоже зимует в Ярославле у дочери». Я взмолился: «Валера, возьми ты Дружка на зиму, а я помогу тебе его прокормить». Валера: «Я поговорю с Леной». Вскоре звонит: «Лена согласна - ей тоже Дружка жалко». Валера успел буквально за день до их отъезда. Старики с радостью согласились, и он забрал Дружка. Я ему втолковал, дескать, они все равно не смогут долго жить в городе. Одной зимы в тесноте, в сутолоке им хватит. Скоро они почувствуют тоску и на следующую зиму снова в деревню переберутся. Про себя же подумал: «А если и не переберутся, то Валера снова возьмет Дружка. Жить-то Дружку осталось всего ничего».
Весной, приехав в Старово-Смолино после зимней отлучки, первым делом навестил Валеру. Дом оказался на замке, и я пошел к бане. Собак не было видно, сердце заныло, и я тихо безнадежно позвал: «Дружок, Дружочек». Он вдруг вылез из будки, узнал меня, хотя виделись с ним один раз, и заплакал, стал жаловаться, что у него горе горькое: хозяева куда-то пропали, и сидит он на цепи (никогда не сидел) в чужом месте. Я, поглаживая его голову, которую он уткнул мне в колени, постарался утешить его: «Потерпи Дружочек, через несколько дней хозяева твои приедут, заберут тебя». Вскоре они приехали. При встрече все трое плакали. Около двух недель понаслаждался Дружок вольной жизнью с хозяевами в родной деревне. Потом позвонили из Редкошова: «Ваша собака за огородами лежит, умирает». Старики привезли Дружка, и он умер дома у них на руках.
В общем, мы с Валерой продлили Дружку жизнь на полгода, и умер он другой смертью. Не от руки своих хозяев. И они не взяли греха на душу. Сначала я был потрясен такой несправедливой судьбой – всего-то Дружок две недели порадовался после такой лютой зимы! А потом догадался: наверное, старики опять на зиму в Ярославль соберутся, а вторую такую зиму Дружку не пережить… Так оно и оказалось – собрались…
Теперь, проезжая Осипово, я всегда говорю близким людям: «Дружок», - и рассказываю нашу историю. А внуков спрашиваю, что такое для меня Осипово. Вроде бы они запомнили. Брат Роман, много лет живущий монастырской жизнью, очень далекой от наших мирских переживаний, ни разу не улыбнулся при моем рассказе и кивнул понимающе…
* * *
Иринархов колодчик находится в версте от села Кондаково, родине преподобного Иринарха Затворника Борисоглебского - в лощине, густо заросшей лесом. У меня на Родине, в Забайкалье, их называют падями. На дне пади ручей, берущий начало в Иринарховом источнике, бьющем на склоне. Колодчик в деревянном срубе, над которым большой деревянный крест. За ним – большая старая липа. Колодчик Иринархов вместе со всей падью - особое место забот и любви наместника монастыря. Срублены две купальни, домик, баня, кухня… Круглый год кто-нибудь из трудников или братии монастырской живет здесь. Многие рвутся сюда. Особенно в летнее время. Каждую весну приходят подкормиться ежи. Даже лисенок однажды прибился. Ел с ежами из одной миски…
Первым делом, поздоровавшись с трудником Борисом, пошли к келейке Романа. Это землянка на склоне в два махоньких оконца. Лампа под потолком. Роман пояснил, что горит она от лампадного масла. Печурка – буржуйка. Оказывается, Роман и зимой здесь жил: «Сергей Антонович, зимой здесь еще лучше. Летом слишком сыро. Каждую неделю одежду и постель надо просушивать. Хоть выжимай ее. Да и комарья всякого предостаточно. Вот как сейчас не посидеть бы нам – закусали бы». Мое любимое время года лето и я не согласился с ним: «Меня почему-то комары не кусают?.. Или я на них внимания не обращаю?..» Брат Роман улыбнулся: «Может потому и не кусают, что не обращаете».
В купальне я окунался первым. У меня неделю высокое давление, и я побоялся окунуться три раза. Быстро проговорил: «Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь», и окунулся один раз. Виновато оправдал свою слабость, мол, давление. Брат Роман спокойно: «И один раз хорошо». А у меня все равно печаль, что я дал слабину.
Набрали из колодчика в мои канистры воды. Я пояснил, мол, обычно беру воду в источнике села Красново, но тут, зная, что со мной такой богатырь, решил воспользоваться его силой. Роман заметил: «Химический состав воды в Краснове намного богаче, но вылечился ли кто от той воды мы не знаем. А здесь столько народу исцелилось…»
Когда проходили мимо баньки, Роман предложил: «Может помоетесь? Борис недавно мылся и баня еще не остыла». Я радостно кивнул – как же не помыться в монастырской бане на колодчике Иринарховом! Это же счастье! Всю жизнь не забудешь! Роман сходил за ключом к Борису, принес из ручья воды. Я поддал жару. В бане потолок низко, потому обливался, пригнувшись. Роман пояснил, что Борис сам маленький и потому все делает низким. А Роман высоченный богатырь, косая сажень в плечах, и попросил Бориса поднять баню на два венца повыше, а то пришлось бы ему на коленках окатываться…
Вышел из бани, устроился на дощечку у келейки Романа, на бруствере над тропинкой. Роман сразу вышел, подложил под один конец чурбачок – чтобы ровно было сидеть. Я отдыхал, а он все прибирался в своей келейке. Я-то думал, Роман просто соберет вещи, а он большую уборку затеял. Да с таким тщанием, что иной хозяйке позавидовать. Так мы с ним и переговаривались. Я – с дощечки, а он – из келейки. Спросил его: «О чем здесь думаешь?» Роман радостно: «Ни о чем. Утром помолишься, позавтракаешь, и за работу. А когда сижу вот так – смотрю, слушаю, дышу… Нет, ни о чем я здесь не думаю…» Вдруг в голове мелькнуло: «Может зря я в бане мылся после окунания – благодать смыл?» Правда, глядя на ручей, сообразил, вода-то в бане из него, а он – из колодчика. Но все же спросил брата Романа. Он ласково успокоил: «Благодать смыть невозможно. Ее можно только потерять».
Пока я был в бане, Роман вскипятил воду, и мы, присев рядышком на дощечку подлиннее, принялись чаевничать с медом, с маленькими сушечками, взятыми у Бориса. Совсем стало хорошо. Действительно, ни о чем не думалось. Глядели мы вокруг, слушали, вдыхали ароматы лесные. Иногда листья на ближайшей осине начинали дружно трепетать-лепетать, словно ветер. Но никакого ветра не было, и другие деревья стояли не шелохнувшись. Может быть эта осина трепетнее всех?! Потому и позолотела раньше других?! Так бы и сидел здесь весь свой век. Совсем куда-то ушло обычное во всех случаях жизни и места внутреннее беспокойство: что потом надо то… надо это… надо… надо… надо… Очень редко это «надо» уходит из души. А тут ушло. Никуда уже не надо было. Стало ясно, счастье – это когда уже никуда не надо. Да и куда отсюда, от этой благодати, от любящего брата Романа, от колодчика Иринархова?!
Роман, словно почувствовав, что я думаю о том, что настоящая, глубокая радость всегда тиха, обрадованно повел меня показывать еще более тихое место – дальнюю землянку-келейку другого брата. Так и сказал «более тихое место». Там все еще ухоженнее – брат постоянно несколько лет живет. Невольно вспомнились ближние и дальние пещеры Киево-Печерской лавры. Здесь ближняя пещера – Романа, дальняя – другого брата… Потом и еще пещеры наверняка кто-нибудь выкопает… Видя мое восхищение, брат Роман посетовал: «Здесь теперь много народу. Даже ночью бывают. И это плохо, а вот на Черной речке бы жить. Бывали на Черной речке?» Встал перед глазами образ Александра Сергеевича: «Я знаю одну Черную речку, где Пушкина убили». Брат Роман неожиданно возразил: «Нет, Черные речки во всех краях России есть. На Черной речке преподобному Иринарху Богородица явилась…». Я согласился, что Иринарховская Черная речка, к сожалению, менее известна, но, конечно же, не менее достославна, чем Пушкинская. И сразу озарило: «Как же у Бога все справедливо. Пушкин стрелял великолепно, а тут попал не в живот Дантесу, а в пуговицу. Почему? У Бога случайностей не бывает. Думаю, Господь, любящий богоносный русский народ, не мог допустить, чтобы Александр свет Сергеевич, наше русское «все», гордость и отрада наша, попал в ад. В момент выстрела Всемогущий поправил дуло точно нацеленного в живот пистолета. Поправил на какую-то сотую миллиметра, и пуля отрикошетила от пуговицы. Не дал Господь совершить Пушкину перед кончиной страшный грех смертоубийства. И Александр Пушкин, как истинный христианин, успел перед смертью исповедаться во всех своих грехах, причаститься Тела и Крови Христовых, и очищенный вознесся в селения райские. Не мог Бог допустить, чтобы наша любовь русская, Пушкин, попал бы в ад. Не мог допустить из любви к Богоносному русскому народу. Да и сам Творец очень любил поэта. Ведь Александр Сергеевич, кроме своих божественных стихов, изо всех своих друзей остался самым верным сыном Христа. Друзья декабристы отреклись от Господа. Безбожные исследователи писали, мол, декабристы пожалели вовлекать поэта в опасное дело. Нет, не они пожалели, а Пушкин не захотел от Бога, от Родины отрекаться!..
Роман с интересом выслушал меня, но сказал о своем: «На Черную речку преподобный Иринарх ушел отсюда, когда люди стали докучать… Хотите, съездим туда? Здесь совсем близко на машине, а там по лесу километра два». Я обычно не люблю все мешать в кучу и сразу попадать во много мест, но брату Роману я не мог отказать. Я понял, ему очень хочется попасть на Черную речку Иринархову.
И вот идем глухим лесом. Много бурелома. Земля везде изрыта вепрями – дикими кабанами. Вскоре моя правая больная нога заныла. Пришлось несколько раз посидеть на раскладном стульчике. Я человек забайкальский, таежный, быстро сообразил: Время вечернее. Если идти еще далеко, то на обратном пути нас может в лесу ночь застать. А у нас ни спичек, ни топора, без которых в лесу нельзя. И, конечно, ночевать в лесу без костра страшно, да и небезопасно. Сильно я обеспокоился. Пару раз даже спросил брата Романа: далеко ли еще? Но, Роман, как все, идущие к желанной цели, отвечал: «Близко». Наконец предстала глазам сказочная махонькая часовенка, словно выросшая прямо из зеленого мха земли. Шестисторонняя, без купола. Роман обрадованно вздохнул: «Нет, не сгнила». Через болотинку по мягкому пружинящему под ногами мху подошли к маленькой речке. По темному дну и темным берегам я догадался: это и есть Черная речка. Перешагнули через нее и оказались возле креста. На одной стороне его – икона святых царственных мучениц, с другой – преподобного Иринарха. Приложились к обеим. У подножия креста брат Роман взял кружку. Попили воды из Черной речки. Брат Роман был счастлив, даже лицо у него как-то позолотилось. Страхи мои, что мы можем остаться ночевать в лесу, прошли. Какие могут быть страхи, когда вот здесь, может, на том месте, где мы стоим, прикасались к земле стопочки пресвятой владычицы нашей Богородицы! Которая чище светлостей солнечных! Конечно, брат Роман готов был остаться здесь навсегда, но я вскоре поднялся: «С Богом!» Спели тропарь преподобному, попросил я Царицу Неба и земли, святых царственных мучениц вывести нас из леса до темноты. И они вывели. Уже на опушке пошел сильный дождь. Вскоре промокли насквозь, и я весело сказал брату Роману: «А если бы пришлось в лесу ночевать?», и даже не подумал, что могу простудиться. Так мне было радостно, что мы побывали на Черной речке, где молился преподобный Иринарх, где ступали по земле стопочки Той, что выше Небес…
Потом, пересказывая Марише по телефону нашу поездку, я радостно сообразил: «Все-таки троекратное погружение в святую воду Иринархову у меня состоялось: в купальне, в бане, и дождем в лесу у Черной речки».
В машине я спросил брата Романа: «Часто бываешь здесь?» Он недоуменно: «Да нет… когда?! Я уже не раз спрашивал у игумена благословения жить на Черной речке, он каждый раз повторяет: А почему нельзя?.. конечно, можно… - но так и не благословил». Я утешил его: «Ничего, все в свое время сбудется… И я приеду к тебе в гости». Про себя, правда, подумал: брат Роман хочет подальше от людей, а я – в гости. И я поправился: «Нет, не буду тебе мешать. Буду вспоминать вот этот наш с тобой чудесный день, и слава Богу». Он искренне улыбнулся: «Нет, приезжайте. Вы спокойный, с вами хорошо, а вот есть люди, которые бурю с собой привозят». Я, кажется, понял, кого он имеет в виду, но промолчал, жалея того человека…
Так что троекратное погружение в святую воду все же состоялось, и на Черной речке побывали. Потом я еще на одной Черной речке, описанной Василием Беловым в великой повести «Привычное дело», «побываю». Прав брат Роман: в России много Черных речек. Хотя, думаю, вот эти три, может быть, самые значительные…
* * *
Только вроде бы что-то забрезжило в голове насчет «Мамы»– звонок в калитку. Положил ручку, выглянул в окно. Над забором черная лошадь и всадник возвышаются. Ничего не могу понять. Когда-то давно пастухи вот так приезжали ко мне денег на водку занять. На водку я денег не даю, и они перестали. Но это было очень-очень давно – уже лет десять у нас одна корова на всю деревню, и травы деревенской ей хватает. Наконец, по львиной гриве и высокому лбу узнаю Валентина Петровича.
От вина он решительно отказался. Принялся за миндальные орехи и абхазский сыр. Тарелку с хлебом тоже от себя отодвинул. Я согласился: с абхазским сыром, привезенным из самих Лыхн, хлеб не нужен. Если хочешь понаслаждаться, а не просто поесть. Наливаю ему чай, он быстро замахал рукой: «Много заварки не надо – чай холодным будет». Вслух поражаюсь тонкости его отношения к жизни. Однажды я, хотя сразу догадался о причине, все же спросил Валентина Петровича: почему он просто смахнул комара со лба (до этого в доме прихлопнул), он удивленно: «Здесь смысла нет». Это было на улице. Да, на улице всех не перебьешь, так зачем зря лишать жизни Божью тварь…
Я понял, почему Валентин Петрович заехал ко мне. Не просто чай попить, но… показать свое мастерство в управлении конем, но… отказаться от вина и, конечно, продемонстрировать свое тонкое отношение к жизни. Отказавшись от моей помощи, он сам вскочил в седло…
Да, предложил Валентин Петрович картину о себе для моей будущей прозы. Мол, вот я какой, а не такой, каким ты меня нарисовал. В одной повести я немножко зацепил его. Ну, что ж, картинка и в самом деле колоритная. Всадник на черной лошади. Трезвый, ловкий и за столом очень тонкий, умный… Все так… Вот если бы он еще в главном всегда так тонко, внимательно ко всему относился… Но, надо отдать Валентину Петровичу должное – во-первых, он не обиделся на меня (это великое достоинство), во-вторых, он хочет исправиться (величайшее достоинство). Надеюсь, прочитав эти строки, он уже придет ко мне пешком и мы сядем с ним под старыми яблонями, и он устало промолвит: «Сережа, как же трудно жить по-христиански!» Я обниму его, и мы споем нашу крестоходную: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, Богородицею помилуй нас»… И в один голос воскликнем: «Как же прекрасно жить со Христом!..»
* * *
После новых безуспешных приступов к повести «Мама» я опять решил не тратить зря время, а лучше еще помочь кому-то. Это же проверено. Даже в одном рабочем дне обычно происходит у меня так. Сидишь, сидишь, ничего не выходит. Возьмешь в руки Молитвослов или, например, Книгу Экклесиаста, или Псалмы Давидовы. Прочитаешь, как поэт «питие с плачем растворях» и как богоизбранный народ «На реках Вавилонских, тамо седохом и плакахом», а его заставляли воспеть из песней Сионских… Он плакал, а его заставляли петь!.. И садишься за стол – спеть что-нибудь из песней русских… Нет, даже после этого далеко не всегда приходят нужные слова. Опять открываешь Молитвослов… И вдруг, на пятый день такого чередования, а может и на сотый, слова начинают ложиться на бумагу. Потому, хоть и жалуюсь Марише, что ничего у меня не получается, но на самом деле я спокоен, и знаю: чередование в конце концов родит песню, как Богоносный русский народ «питие с плачем растворял», а его заставляли «воспеть из песней русских»... и он пел…
Помощь близким – тоже чередование. В общем, направил я опять машину свою в монастырь. Помог Роману и обрел Черную речку!.. В храме сразу подошел с поцелуем мой милый послушничек Гришатка. Спросил его: «Чем могу помочь тебе?» Он обрадовался: «Надо бы из дома привезти в монастырь саженцы жимолости и слив». Родители Гришатки садоводы. И поехали мы в Заячий Холм.
Повидался Гришатка с мамой, выкопали мы саженцы для монастыря и несколько для меня. На обратном пути мой друг Андрюша, с удовольствием составивший нам компанию, попросил свернуть в Гаврилов-Ям. Он там никогда не был.
Я не люблю никуда сворачивать. Даже сама железная Нелли Сократовна не могла убедить меня свернуть в Варницы по дороге в Борисоглеб из Ростова. Правда, потом я жалел об этом и пообещал ей, что в следующий раз, когда она приедет в Борисоглеб, я сверну, куда бы она ни пожелала. Этим я показал всю безмерность моей любви к ней. Хорошо меня зная, она очень это оценила – больше никогда не просила свернуть…
О Нелли Сократовне ходят легенды, что она кого угодно заставит помогать православным монастырям и храмам. Один наместник монастыря рассказывал мне, как Нелли Сократовна, узнав, что ему нечем отапливать обитель, зашла к начальнику одной большой организации и с порога спросила: «Как у вас дела?» Начальник сильно удивился, но все же ответил, что все из рук вон плохо. Нелли Сократовна решительно: «Так что же вы сидите - в Н-ском монастыре топить нечем, а у вас вагоны угля. Отправьте пару вагонов монастырю, и Господь вам поможет». Начальник усмехнулся, но уголь отправил… и дела у него за молитвы братии монастырской наладились…
В Гаврилов-Яме прошлись мы по центральной площади, купили печенье, сок персиковый – чтобы перекусить на самой высокой горе Гаврилов-Ямского края. Наверное, полрайона отсюда видать. Места здешние напоминают мне Украину. Отдельные хутора. Возле домов – большие хорошие сады. Украинские виды я почему-то очень люблю. Наверное, есть у меня украинская кровь: бабушка моя в девичестве Хохлова, а я думаю, все с такой фамилией произошли от хохлов. Да и Щербаковы, подозреваю, были переселенцы с Украины Щербаки… Но, скорее всего, это чисто русское свойство души: любить украинскую природу, украинские песни… - ведь оттуда пошла наша матушка Святая Русь. С Киева! И кто надоумился назвать ее, колыбель нашу, Окраиной?!
Возвращаемся к машине, а навстречу красивый бородатый мужчина, явно наш православный и мне знакомый. Он вдруг говорит Гришатке: «Все тебя сюда тянет». Гришатка вместо ответа к нему под благословение, и тут я узнал: «Вы отец Александр». - «Да». – «А я писатель из Борисоглеба Сергей Щербаков». Когда-то отец Александр, будучи еще мирянином, жил у нас в Борисоглебе и работал врачом. Отец Александр просиял: «То-то я смотрю лица знакомые. Это же я Гришатку в монастырь направил». Я рассказал, что в монастыре нашем все Гришатку очень полюбили, подарил батюшке свои книги. Он обрадовался: «Сразу матушке дам для прочтения». Тут же, как я понял, для моих будущих писаний, рассказал такую историю. Была у него прихожанка. Всегда она при благословении почему-то сильно давила на его больной палец, и отец Александр умолял: «Мария, пощади». А она каждый раз почему-то забывала, и снова давила. Потом Мария смертельно заболела. Отец Александр ее исповедовал, причастил, соборовал… и неожиданно палец болеть перестал. Через некоторое время снова заболел, будто Мария надавила. Оказалось, она в этот день умерла. «И теперь палец болит уже два года, и я ее поминаю ежедневно» - закончил отец Александр. Мы с Андрюшей сразу разгадали его загадку: «Просит она ваших молитв, отец Александр». Мол, не палец это болит, а Мария просит его молиться за нее. Когда нужда ей в его молитвах отпадет, тогда и палец у него болеть перестанет. Пока что она «давит» на его палец… Отец Александр порадовался нашей сметливости, тепло попрощался.
По приезде домой Андрюша взялся готовить обед. Умеет он это здорово – пальчики оближешь. А мы с Гришаткой принялись за посадку саженцев. Посадили каких-то семь стволов, а я так упарился, что кепка внутри оказалась мокрой-премокрой. Даже усомнился: не уронил ли ее в воду. Нет, это я так вспотел орудуя лопатой… Да, нелегкое дело быть вертоградарем… А Гришатка совсем махонький…
* * *
Позвонил Борис Лукин, мол, едем из Вологды с Валерой Сдобняковым и можем к тебе завернуть. Договорились встретиться во дворе монастыря.
Возле храма Бориса и Глеба на скамье под липами – Света Г. Хотел было пройти незаметно. Она обычно старается никого вокруг не замечать… Но в этот раз Света вдруг разулыбалась и даже встала со скамьи: «Здравствуйте, Сергей Антонович… Поглядите, нынче клены как-то темно желтеют». Я поглядел: «Эти клены с семенами, потому темнее». Она глянула на другие и согласилась: «Точно». Пошли с ней по дорожке. Вдалеке Федя Доброе терпение огребал с дороги листву. Он всегда при встрече желает мне доброго терпения. Подняли мы с ним руки приветственно. Глядя на его работу, Света вспомнила: «Когда мы убрали листву, батюшка опечалился: Ой… осень убрали…» И тут до меня дошло, что она не просто мне про темные клены да листву золотую, а она, значит, прочитала мою повестушку «Песенка вагантов». Там Ангелина и Нелли Сократовна подсказывают мне интересные детали для будущих писаний. Вот и Света тоже решила подсказать, и таким косвенным образом отблагодарить меня за «Песенку» и стать таким же добрым человеком, как Ангелина и Нелли Сократовна. Мол, я с ними, а не с другими, которые отравляют вам жизнь. Да, есть и такие…
Вдали показались Борис с Валерой, и я тепло распрощался со Светой. Борис всегда хочет объять необъятное: «Поехали быстрее к тебе. Монастырь мы уже осмотрели». А я собирался сам им все показать. Однако на Бориса я не обижаюсь. При его торопливости, ворчливости, всегда как-то так выходит, что он много добра приносит. И на этот раз не зря приехал.
Обычно, когда я живу один, у меня перемена блюд такая: картошка в мундире и гречневая каша. Лукин со Сдобняковым попали на картошку. Я, конечно, поинтересовался: видали ли они в Вологде Василия Ивановича Белова? Они удивленно: «Да какое там виданье! Он уже совсем плох…» Я опечалился. Может поэтому, когда Борис перед отъездом открыл багажник, заполненный пачками книг вологодских, и спросил: «Что тебе подарить? Рубцова или Белова?» - я неожиданно нагло ответил: «Давай того и другого». Рубцов – мой любимый поэт, а Белова я, честно сказать, давно не читал. Чуть ли не лет двадцать. Но, как говорят, всему свое время. На этот раз читал повесть «Привычное дело», слезами обливаясь. И понял, для второй половины двадцатого века «Привычное дело» Василия Белова то же, что «Тихий Дон» для первой половины. Они во многом перекликаются. И тут и там – история любви. И тут и там – женщины гибнут. И тут и там русских людей так обтеснили, что им деваться некуда… Думаю, истоки «Привычного дела» надо искать в «Тихом Доне»…
Как у меня водится, стал близким рассказывать про великую русскую повесть «Привычное дело». Однажды вот так рассказывал - рассказывал про замечательную фотовыставку Анатолия Заболоцкого, - Мариша моя слушала - слушала, а потом укорила: «Чего зря словами воздух сотрясать. У тебя уже готова отличная статья. Сядь и напиши. И человеку пользу принесешь. Сам же говоришь, он жалуется, что мало народу на выставке бывает». Я виновато: «Ты же знаешь, я могу вокруг стола несколько месяцев ходить, а выставка через месяц закроется». Мариша моя, всегда бросающаяся всем помогать (сколько она шишек через это получила, но не изменилась, слава Богу): «Ты вывали на бумагу все, что у тебя есть, а потом вместе сядем и сделаем». Я вывалил; и тут Мариша моя, с которой я прожил четверть века, снова поразила меня: за пару часов привела текст в прекрасное состояние. Потом это наше эссе «Именитая Россия» напечатали в нескольких газетах, двух журналах, дали в эфир по «Народному радио», по радио «Радонеж», Анатолий Степанов поместил его у себя на сайте «Русская народная линия»…
На этот раз Марише даже и подсказывать мне не пришлось, да и сроки здесь не поджимали. За несколько месяцев я написал «Воды прозрачные. Толкование на повесть Василия Белова «Привычное дело»». Вот маленький кусочек из него:
«С первых шагов семейной жизни Катерина поступает, как мудрая женщина. Пьяного Ивана Африкановича она не задевает. Утром, конечно, скажет, что следует, но утром Иван Африканович и сам все понимает – «о чем завертка скрипит». Катерина мудрая, терпеливая женщина. В русской национальной традиции умный и терпеливый – почти синонимы. Возьмем хотя бы случай с петухом. «Евстолья, теща Иванова, попросила зятя отрубить петуху голову. А муж молодой заоглядывался, растерялся, только теща даже и не думала, что у нее такой зять, пошла ловить петуха… В глазах у фронтовика стояла жалость, и Катерина видела, как он растерянно глядел то на топор с еловой чуркой, то на трепыхавшего под полой петуха. Ой, Ваня ты, Ваня, всю войну прошел, а петуха заколоть боишься! Катерина тогда сама взяла топор и ловко нарушила петуха. Пока безголовая птица подскакивала на повети, Катерина мертвой петушиной головой вымазала ладони Ивана Африкановича: «Уж чего-то и не верится, что ты в Берлин захаживал, и за что только людям орденов навыдавали?» Спустя минуту довольная теща ловко ощипывала петуха, а Иван Африканович деловито мылся у рукомойника. Намыливал руки, и медали звякали на гимнастерке, а Катерина, еле удерживая смех, стояла и ждала с полотенцем на плече, и на том полотенце тоже был красный петух, и теперь, когда она стирала или катала это полотенце, то всегда вспоминала медовый месяц, и того петуха, и то время, когда они с мужем обнимались днем за шкафом и самовар шумел у шестка, а мать Евстолья ходила недовольная».
Для меня эта страничка – одна из лучших страниц о любви в мировой литературе! Мой отец, прошедший две войны, тоже не мог заколоть кабана и мать нанимала мужиков. Отец виновато суетился – подавал полотенца, тазы. И все делал как-то неловко, невпопад. И мать сердито говорила ему, чтобы он не мешался. Ей было стыдно за него перед чужими людьми. Зато забойщиков она потчевала с великим уважением. Мне было жалко отца, уходившего в комнату и стоявшего у окна. Родители разошлись, и через несколько лет отец смертельно заболел. Мать забрала его у чужих людей, ухаживала за ним, обещала, когда он выздоровеет – они будут жить совсем по-другому. Но было поздно. До самой смерти своей мама наставляла невесток относиться к нам с братом бережно, терпеливо, с уважением. На всех без исключения поздравительных открытках моей жене мама непременно желала ей счастья «рядышком с Сережей». Рядышком…
Катерина пожалела мужа, покрыла своей любовью его неумение заколоть петуха. Спасла от насмешек тещи! Любовь свою берегла. Заложила ей твердое основание таким, казалось бы, незначительным житейским поступком!..-
Еще одна из лучших страниц о любви: «Звезды синели в холодном небе. Катерина на ходу шлепнула рукавицей своего мужика и не остановилась, побежала к скотному двору. Пилит. Раньше ее поднялся, фонарь зажег да и пилит. Она ухмыльнулась, вспоминая, как вчера ночью по привычке хотел он ее пообнимать, а она отодвинулась, и он обиделся, начал искать курево, и ей было так радостно, что он обижался. С этой вчерашней радостью и прибежала она на двор».
«Ромео и Джульетта», «Шербургские зонтики», «Мужчина и женщина». Влюбленность, страсть! Жизнь еще не начиналась… Катерина спит не больше пяти часов, обихаживает девятерых детей, двенадцать коров, да еще телятишек. И после всей этой запредельной круговерти, встав, когда еще звезды синели, она не забыла ласково шлепнуть мужа рукавицей и с нежностью подумала: «Пилит. Раньше меня поднялся»…
Сколько же у Катерины самоотверженной нежности к Ивану Африкановичу! Другая бы жена, узнав, что муж по пьянке лишился трехмесячного заработка, такую бы ему головомойку устроила. А наша душа Катерина: «Ты, Иванушко, чего? Расстроился, вижу, наплюнь, ладно… и не думай ничего». Как она его ласково, словно в русской сказке, Иванушкой называет. А сколько нежности в этом «наплюнь»! А у нее по лавкам даже не семеро, а девятеро! Перед этим Катерининым «наплюнь» блекнут все «миллионы алых роз»…»
С тех пор я каждый день с земным поклоном молюсь за Белова: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, спаси и сохрани тяжкоболящего раба твоего Василия и дай ему дожить остаток лет в ясном уме и доброй памяти».
* * *
Как обычно в понедельник поехал в Борисоглебскую баню. Всегда жалею людей вечером в субботу и в воскресенье до обеда идущих из бани – знаю, это неверующие. В субботу – Всенощная, а в воскресенье – Литургия. А на ней исповедь и причастие – «баня паки бытия». Правда, я пока «омываюсь» в ней, причащаюсь, не так уж часто. Но, надеюсь на Бога, когда-нибудь придет благодатное время, когда я и душу буду, как тело, омывать каждую неделю. Дай-то Бог чтобы оно пришло поскорее!..
С детства люблю, когда в бане много народу и кто-нибудь из мужиков непременно рассказывает всякие случаи из жизни. Об охоте, рыбалке, о любви… И настроение здесь у людей особое. Доброжелательное. Никто здесь не торопится…
В Борисоглебской бане в понедельник очередей не бывает, и я отдыхаю обычно в зале ожидания после мытья. В этот раз прилетела жаркая бабочка и давай порхать по белому потолку. Женщины, работницы банные, тоже ее увидели. Они, наши пожилые женщины Борисоглебские, неторопливы, степенны, и сбить их с толку – заставить поспешить – невозможно. А тут они оживились: «Откуда она взялась в конце сентября?» Кассир Валентина Васильевна Журавлева открыла дверь: «Цып, цып, цып». Я улыбнулся ее наивности: словно цыплят. Но бабочка пошла на ее зов – вылетела в дверь. Я вслух удивился: «Надо же, бабочка на цып - цып откликнулась!» Журавлева подсела ко мне: «Когда я сильно болела, однажды бабочек много-много налетело. Даже на мне они сидели. А Володя пошутил: Ты у нас что, святая?! - С тех пор я их всегда выпускаю. Они так мало живут…» Я догадался, при виде бабочек она вспоминает умершего мужа и в память о нем выпускает их на волю, чтоб они порадовались жизни.
С того дня я при виде бабочек тоже вспоминаю добром мужа Валентины Васильевны Владимира Александровича Журавлева, печника Борисоглебского. Хорошую он нам печку сложил…
* * *
Закончились деньги, и пришлось в Москву на три денька съездить. Побывал на службе в нашем храме Троицы в Голенищеве, зашел в Союз писателей России, где есть люди, которых я люблю и уважаю. Поэт Геннадий Иванов и прозаик Николай Дорошенко. Геннадий в страшные девяностые, живя на даче, слушал мои непридуманные рассказы по радио, и с тех пор всячески старается мне пособить. А с Колей мы знакомы чуть не с первого года моего житья в Москве. Встречались в одной литературной компании, а когда я переехал в деревню, связь утратилась – только кивали при редких моих бываньях в Москве. Потом, когда шла война за наш Борисоглебский монастырь с нечестными людьми, Василий Иванович Белов, не разобравшись, поверив этим нехорошим людям, написал против меня резкую статью. Имя Белова среди русских людей очень уважаемо. И слава Богу. И по заслугам. Но мне из-за его несправедливой статьи пришлось пережить немало горьких минут. Братья-писатели объявили бойкот. Газеты, журналы перестали принимать мои рассказы и повести. Некоторые демонстративно не подавали руки. И вот однажды, услышав невразумительный отказ в очередной редакции, куда я давал свой рассказ «Про гусей», впоследствии получивший международную литературную премию имени Андрея Платонова «Умное сердце», я зашел в Союз писателей России, сел в кресло на втором этаже. Закручинился; пусто на душе стало, безрадостно. Устал я. Вдруг, проходящий мимо Николай Дорошенко, остановился: «Пишешь?» Я горько усмехнулся: «Пишу. Вот только печатать никто не хочет». Он: «Давай, я напечатаю». Коля – главный редактор газеты «Российский писатель». Правда, с публикацией тянул, тянул, и если бы не Борис Лукин, то долго бы еще мои «Гуси» не вышли в свет. Зато потом Дорошенко напечатал замечательную рецензию на этот рассказ, издал несколько моих книг… Сразу после выхода «Гусей» бойкот писательский закончился – все очень хвалили рассказ. В общем, в трудное время Коля здорово выручил меня. Мы снова подружились. Вот и в этот приезд я навестил его. Посидели хорошо. С усталости он даже непривычно захмелел, и я решил проводить его до дома. Возле крыльца Коля вдруг совершенно протрезвел и, глядя на меня ясными серыми глазами, произнес: «У нас с тобой одно расхождение». Я ласково улыбнулся: «Собаки». Коля все меня критиковал, что я им слишком много места уделяю в своих писаниях. И сколько я ни объяснял ему, что собаки играют в моей жизни важную роль и я просто напросто люблю этих самых благодарных на свете существ, он, читая мое новое произведение, кряхтел: «Опять у тебя про собак».
Коля почему-то не удивился моей прозорливости и рассказал как в молодости в родном Курске он подрабатывал на реставрации православного храма. И каждое утро за ним привязывалась одна знакомая собака, а начальник, видимо, верующий человек, сердился: мол, зачем ты приводишь в святое место собаку. Коля оправдывался, что она сама… гнал ее от себя… но она непременно сопровождала его. Дорошенко снова глянул на меня серыми глазами (обычно он говорит закрыв глаза): «Знаешь, как звали эту собаку?» - «Знаю. Малыш». (Мою любимую собаку звали Малыш.) Коля опять не удивился моей прозорливости: «Да, Малыш.» Не знаю, понял ли он до самых глубин эту собачью историю, но рассказал ее, конечно, неспроста – начал прозревать, почему у меня так много про собак. Да, у Бога все промыслительно. Сначала наши отношения с Дорошенко были такими, что он и меня, как ту собаку Малыша, не звал в свою компанию. Если бы не Юра Доброскокин, то может они и вообще не приняли бы меня. Но в результате мы стали с Колей друзьями и, хотя он считает, что собакам место в будке, а не на страницах книг, именно Коля вывел моего Малыша на авансцену русской литературы. Это он издал мою повесть «Рабочая собака», напечатал в газете блистательные рецензии о моих творениях Бориса Лукина и Лены Волковой…
Такая вот история нашей дружбы с Дорошенко. Вроде бы не очень хотел дружить со мной, а сыграл большую роль в моей жизни. И это было предопределено Богом промыслительно уже сорок лет назад, когда он не хотел, а приводил собаку в святое место… Думаю, именно об этом сказал мне Коля. Что он все понял… Когда Дорошенко прочитал мои «Воды прозрачные. Толкование на повесть Василия Белова «Привычное дело»», то воскликнул, что ничего лучше о Белове не читал, и заставил меня отправить толкование на литературный конкурс имени Василия Белова, сопроводив своим письмом, в котором убеждал комиссию присудить эту премию мне - иначе будет несправедливо… Премию дали другому, но я ведь не для премии писал, и мне гораздо дороже, что Николай Дорошенко, большой русский прозаик, наградил меня словами: «Одну такую вещь написать и можно умирать. Ты не только о Белове написал… Ты взял «фонарик», пришел, посветил: смотрите – вот что такое русская литература…»
А началось все с собаки по кличке Малыш…
* * *
Вернулся из Москвы. Поел и пошел, как всегда после отсутствия, поздороваться с домом. Поглядел на фотографии на стенах. Над кроватью фото – Мариша стрижет меня, но меня не видно и только я знаю, что стрижет. А теперь и читатели знают. На другом – мы с Малышом в обнимку. На третьем – мы с Маришей на берегу нашей реки Устье. Эти фотографии есть и в Москве. Из окна в пристрое увидал, как проехали на великах Римма с Ленкой. Перекрестил их. Я всех наших деревенских крещу из окна. Все они мне родные – столько уже вместе метелей пережито.
Маленький кленок за колодцем так и пламенеет. Не настолько роскошно, многоцветно, как взрослые, но такая в нем детскость нежная, такая чистота красок, такая беззащитность, что хочется его по головке погладить, как ребенка. Его я тоже всегда крещу… Вечером, почти в темноте, снова подошел к окну. Все большие деревья уже не видны в своей осенней красе, а кленок наш пламенеет, как огонь. Только его и видно…
Сегодня встречал Маришу в Ростове Великом. Сроднился я с ним за двадцать три года. Особенно с вокзалом. Столько здесь было радостных встреч и горьких расставаний! На перроне глядел за железнодорожные пути и привычно думал: «Никогда я там не побываю, на той стороне за рельсами… в этих домах, вагонах… И говорит оттуда по громкоговорителю женский голос наплывающие друг на друга слова, и непонятно: зачем тогда говорить, когда ничего не разберешь? Голос этот пробуждает в моей душе странное чувство сожаления, что я так и останусь в стороне от той жизни за рельсами, где женщина всегда как бы немного сердится, как бы пытается добиться от нерадивых работников нужного исполнения…
Как всегда при встрече с Маришей чувствуем сначала некоторое отчуждение – у нее там в Москве своя жизнь, а у меня в Старове своя, но, проезжая кладбище Ростовское, одновременно крестимся: «Упокой Господи души усопших раб Твоих Юрия, Риммы, Марии и Анны, и в селениях с праведными вчини». Это наши старовцы, здесь похороненные. Потом в Судине снова дружно крестимся в сторону кладбища: «Упокой Господи… Николая и Елены…» Николай Васильевич Голубев тоже из наших старовских, а Елена его жена. Кроме нас навряд ли кто их так поминает.
На нашем любимом месте, где тополя настолько разрослись, что тяжелые от листвы ветки качаются чуть ли не над головой и даже в самые солнечные дни здесь всегда тень, отчуждение проходит, и кладу руку на руку Мариши. Она: «Ты на дорогу смотри», - но руку не убирает.
Глядя на раздолье разнотравное, на березовые рощи, на разноцветные купола храмов я воскликнул от избытка чувств: «Какими дорогами мы ездим! Ты хоть понимаешь?» Мариша: «Если б не понимала, то дом бы не благоустраивала». С того дня это присловье вошло в обиход нашей семьи. Мариша грустно глядит в окно нашего деревенского дома: «Видишь, какой дождь?» А я ей весело: «Что нам с тобой дождь – мы такими дорогами ездим». Или она пожалуется, что начальство замучило ее несправедливыми придирками, а я ей: «Что нам начальство, да хоть бы и сам президент страны – мы с тобой такими дорогами ходим!»…
Промелькнули три совместных дня нашей жизни, и вот я через окно поезда перекрестил Маришу. Потом, как всегда, показывал ей, что надо ладошки под щеку и спать, спать. Конечно, она, как всегда, испытывала неловкость перед соседями – я, такой солидный дяденька с длинной седой бородой, смешу людей. А я, как всегда, не обращал на это внимания и продолжал показывать, как надо подложить под щеку ладонь и сладко-сладко заснуть. Умная пожилая соседка приветливо улыбнулась мне и что-то сказала Марише, и жена моя счастливо рассиялась и, видимо, согласилась, мол, вы правы, муж меня очень любит… Поезд тронулся. Я трижды перекрестил его. Подождал, пока он скроется из вида, и двинулся к машине.
Ехал уже в полутьме. На мокром асфальте в свете фар, словно лягушки после дождя, прыгали листья. Знал, что это золотые осенние листья, но каждый раз вздрагивал, словно лягушку задавил. Снова один я…
* * *
Дни шли за днями, а у меня ничего не получалось с моей повестью «Мама». Даже чередование не помогло. Наконец, я вынужден был признать очевидное: о маме написать невозможно, если не был на Родине 18 лет! Но как ехать? Здоровье у меня плохое, денег на поездку в Забайкалье сколько надо! Да и куда, на зиму глядя?.. Поделился своими соображениями с Маришей. Она обычно охотно откликается на мои пожелания, но на этот раз была категорически против: «Куда с твоими болезнями в такую даль ехать? Да и денег таких у нас с тобой сейчас нет». Я покорно согласился, хотя уже безповоротно понимал – пока не съезжу на Родину «Мама» не пойдет. С расстройства, а на самом деле промыслительно, опять поднял что-то тяжелее разрешенных мне пяти килограммов – заныл позвоночник и пришлось ездить к нашему милому Михал Михалычу. Однажды во время массажа, накануне дня памяти великомученика Евстафия Плакиды, он сообщил, что завтра отец Петр (назовем его так) служит в одном из Ростовских храмов. Когда-то отец Петр был настоятелем этого храма, и с тех пор, оказываясь в наших краях, непременно навещает свое детище. У меня даже сердце сильней забилось. Отец Петр играет в моей жизни важную роль. Но, по порядку. Кажется, в 1997 году привез я отца Василия к отцу Петру. Сам остался на крыльце. Прошло часа два. Я уже привык, что отец Василий подолгу с людьми беседует, потому относился к этому спокойно. Наконец, он вышел с отцом Петром. Представил меня ему. Отец Петр изумленно: «Вы что, два часа на крыльце ждали?.. Отец Василий, надо было Сергея Антоновича с собой взять». Он даже немного расстроился: «Погодите-ка. Я сейчас». Вскоре вернулся, подал мне мороженое: «Это вам, Сергей Антонович в утешение». Он всегда привечал меня, разговаривал, приглашал на трапезу… Потом его отправили служить почему-то именно на мою Родину, в Забайкалье… И отец Петр, как в первую встречу поразил меня мороженым, так и потом не переставал удивлять. Бывая у нас в Борисоглебском монастыре, непременно отводил меня в сторонку, рассказывал, что в моем родном Мухоршибири строится храм… И при каждой встрече батюшка ласково спрашивал: «Когда на Родину?» И я дал себе слово обязательно побывать в Мухоршибири. Может быть, в последний раз! Годики-то подпирают. Если бы не отец Петр со своими рассказами и всегдашним вопросом: Сергей Антонович, когда на Родину? Я, может быть, и смирился бы с тем, что не увижу Мухоршибирь. Тем более я так полюбил свои Борисоглебские палестины, что мне, честно сказать, никуда больше не хочется. Двадцать лет прожито в Старово-Смолиновском домике трехоконном. Ни в одном доме я столько не прожил! А уж монастырь наш Борисоглебский – это для меня самое родное и желанное место на земле! Никуда мне не хочется отсюда. Даже на Святую Землю и Святую Гору!
Если бы не отец Петр, я бы, наверное, не так часто вспоминал, что в Мухоршибири лежат мой отец, моя бабушка, моя любимая двоюродная бабушка Василиса. Ее я любил больше родной, а она любила меня больше своих внуков. Души у нас с ней родственные. Это она научила меня понимать всю тварь Божью. Я настолько чувствую животных, что знакомые удивляются. Года три назад, приехав весной в Старово-Смолино, я увидал возле Варюшкиной бани черную горку. Сердце вдруг заболело: не Рэкс ли это? - Варюшкин пес, прибегающий к моей калитке по вечерам. Боясь ответа, вопросительно показал на горку рукой, мол, не Рэкс ли это мертвый лежит? Друг Саня ответил: «Это навоз». Но он был неправ. Вскоре подошла Варюшка и, зная мою дружбу с Рэксом, поделилась горем: «Зимой, в феврале, Рэкса загрызли собаки», - и оказалось, лежит он за баней, в тридцати шагах от той кучи навоза! Почувствовал я, что Рэкс умер и лежит неподалеку… Это все от бабушки Василисы.
Еще жива в Мухоршибири, почти столетняя, другая двоюродная бабушка Варвара. Живы некоторые одноклассники! Земля, по которой я бегал босиком. Много чего я не забыл благодаря отцу Петру… Потому, когда наступила в моей жизни очень трудная полоса и остался я один на один с жизнью без духовного руководителя, то написал ему большое письмо. Прошел месяц, другой, третий, ответа не было. Я понял, батюшке и без меня хлопот хватает. Да и жизнь постепенно вошла в нужную колею, и я даже посожалел, что зря беспокоил его. Поэтому, когда узнал от Михал Михалыча, что отец Петр будет служить в 18 километрах от Борисоглеба и я могу повидать его, подумал: а нужно ли? Ведь на письмо он не ответил. Посоветовался с Маришей. Она поддержала, мол, народу много будет и поговорить толком не удастся. К тому же я не люблю никуда ездить на службы, кроме Борисоглеба… Никуда мне не хочется из Борисоглеба… Решил, утро вечера мудренее, и на всякий случай будильник завел. И вот снится мне: отец Петр обнял меня и ввел во храм. Остановился в центре, встал лицом ко мне, подал руку; я взялся за его большой палец, и он начал говорить что-то очень важное. Проснулся, подумал, что надо бы записать, но не стал Маришу тревожить. Она и так всегда мало спит. А утром ни одного словечка вспомнить не смог, зато понял, надо обязательно ехать на службу к отцу Петру, и там произойдет что-то очень важное, ведь я держался за его большой палец и он меня ввел во храм. И вспомнилась та жаркая бабочка на реке, четыре раза садившаяся на мой большой палец. Вот почему она садилась! Мариша, услыхав сон, поддержала: «Поезжай».
Выйдя из машины в Ростове, я вдруг зачем-то взял с собой сумку. Обычно я ее на службы не беру…
На проповеди, словно уже обращаясь ко мне, отец Петр сказал, что не пост и молитва, а творчество каждого человека важно, и что терпение – это главное.
Когда я подошел приложиться ко кресту, неожиданно даже для себя произнес: «… Батюшка, сегодня ночью мне приснилось, что я держусь за ваш большой палец. Потому и приехал на службу…» Он на секунду смутился, но тут же улыбнулся: «Когда на Родину?» Я промямлил: «Все как-то не получается». Но, отойдя, сразу понял, как надо было ответить. Снова решительно пробрался к нему сбоку: «Батюшка, когда благословите». Он, как о давно продуманном и само собой разумеющемся: «Надо будет мне в Мухоршибирь поездку запланировать. Запиши телефон». И я понял, почему на этот раз взял сумку на службу. Быстро достал блокнот, ручку, записал цифры, и сердце засмеялось от радости – оно почувствовало, то важное, ради чего я сюда приехал, свершилось: я еду на Родину.
Конечно, Мариша сразу согласилась: «Раз батюшка благословил – надо ехать. Денег найдем, не печалься. Только на этот раз тебе надо сначала не в Мухоршибирь, а к отцу Петру. И вообще, побудь у него подольше, а в Мухоршибири – поменьше». Я расцеловал ее: «Умница ты моя, разумница».
С того дня я перестал ходить вокруг стола, зная, что начну писать по возвращении с Родины. А пока надо просто жить и потихоньку собираться в далекий путь…
* * *
Пошел прогуляться в Сабурово. За калиткой хватился: забыл мобильник. Всегда стараюсь брать его с собой. Хотя звонят мне очень редко. Но я жду, жду… вдруг счастливый звонок раздастся. Валентин Григорьич Распутин позвонит: «Прочитал твою книгу. Молодец, хорошо написал…» Или какой-нибудь состоятельный читатель раздобрится: «Хочу вам помочь…» Начинаю мечтать. Во-первых, издам, наконец, все, что я написал. Одна-то толстая книга получится, пока все тоненькие издаю. Во-вторых, сделаю, наконец, серьезный вклад в семейный бюджет, а то Мариша моя на трех работах. Куплю такую машину, чтоб ездить на ней уже до самой смерти. Уже давно мне хочется иметь все такое, чтоб до смерти служило, чтоб уже ни о чем мелком не заботиться. Сейчас эта мечта вполне реальна – не так уж мне много жить осталось. Один молодой человек, имеющий наш отечественный «уазик», когда услышал, что я хочу такую же крепкую машину, чтоб до смерти на ней ездить, даже почему-то рассердился на меня… Будто я ненормальный. А чего сердиться, наши крестьяне русские так и жили. Старались в одном до смерти доходить. Очень я их уважаю. Тех крестьян русских, на которых тысячу лет стояла Русь Святая!
Помогу дочерям. Ну, и, конечно, монастырь наш не забуду… С детства я такой – все мечтаю, что кто-то мне счастье принесет. Позвонит, напишет, приедет. Хотя Валентин Григорьич так и не позвонил, но мечты мои о счастливом звонке, как ни странно, сбываются. Позвонил Владимир Николаевич Крупин, один из самых уважаемых мною писателей. Позвонил замечательный русский поэт Евгений Юшин, мол, прочитал твою книгу «Ближние» и решил ее перепечатать в своем журнале «Молодая гвардия». Очень мне хотелось почитать мои рассказы на радиостанции «Радонеж», но несколько раз мне отказывали; и вдруг звонок – Наташа Бульчук, жена главного редактора: «Сергей Антонович, нельзя ли нам ваш «Иринарховский крестный ход» как-то получить…». И потом так они полюбили мою прозу, что несколько раз давали в эфир мои рассказы и повести! И Николай Бульчук оказался прекрасным тонким человеком. Два года назад звонок из Курска от Михаила Николаевича Еськова, ближайшего друга Евгения Ивановича Носова, мол, присудили они мне премию Носова. Но, дело даже не в премиях, а в том, что на склоне лет я получил от Бога в подарок замечательных друзей. Целых восьмерых получил: Владимира Николаевича Крупина и его жену милейшую и мудрейшую Надежду Леонидовну. Прозреваю, именно она подтолкнула мужа ко мне. У нас с ней очень родственные души. Когда на Святой Земле ей предложили сесть верхом на ослика, она отказалась: «Он же такой маленький». Я тоже с детства удивлялся: как же людям не жалко садиться на таких маленьких милых животных… Отцы святогорцы называют осликов кроткими животными…
Получил я чету Крупиных, чету Юшиных, чету Еськовых, и чету Бульчуков. Разбогател сразу на восьмерых друзей! Слава Тебе Господи! Вот они мои состоятельные люди, мои богачи!
Да и на книжки мои деньги мы всегда у людей находим!
Но, чаще всего звонит моя Мариша. А когда она долго не звонит, я сразу понимаю, кто мой самый состоятельный человек, кто мой главный «богач». Двадцать девять лет идет со мной по жизни плечом к плечу. Так что мечты мои сбываются… Потому мобильник стараюсь всегда держать при себе…
Итак, отправился я на прогулку к Сабурово. Со стульчиком складным. Пришла пора жизни со стульчиком. Напротив Коромысловых даже остановился от радости – Тамара Васильевна красит рамы, полотенца окон. Забралась на лестницу и, не торопясь, с удовольствием, подмазывает белой краской. Дом у нее четырехоконный, ладный. Вокруг золотые клены, красная от ягод рябина, зеленые елки. Всегда я домом Коромысловых любовался. Когда умер Геннадий Васильевич, Тамара Васильевна так горевала, что боялась одна дома ночевать. Уходила к дочери в Борисоглеб. На люди редко показывалась. А тут полотенца оконные подкрашивает! С удовольствием! Значит, к жизни она вернулась. Так я обрадовался, чуть не окликнул ее. Вовремя сообразил: может она от неожиданности с лестницы навернуться, а в ее года это чревато. Тамару Васильевну зовут у нас «Момочкой». Деревенские наши припечатают так припечатают – до смерти не отлепится. Уж слишком у нее много слов на «мо». Конечно, сына Вову она называет не Вовочкой, а «Момочкой»…
Шел в горку. Впереди низкое вечернее солнце освещало траву, а на ней, словно тончайшие золотые провода. Тысячи, а может и миллионы проводов над самой землей. От одной былинки - к другой, от колоска - к колоску, от травинки - к травинке. Миллионы солнечных проводов…
С горки Сабуровской хорошо нашу деревеньку видать, дальние леса. Тихо. Только сорока за спиной трещит, да где-то далеко собаки лают. Смотрел на осень вокруг, и сердце щемило. Осенью красота щемящая. А летом сердце от красоты блаженствует, тает. Наверное, нам, православным, осень ближе, роднее. От нее щемит сердце. Летом сердце ничего не помнит – оно наслаждается. А осенью что-то утраченное, словно опавшие листья, жалеет… Но я пока больше лето люблю...
На деревьях листва облетела, а если и осталась немножко, то вся пожухла, потускнела. Все, осень золотая закончилась… Хотя нет, вон еще горит одиноким костром береза… Вон еще одна… Еще догарают одинокие костры берез! С золотых прядей берез начинается в августе осень и кострами берез заканчивается. Недаром мы, русские, так любим березу. И весной она зеленеет нежнее всех деревьев. Березы весной, словно веселым зеленым огнем охвачены. Нежнее всех деревьев березы весной зеленеют… Еще раз глянул на догарающие костры берез, и вспомнил маму – осенью она часто говорила: «Пушкина бы сюда к нам…» Да, «в багрец и золото одетые леса»…
Поднял глаза в пустое холодноватое небо. В этом году не видал улетающих птиц. Да и весной прилетающих не видал. Один-два раза. Опустело без Малыша небо. С ним мы много времени в лугах бывали и видели все в небе и на земле. Как же мне его не любить?! В книге Иова: «Роса ночевала на ветвях ее». С какой нежностью, с каким значением говорит пророк об этой росе и о пальме, на ветвях которой она ночевала. А я с Малышом все на земле и на небе видел! Потому тоже вспоминаю его с такой нежностью и благодарностью. Он – моя Божья роса. С ним я видел птиц небесных!
Еще раз глянул на Старово-Смолино. С этого места мой товарищ Вася Козачук написал акварельку, которая уже много лет стоит у нас в Москве в изголовьи кровати. Утопающая в зелени деревенька, а над ней два причудливых облака. Одно в виде овна остановилось над нашим домом. Остановилось на веки вечные. Во всяком случае до тех пор, пока будет существовать картина. И мне всегда кажется, что мы с Малышом, как это облако на картине, навсегда поселились в нашем доме. Когда смотрю на акварельку, чувствую, мы с ним там живем. Молодые, счастливые, влюбленные друг в друга…
У околицы, возле дома тети Нины Окуневой, Вася написал еле видную фигурку женщины. Увековечил тетю Нину летом 1994 года. Правда, однажды у меня возникло сомнение: может, это и не она, ведь лица-то не разглядеть. Взял я картину в руки, надел очки и увидал в руках женщины косу. Конечно, это тетя Нина. Она всегда сама возле дома косила.
Каждый день в Москве я гляжу на эту картину. На нас с Малышом молодых в доме, на женщину с косой. На тетю Нину. Все ее забудут, а на картине она останется. Вот сила искусства! Написали мы с Васей акварельки, и многие люди будут знать про женщину с косой, про тетю Нину Окуневу из деревни Старово-Смолино, где я живу и буду, надеюсь на Бога, жить до самой смерти…
На обратном пути Тамары Васильевны Коромысловой, по нашему по деревенски «Момочки», я уже не застал. Зато окна красовались белизной и дом помолодел. Жаль не сказал я ей несколько теплых слов. Стараюсь всем в деревне при встрече сказать хоть несколько теплых слов. Знаю, для людей это много значит. Преподобный Серафим Саровский со всеми без исключения здоровался: «Радость моя». И с хорошими, и с плохими…
* * *
Решил написать дочери Оле. Благо, время есть, а то все недосуг. Конечно, главное о том, как отец Петр благословил меня на Родину. И вдруг осознал, что и мама опять помогла мне, можно сказать, вытолкнула на Родину. Взялся писать о ней, и стало ясно, на Родину съездить необходимо…
Когда-то мама подтолкнула меня к Марише. Даже вытолкала. После окончания университета жил я с мамой у Гали. У сестры характер такой, что не приведи Бог. А после нескольких моих попыток поступить на режиссерский, она, разочаровавшись во мне, стала притеснять, оскорблять. Терпел я терпел, и однажды сорвался. Наговорил ей в ответ. Сестра сразу указала на дверь. Я поостыл и даже собрался прощения просить, но мама вдруг говорит: «Правильно, сына, уходи. Сколько можно унижения терпеть». Я остолбенел – надеялся, что мать заступится за меня, умилостивит Галю, а она вон что. Будто не понимает, что мне некуда идти. Просто на улицу. И было удивительно, что мама, такая миротворица и сама человек поразительно терпеливый, тут вдруг такое говорит. Но почему-то я не стал ничего объяснять маме, а собрал свой убогий чемоданчик с железными уголками и ушел. Вскоре этот чемоданчик сыграл в моей жизни важнейшую роль. Люсе Прохановой, познакомившей меня с моей Маришей, моей счастливой судьбой, при первой встрече именно мой чемоданчик понравился больше всего. Точно такой же был когда-то у ее мужа Александра Проханова. С железными уголками… Вот почему мама вдруг перестала быть терпеливой миротворицей. Мудрое материнское сердце почувствовало, что счастье мое рядом, но его надо искать, надо пострадать за него. Такая у меня благодарность к матери. А то ведь было подумал, что совсем она меня не жалеет – на улицу отправила.
А когда уже заканчивал письмо Оле, наконец-то понял, что и сестра молодец – не унижала бы меня, и я бы так и прозябал у нее прихлебателем, и не встретился бы с Маришей. И такая у меня благодарность к сестре за унижение. Спасибо тебе, сестра.
У меня теперь часто такое позднее благодарение. Кажется, в 1981 году я поступал на высшие режиссерские курсы к Глебу Панфилову. Экзамены сдал блестяще. Директор курсов Кокорева так и сказала при всех в коридоре, что я единственный человек, который всех потряс, но меня не зачислили. Оказывается, когда я вышел из аудитории и всем было ясно, что меня надо брать, вдруг Панфилов, за которым, конечно, было последнее слово, изрек: «Если бы у меня был такой литературный талант, я бы никогда не пошел в кино…» Несколько лет я был зол на него, а когда пришел к Богу, захотел увидеть и поблагодарить: «Спасибо вам, мудрейший человек, что вы не взяли меня». Поставил бы я одну-две хороших картины и спился бы. Знаю это совершенно точно. И не познакомился бы с Маришей, а только она одна могла вынести и вытащить меня. Без Мариши у меня не было бы ничесоже…
Я благодарен критику Анатолию Ланщикову, зарубившему мою первую книгу в «Молодой гвардии». Вышла бы тогда моя книга, ее бы прихваливали, я бы таскался с ней по Центральному Дому Литераторов и истаскался бы, спился бы. Сколько так погибло молодых, подающих надежды… Очень я жалею, что не успел сказать спасибо Анатолию Ланщикову – умер он…
Дочери я, правда, обо всем этом не написал – не поймет пока: как это можно благодарить, что тебя не взяли на режиссерские курсы! – а написал, что мама «вытолкнула» меня к отцу Петру и он владычно решил мою судьбу…
* * *
Позвонил старому знакомому, поделиться радостью, что еду на Родину, а, главное, к отцу Петру. А он в ответ, мол, ты на новые горизонты выходишь. Теперь Забайкалье еще охватишь, это уже Российский уровень. Честно сказать, я очень не люблю такой гордый подход у наших, якобы православных литераторов, тех, которые, скромно потупив голову, говорят о себе: «Я не писатель, я – трость книжника скорописца». Тут такое смирение паче гордости! Они не какие-нибудь там светские писатели; нет, они в одном ряду с Давидами псалмопевцами, Иоаннами Златоустами да Феофанами Затворниками. Нет, Боже упаси, они себя писателями не считают, они «трость книжника скорописца». Каковыми были Василий Великий, Симеон Богослов… Ничего себе скромники!..
Обычно, беседуя с такими, я сдерживаюсь, но на этот раз меня вывел из себя «Российский уровень». Да не хочу я ни на какие Российские масштабы. Даже знать об этом не желаю, и никогда так не думаю, слава Богу. В общем, вышел я из себя и наговорил, мол, один Бог ведает о творчестве. Что я тем и отличаюсь от других православных писателей, что никуда, кроме Борисоглеба родного, не езжу, и пишу только о нем. А если и поеду - на Афон ли, на Святую Землю - я и их через Борисоглеб напишу. А если это невмещаемо, значит, Господь не даст мне никуда съездить. Пока не дает…
Ну и, конечно, напомнил я ему азбучные истины, что уровень литературных писаний определяется не тем, сколько земель охвачено, а качеством отделки и глубиной мысли. Дескать, можно, описывая деревеньку Старово-Смолино, больших высот достичь. И Ефремы Сирины, и Иоанны Дамаскины не только потому стали великими писателями, что о духовном писали, а потому, что сами святыми людьми были. А ты и подобные тебе – обыкновенные миряне. Потому, хоть вы и составляете духовные книги, но это не значит, что вы выше других. Вам до Василия Белова, Валентина Распутина, Евгения Носова, не писавших о Боге, как до луны…
Знакомый мой от такого напора примолк. Положил я трубку, и так плохо на душе стало. Вроде бы все правильно сказал, а мне плохо. Да уже когда говорил, как-то тесно в груди и в горле было. Выдавливал из себя слова… Так я расстроился, что, как всегда в подобных случаях, взялся читать псалмы Давидовы: «…Положи, Господи, хранение устом моим, и дверь ограждения о устнах моих. Не уклони сердце мое в словеса лукавствия…» И все понял, признался в гордыне своей. Больше всего меня задело, что этот человек попытался меня учить. Меня, написавшего «Иринарховский крестный ход», «Кедри Ливанстии»! Кто-то смеет меня учить! Ему про гордыню, а сам, глядите, какой я великий, так могу написать, что у меня Святая Земля в Борисоглеб вместится! Его в гордыне уличил, а сам!... У него сучечек в глазу увидал, а в своем глазу бревно не почувствовал. Чуть-чуть попробовали меня поучить и я вон как взвился! Какой же я еще слабый духом!
Утром, после молитвенного правила, позвонил старому знакомому: «Прости, Христа ради. Бес меня подцепил за гордыню. Было это Господом попущено, чтоб я в своем глазу бревно увидал». Он сразу ожил: «Да нет, ты все правильно сказал. Есть над чем задуматься». Хорошо, душевно поговорили. Классически Господь показал мне: вынь прежде бревно из своего глаза, тогда узнаешь, как вынуть сучек из глаза брата твоего…
* * *
По дороге в Москву заглянул в село Красново к Нине Федоровне молочнице – Маришу творожком, сметанкой деревенской побаловать. Нина Федоровна чуть постарше меня, горбатенькая, а горбатые, как я заметил, очень развиты, очень чувствительны к жизни. Как будто Бог, отняв у них одно, дал им зато другое. У него, у Справедливейшего, во всем так. Если, скажем, в лесу одних ягод, грибов мало уродилось, значит, других непременно хоть лопатой греби…
Я недавно подарил Нине Федоровне свою книгу и с трепетом ждал ее оценки. Она неторопливо принесла сумку с продуктами и проницательно спросила: «То, что вы пишете, все было?» - «Да. Ни словечка не придумано». - «Так нельзя. Я многое скрываю от других…» - «А я вот не скрываю…» В общем, опечалила она меня. Но на полпути я сообразил: Нина Федоровна очень высоко оценила мою прозу. Она вскользь промолвила: «Я обычно читаю в одном, другом месте. А ваше я так не могу – читаю все подряд». Как несоблазнительно похвалила. Ай да Нина Федоровна! С тех пор она перестала продавать свои молочные изделия на рынке, а отвозит в монастырь. Сама мне об этом сообщила. Спокойно так, без кичливости, словно о чем-то обыденном. А вышло, что еще похвалила меня. Ведь после прочтения моей книги, где очень много о Борисоглебском монастыре, это случилось…
В Москве как раз успел ко второй годовщине маминой смерти. Поехали с братом на кладбище. Умница Мариша подсказала, чтобы взял я земли с могилы мамы и отвез в Мухоршибирь на могилу отца, а там бы взял с его могилы и привез в Москву на могилу мамы. Я как-то попечалился, что мама с отцом в разных землях лежат и Мариша запомнила… Мариша…
По дороге от Москвы валил снег. Подошли к могилке – он прекратился, и над нами расчистилась широкая синяя полоса неба… Поблагодарил я маму, что вытолкнула она меня на Родину, пообещал передать поклоны живым и мертвым. Вспомнили с братом мамину страдальческую жизнь. Одна она нас четверых вырастила, много добра людям сделала. Воспитывать ей нас было некогда. Правда, книги по вечерам часто читали. Но зато личный пример ее был величайший. А это в воспитании главное!
За мамой три родственника похоронены. Трындины. И женщина с фотографии справа очень похожа на мамину веселую подругу юности Мотю Наквасину. Это она познакомила маму с первым ее парнем Колей Саулкиным, погибшим потом на Халхин-Голе. От него у мамы осталась на память буква «к», наколотая между указательным и средним пальцами. Потом мама всю жизнь стыдилась этой наколки и говорила, что память должна быть написана в сердце…
Сказал Валере, а на самом деле больше для мамы, мол, кладбище ее Ивановское - сельское какое-то, совсем на московские конвейеры смерти не похоже. Дескать, лежишь ты мама на хорошем месте. Леса, поля, даже озеро неподалеку, и «Мотя» рядышком…
Сели в машину. Небо снова затянуло, и снег пошел. Словно только сугубо для мамы солнце выглядывало и синева ее радовала – ведь сыны приехали, а один на Родину собрался…
* * *
И вот я в купе поезда. Со мной одна попутчица Татьяна из Тирасполя. Ровесница моя. Разговариваем. В храм она не ходит, но в Бога верит. В общем, немножко верующая. Мне неудобно перед женщиной непричесанным – все карманы излазил, но расческу не нашел. До этого рассказывал, какая у меня чудесная жена, и решил продемонстрировать на деле: «Вот сейчас позвоню, и она мне скажет, что я забыл». Татьяна недоверчиво улыбнулась. Набрал номер: «Я забыл всего одну маленькую, но очень нужную вещь. Два-три раза ею каждый день пользуются…» Мариша задумалась ровно на полсекунды: «Расческу». Я: «Гений ты мой. А Татьяна, попутчица моя, не верила, что ты сразу ответишь». Татьяна была потрясена и с еще большим интересом слушала о том, какими дорогами мы ходим. Даже захотела купить мою книгу. Я обрадованно возразил: «Покупать не надо. Я – вам подарю, а вы мне купите в Перми (она там выходила) расческу». Когда Татьяна подала мне на перроне расческу: «Подойдет?» пожилая проводница, наша забайкальская, братсковатенькая (на бурятку похожа, а бурят у нас называют братскими) веско: «Красоту не испортишь!» Я был удивлен: оказывается, я еще красивый…
На место Татьяны опять подсел один попутчик Сергей Бочковский. Инженер-строитель и тоже немножко верующий. До того наговорились, что голос у меня пропал. На прощанье подарил ему «Борисоглебскую осень», а «Ближних» пожалел, мол, пачку распечатаешь и неудобно будет нести. Бочковскому очень хотелось получить вторую книгу, и он сообразил своим инженерным умом: «Я на станции скотч куплю и запакую вам потом пачку». Этот скотч очень мне потом пригодился. Пришлось несколько раз пачку распечатывать – такие хорошие попутчики попадались. Всем было интересно слушать про «дороги, которыми мы с Маришей ходим»…
Думаю, потому больше одного соседа у меня не было до самого Улан-Удэ. Господь не позволил лишним оказаться в нашем христианском купе. Словно в «СВ» я днем ехал, а на ночь и вообще один оставался…
В Новосибирске вошел молодой парень. Улыбнулся, и я почувствовал: это распахнутая русская душа. Так и оказалось. Он доверчиво рассказал, что зовут его Алеша Вахромеев, что этой весной пришел из армии. Бабушка ждала его больше матери. Он специально для нее с мамой сшил новую «дембельскую» форму. Бабушка встретила его и на третий день умерла.
Алеша до армии закончил техникум, и теперь работает электромехаником на железной дороге, и заочно учится в железнодорожном институте. Прямо спросил его: «Ты как к вере относишься?» Он достал из-за пазухи крестик. Тут же рассказал историю. Один друг привез ему с Тибета талисман, на котором Будда. Алеша повесил его на один шнурок с крестом. Талисман почему-то три раза отрывался и падал. Правда, прямо в руку. Алексей понял, что-то здесь не совмещается, взял и повесил талисман на спину. Все равно расстегивался, и он снял его совсем. А другу объяснил: «Прости, но я не буду его носить – он не может рядом с крестом…»
Алеша уговорил маму уйти с работы, мол, хватит тебе надрываться – я тебя прокормлю. Очень ему понравилась одна девушка деревенская. Не курит, не матерится. Хочет на ней жениться и иметь много детей. Я засмеялся: «Зачем тебе много?» Он даже удивился: «Дети – это счастье. Чем их больше, тем ты счастливей». С жадностью слушал мои рассказы о Иринарховском крестном ходе… Книги мои бережно завернул в газету. Правда, признался, что художественные не читает – некогда. Я заметил, что святитель Феофан Вышенский писал: «Некогда – это уловка дьявола». Алеша сразу согласился и твердо пообещал мои книги обязательно прочитать. Я ему растолковал, что какие-то пять страниц перед сном могут жизнь человека перевернуть. Пять страничек перед сном! Потом все равно захочется больше. Начни хотя бы с пяти страниц. «Давай я тебе список хорошей современной литературы составлю». Он: «Да нет, спасибо. После нашего разговора мне захотелось по-настоящему перечитать Тургенева, Гоголя… В школе-то так себе пробежал».
Ночью Алеша сошел в Юрге. Удивительно чистый, живой русский парнишка. Я думал, таких уже нету. Обнялись мы с ним, пожелал я ему в жизни «бархатного пути». Это я мимоходом посетовал, что от стука колес устал с непривычки – давно на поезде не ездил и в деревне живу в тиши. А Алеша утешил: «От Юрги тысяча километров бархатный путь. Стыки – один на километр. Там отдохнете…»
* * *
В Западной Сибири – равнина и царство белых берез. Одни березы. Очень-очень белые. Издалека на них будто и пятен черных нет. После Ачинска – царство елей. Сплошные елки. Редко-редко сосна и береза. И замела здесь белая метель – словно грозная еловая рать пошла в наступление на железную дорогу…
Выходя из купе, глянул в зеркало. Глаза у меня стали синими-синими, как в детстве – на Родину еду…
Так жарко топят в вагоне, что на второй вечер испортилась курица, утром третьего дня – яйца и манник. Остался я с хлебом, геркулесом и медом, а ехать еще двое суток. Вскоре сообразил: это Господь меня к причастию готовит. Чтобы я на Родине по-настоящему причастился, а то уж было уговорил себя, что я путешествующий и жалко Маришины приготовления выбрасывать. А Мудрейший распорядился лучше…
В Красноярске вошла очаровательная девушка. Нет, не вошла, но заполнила купе своей молодостью. Я было порадовался очередному доброму попутчику, но… Девушка хозяйственно, не спросясь, переложила свой матрас на мое место, на столе отодвинула мои продукты и поставила свои. Быстро постелила постель и, усевшись по-йоговски, раскрыла детектив. Сразу стало темнее. Это была пассажирка явно другого духа, чем прежние соседи. Все же спросил, кто она. Риэлтер. За двое суток в моем купе подобные слова не звучали: риэлтер. Стало все понятно, и решил больше не разговаривать и книги свои не дарить. Она увлеклась чтением, и в ней проступила прежняя миловидность. И жалко стало сразу ей такой приговор объявлять. Дал последний шанс: «Крест носите?» Думал, она, как риэлтер, удивится такому вопросу и тогда уже все, но она простодушно ответила: «Нет, но собираюсь весной креститься. Подруга просит меня быть крестной своего сына». Пришлось сказать, кто я и чем занимаюсь. Она тоже представилась: «Женя. А где ваши книги можно купить?» Я испытывающе глянул на нее: «Вы как к собакам относитесь?» Она оживилась: «У нас две. Байкал и Тайга. Я их очень люблю». Почувствовал близкое дыхание Родины – в моем детстве у нас в Забайкалье самые распространенные клички собак Байкал и Тайга… Женя подала свой мобильник. На фото красовалась крупная сибирская лайка. «Это наш Байкал». Я совсем раздобрился: «Придется вам мою книгу подарить. Уж «Рабочую собаку» вы непременно прочитаете. Руки у вас ловкие?» Она: «Ловкие». Разодрал пачки, подарил ей книги и убедился, она сказала правду – ловко запечатала пачки скотчем. Я признался, что не хотел с ней даже разговаривать, не то что книги дарить. Женя печально: «Если риэлтер, то уже и не человек? Сейчас многим приходится не своим делом заниматься. А в дороге лучше всего детективы читать». Насчет детективов я ей пояснил: «Все, что мы видим, слышим, читаем, отпечатывается на нашей душе, хотим мы того или не хотим. Потому надо по возможности стараться плохое, некрасивое, пошлое, низкое не видеть, не слышать…» Женя спрятала детектив поглубже в сумку и открыла мою «Борисоглебскую осень». Вскоре на глазах у нее заблестели слезы – книгу открывает повесть «Рабочая собака», про моего Малыша. Когда я читал ее по радио, редактор Людмила Солнцева тоже не сдержала слез: «Вся страна сейчас плакала».
В Тайшете Женя сошла. Глядя ей вслед, я со стыдом вспомнил, как частенько говорил о нынешней молодежи, что она пропащая, бездушная, не та… Нет, неправ я был. Просто некому им сказать про прямые дороги. Из телевизора, газет и журналов одна муть льется, все там о кривых дорожках, ведущих в ад. Замечательные ребята Алеша Вахромеев и Женя…
* * *
После Иркутска совсем родное – сопки, а на них сосновое царство. Чувствую, скоро Байкал. В тамбуре прильнул к окну. Но пришлось вернуться в купе. Девчонка лет шестнадцати развозит продукты и уныло: «Колбаса, яйца, печенье…» Через час, уже молча, назад катит почти полную коляску – ничего не взяли. Жалко ее стало – коляска тяжелая, покатай-ка ее по вагонам. От одного открывания и закрывания дверей устанешь. А девчонка маленькая совсем. Шутливо пригрозил ей: «Если в следующий раз с полной коляской будешь возвращаться – не пропущу тебя». Она заулыбалась и уже весело, громко: «Беляши горячие, пирожки горячие…» Люди начали выходить в тамбур и покупать. В следующий раз коляска у нее была почти пуста и я притворно опечалился: «Придется тебя пропустить». Она благодарно засмеялась и предложила мне пирожок. Я отказался, объяснив, что готовлюсь к причастию. Девчонка глянула на меня задумчиво.
По вагону проходят женщины: «Омуль копченый, омуль соленый…». Я, конечно, купил побольше. Вскоре все в купе запахло омулем. Родиной моей! Снова я в тамбуре – жду Байкал! Вдруг перед глазами словно сизый голубь промелькнул. Через несколько секунд – еще один. Это Байкал! Сердце забилось чаще. И вот на целых три секунды открылся. Глядя на белые барашки волн подумал: «Море немножко волнуется». И сам удивился: впервые в жизни назвал Байкал морем. Раньше, в молодости, даже неловко было, когда кто-то из наших морем его величал. Казалось, это как-то фальшиво. А тут почувствовал – передо мной море…
Поезд часто поворачивает, и из окна виден хвост его. Чайки вьются над морем, и невольно вспомнился дядя Андрюша Батурин, муж моей любимой двоюродной бабушки Василисы, один из самых родных нам людей - столько он нам дров переколол и был самым безкорыстным маминым помощником. В застолье родственном дядя Андрюша непременно пел: «Не вейтеся чайки над морем…» Конечно, представлял он тогда именно Байкал, этих чаек, эту сизо-зеленую с белыми гребнями волн грозную стихию…
Перед Слюдянкой море в тридцати шагах от рельсов. На станции неторопливо пробежал по путям черный песик. «Наш, слюдянковский», - отметил я с нежностью. Проживя больше двадцати лет на Ярославщине, я стал считать себя ярославцем, но ведь как подумал про песика: «Наш слюдянковский…» Нет, забайкальское во мне неистребимо…
Несколько часов стоял в коридоре – глядел на Байкал. Поесть некогда было. Кажется, все – море закончилось. Сажусь есть, но двери не закрываю – вдруг оно, ненаглядное, еще мелькнет. И мелькает. Сквозь белые стволы берез – зеленое море с белыми гребнями волн. Снова бегу в коридор и смотрю, смотрю… Все оно реже, все мельком… вот и снова «сизым голубем»…
Подошла пожилая чернявая женщина: «Вы писатель?» Я удивленно: «Да». Удивиться было чему. Тиражи моих книг, где можно увидеть мою фотографию, мизерные. Тысяча экземпляров, и до Сибири они едва ли доходят. Случайно, одна-две книги. По радио я, слава Богу, часто свои рассказы читаю, но там меня не видно. Чернявая: «Что с ногой у вас?» Я поджал правую, больную: «Позвоночник». Она: «Я скажу вам одно средство… Срубите ночью осинку, приложите к спине: Милая осинка, излечи мою спинку…» Вспомнилось: отец Василий предупреждал: «Когда особые условия и слова всякие требуются для выздоровления – это всегда от лукавого». От беса. Я насторожился, и строго: «Это язычество. К мертвой осиновой чурке, как к живому Богу, вы обращаетесь». Не ожидая такого отпора, женщина смешалась: «Я вылечилась». Но, как говорят мои близкие, я человек правильный, и меня сбить с пути истинного не так-то просто: «Вы больше никому такое лечение не предлагайте. Христос сказал: кто совратит одного из малых сих, верующих в меня, тому лучше мельничный жернов на шею. Вам надо исповедаться в этом грехе – вы ведь людей совратить можете. Обязательно исповедуйтесь». Чернявая будто язык проглотила. Когда же повернула голову на хлопанье двери, я быстро перекрестил ее. И вдруг она произнесла: «Господи…», и начала рассказывать про храмы Забайкальские…
* * *
На вокзале встретил помощник отца Петра. Только вышли из машины возле обители, батюшка подъехал: «Сергей Антонович, с прибытием на Родину. Идите позавтракайте, отдохните. А я на службу». Но я же не отдыхать приехал: «Отец Петр, а можно мне с вами на службу?» Он обрадованно: «Пятнадцать минут у вас».
Широкая дымная полоса солнечного света из верхнего окна в алтаре падала на пол перед амвоном и прямо на батюшку. Когда он стал причащать, люди расступились, и этот солнечный луч, отразившись от чашы, от всего облачения, позолотил и мои ресницы. Даже трудно было смотреть, и я счастливо прищуривал глаза. Была Дмитриева суббота. На проповеди отец Петр отметил, что Бог попустил татарам пленить нас за наши междоусобные братоубийственные войны за землю; что преподобный Сергий Радонежский первый помянул в этот день воинов, убиенных на поле Куликовом, и он же благословил их на битву с татарами. «За други своя они души положили… Когда русские покаялись, тогда Бог дал им татар победить…»
На всенощной батюшка растолковал, почему Господь трижды спросил: Симоне Ионин любишь ли мя? «Это Господь так считает. Трижды Петр отрекся от Него и Он трижды заставил его прилюдно, при других апостолах, покаяться». В заключение призвал: «Надо жизнью своей свидетельствовать о Боге. Бумажку с дороги убрать. Не теряться в массе. Не стесняться быть христианином – это тоже, как у Петра, отречение от Христа!..»
На елеопомазании отец Петр так щедро, от всей души, помазал – все лицо у меня залило елеем. Счастливо растер его по лицу, по шее… Никто так обильно меня не помазывал! В это время увидел, на меня как-то нагло смотрит молодой парень, явно не христианского духа. Наши так нагло не смотрят. Я сел на лавочку, а он – рядом. Вдруг глухой капюшон на голову натянул. Хотел отойти от него, но вспомнил проповедь отца Петра, что не надо от Христа отрекаться, спросил: «У тебя голова болит?» Жалостно я так. Он: «Нет». – «В головном уборе в храме мужчинам нельзя». – «Почему? Вон священники в головных». – «Им положено». – «Может, и мне положено. Откуда вы знаете». Я молча встал и отошел, но потихоньку перекрестил его. Потом снова увидал этого парня. Он был уже без капюшона. То ли мой крест подействовал, то ли кто-то еще не постеснялся быть христианином...
Первые два дня был на всех службах с отцом Петром. Еще в поезде решил особо не надоедать ему, а общаться в основном в машине. Оказалось, и в машине не поговоришь – по магнитофону монах Псалтирь читает. А во время чтения псалмов Давидовых как разговаривать! Но, вспомнил рассказ одного знакомого, как старец Николай Гурьянов не смог принять его, а он безропотно приложился к дверям дома и потом во сне получил ответы на все вопросы, с которыми ехал… А я столько времени нахожусь рядом с батюшкой. Что еще нужно? Просто слушать, смотреть внимательно, и получишь, что требуется. А потом уже и разговаривать не хотелось – как этот монах читает псалмы, я в жизни не слыхивал. На тончайшей грани между любовью и страстью. Между ними есть тончайшая грань, и удержаться на ней могут только величайшие художники. Безо всяких усилий он брал мое сердце, и оно таяло от слов Давидовых. И я, наконец, услышал прекрасное и великое: «Радостию холми препояшутся». Уже несколько лет я читаю каждый день по кафизме, а так и не понял этот удивительный образ, что радостью Божественной могут даже бездушные холмы препоясаться… Думаю, отсюда величественное Пушкинское «На холмах Грузии». Некоторым может показаться, что Пушкин неточен. Принизил горы кавказские. Нет, Пушкин поднял их на Божественную высоту псалмов Давидовых «радостию холми препояшутся». Тремя словами Пушкин прославил Грузию, как редко кто. Холми Давидовы Божественны – они выше всех гор земных! Эта Пушкинская строка часто звучит во мне, просится на язык, и я несколько раз с наслаждением повторяю «На холмах Грузии»… С ударением на первом слоге…
* * *
Ночевал с субботы на воскресенье в гостинице женской обители. Ничего мне не снилось. Но, главное, впервые за много лет, я не чувствовал во сне своего тела. Обычно все приспосабливаешься: то позвоночник ноет, то нога… Не забываешь о них даже во сне. А тут не просто не чувствовал, но совсем забыл про свое тело – на Родине ночевал, у отца Петра…
Вечером исповедовался батюшке. После исповеди он, словно не заметив, что я уже прикладывался ко кресту и Евангелию, заставил еще два раза приложиться. Немножко даже строговато заметил: «Неправильно крестишься. Ярославский священник Пчелкин говорил: креститься надо ото лба до пупа». Показал как, и напомнил: крестом освящаются через лоб – ум, через живот – чувства, а через плечи – дела.
Потом мы трапезничали и я сказал, что, наверное, напишу в повести «Мама» и о нем. Он строго: «Меня не упоминать. Иначе паралич!» Я даже испугался: «Господи, помилуй». Отец Петр уточнил: «Не вам паралич, а мне». Я еще больше испугался: «Тем более, Господи, помилуй». Очень я разволновался – ведь затем и приехал, чтобы написать: «батюшка, я ведь неволен в своих писаниях. Ведь это не я пишу, а это Бог через меня говорит. Я ведь телеграф, что мне передано, то другим передаю. А если не передам, то Бог с меня спросит». Отец Петр смягчился и промолчал. У меня на душе отлегло. Я заметил, если он не согласен, то непременно скажет, а если молчит, значит - одобряет.
Утром радость небывалая – причастился я на Родине, в Забайкалье моем. Даже не мечтал о таком…
После обеда отдохнул в своей келье и отправился на ежедневный крестный ход вокруг обители. Песчаная дорога вдоль забора. Обочь - сосны, сосны… Холод такой, что мозги сдавливает когда шапку снимаешь во время пения тропаря Кресту. Вернулись ко вратам в сумерках. Было нас человек двадцать. Пение не очень живое – губы от холода плохо слушаются, но на сердце весело…
Еще на первой трапезе отец Петр посожалел, мол, ожидал меня раньше, а теперь он через три дня улетает в Москву на целую неделю. Я сначала растерялся. Потом успокоился и даже сказал ему: «Я уже понял, что затем и прибыл в Забайкалье, чтобы еще больше полюбить Борисоглеб, чтобы понять, насколько же он для меня дороже всех мест на земле». Батюшка глянул на меня изучающе: «Вы с какого года?» Я обрадованно: «С 1951. Мы же с вами ровесники!» Он усмехнулся одними уголками губ и я поправился: «Годами, батюшка, годами…» Он улыбнулся добро…
На службах было очень тяжело. В поезде последнюю ночь не спал, да и здесь по пять часов. Засыпал стоя. Падал, но успевал проснуться и остановить падение. Наконец, сообразил: в какой-то раз не успею проснуться и грохнусь на пол. Сел на лавку. Но и тут та же история. Отключался и чуть с лавки не падал. Отклонился посильнее назад. Заснув, ударился затылком о стену. Вообще-то, пять служб за три дня! Да еще правила в монастыре, да ежедневные крестные ходы!... Для меня, мирянина, нагрузка непривычная, а матушки и батюшка хоть бы что. Бодрые, свежие.
В этом городе у меня есть друг Федор Ш. – он больше года прожил в нашем Борисоглебском монастыре трудником. Позвонил ему, мол, так и так, собирались с отцом Петром съездить в Мухоршибирь, на мою родину, но он улетает в Москву. Даже не успел закончить Федор, как всегда невозмутимо: «Антоныч, я тебя свожу в Мухоршибирь. Только больше трех дней не смогу – работа». В тот же вечер он устроил меня на квартиру к одной женщине, чтоб на другое утро, не мешкая, отправиться в путь.
Людмила Петровна встретила радушно: попотчевала щами с «диким мясом» (изюбрятиной). Во время ужина удивленно молвила: «Успела немного вашу книгу почитать и подумала: что же он так о собаке пишет, будто детей у него не было». Я подтвердил, что общих детей нам с Маришей Бог, действительно, не дал, но все же надо дочитать до конца, и все станет ясно. Я заметил, «Рабочая собака», открывающая книгу, четко проявляет людей. У кого сердце неразвитое, тот не понимает эту повесть. Хотелось верить, что у Людмилы Петровны оно развитое. Спросил: «А где ваш муж?» Она махнула рукой: «В больнице лежит…» По ее жесту понял, болезнь у него на Руси самая распространенная. Людмила Петровна поведала, что «и книги ему давала, и примеры были, а он никак к вере не придет». С такой жесткостью, с неуважением она: «У меня отец все умел, а муж какой-то индифферентный. Я не понимаю, как это мужик ничего не умеет…» Стало ясно, почему муж так уперся в своем неверии, но я промолчал…
Ночью приснилось, гуляем мы с Малышом по Москве, и он дерется с собаками, а сам уже совсем больной, и мне так страшно. Вдруг откуда-то хозяева этих собак. Окружили нас с ножами, с кольями; кричат, что Малыш покусал их, и его надо убить. Малыш ни одного человека за свою жизнь не укусил, но эти обступили нас. Сердце заныло - сейчас они отберут и убьют моего Малыша, и я взмолился: «Господи, помоги», и проснулся. Давно мне такие ужасные сны, где я боюсь потерять Малыша, не снились. Обычно они снятся, когда меня обступают опасности... Конечно, это из-за Людмилы Петровны. Она тоже попыталась «отнять» у меня моего Малыша, с которым мы вместе птиц небесных видели…
Утром отстояли с ней Литургию в честь святителя Димитрия Ростовского, не раз помогавшего мне, как младшему собрату по перу… И тут он помог: дал нужные слова для Людмилы Петровны. Она же после завершения службы снова подошла, удивленно подняв брови: «Вы почему благословение не взяли – в такую дальнюю дорогу собираетесь?» Я улыбнулся: «Я взял». – «У кого?» - «У игумена Борисоглебского монастыря, у отца Петра». Но она не угомонилась: «Все равно надо было взять». Я вспомнил, когда пели с ней молитвы перед едой и потом благодарственные, она все норовила петь первым голосом, «сверху»… И при прощании, поблагодарив за хлеб-соль, я сказал слова, внушенные святителем Димитрием: «Людмила Петровна, будьте к мужу подобрее, поласковее…» Она впервые смутилась и сразу как-то посветлела: «Мне и батюшка так говорит… Я пыталась несколько раз…»
И вот летим с Федором сибирским трактом в мой Мухоршибирь. Мороз и солнце, но снега нет. В машине тепло и, кажется, что за окном позднее лето. Радостно подумал: «Как я удачно приехал. Сразу будто два времени года увидал: осень и лето». Долины рек, сопки слева и справа. Федор – богатырь. Ручищи огромные, и правит он одной, положив ее сверху на сигнал; вторую просто некуда ему положить. Федор такой спокойный, невозмутимый, душевный. Другому я бы наверняка указал, что он держит руль неправильно, а ему даже и не захотелось. Да и куда ему вторую ручищу положить?.. Есть люди, которых я люблю с первого взгляда. Федор из таких. У него непрестанное желание делать другим добро. Но судьба очень непростая. Впервые задумался о жизни всерьез на лесоповале в Коми… Как-то повесили они сети сушить, а в них две птички запутались. Что делать? И птичек жалко и сети тоже. Рыбки-то поесть на лесоповале очень даже не лишне. Но взял Федор нож, раскромсал сети. А люди потом похвалили, мол, ты Божьих птичек выпустил, именно эти птички, когда Господь наш Иисус Христос на кресте страдал, пытались гвозди вынуть. Слова эти Федор сложил в своем сердце, хотя был тогда неверующим. Вскоре на тракторе попал под поезд. Трактор вдребезги, а на нем ни одной царапины. Тогда-то подумал: это Бог за тех птичек спас меня. Случилась катастрофа в день поминовения Екатерины великомученицы. С тех пор Федор сугубо ее почитает. В Бога-то он поверил, но, в общего. Как многие. Дескать, главное, знать, что Бог есть, и веровать, а остальное неважно. Но Бог не оставил Федора своей милостью – смертельно он заболел. Умирал. От девяноста килограммов весу осталось пятьдесят! Сосед как-то решил утешить его, мол, все умрем, но Федор вдруг уверенно произнес: «Я не умру. Завтра Боженька пошлет мне священника». И на другой день православный священник вошел в палату: «Кто желает окреститься?» Федор онемел от счастья. Через две недели он был здоров. И Федор оказался тем евангельским «прокаженным», который один из десяти исцеленных вернулся поблагодарить Христа – воцерковился, зажил совсем по-другому, ну а доброты ему от родителей досталось предостаточно. Потому и птичек Божьих пожалел… Конечно, не все и потом легко и гладко было, но в трудную минуту Федор становится на колени и просит: «Боже, Ты меня создал – давай, помогай…» И помогает…
* * *
За воспоминаниями не заметили, как подъехали к Мухоршибири. Было уже темно, и я ничего не узнавал. И встретили негостеприимно. В центре, на перекрестке улиц Ленина и Доржиева, когда поворачивали, слева медленно и далеко двигался «жигуленок». Вдруг слышим в мегафон: «Машина такая-то остановитесь». Я Федору: «Это кому они?» Он: «Нам». Гибэдедешник: «Почему нас не пропустили?» Федор, чувствуя свою правоту: «Вы были далеко». Тот будто не услышал: «Придется вас оштрафовать. Пройдите к нам в кабину». Я пошел вместе с Федором и в открытую дверь предупредил: «Сержант, зря вы так. Я буду жаловаться. Кто сейчас у вас глава администрации? Я писатель из Москвы, но родом из Мухоршибири…» Инспекторы молча оформили до конца протокол, но Федор наотрез отказался подписывать его. И все же слова «писатель из Москвы», видимо, испугали. Услышав, что мы едем к Петру Григорьичу Мурзину, они сами вызвались показать нам дорогу…
Семья Мурзиных – наши самые близкие люди. Нэля, жена Петра Григорьича, всю жизнь проработала у нашей мамы помощником. Петр Григорьич, быв сначала инструктором в райкоме партии, тоже многому научился у нашей мамы. Потом его назначили редактором районной газеты и я перед поступлением в МГУ на журфак работал у него корреспондентом. Следом брат Валера… Они всегда помогали нам – мама одна растила нас четверых. Если Петр Григорьич на охоте добывал гурана, то нам непременно посылалось несколько килограммов вкуснейшего мяса…
Конечно, встретили нас с распростертыми объятиями. Сгоношили ужин. Зная, что они неверующие, я молча перекрестился, но Федор, как всегда невозмутимо, предложил: «Молитву перед едой прочитаем?» Неожиданно и Нэля, и Петр Григорьич, и дочь Лена, и ее муж Федор обрадованно закивали головами. Нэля с Леной даже подпевали нам, и я понял, они пришли к Богу. За ужином Петр Григорьич подтвердил мою догадку: «Сережа, чтобы ты сказал, если бы я окрестился?» Я радостно: «Что одним хорошим человеком в православии стало больше». Он достал из-за пазухи крестик. Это настоящий коммунист! Не из тех, кто поскорее выбросил партбилет и бросился обворовывать народ, не из тех кто, потеряв всякую совесть, публично признавался : «Коммунист во мне умер сразу, как только пришла демократия». Жалкие людишки. А Петра Григорьича, несмотря на разницу наших взглядов, я всегда уважал за честность, принципиальность и безкорыстие; теперь мы с ним оба православные. Крупный он человек, личность… Но что мне посчастливится рассказывать Мурзиным, «какими дорогами мы с Маришей ходим», я даже и не помышлял. А они слушали с жадностью. Так пьют воду после долгого блуждания в пустыне…
Конечно, вспомнили мою маму. Особенно врезался Петру Григорьичу один случай. Будучи уже редактором газеты, он опубликовал статью известного ученого о религиозных праздниках. Вторым секретарем райкома был Хабалов Николай Тышкеевич – воинствующий атеист. Он поднял райком на дыбы. Собрали заседание бюро с обвинением редактора в пропаганде религии. Скорее всего, Петра Григорьича освободили бы от должности, а может, и исключили бы из рядов коммунистической партии. Но моя мама, хотя и не член бюро, пришла на заседание и первой попросила слово. И так она хорошо сказала о свободе вероисповедования каждого человека в нашей стране, что второй секретарь обкома неожиданно поддержал мамино выступление и никаких последствий ни для Мурзина, ни для нее не было. Петр Григорьич значительно посмотрел на меня: «Сережа, твоя мать была советницей секретарей райкома!»
Нэля подытожила: «Мария Георгиевна ненавидела бюрократов, нечистого не выносила, любила людей. Сколько к ней народу с бедами своими обращалось, и она всем помогала…» Но больше всего Нэле по-женски запомнилось, как однажды мама пришла к ней, а она квартиру белила. Устала очень. «Мария Георгиевна засучила рукава, отобрала у меня кисть и с шутками, прибаутками за один день все побелила. А у нее ведь руки уже болели, полиартрит ее замучил. Она, наверное, потом всю ночь не спала».
* * *
Мама моя, Марина Георгиевна Жиракова, родилась на преподобную Марину в 1920 году и крещена с именем Марина, но ее почему-то переименовали в Марию. Слабый отголосок настоящего имени сохранился только среди родных - они все называли мою маму Морей. Марина – морская. Детство ее пришлось на самое, может быть, тяжелое время во всей истории русского народа…
Родители и восемь детей теснились на двадцати квадратных метрах избы. Зимой здесь же помещались под единственной в доме родительской кроватью куры, а возле двери – телята, козлята… Дети спали на полу и частенько моча животных текла прямо под них. Зимних рам в доме не было – поэтому ночью все норовили лечь в теплую серединку, а крайние мерзли. Мама частенько вспоминала, что самые счастливые часы ее жизни в детстве были, когда удавалось влезть в широкий рукав тулупа, которым укрывались.
Мамин отец, Георгий Дмитриевич, с первой Германской войны пришел больным и в 1928 году умер, оставив жену с восемью детьми на руках. Но, бабушка, Анисья Прокопьевна, умела все и никогда не унывала. В селе потому ее называли не Анисья, а Анисим. Она пахала не хуже мужиков, сама заготавливала в лесу дрова… Когда вступила в колхоз, стало полегче, да и она была веселой и любила работать в коллективе.
Маме моей тоже пришлось с малолетства хлебнуть горького до слез. Она пошла в мать, и все у нее горело в руках, но она долго не могла научиться держать в одной руке вожжи, в другой – соху, и баба Нина больно отхлестала ее этими самыми злополучными вожжами. Однажды они вдвоем в Березовке, сжав хлеб серпами, нагрузили его суслонами (десять связанных вместе снопов) в телегу. Воз получился очень большой, высокий, и бабушка побоялась посадить дочь сверху, как обычно, а посадила сзади. При подъеме в гору воз перевернулся и завалил маму суслонами. Бабушка еле ее откопала, а тут еще началась страшная гроза с громом, молниями, и мама от страха заболела. Чахла на глазах и бабушка даже сшила ей на смерть платье. Но Бог, зная сколько она принесет людям добра, пожалел девочку.
В школе маме очень нравилось. Особенно русский язык и литература. Но, до школы было далеко, а зимой у нас тридцати-сорока градусные морозы, и она часто прибегала туда с обмороженными коленками. Всю жизнь они у нее потом болели. Учительница, Полина Яковлевна Орловская, сажала ее на свою шубу и оттирала коленки. Потом принесла отрезанные от старой телогрейки рукава. Мама надевала их и, подвязав веревками (о резинках тогда и не слышали), отправлялась в школу. Веревки часто развязывались. Пока завязывала, обмораживала руки…
Учиться мама любила, но после семи классов пришлось устроиться воспитательницей в детский сад - надо было помогать матери поднимать младших. Однажды, стоя на кухне возле плиты, мама по очереди подбрасывала ребятишек на руках, а сзади открылась дверца, и у нее загорелось платье. От испуга мама стала бегать по двору, и пока повариха тетя Пана и сторож поймали ее и облили водой, она вся обгорела. Несколько месяцев пролежала в больнице, но и там не скучала – учила грамоте соседей по палате и родителей своих воспитанников, приходивших проведать ее. Долго потом люди говорили, показывая на больницу: «Вон Морино окно…»
Мама как-то все умела вспоминать светло, везде и во всем умела найти и запомнить хорошее. Она никогда не жаловалась, хотя я видел ее слезы, когда доводил своим эгоизмом, безсердечием. В юности мама писала стихи. Однажды прочитала их со сцены в Доме культуры. Ее заметил секретарь райкома комсомола Иван Петрович Ильин, сыгравший потом большую роль в маминой жизни; они дружили до конца, и после его смерти мама долго переписывалась с его детьми. Он пригласил маму работать в райком комсомола, потом рекомендовал на учительские курсы. Благодаря материнской заботе старшей подруги Зинаиды Васильевны Масловой, с которой мама тоже дружила до смерти, мама за какие-то два-три года превратилась в хорошего учителя младших классов. Ее даже премировали путевкой в Москву на ВСНХ (позднее, ВДНХ). Так что знаменитый фильм «Свинарка и пастух», в котором герои познакомились на ВСНХ благодаря полученным за ударную работу путевкам, немножко и о нашей маме…
Предвоенные годы были самыми счастливыми в ее жизни. Все получалось, люди попадались замечательные. Со всеми, с кем сводила судьба, мама дружила всю последующую жизнь…
В июне 1941 года мама почти закончила заочно педагогическое училище. Оставался один экзамен, но началась война, и ее отправили на партийную работу. Никто даже слушать не захотел, что хорошо бы сдать последний экзамен… Потом не раз маму выдвигали на высокие посты, но она, сославшись на свои семь классов, отказывалась…
Все четыре военных года мама жила на сельхозфермах как уполномоченный райкома партии. Когда было надо – брала в руки лопату, грабли, тяпку… Вместе с крестьянами натерпелась голода, нищеты. Не было даже мыла, и люди мучились от вшей. Каждый день вытряхивали одежду, чесали волосы, но все было безполезно. А на полевых станах еще кишмя кишели блохи, клопы. Особенно часто мама вспоминала, как в одном колхозе они пошли с председателем проведывать вдову-солдатку, и там мама единственный раз в жизни ударила человека. Солдатка сожгла в печи не только забор, но даже крыльцо. Чудом каким-то сохранилась доска, по которой пробрались в дом. Хозяйка лежала без сил на печи, а две опухшие от голода девочки ели за столом сырую картофельную шелуху, подобранную на помойке у соседей. Ели они с такой жадностью, что мама заплакала навзрыд и, не помня себя, ударила председателя по лицу. Мол, как же ты не помог таким несчастным…
И семейная жизнь у мамы началась в войну. Хотя по-настоящему она всю жизнь любила одного человека, Мишу Филатова, который на лыжных соревнованиях, когда мама потеряла варежку, отдал ей свои перчатки. С того дня она полюбила его до конца своей жизни. Конечно, это тоже влияние литературы, которую мама так любила. Миша – благородный рыцарь, кавалер… Настолько это влияние было сильно, что она уже в сорок пять лет чуть не вышла замуж за этого Мишу. Хотя, как я теперь понимаю, он был довольно заурядным человеком по сравнению с мамой. За ней ухаживал директор школы Евгений Иванович Кутлин. Женя Кутлин. Ставший потом офицером, поэтом, художником… Его письма к маме я с грустью перечитываю и сегодня. Тоже вот высокое душевное свойство людей маминого поколения. Ну, свела с кем-то жизнь на год-два, потом совсем, кажется, развела, а они переписывались до самых последних дней. А нас, нынешних людей, и на много лет жизнь с кем-то сводила, но даже как-то и не возникло особого желания переписываться!.. Даже с ребятами, с которыми служил на корабле… Да, у нас уже другое душевное устройство…
Вышла бы мама за Женю Кутлина и была бы наверняка счастлива. У него тоже брак был неудачным, он так и промучился с бездетной нелюбимой женой всю жизнь… Но маме никак нельзя было выйти за Женю – тогда бы не было нас четверых: Гали, меня, Клавы и Валеры. И за Мишу потому же нельзя было… Вернувшись с фронта по ранению, он написал маме, жившей тогда в Иволге, мол, приезжай. Она вдруг, хотя любила его без памяти, на первый взгляд глупо и гордо, подумала: «А почему это я должна к нему ехать? Пусть он сам ко мне приедет». А Миша взял и назло женился на красотке мухоршибирской. У мамы тоже завязался роман с Даней Верловым, редактором районной газеты. Красивым, из культурной семьи. В своих записках мама называет его «джентльменом Пушкинской поры», видимо, путая слово «дэнди» с джентльменом. «Как дэнди лондонский одет…» И все, кажется, шло к свадьбе, но тут появился Галин, нашей старшей сестры отец Иван. Оказалось, он служил вместе с Верловым и, сам взявшись ухаживать за мамой, не преминул сообщить ей, что у Верлова туберкулез, и потому он не на войне. Туберкулез в то время был страшной, заразной и почти неизлечимой болезнью. Может быть, маму и это не остановило бы. К тому же Галин отец маме нравился меньше Верлова, но Ивана рекомендовали старшие друзья Ильины. Но, главное, нужна была на этом свете Галя. Без Гали невозможно представить нашу жизнь. Жизнь ее двух братьев и сестры. Без Гали наша судьба была бы совсем другой. Нас с Валерой и в живых давно бы не было. Спились бы. Это Галя вырвала нас из алкогольного плена. Хотя уже накануне свадьбы мама, входя в дом Ильиных, увидела Ивана через окно. Он подстригся, и у него оказались такие большие уши, и сам он выглядел таким чужим. И маме вдруг захотелось повернуться и бежать к милому, умному Дане Верлову. Но, тут Бог послал кого-то – двери открылись, и маме пришлось войти... Прожили они с Иваном несколько месяцев! Он отметил в блокноте, что встретился с женой 31 раз! То она, то он колесили по командировкам. Самое счастливое воспоминание о жизни с Иваном, как носил ее на крепких руках. Почудил он за это короткое время немало. Правда, мама имела редчайшее, христианское, качество – рассказывать о людях правду, не осуждая их. Все чудачества рано или поздно заканчиваются – Иван увлекся одной учительницей, а за ней уже ухаживал офицер. Иван выкрал у него пистолет и забросил на чердак. Офицера за потерю оружия разжаловали и отправили на фронт, а Ивана, как орденоносца и раненного, и благодаря защите Ивана Петровича Ильина, бывшего тогда первым секретарем райкома, пожалели. Командировали на Дальний Восток возить грузы в Находку. Он имел водительские права.
Мама провожала его до города на лошади и всю жизнь потом вспоминала, как на хребте Омулевка, у Селенги он слез с телеги, взял ее на свои крепкие руки и нес несколько километров. О том, что Иван изменял ей с другими женщинами, мама никогда не вспоминала и только в своих записках, между делом, сообщила, за что его отправили на Дальний Восток. Без осуждения, негодования, даже без обиды. А вот, как нес на крепких руках, часто вспоминала… Наверное, мама дождалась бы его, терпения ей было не занимать, но Иван запинал до смерти вора, укравшего у него большие деньги. Мама и в тюрьму ездила два раза. На второй встрече врач объяснил, какую болезнь Иван получил; и только после этого она посчитала себя свободной. Мама, не умевшая осуждать людей, никогда не говорила, какую болезнь получил муж, и даже в записках своих не назвала ее…
В мае 1944 года родилась от Ивана наша Галя, наша старшая сестра, без которой у нас не было бы ничесоже. С первых своих шагов она показала себя отчаянной, смелой до безрассудства. В три года зашла с подружкой в соседний двор, открыла крышку глубокого колодца и давай разглядывать себя в зеркале воды. Чем бы закончилось это разглядывание неизвестно, но наш отец, Антон Данилович Щербаков, увидав детей из окна своего кабинета, выскочил и оттащил их от колодца. Только теперь я, наконец, понял: все-таки отец сыграл в нашей жизни большую роль. Раньше я считал, что кроме пьянки, гулянки, да драк с мамой о нем нечего хорошего вспомнить. Да еще два года провалялся больной в постели и надо было за ним ухаживать… Научил меня играть в шашки – вот и все… Нет, все-таки он сделал судьбоносное для нас дело – оттащил нашу Галю от глубокого колодца. Галя! Мы гордились, что она наша сестра. Во всем брали с нее пример. Судьбы наши сложились благодаря ее любви к нам. Она всех нас тащила за собой. В Москву. Клаву в свой институт кинематографии. Помогла нам с братом поступить и закончить МГУ. Не блатом помогла, его у нее не было, а своей любовью, заботой… Так что отец наш все-таки хорошо «вложился» в наше будущее. Он нас не воспитывал, не ростил, но он спас для нас нашу судьбоносную Галю. Отец почти не жил с нами, хотя мог бы дать нам очень много. Уже закончив университет, я работал на Бурятском радио; и как-то в коридоре ко мне подошел известный в республике журналист: «Щербаков?» Я удивленно: «Да». Он: «Антонович?» Я: «Да». Журналист восхищенно: «Первый номер!» - он услышал по радио мои рассказы, а в молодости учился в партийной школе с Антоном Даниловичем Щербаковым, и почему-то подумал, что я его сын. Отец был самым способным, все его прочили в секретари обкома и звали «первый номер»… И мужики наши мухоршибирские говорили мне уважительно: «Отец твой был голова…» Но мама наша сама была очень талантлива, и характер у нее был еще тот. Где бы она ни находилась, в застольях, на похоронах, на уборке картофеля, все мужики невольно ей подчинялись, а отец не подчинился, хотя не умел держать в руках топор. А мама умела все. Нашла коса на камень. Они разошлись после трех бурных лет. Когда отец заболел раком и очередная сожительница выкинула его, мать подобрала отца, и он умер у нее на руках. И все же она не любила нашего отца. Недавно по телевизору жена большого русского писателя, рассказывая о его внуке, отметила: «Вижу, идет, а ножки у него кривенькие, как у Васи…» Любящая жена, вспоминая своего мужа, никогда не вспомнит его «кривенькие ножки…» Моя мама тоже всегда удивлялась, почему я не хочу носить рубахи с коротким рукавом: «У отца руки были тонкие, и он стеснялся, а у тебя руки нормальные…» Все-таки она не любила нашего отца. Правда, у многих людей маминого поколения главными были не любовь к мужьям, не семейная жизнь, а любовь к другим людям, к стране. Всю себя мама отдала им. Из райкома она приходила поздним вечером. В нашем доме всегда жили несчастные. Маме некогда было заниматься нашим воспитанием, но зато у нее было главное – личный пример. Она никуда не заходила с черного хода, жила не только по правде и справедливости, но, по любви.
Единственное, для чего она находила время – слушать, как мы по очереди читаем русскую классику. Сама занималась каким-нибудь рукодельем, а мы читали… Не имея времени воспитывать мама зато пожертвовала для нас своей личной жизнью. Не один раз хорошие мужчины предлагали ей руку и сердце, но мама отказала даже Мише Филатову. Правда, сначала спросила нас: не будем ли мы против, если дядя Миша поживет с нами. Наслышавшись ее рассказов о любимом Мише, мы были не против, да и дядя Миша покупал конфеты, и у него был настоящий пистолет (он развозил почту), которым он дозволял поиграть. Даже ему мама отказала – боялась, что это нехорошо отзовется на детях.
В старости мама написала своими полиартритными пальцами, до которых нельзя было дотрагиваться, около двухсот страниц воспоминаний. Конечно, самая большая глава в них «Мои друзья», но и немало страниц о детях. Прочитав мамины воспоминания моя Мариша даже обиделась: «А Мария Георгиевна не любила тебя. Про Галю – целая повесть, про Клаву с Валерой – большой рассказ, а про тебя – две строчки…» Я перечитал еще раз. Действительно, про меня – две строчки. Что я очень любил молоко и целыми днями плакал в яслях, и пришлось меня забрать оттуда и нанять няньку… Но я не обиделся, и возразил Марише, что просто мама знала, что я сам напишу про себя, а про Галю с Клавой и Валерой кто напишет? Хотя Клава на склоне лет написала книгу о своем детстве «Мухоршибирские рассказы». Написала мастерски, но без любви. Клава у нас – младшенькая, а у них всегда голова и чувства больше развиты чем сердце…
Маришу я переубедить не смог, и задумался, и сердце мое просветилось. Свою жизнь мама прожила почти без единого пятнышка. Ей нечего было стыдиться. Галей она гордилась. Наша старшая была талантливой, везде первой. Даже на уборке урожая в студенчестве. Клава хлопот не доставляла, внешне она очень похожа на мать. Такая же широкоскулая, полногубая. Однажды я сердито обозвал Клаву губатой – мама улыбнулась: «Вот подрастешь, тогда поймешь – не так уж плохо, что у девушки губы полные…» Валера же был покладистым ребенком и самым надежным маминым помощником. И руки у него такие же умелые, как у мамы…
Я же ничего делать по дому не любил – мне бы целыми днями лежать с книжкой или глядеть с крыши на кудрявые летние облака, плывущие в синие дали. Но, думаю, дело даже не в этом. Я был единственным ребенком, из-за которого мама терпела стыд. Учился я с тройки на двойку, хулиганил, вел себя нагло. Два раза меня чуть не исключили из школы. На всех родительских собраниях склоняли, как одного из самых плохих учеников. В молодости я заделался драчуном и несколько раз попадал в милицию. Из Университета меня тоже чуть не выперли за пьянку и прогулы. Если бы не Галя, ходившая к нашему декану Ясену Николаевичу Засурскому, добрейшей души человеку, то и выперли бы. Правда, в Университете я учился хорошо, даже иногда получал повышенную стипендию. Здесь мне все предметы были интересны, кроме иностранного и истории КПСС. После окончания я долго не мог найти свое место и здорово пил. Потом женился на Марише, и она вытерпела, вытянула меня – совесть проснулась во мне: я пришел к Богу, бросил пить, взялся серьезно за литературу – стал другим человеком. Мама же так настрадалась от меня, что до самой смерти не верила, что все так обернулось. Боялась, что это мираж, который вот-вот исчезнет. И лучше не поминать его ни плохо, ни хорошо…
Да и, будучи кристально честным человеком, она понимала, если писать обо мне много, то придется сказать всю правду и мама пожалела меня. Пусть я так и останусь белоголовым синеглазым ребенком, любившим молоко… Мама даже не написала, что я не мог есть жирного и ей приходилось готовить для меня отдельно. А еще больному отцу, на которого я походил больше всех, а его ей тоже нечем хорошим вспомнить. Но и для него у нее в воспоминаниях нашлись хорошие слова. В отличие от Галиного отца, не выславшего ни копейки, отец не просто высылал, но в каждом письме подробно отчитывался о всех тратах: «… Маша, купил себе брюки за сто один рубль…»
Мама так уставала от своей жизни с нами, что потом призналась, что ездила на курорты каждый год с одной целью – отоспаться…
Нет, мама меня простила, но так, видимо, и не поверила, что назад возврата не будет…
Я вновь испытал к маме благодарность. Одно только было горько, что она проглядела во мне главное. Уже в шесть лет я в детском саду придумывал и рассказывал «про войнушку» и сказки. У меня в душе происходила богатейшая жизнь, а мама и не заметила. И все же сердце вспомнило… За несколько лет до смерти мама почти наизусть пересказала один из первых моих рассказов «Пожар на ферме». Она сразу узнала в «небольшом, но мордастом мужике» Илью Смолина и похвалила, мол, здорово я подметил.
Мама и сама мастер художественной детали. Она писала: «Жили Степные на болоте. С их огромного тополя начинается улица Горького». Да, этот огромный тополь и мне запомнился на всю жизнь. У мамы здесь еще и подтекст, понятный только ее детям. Хозяин дома, Серафим Степной, когда-то ухаживал за нашей мамой, а женился на ее двоюродной сестре Дусе. Поэтому для мамы улица Горького начинается с его тополя…
Переехали жить в соседи к нашим друзьям Асеевым. Мама сказала: «Вера Романовна сразу выбила в заборе на огороде три плахи – чтоб было ближе ходить». Так Вера Романовна, по словам мамы, близость свою к нам подчеркнула: дескать, воротами все ходят.
О последних днях жизни своей подруги Веры Леонтьевны Штри мама писала: «Зашла я к ней, а она широко-широко глаза раскрыла: Мариичка, я вот все думаю про тебя. Когда мне от боли невмочь - я перебираю свои встречи с мужчинами, и становится легче. А каково тебе будет – ты весь свой век одна прожила…» Мама могла бы ей ответить, но улыбнулась: «А я твои рассказы вспомню…» После отца у мамы не было ни одного мужчины. Она прожила чистейшую жизнь, но подругу умирающую пожалела: Бог всем судья, а не мы, грешные… Наше дело жалеть несчастных.
А какие письма мама писала. Многие мне говорили, что перечитывали их семьей по нескольку раз…
Так что не проглядела мама во мне главное. Но для нее в жизни все-таки было важнее не кем человек стал, пастухом или писателем, а каким он стал. Плохим или хорошим…
Мамочка моя родная, прости меня за все, и спасибо тебе, что ты была очень хорошим, честным человеком. Многие называли тебя «райкомовской святой». Не стала бы ты ею, и я бы тогда точно погиб. В армии командир учебного взвода капитан третьего ранга Борис Михайлович Соляник не раз повторял нам: «Я учу вас, как надо делать, а как не надо, вы и без меня научитесь». Мама тоже учила нас, своих детей, как надо жить нравственно, а я все учился у других, как не надо. Улица меня учила, но уроки мамины не пропали даром. В сорок лет я начал стараться жить как надо.
Но Мариша свое: «Хорошо, с этим я согласна, но почему она меня ни разу не вспомнила, будто меня нету?» Тут, сколько я ни думал, так и не понял. О Марише в маминых воспоминаниях нет ни словечка. Даже в составленном для внука Антона списке всех Щербаковых Мариша отсутствует. А мама, как никто другой, понимала, что Мариша вытянула меня, ее родного сына; сама не раз мне об этом повторяла. Почему же она забыла Маришу? Загадка, которую может быть мы и никогда не разгадаем…
* * *
На старости лет Галя, словами мамы, и ее перетащила в Москву. Мы в то время уже оперились - нам стало тяжело выносить сестрин характер и, если бы мама у нее не жила, то, наверное, и совсем бы разошлись. С годами мы поумнели, набрались терпения. Но привязала нас к Гале мама. Она даже всех старух в скверике возле дома подружила. Где бы мама ни появлялась - в скверике, в больнице, в коллективе любом - она всех собирала вокруг себя…
Мамина жизнь – сплошные испытания. Лет за двенадцать до смерти она сломала шейку бедра и уже не встала с кровати. Года два и повернуться с боку на бок сама не могла. Сначала Галя ухаживала за ней, потом наняла помощницу. Но мама никогда не жаловалась. Непременно с улыбкой всем отвечала: «Живу хорошо. Доча за мной ухаживает. Ребята часто навещают. Все у меня, слава Богу, есть».
Я бывал у мамы реже всех. Когда же появлялся, то пытался хоть капельку искупить свою вину – делал маме массаж. Как от всякого старого лежачего человека, от мамы шел запах, и я его чувствовал. Видимо, не один я… Мама вдруг перестала узнавать некоторых людей. В том числе и меня. Однажды все разъяснилось. Зашли мы с Маришей к маме, и вдруг я другими глазами увидал ее. Маленькую, пожелтевшую, ноги - как у десятилетнего ребенка. Сердце мое заплакало: это же мама моя лежит. Я обнял ее и расцеловал нежно-нежно, как после долгой-долгой разлуки. И сразу перестал чувствовать ее запах. А, может быть, он и правда исчез. Мудрая моя Мариша тут как тут: «Мария Георгиевна, кто это?» Мама удивленно глянула на нее: «Как кто? Сережа». И я понял, с мамой-то у нас все в порядке. По - сыновьи обнял ее, и она сразу узнала меня. А когда воротил нос, как чужой, то какой же я сын!.. Нет, это какой-то другой человек, а не ласковый сын Сережа.
Потом моя мысль подтвердилась. Приехали из Мухоршибири родственники, и двух простодушных мама сразу узнала, а про хитрую равнодушную Раису так и сказала: «Не знаю, кто это». Хотя Раиса – ее двоюродная сестра…
Больше я не замечал запаха. Мама вдруг стала звать меня братиком. Я обрадовался. Она как-то призналась мне, что хоть и была коммунисткой, но в Бога всегда верила. А в Боге все братья и сестры.
В последние годы мама стала молиться и месяцев за пять до смерти ей было показано, когда она умрет. Приснились маме ее собственные поминки в Мухоршибири. Возле дома культуры прямо на улице – шесть столов, и за каждым по пятьдесят человек. Очень много знакомых, родных мухоршибирцев ее поминало. Было светло, празднично. Мама очень этому сну обрадовалась, будто взаправду в Мухоршибири побывала. А мы призадумались, опечалились: «Мама, а время года какое?» - «Осень». И умерла она этой же осенью, 29 октября. Уж очень ей хотелось побывать перед смертью в Мухоршибири, и Бог позволил, и дал знать: осенью ты умрешь.
На поминках маминых я, гордясь ею, сказал, что она была «райкомовской святой», что, терпеливо пролежав больше десяти лет в кровати, превратившись в живые мощи, она очистилась перед Богом и потому точно попадет в рай… Через несколько дней мне приснилось: иду я в Мухоршибири по нашей Набережной улице, а мама сидит прямо на дороге. Спрашиваю: «Ты почему здесь?» Она показала рукой на наш дом: «Пойди, разберись». Ничего не поняв, я пошел. Вижу, в доме нашем крыша наполовину разобрана, окна вынуты – ремонт вовсю идет. Во дворе какие-то темные безликие фигуры. При моем приближении они начали удаляться, словно убегая от меня. Почувствовал, что-то они нехорошее у нас творили. Вижу, все наши вещи, нажитые за жизнь, лежат посреди двора. Все наше добро. Понял: это воры. Погнал их. Они побежали, и я не стал догонять.
В доме открыл одну дверь, там – высокая прекрасно отделанная, но не до конца, комната; открыл другую, там – еще краше… но тоже недоделанная… Думаю: а вдруг до зимы не успеют, а где же маме, нам жить? И еще засомневался: неужели для нас такой дворец готовят? Возьмут других вселят.
Когда проснулся, сердце защемило – что-то с мамой неладно. Сразу вспомнил, как на поминках изрек, что наша-то мама точно в рай попадет. Даже в жар кинуло. Такую я ужасную, может быть, непоправимую ошибку совершил. Мама сейчас, до сорока дней, проходит воздушные мытарства, на которых решится ее посмертная судьба, а я своей безответственной болтовней лишил ее нашей с Маришей молитвенной поддержки! Остальные, за столом поминальным сидевшие, либо неверующие, либо невоцеровленные, - они не молятся. Уверенный, что маму определят в рай, я хотя и молился за нее, но без усердия. Вот мама и «сидит на дороге», и дом Там для нее не до конца приготовлен, и «воры» крадут ее добро – добрые дела… Бесы – это ведь и есть главные воры. Это они украли рай у Адама и Евы. Безсмертие у людей украли!
Конечно, это мама попросила молиться за нее поприлежнее хотя бы до конца мытарств – помочь разобраться с ворами. Отогнать молитвой бесов-воров.
С тех пор я каждый день творил за маму земные поклоны – один Бог ведает, где она теперь…
После сорока дней я очень надеялся получить какую-нибудь весточку про нашу маму, но Всещедрый никак не отозвался на мою надежду. Я успокоил себя: если бы мама попала в ад, тогда Он дал бы мне понять, что молиться надо еще истовее… Значит, все слава Богу. И в тот же вечер, молясь перед сном, вдруг как-то задремал – и спросил, глядя вверх: «Где наша мама?» Из темноты выплыл поднос, укрытый черным бархатом, а на нем, не то две, не то три больших золотых медали… Их золотой отсвет я почувствовал на своих ресницах и сразу очнулся. Стало мне радостно, спокойно. И теперь, когда молюсь за маму, вижу ее молодой, красивой, с косой, уложенной на голове. Что значит уложенная коса я не понял, но, думаю, если мне будет нужно, Господь и это откроет…
* * *
У Мурзиных оказалось много народу, и мы поехали ночевать к Анастасии Прокопьевне, моей классной руководительнице и учителю литературы. Правда, и тут народу было не меньше. Я как-то забыл, что прошло много лет, что дочери Анастасии Прокопьевны выросли, родили детей. Нас с Федором Николай, зять Анастасии Прокопьевны, положил в детской комнате, а сам с тремя детьми улегся на полу в зале. Меня это расстроило, и я сказал Федору: «Завтра найдем себе другое жилье». Федор удивленно: «Зачем? И здесь хорошо». Я тоже удивился его непонятливости: «Нам-то хорошо, а они на полу спят». Федор нежно улыбнулся: «Да они счастливы». Я вспомнил: мы всей семьей спим на полу в зале – гости у нас часто бывали. Это, действительно, был праздник. Мы весело помогали стелить постель. Даже наша строгая мама тут разрешала баловаться. Здесь можно было, здесь был праздник.
Наша мама не проходила мимо чужого горя, и мы почти никогда не жили своей семьей. Она привечала родных, сослуживцев, у которых разладилась семейная жизнь, они жили у нас пока мама не примиряла их с супругами. Однажды привела с автобусной станции незнакомую женщину, которую бросил муж офицер; ей просто не на что было уехать домой на Украину. Мама увидала ее слезы и подошла, расспросила, предложила пожить у нас, пока она не получит зарплату. Потом лет десять эта женщина посылала нам письма и фрукты.
Так что благодаря маминой любви к людям мы нередко спали на полу. Много у нас было праздников!..
Я благодарно дотронулся до плеча Федора: «Ты прав – не надо нам ничего искать…»
Утром, конечно, первым делом поехали в храм во имя святителя Николая Мирликийского. Он большой, белый-белый. Высится над всем селом. Внутри все новое, чистое. Это непривычно. Наши московские и ярославские храмы – старинные, намоленные. В них чувствуется вечность. Здесь же как-то много незаполненного пространства. Вроде бы чего-то не хватает. Намоленность, она, все заполняет. А Мухоршибирскому храму всего несколько лет…
Встали перед Николиной иконой, помолились вслух. Потом, впервые в жизни, я обратился в молитве к забайкальским святым, моим землякам. Вскоре подошел староста Дмитрий Григорьевич Копылов. Сразу вспомнил его отца, пожарника в очках. Он рассказал, что в 2007 году крестный ход Владивосток-Москва проходил через Мухоршибирь, и четыре дня чудотворные иконы стояли в храме. С гордостью сообщил, что на великие праздники народ идет весь день, а на Литургии по сорок человек бывает. «Теперь даже неверующие идут к нам. С болезнью, с горем семейным. Но не всегда все ладилось. Однажды нестроение среди прихожан возникло. В кабинете висела картонная икона «Тайная вечеря». Она загорелась. Хорошо, форточка была открыта – дым из нее повалил, и сторож увидел. Успели потушить, но храм внутри весь почернел. И люди поняли, что мы нехорошие…»
Вручил нам староста складни, и мы вышли из храма. Гляжу, в углу у забора какая-то низенькая загородочка. Подошел – в ней черный щенок. Сразу лапы на загородку. Напомнил он мне Малыша маленьким. Такое Малыш был чудо. Так я жалею, что не сфотографировал его щенком. Хотя в начале девяностых нам было не до фотографий – пытались мы выжить в то страшное время.
Погладил я щенка, поговорил с ним, мол, счастливый ты – при храме живешь. А у самого, честно сказать, сердце заныло – скорее всего посадят на цепь до самой смерти. Хозяина-то нет. Тот бы гладил по голове, в лес бы с ним ходил, а то и выгуливал бы каждый день. Перекрестил его. «Рядом ты с благодатью», - но сердце ныло…
После храма первой навестили мою двоюродную бабушку Варвару. Ей десятый десяток. Порешили с ее сыном Петром, моим двоюродным дядькой, сначала съездить на кладбище, а потом уже отобедать у них.
Когда подхожу к Мухоршибирскому кладбищу, всегда вспоминаю свою одноклассницу Надю Стулеву. Однажды здесь услышали мы детский плач. Да такой безутешный – сердце в груди перевернулось. Мама вытерла невольную слезу: «Надя Стулева на могиле отца плачет…» Потом мы с Надей проучились десять лет в одном классе, и никогда я не мог забыть ее безутешный плач – относился к ней с особенной нежностью и уважением. В старших классах она даже была влюблена в меня и все три армейских года мы переписывались. Но меня ждала уже, сама того не ведая, моя Мариша. В тринадцать лет она проехала с родителями в Монголию всего в ста километрах от моего Мухоршибири… Потом, учась в аспирантуре, Мариша жила со мной на одном этаже в высотке МГУ и мы даже два раза встречались в коридоре. Но тогда время наше еще не пришло. Тогда Мариша еще не смогла бы вынести меня…
Оградку отца я все-таки узнал, хотя она покосилась, выцвела. Цепи с постамента, видимо, кто-то на металлолом забрал. Но фото и даты жизни сохранились на удивление хорошо. А им уже полвека! Высыпал на холмик мамину землю. Попытался накопать отцовой. Какое там! Земля смерзлась, как камень. Какие-то крохи наскреб ножом, с листьями, травой. Потом раздолбил ломом на огороде у Анастасии Прокопьевны и присоединил к кладбищенской. Тоже земля Мухоршибирская!
Вкратце рассказал отцу, «какими дорогами мы ходим». И вдруг почувствовал: всегдашняя вина перед ним пропала. Была она из-за непутевой моей жизни, а «дороги наши», видимо, очистили душу…
Попроведывали бабу Нину, тетю Аню, дядю Андрюшу, мою любимую двоюродную бабушку Василису… Ее я любил больше родной – души у нас родственные. Это она научила меня понимать природу, животных, и она была всегда верующей, никогда от Бога не отступала. Ей я тоже поведал, как мы ходим Иринарховским крестным ходом, как любим наш Борисоглебский монастырь, что я помню ее ночные молитвы за нас…
Вернулись к тете Варе. Всех двоюродных бабушек, в том числе и Василису, мы зовем тетями. Петр нажарил большую сковороду сала, поставил на стол творог со сметаной. И сорок лет назад, когда я еще парнем гостевал у тети Вари, она так же выставляла творог со сметаной и жарила сало… Сразу я помолодел. На этот раз не хватало только варенья – ягод мои тетки всегда набирали много. На десятом десятке тете Варе не до сбора ягод, а Петр мужик – он с вареньем возиться не будет.
Глядя на нее, я подивился: «Совсем ты не стареешь». Она спокойно: «Кто шибко работает, тот не стареет». Да, поработать ей пришлось. На троих хватит. Одной картошки, бывало, накапывали с дядей Мишей по двести мешков!
Я с наслаждением макал хлеб прямо в сковородку – именно об этом мечтал, собираясь на Родину. Мама, нажарив сало, всегда вспоминала, как они звали за стол отца, моего дедушку Георгия Дмитриевича: «Тятя, иди жир макать». Федор по-богатырски налегал на сало, и вскоре сковорода опустела. Петр принес из кладовки еще большой кусок и - на сковородку. Я ему, мол, куда ты столько? Он: «Едой человека измотать невозможно». Я с сомнением пожал плечами, и он уточнил: «Кто шибко работает». Да, он – родной сын тети Вари. Тоже пришлось на своем веку погорбатить.
Тетя Варя поведала, как узнала про войну. Великую Отечественную, с немцами. «В Широкой пади я была на лесозаготовках. Пошла домой, а кукушка кукует, кукует. Да все ближе, ближе. Того гляди, на голову сядет…» Сначала я удивился, вроде бы наш разговор далеко от войны шел, но потом сообразил – она для меня вспомнила о главном в ее жизни. Подсказала внучатому племяннику интересную художественную деталь – знает, что мне это может пригодиться в моих писаниях. Как кукушка войну накуковала и как потом народу русскому покуковать пришлось…
Вдруг встрепенулась: «Тятя наш, Дмитрий Иванович, все делал здорово». А я и не знал его отчество, а ведь это мой прадед! Петр подхватил: «Стул еще сто лет прослужит». Я: «Покажи». В комнате у окна стоит большой тяжелый стул. На нем горшок с цветами. Попросил Петра: «Убери цветы. Хочу на прадедовом стуле посидеть».
Тетя Варя снова глянула на меня внимательно: «Сережа, не слыхал, сестра Василиса, Моря, поди зовут меня? Мол, пора тебе к нам?» Я решительно отверг: «Нет, ничего подобного они мне о тебе не говорили. А раз молчат, значит, рано тебе туда, ты еще солнышку порадуешься». Она выслушала серьезно и согласно промолчала. Угадал я – хочет еще на солнышко поглядеть…
От тети Вари поехали повидаться с домами, в которых мы жили в Мухоршибири. Сначала – на Ленинскую улицу, куда мама принесла меня из роддома. Хотел зайти во двор, но ворота заперты, и пришлось мне прямо в машине снять ботинок, носок, высунуть ногу из кабины и встать ею на землю, по которой когда-то бегал босиком и не раз резал ноги о стекло. А брат Валера, побежав вслед за мной через лужу, так располосовал ногу о разбитую бутылку, что кровь хлестала из раны. Посадив его на спину, я с испугу быстро добежал до дома. Валера в детстве был очень бледным и я думал, что это из-за большой потери крови. Не побежал бы я через лужу (сколько раз мама предостерегала!), и брат тоже обошел бы ее, и все было бы хорошо… Всегда я чувствовал перед ним вину. Сам делая много нехорошего, я почему-то очень не хотел, чтобы брат повторял за мной. Даже иногда лупил его за это, а он, наверное, обижался, мол, я жестокий, и не люблю его. А я почему-то не хотел, чтобы он тоже стал таким плохим, как я… чтобы бегал вслед за мной через грязные лужи…
Стоял я босой ногой на земле возле машины. На родной земле! Одна женщина издалека увидала. Но я не смутился: из наших она. Тоже поди подумала про меня: наверное, из наших…
Возле дома нет теперь палисадника с большими тополями, с лавочкой у стены, на которой любила сидеть, изредка бывая у нас в гостях, баба Нина. Она, даже не погладив меня по голове (сурового была, мужского, характера), неторопливо доставала из глубин своей широкой длинной юбки носовой платок, завязанный в несколько узелков, развязывала их крепкими зубами и давала рубль. Я тотчас бежал в центр, в магазин покупать пачку фруктового чая, который мы ели, как лакомство. Весь рот потом был черным…
Теперь дом стоял голый. Приезжавшие в Москву земляки рассказывали, как бедствовали в девяностых годах – все деревья, палисадники возле домов сожгли на дрова, как в войну. Да, это и была война против простого народа!..
Но заплакал я не у этого дома на Ленинской, а у дома на Набережной. И заплакал не из-за голости, а из-за того, что его обшили сайдингом, во дворе все перестроили, тополя перед домом, чудом уцелевшие – видно, хозяева не очень бедствовали - обкарнали вровень с окнами. А я эти тополя вырастил из веточек, засунутых в бутылки с водой. Кажется, чего я заплакал – ведь дом-то благоустроен, даже рамы вставили европейские… Стоял я и плакал, будто у меня детство украли. Неожиданно открылось евроокно, и молодой мужчина грубовато спросил: «Чего вам надо?» Еще на что-то надеясь, я объяснил: «Я жил здесь много лет назад… Сорок лет…» Но мужчина равнодушно захлопнул окно. Не догадался он меня пригласить. Значит, правильно душа моя заплакала – украли мой родной дом. Хотя куда ему меня приглашать? Наверняка, они и в доме все перестроили, и мне бы стало еще горше.
Да пусть перестроили, не все же в старом жить. Но если бы он пригласил и виновато рассказал, что печку пришлось переложить, из двух комнат сделать три – дети у них подросли. Я бы понял, порадовался с ним. А так я почувствовал из-за сайдинга, из-за обкарнанных тополей, что меня не пустят в родной дом, и заплакал. Почувствовал я…
Из ворот соседнего двора выглянула молодая женщина: «Вы кого ищете?» Я с надеждой вытер слезы: «Я когда-то жил вот в этом доме». Она приветливо: «Зайдите к нам. Тетя Валя с Леной дома». Я удивился – никак почему-то не ожидал, что они живут тут же. Пятьдесят лет в одном доме! Я за это время сменил столько мест жительства! Ленку, которая была лет на семь младше, и я ее, кажется, вовсе не замечал, я узнал с первого взгляда. А тетя Валя не просто узнала меня, но обняла, как родного, и заплакала. Я вкратце рассказал о смерти мамы, о сестрах и брате… На прощание спросил Ленку: «Книги читаешь?» Она удивленно: «А как же». Ее ответ напомнил отца Василия – он часто на вопросы с улыбкой отвечает: «А как же», - и мы сами, любя его, иногда с удовольствием восклицаем: «А как же!». Пришлось принести из машины мою «Борисоглебскую осень». Подписал: «Моим дорогим соседям, не забывшим меня…» И хотя потом один человек неодобрительно покачал головой при моем упоминании о Ленке, я почему-то верю, книгу мою она прочитает и, даст Бог, пойдет в наш Мухоршибирский белый храм. Почему-то именно на нее я надеюсь… Очень они с тетей Валей душевно встретили меня…
На прощание Ленка спросила: «У Петьки В(не могу назвать его настоящее имя, потом поймете почему) ты не был?» Я удивился: «Разве он в Мухоршибири? Вроде бы где-то в большом городе жил?» Ленка печально покачала головой: «Здесь он…» Вскоре печаль ее разъяснилась. Дом Петра выглядел запущенно. Зашел я в палисадник, постучал в окно. Выглянуло опухшее чужое лицо. Настолько опухшее, что я, хоть и догадался, что это Петр, но поневоле спросил: «Петр дома?» Чужое лицо изрекло: «Я никому не открываю», и Петр снова упал на кровать. Больше я не стал стучать – так жалко мне его стало. Все у него шло, как по маслу. Закончил хороший институт, дослужился до немалого чина, и вдруг вот это неузнаваемое лицо. Что с человеком случилось?! Так мне его жалко стало.
И все вино, вино, вино, будь оно проклято…
Все земляки удивленно глядели: «Ты уже уходишь? Всего полчаса посидел…» И мне слышалось: как же так, ведь больше на этом свете не увидимся… Слава Богу, головой это было понято, а всем сердцем только в самом конце. Иначе бы слез не хватило…
* * *
Районная библиотека, в которую я решил подарить две своих последних книги, переехала из дома культуры в здание бывшего комбината бытового обслуживания, на второй этаж. Поднимаемся с Федором по лестнице – навстречу девушка. При виде нас нерешительно остановилась, и я догадался: это библиотекарь. Она: «В библиотеке перерыв на обед». Я опечалился: «Завтра мы уезжаем». Девушка, подумав: «Пойдемте. Я вас узнала – у нас ваши книги есть». В центре читального зала на стенде «Книги наших земляков» увидал две своих махоньких книжечки. Это порадовало. Когда мечтал о поездке в Мухоршибирь, то представлял: приду к главе района, и он распорядится провести в доме культуры мой вечер. Честное слово, мечтал я об этом не из гордыни, но думал, что мухоршибирцам будет тоже интересно узнать, «какими дорогами ходит их земляк». Но, уже в редакции районной газеты, где я начинал свои первые шаги в творчестве, я почувствовал, мечта моя не сбудется. Правда, с редактором хорошо поговорили, но о том, чтобы сообщить руководству района, мол, через восемнадцать лет прибыл наш земляк, хороший русский писатель Сергей Щербаков, у него даже и мысли не возникло. Никто из старых сотрудников даже в гости к себе меня не пригласил… И я уразумел: какой там вечер в доме культуры… А так мне хотелось поговорить с земляками по душам, поблагодарить их, поделиться своим богатством. Правда, печаль моя немного развеялась – в последний день, встретив на улице сотрудницу газеты, я узнал, что заведующая библиотекой искала меня, чтоб устроить встречу с коллективом, с читателями. Но, нам надо было уезжать. А так, я бы с великой радостью. Спасибо тебе, неведомая заведующая библиотекой…
Дом Маши Петровой я нашел сразу. Слишком памятно мне было живанье в нем. Два счастливых земляничных лета прожил я по две недели у Маши и Жени Петровых. Обоих знал с детства. Женя дружил с моим младшим братом Валерой, а Маша жила по соседству с моим самым первым в жизни другом Мишей Оленниковым. В молодости она даже мне нравилась, и я хотел было задружить с ней, но стоило мне увидеть, как Женя глядит на нее, и я отступился. Тут была любовь до смерти. Маша поначалу никак не принимала его ухаживаний, хотя у Жени был прекрасный дар рассказчика, а женщины, как все знают, любят ушами. Женя даже иногда ночевал на лавочке возле ее дома. И сердце Машино растаяло. И не только у Маши, но и у ее родителей. И так они славно зажили. Народили двух чудесных девочек. В девяностом и девяносто первом годах я приезжал на Родину и жил у них. Написал три непридуманных рассказа, где семья Петровых – из главных героев. Это были мои первые трезвые годы после многолетнего пьяного дурмана! Какая была прекрасная у нас жизнь! Солнечным туманным утром выгоняли корову Марту на пастбище, а вечерней алой зарей под звездами ждали ее на высоком крыльце. А эпохальная наша поездка за земляникой! Это один из самых любимых мною кусков моей прозы – этот земляничный день… «Где место посырее, покочковатее, там земляника крупная, почти с малину, но уже не такая огнедышащая и сладкая, как на полянах да опушках. Через час я наелся. Обедать пришли к большому ручью. Сели на высоком бережку. Вода аж сладкая: настоялась на травах, на июльской пьяной жаре. Хлеб, яйца, огурцы были съедены в один миг. Блаженно вытянулись на траве под березами. Внизу ручей, словно множество махоньких птах, поет. Вверху листья берез шепчут что-то девически-нежное. Господи, рай земной, да и только! Слышим, машина подъехала с ягодниками, остановилась неподалеку. И даже какая-то мамаша с грудным младенцем дома не усидела. Ребенка положила на сиденье в машине, обе двери распахнула для ветерка, а сама чуть не вприпрыжку в лес. Молодая, полная, белотелая русская женщина. На ходу разулыбалась такому нечаянному празднику великому… Женя все чаще поглядывает на небо, хотя оно голубое-голубое, и жара стоит поистине июльская. Но не зря он поглядывал. Откуда-то вдруг дунул ветер, и над нами нависла грозовая тучища. Даже жутковато-весело стало. Сначала загромыхало потихоньку, а потом так дало, словно небосвод раскололся. Мы бегом к мотоциклу, и через пятнадцать минут уже сидели на крыльце Жениного дома. Он показал рукой: «Как раз там лупит». Точно, именно там, где мы только что блаженствовали, шел сильный дождь. А у нас, и везде, как ни в чем ни бывало светило солнце. Не хотелось верить, что вон там, в каких-то трех километрах, всего в пятнадцати минутах назад, уже остался навсегда этот чудный июльский земляничный день. Что он уже прошел, и мы теперь можем только вспоминать его всю жизнь. Но пока мы еще смотрели на него и видели, как ласкает его дождь…»
Женя рассказывал: «Когда я засыпаю, то меня вдруг будто кто доской по шее ударит. Когда-нибудь эта доска пришибет меня». В девяностых «доска» колотила русских мужиков по шее безпощадно. И в начале нынешнего века Маша осталась одна… Но прекрасных дочерей Женя успел вырастить. Люди вспоминают его только хорошим. Он был такой живой, жадный до жизни, талантливый. Его житейские истории я готов был слушать безконечно. Жалею, что мало их записал…
И вот сидим мы с Машей и с ее внучкой Настей на кухне. Федор, как всегда деликатно, прошел в залу, чтобы не мешать. Маша сразу принесла и поставила на стол портрет Жени, чтобы и он поговорил с нами. Он тоже все меня дожидался, а я не был 18 лет! Маша печально: « Представляешь, Сережа, лежу иногда и с тобой разговариваю…» Я понял, о чем: мол, как я ни старалась, не уберегла Женю…
А как тут убережешь?!
Подарил я Маше книги «Ближние» и «Борисоглебскую осень». На «Ближних», где рассказ «От печки», в котором «земляничное лето», написал: «Дорогой Маше со чадами с любовью. У вас с Женей началось мое «земляничное лето» и до сих пор продолжается…» Маша смигнула слезу и неожиданно улыбнулась: «А у нас Настя тоже пишет». Я обнял Настю и сразу вспомнил Машиного брата Васю, моего ровесника. В девятом классе я уже был школьной знаменитостью – мои стихи помещались в стенгазете, я выступал на вечерах и считал себя чуть ли не новым Пушкиным. Вернее, был уверен, что когда-то им стану. Однажды на перемене Вася стеснительно подошел ко мне и, подав тоненькую школьную тетрадку в линеечку, прошептал: «Я тут… Погляди… Можно ли мне в ваш литкружок?» Я подумал: что может хорошего написать этот простоватый парень. На уроке все же открыл от скуки тетрадку и был ошеломлен. От Васиных стихов запахло грибами, смородиной… Я долго сидел, ничего не слыша. Это была настоящая поэзия, а то, что я писал… Мне стало стыдно – вскоре я перешел на прозу. И здесь, как ни странно, у меня тоже запахло смородиной и грибами… Я уже знал, как надо писать. И открыл мне этот величайший секрет Вася Ефимов, брат Маши. Правда, на разных этапах жизни, я еще сделал несколько стихотворных опытов, но уже никому их не показывал…
Рассказал я Маше с Настей о последней встрече с Васей. После публикации в журнале «Байкал» моего рассказа «Сапожники» я как-то шел по коридору в райисполкоме. Вася догнал меня и восхищенно: «Серега, какой же ты молодец. Как ты здорово о сапожниках написал». Эта его похвала была для меня дороже всех остальных (рассказ многие хвалили) – я-то знал, насколько сам Вася был талантлив. Узнав о его гибели, я горевал о нем, как о самом близком человеке.
И закончил я, обращаясь к Насте: «Тебе, Настя, есть в кого уметь писать… И дедушка Евгений имел большой дар устного слова…»
Конечно, именно Маша не просто подумала, но и произнесла эти слова: «Все. Ты уже уходишь? Посидел часик после двух десятков лет отсутствия и уже уходишь?» Дескать, так же нельзя, так не может быть. В разговоре я откровенно признался, что, скорее всего, приехал в Мухоршибирь в последний раз в жизни. В этот-то раз еле выбрался. Если бы не мама, не отец Петр. Я ведь уже начал привыкать к мысли, что больше никогда не увижу Родину. Хотя понимал, в последний-то раз надо…
Маша не хотела и слушать: «Нет, ты еще приедешь!» Перед отъездом я еще заглянул к ней, хотя у всех был по одному разу, только у тети Вари и у Мурзиных по два. Маша растерянно упрашивала: «Ну, хоть немножечко посиди». Но нам надо было отправляться, и она, быстро накинув пальто, пошла провожать. За воротами вдруг опамятовалась: «Погоди, Сережа». Побежала в дом, принесла литровую банку: «Черемша». Я так мечтал поесть ее на Родине! В детстве мы с Мишей Оленниковым ходили за ней в Черемуховую падь. Ее очень много там росло на покосах – мы набивали полные мешки.
Поднес я банку к носу, вдохнул терпкий запах черемши. Благодарная радость разбудила сердце: «Машенька, теперь я чувствую – не в последний раз я приехал на Родину». Она крепко обняла меня, расцеловала: «Помни. С Мариной, с друзьями, один ли – живи всегда у меня. Я теперь одна – места всем хватит». И махала, пока не скрылась из виду. Мое земляничное лето махало мне вслед…
* * *
Погостили у Гоши Вдовина, моего одноклассника. Он с интересом слушал наши рассказы о Боге, но упрямо твердил, что в храм не пойдет; ему не нравится один из храмовых работников. Мы с Федором все же втолковали, что он не к этому работнику, а к Богу пойдет. У машины Гоша спросил: «Серега, а как правильно креститься?» И урок отца Петра пригодился: «Креститься надо ото лба до пупа…» Показал как; объяснил, почему надо именно дотрагиваться пальцами. Гоша тут же перекрестился. Я обрадовался, да, он будет именно креститься, а не рукой по воздуху махать, как многие…
В десятом часу вечера вернулись к Анастасии Прокопьевне. После ужина, приготовленного Николаем, прилегли в своей детской комнате. Стук в дверь. Вошли Анастасия Прокопьевна и ее соседка, немножко учившая меня, Валентина Ивановна Федотова, жена физрука Владимира Федоровича. Я не знал, куда их посадить, но они: «Да мы рядом с тобой на кровать». Устроились по обе стороны. Валентина Ивановна извлекла из пакета большую пожелтевшую фотографию. Наш класс! То ли в пятом, то ли в шестом. Они в один голос: «Ну, Сережа, всех узнаешь?» Я удивился было такому вопросу: «Конечно, узнаю», но они старше меня… Сначала никак не мог узнать Тамару Щеблыкину. А когда узнал, еще стыднее стало – как же я так. С Тамарой я впервые в жизни так сладко целовался. Может быть больше таких сладких поцелуев у меня и не было до женитьбы. Так нам было сладко - пока дошли до Тамариного дома (хорошо, что он был в конце нашей улицы), на всех лавочках посидели… А лавочки были тогда у каждого дома… Как я мог не узнать Тамару?!
И Шуру Поломошнову, с которой сидели за одной партой, и она была в меня влюблена, никак не мог назвать. Не забыл, как она всегда с безнадежной тоской глядела на меня – понимала, что никогда мне не понравится, а вот имя и фамилия из памяти выпали…
И имя химички Валентины Захаровны никак не мог вспомнить. Хотя она и была для нас всегда без имени. Мы ее звали Захаровной. Начал было рассказывать моим дорогим соседкам, как она меня ненавидела. Они, как старшие, не поддержали эту тему, и мне стало стыдно: мы тоже были хороши – доводили Валентину Захаровну до бешенства. Особенно я старался…
Анастасия Прокопьевна вспомнила, как моя мама выхлопотала для нее материальную помощь в виде кофточки. Она проучилась в ней в институте и даже первый год работы в школе в ней встретила…
Так хорошо я посидел рядышком с моими дорогими учителями. Вспомнил одноклассников, свои первые сладкие поцелуи…
Утром отправились с Федором в лес за школой. Вылезли из машины – из-под ног рябчик вспорхнул. Дошли до опушки, от которой дорога вела к первой и второй Лыскам, где прожито много счастливых часов. Шел снег, но солнце было сквозь него видно, как сквозь чудесный белый тюль. Я порадовался, что не два, а три времени года на Родине увидал: лето, осень, зиму… Погладил одинокую сосну, мимо которой много лет – то пешком, то на лыжах. Зимой на лыжах всегда около нее останавливались передохнуть, поглядеть вокруг на красоту. На обратном же пути с Лыски летишь под гору, успеешь мельком глянуть на сосну с нежностью, будто это она осчастливила еще одним чудным деньком жизни, и катишься дальше почти до самой речки, а оттуда до дома уже рукой подать. А там жарко натоплена русская печь, в которой еще не остыли алые угли, и мама ждет не дождется с румяными вкуснющими беляшами. Съешь их с устатку и с холоду штук шесть. Все тело обволакивает сладкой дремотой, и с улыбкой блаженной слушаешь маму, вспоминающую, как они в детстве тоже катались в степи на санках. Уже засыпая за столом, не помнишь себя от счастья. Утром и не знаешь, то ли сам дошел до постели, то ли мама довела. Обычно строгая, она всегда тонко чувствовала твое счастливое ощущение жизни и очень редко его отнимала. Уж если только учителя сильно на меня жаловались…
* * *
Мимо дома Иды Иннокентьевны Продановой, позднее она вышла замуж и стала Мироновой, моей классной руководительницы в пятом классе, я ни в один приезд не прошел. Открыл дверь, а она сидит на лавке у окна. Седая маленькая старушечка, почти девяностолетняя. И как всегда чистенькая-чистенькая. Она похожа на нашу маму, только поласковее. Откуда-то она знала, несмотря на мою плохую успеваемость, что у меня какие-то необыкновенные способности. Всегда разговаривала со мной, двенадцатилетним парнишкой, на равных. А недавно одноклассник Серега Красинский признался, что его заедало, когда Ида Иннокентьевна говорила, мол, если бы Щербаков занимался уроками, то вышел бы в большие люди. Однажды он не выдержал: «Я тоже дома уроки не готовлю, а учусь на четыре и пять…» Она так взглянула на него, что он на всю жизнь запомнил: со Щербаковым равняться не надо… Откуда она-то знала? Я с двенадцати лет говорил, что буду писателем. Если бы просто хвастался, то мне потом перед собой было бы стыдно, как всегда после вранья. А здесь мне не было стыдно, потому что я не хвастал, не врал, а я знал… И Ида Иннокентьевна знала…
Глядя на меня, Ида Иннокентьевна будто дара речи лишилась. Конечно, я уже такой седобородый старец, что никак не верится, что это ее ученик. Наконец, выдохнула с нежностью: «Щербаков. Сережа». Конечно, пригласила в залу – не на кухне же дорогих гостей принимать. А у самой ноги-то совсем не ходят. Мы подхватили ее с Федором. Она слушала «о дорогах, которыми мы с Маришей ходим», забыв о себе. Не то что не пожаловалась по-стариковски на болезни, но своим живым интересом, вопросами, увела от своей скучной жизни на лавочке у окна, с таблетками под рукой. Вот за это я и любил ее всегда. Никогда она себя не помнила ради других. Очень она похожа на нашу маму… Когда стали прощаться, Ида Иннокентьевна так глянула на меня. Даже тетю Варю, самого родного по крови человека, я не обнял на прощанье так нежно, как Иду Иннокентьевну…
Во время нашей беседы вернулись с работы дочь и зять ее. Конечно, у такого человека дети не могут быть плохими. Они – прихожане Мухоршибирской церкви, и без Бога жизни не мыслят. Им книги мои дарить было не жалко, а бывает, так не хочется, когда в людях сомневаешься. В них я не сомневаюсь… И живут они в двух шагах от храма. Конечно, мы не утерпели, заехали еще раз. Во дворе расчудесная картинка. Девочка лет семи румяная, бравенькая бегает по свежему снегу, а за ней мой утренний знакомец, черный щенок. Так я обрадовался за него, да и за девочку. Присел перед ней на корточки: «Ты песика жалей. Выпускай, играй с ним, следи, чтоб водичка у него была». Девочка понимающе глянула на меня: «Джек только снег ест». Я пояснил: «За этого песика Бог тебя полюбит и подарит счастье… Мне за любовь к песику столько Бог всего подарил. Только ты всегда сначала в храм к Богу зайди, а потом к песику…» Девочка, назвалась она Лизой: «Я знаю: когда входишь надо перекреститься три раза, потому что Бог любит Троицу… Я всех животных люблю». Я улыбнулся ее словам, но не стал поправлять, а ласково погладил по голове – для своих лет она уже понимает предостаточно, гораздо больше многих взрослых…
В храме помолились, приложились к иконам. Вышли на крыльцо. Джека не видно, а Лиза сидит на лавочке у сторожки. Я вопрощающе поглядел на нее, и к моей великой радости она поняла мой взгляд – показала рукой на машину. Та въехала во двор, а ворота не закрыли. Мол, пришлось Джека из-за этого в загородку посадить, а не по какой другой причине. В общем, мое жизненное задание она запомнила. Толковая, замечательная девочка. Дай ей Бог счастья. Потом, в Москве, я включил и ее в свой помянник, и буду молиться за нее до самой смерти. За ее любовь к животным и за толковость. А она, может быть, никогда об этом не узнает. Разве что прочитает вот эту мою повесть…
Вечером, пока Николай готовил ужин, я отправился навестить родную школу. Анастасия Прокопьевна живет неподалеку. Возле ворот остановился. Навстречу – паренек: «Вы зайдете? Или закрывать?» Я знал, школа из-за эпидемии гриппа на карантине, и отрицательно покачал головой: «Все равно в школе никого нет». Он утвердительно кивнул и запер ворота снаружи. Неожиданно я поделился с ним: «Я – мухоршибирец, но не был здесь восемнадцать лет…» Паренек искренне удивился: «Да-а…» Даже шапку на затылке поправил. В его тоне я услышал сочувствие.
Все-таки встреча состоялась. Сорок три года назад возле клуба незнакомый мужчина сказал мне, пятнадцатилетнему мальчишке, что он – мухоршибирец, но не был двадцать лет и полюбил свое новое место жительства. Я поразился тогда, как это можно, столько лет не быть в Мухоршибири и полюбить чужое село, как родное. Поэтому я знал, что скажу мухоршибирскому пареньку те же слова, что не был на Родине целых восемнадцать лет и полюбил свое Старово-Смолино не меньше Мухоршибири. И встреча состоялась! Правда, не у дома культуры, а у школы…
Встречу с тем мужчиной я и вспомнил-то, когда полюбил Старово-Смолино. Может, этот паренек и не станет художником, как я, и не уедет в далекие края, но твердо знаю, встреча наша отразится в его жизни. Часто ли мы слышим от незнакомого человека, что он много лет не был на Родине и полюбил другие места не меньше родных? Думаю, очень редко. Такое сокровенное говорят очень близким, а незнакомым, тем более мальчишкам, редко. Может быть, больше и никто никогда на свете не говорил. Только тот мужчина мне сказал, я этому пареньку, а он, в свой черед, другому мальчишке… Хотя столько у нас народу живет вдали от Родины!..
Вернулся я как раз к ужину. Николай, неторопливо набрав на стол, позвал ребятишек: «Ну-ка, банда, ужинать». Он молчалив до немоты, сын Ивана бороды, очень нравившегося мне в детстве человека. Но с детьми Николай необычайно ласков и даже разговорчив. Мальчики Сема и Боря, видимо, в отца с дедом – даже голоса я их не услышал, а Вера, видимо, в маму. Спросил ее: «А где у вас коробка для туалета кошек?» Она засмеялась: «Нигде. Когда Марсик маленький, был то в коробку в туалете ходил, а когда подрос, папа вынес Марсика с коробкой во двор. Марсик посмотрел: тут земля и там земля…» Дальше она даже не сочла нужным разъяснять…
Все трое ребят чистые, доброжелательные, скромные. Напомнили они мне мой маленький клен у окна – их тоже очень захотелось по голове погладить. Телевизор они, правда, смотрят, но такие у них родители хорошие, такая бабушка, что он на них свой грязный отпечаток почти не оставляет. Почему «почти»? Просто он не может его не оставлять… На стене в зале три больших фотопортрета. Нет, не родителей, а детей. И дети эти, чувствую, все равно не испортятся. Хотя другим родителям я бы все же не советовал портреты своих детей на стену (ну, когда они еще в люльке лежат, можно), а все-таки – своих родителей… Все должно быть, как положено…
Федор, конечно, глядя на этих трех кленят, еще сильнее тосковал по своим и каждый вечер звонил жене Юле. Как-то слышу, он строго: «Ничего, приеду ремешком из него декабристский дух выбью». Оказывается, сын Кирюша отказался утром пить святую воду. Да, память о декабристах, сосланных в Забайкалье, жива до сих пор. Правда, у православных она вот такая: дух декабристский надо из детей выбивать – святую воду они не пьют. Декабристы, как несмышленые дети, тоже отказались от святой воды веры православной…
Глядя на внуков Анастасии Прокопьевны, Федор расчувствовался: «Семья – это семь я. Нас шестеро, но Юля устала. Я ей, мол, тогда в детдоме возьмем. Она согласна, но немного погодя».
* * *
И вот последнее утро в Мухоршибири. Заехали в храм, помолились. Наведался я к щенку Джеку. Перекрестил его, попрощался, сказал добрые слова: «У тебя есть девочка Лиза – она даст тебе много радости, а ты ей принесешь счастье…»
В дороге я все глядел на сопочки наши забайкальские и часто восклицал: «Слава Тебе Господи – дал побывать на Родине». Остановились пообедать в кафе при дороге. На второе, как обычно, заказали позы. Столько лет я не ел бурятских поз. Пришлось подождать. За соседним столиком расположилась семья: муж, жена и взрослый сын. Жена задергала мужа: «Хоть шапку-то сними… Хоть куртку-то сними…» И сын, глядя на мать, косился на отца – скоро тоже начнет делать ему замечания. Сразу вспомнил маму, Людмилу Петровну, Екатерину из повести Василия Белова «Привычное дело». Екатерина – мудрейшая русская женщина – уважает своего Ивана Африкановича, хотя и он не без недостатков и добытчик никудышный. И за уважение это получила она счастье большой любви. А мама, Людмила Петровна, вот эта соседка по столику сами себя обокрали – лишили семейного счастья.
Шапку муж все же снял за столом, но остался в куртке. Я его понял. Хоть это он отстоял. Конечно, в куртке за стол садиться не дело, но я его хорошо понял…
У Федора нас ждал праздничный ужин. Юля постаралась. Потрапезничали. Федор: «Давай ребятишек уложим». А Кирюша четырехлетний, в котором декабристский дух, возразил: «Нам ложиться рано – надо еще правило прочитать». Встали всей семьей перед иконами. Федор уважительно, как гостю и старшему по возрасту, кивнул мне, дескать, читай молитвы, но я видел, у них все и без меня отлажено, и не надо со своим уставом в их семейный монастырь лезть: «Федор, делайте, как у вас заведено». Он прочитал молитвы, потом Кирюша дал нам всем приложиться к напрестольному кресту. Стало ясно – декабристский тлетворный дух выветрился из него безо всякого ремешка. Потом по телефону из Москвы я обрадовал Федора, что так полюбил всех его ребятишек, что вписал их в свой помянник, но, если быть до конца откровенным, больше всех прикипел к душе Кирюша. Федор растрогался (я даже увидел, как он там улыбнулся с нежностью) и с присущей ему проницательностью: «Глаза у него». Это точно, глаза у Кирюши большие-большие и такие безмятежные-безмятежные. Даже не верится, что он мог отказаться пить святую воду…
Ночью я проснулся от Кирюшиного кашля. Кашлял он не переставая. Я вдруг встал. Федор опечаленный сидел рядом с Кирюшей. Я перекрестил Кирюше горло восемь раз и прочитал: «Господи Иисусе Христе, Боже наш, спаси и сохрани болящее чадо Кирилла». Кирюша перестал кашлять. Я лег. И привязалось ко мне искушение, мол, вон какая молитва у меня сильная. Но сразу уразумел, если не сумею побороть свою гордыню, бесом возбужденную, то Кирюша опять закашляет. Взялся читать молитву, которой меня научил отец Василий: «Предложение твое вражье на главу твою. Пресвятая Богородица помоги мне. Господи, я Твой Господи». И твердил: «Ты. Это все Ты, Господи. Что тут я, червь ничтожный…» Кирюша больше не кашлял…
Утром Федор встает раньше всех. У них в семье все само собой так гармонично, справедливо сложилось. Вечером Юля допоздна стирает, убирает, готовит, зато утром Федор умывает, одевает, кормит своих любимых чад. Маленького Ваню из бутылки с соской. Так ловко это у него получается. Жалеет жену – дает ей утром отдохнуть. А уж как он обожает детей. Не только своих. Я часто вспоминаю теперь, с какой мудрой нежностью Федор сказал про спящих на полу внуков Анастасии Прокопьевны: «Да они счастливы»…
Днем ездили с ним по городским храмам. Федор, видимо, немало им помогает, хотя сам об этом ни словечка. Один только раз невольно обмолвился с сожалением про очень любимого им батюшку: «Не водит он машину. Я бы ему сразу купил». Федор слов на ветер не бросает. Знаю это еще по Борисоглебу.
Этот батюшка, не водящий машину, тронул меня до слез. Такой кроткий, смиренный. Подошел ко мне со спаси Бог – я пожертвовал какие-то крохи и несколько своих книжечек на его храм. После службы вместо проповеди он поделился с прихожанами горем: «Сегодня я получил эсэмэску. В Афганистане собираются казнить двадцать две семьи христиан – они не отреклись от Спасителя». Голос у него дрожал, и на глазах слезы: «Давайте, помолимся, чтобы Господь дал им силы свершить подвиг». Я невольно подумал про него: «Милый ты батюшка, на тебе апостольская благодать. Я ее почти вижу (во время служения воздух вокруг его головы был намного светлее). А я грешник треокаянный. Мне бы ноги у тебя лобызать, а ты ко мне с низким поклоном…»
В его бревенчатом храме окна ромбом. И в это окно я увидел наши сопочки забайкальские. Даже не представлял, что когда-нибудь увижу наши сопочки из окна храма. Кажется, так они были далеко от Бога, а теперь их в окно храма видно… Это уже не просто сопочки, это «холми, радостью Божественной препоясанные!»
Храмик, конечно, махонький. Больше полсотни человек не уместится. Все новое, как в Мухоршибирском, но батюшка такой кроткий, и так на сердце радостно, когда глядишь в окно на «холми…»
* * *
Федор привез меня в монастырь. Сестры сразу пригласили откушать чаю. Было видно – Федор не хочет расставаться; почти пять суток мы с ним провели неразлучно. И мне не хотелось. Предложил: «Может, чаю попьешь?» Он так обрадовался. Сестрица, дежурившая на кухне, на мою просьбу ответила: «Я спрошу благословения у наместницы». Получив его, мы потрапезничали с молоком, сметаной, творогом, сыром. В общем, плотно и очень вкусно поели. Сестры держат коров и сами все изготавливают из молока. Вот только сыр не умели, и отец Петр попросил Галину Николаевну, свое духовное чадо из Ростова Великого, приехать научить сестер. Она прилетела, и несколько суток мы жили с ней через стенку. Мы, земляки ярославские – Ростов в восемнадцати километрах от Борисоглеба. Галина Николаевна стучала мне в дверь, когда начиналось молитвенное правило, на трапезу… Без нее я бы много чего проспал. Она очень похожа на Пульхерию Ивановну из «Старосветских помещиков» Гоголя. Тоже настолько добра, что улыбчивость была бы уже излишнею для нее. Все старалась мне угодить. Узнав, что я боюсь, что черемша Маши Петровой испортится и я не довезу ее до Москвы, и мы с Маришей ее не отведаем, посоветовала поставить банку на порожек у входной двери – оттуда таким морозом несло. И я довез черемшу, и за столом вспомнил добрым словом Галину Николаевну…
Но Федор мой и после чая не хотел расставаться – остался на крестный ход вокруг монастыря. Хотя, думаю, тут он еще вспомнил свое житье в Борисоглебском монастыре. И все-таки пришла пора прощаться. Я обнял Федора с нежностью – он свозил меня на Родину! Позднее отец Петр, до чего же он внимательный к людям, немножко виновато поблагодарит Федора: «Спаси тебя Бог за то, что свозил Сергея Антоновича». Но, все промыслительно: с батюшкой мы бы побывали в Мухоршибири один день, а с Федором объехали весь Мухоршибирь…
До отъезда я прожил по-монастырски. Сначала утреннее правило с сестрицами в храме, потом завтрак, работа, обед. После обеда крестный ход вокруг обители. Вечером служба в храме, ужин, вечернее правило, прогулка перед сном по монастырю. Все дни меня не покидало чувство великого праздника. Я побывал на Родине! Теперь живу под крылом у отца Петра! Так все чудесно вышло, что я даже не три времени года, а все четыре повидал. У нас в Забайкалье солнце настолько сильное, что если температура с минус двадцати пяти вдруг повысится до минус пятнадцати, то с крыш начинает капать и на дорогах парящие проталины появляются. Март да и только! При мне два таких «весенних» денька случились. Так что все четыре времени года Забайкальских я повидал. А как мне жалелось: если летом поехать, значит, осень, зиму, весну не увижу; если осенью, значит, зиму, весну, лето не увижу… А тут за один приезд все повидал.
Конечно, кухня в монастыре всегда замечательная – с молитвой готовят. Так я наслаждался едой, что не смог отказать себе и в последние дни сладко поесть. Потому не дерзнул причаститься перед отъездом, и отец Петр совсем немножко, но выказал мне свое недовольство. Но об этом в своем месте…
Чтобы лишний раз не смущать сестриц, я трапезничал всегда после них. Чаще один, или с монастырскими рабочими. Однажды сел за стол – передо мной на тарелке что-то похожее на развалившийся соленый помидор. Спрашиваю дежурную: «Что это?» Она: «Хурма». Тут подходит другая: «Это наша забайкальская хурма». Я вспомнил, на одной из трапез с батюшкой он поинтересовался: почему я не ем помидоры. Я объяснил, что ем овощи только наши, деревенские, а он: «Так это все у нас в теплицах выросло, а не в Турции…» Поэтому я восхищенно: «Неужели вы и хурму в теплице вырастили?» Сестрица улыбнулась и указала рукой на соседнюю с хурмой вазочку. В ней лежало варенье из ранетки: «Наша забайкальская хурма». Удивительно точно сестрица назвала варенье из ранетки. И цветом, и как развалилась, очень она на хурму похожа. Только намного меньше. Просто в первый раз я не расслышал «а» - «А это наша забайкальская хурма». Потом узнал, сестрица – иконописка. Глаз у нее хороший. И вообще она меня не раз порадовала. Дежуря на кухне всегда, когда рабочие подходят за вторым, она уже стоит наготове с тарелкой в руках в дверном проеме. И непременно она на прощанье с улыбкой поклонится.
Хурму я не стал, а вот «забайкальскую» отведал с удовольствием. Давным-давно не ел варенье ранеточное. Пришел кот, лег на стул. Такой ухоженный. Не у всякой доброй хозяйки такой бывает. Сестрица кивнула на него: «Весь напрягся – голос мужской услышал». Я возразил: «Да нет, ко мне все животные хорошо относятся, потому что я сугубо люблю их, пишу о них». Сестрица снова кивнула на уютно устроившуюся на другом стуле пятнистую кошку: «Мама приучила его мужчин бояться. Один как-то обидел ее». Я вспомнил, что живу в женском монастыре – здесь и кошки мужчин остерегаются. Этот наш разговор запал в душу, и я, вспоминая, как кот напрягся от моего мужского голоса, постарался поменьше разговаривать с сестрицами, и на службе не кашлять, чтобы монахини не напрягались.
А в Борисоглебе я наоборот, войдя в храм, стараюсь кашлять погромче, чтобы братия знала – я на службе. С братом Романом, с Гришаткой вообще этот мой кашель, как пароль, услышав который, они в свободную минуту непременно подходят с троекратным целованием. Но у нас монастырь мужской. Хотя, после приезда из Забайкалья, я и здесь стараюсь кашлять только по нужде. Вот такой урок преподнесла мне сестрица. Правда, однажды она все-таки чуть меня не расстроила. На вечернем правиле неожиданно присела на краешек лавки. Подумал: «Чего это она? Всего каких-то полчаса постоять…» Опечалился я: так всегда все хорошо исполняла, а тут…чего вдруг ослабла? Но вскоре даже отругал себя. Она на пару с другой сестрицей два дня в трапезной шинковала капусту, а это работа тяжеленная, по маме своей знаю. Печаль моя исчезла, и вновь пришло благодарное чувство. Когда моя любимая сестрица брала зеленовато-мраморный кочан, он бодро скрипел в ее руках. Так снег скрипит под ногами в морозный солнечный день. Этот бодрый скрип капустный невольно оживил в душе образ дедушки Данилы Васильевича Щербакова. До самой смерти своей он никогда не жаловался на болезни, а всем отвечал: «Я бодрый». В Барыкино его и звали Бодрым. По словам моих теток я очень похож на Данилу Васильевича. И правда, в уныние редко впадаю, чаще всем рассказываю какой я счастливый, как мне много всего Бог дал. Значит, я тоже бодрый…
Слушая бодрый скрип капустный, я увидал: мама шинкует капусту великолепным хрустально-голубым днем осени. Я сижу рядышком. Мне очень хочется туда, в эту голубую хрустальность, но я жду кочерыжки. Не утерпев, хрумкаю сладкий хрустящий капустный лист. В детстве кочерыжки казались вкуснее, а теперь - слаще лист... Мама, словно желая окунуть капустную голову в бочку, водит ее обеими руками взад-вперед. Понемногу «голова» тонет. Наконец, исчезает. Мама распрямляется, и я получаю очередную кочерыжку. Мама ласково глядит на меня и вспоминает свое детство: она очень любила смотреть игры выпущенных зимой на волю жеребят. Никого более счастливого мама не видела во всей своей жизни… Как же она умела чувствовать других - мне было на самом деле несказанно радостно, почти как тем жеребятам - за окном чудный осенний день, не унылый, а бодро-хрустальный, тоже бодрый, и мама счастлива. Она очень любила такие вот большие домашние работы – с детства к труду приучена. Мариша моя, которую в детстве к труду не приучали, однажды возразила: «Пришло время, и я научилась не хуже других». Я было примолк – научилась она лучше многих, но вскоре понял разницу: «Мама в самом труде была счастлива, а к тебе попробуй подойди во время работы… И после ты все спрашиваешь: ну как? Вкусно? Красиво? Тебя больше результат интересует, а такого удовольствия от самого труда, как мама, ты не испытываешь. Потому что не с детства приучена». Марише возразить было нечего.
И старшая сестра, прочитав мой рассказ о нашем детстве «Про гусей», неожиданно с горечью сказала: «Вас-то мама воспитывала, а со мной все смеялась. Помню, капусту она шинкует. Только успевает рукавом пот со лба отирать, а я сижу читаю ей какую-то веселую книжку. И она: читай, доча, читай. Мы с ней так и закатывались». С такой сестра обидой. Меня это обрадовало – кажется, начала понимать что к чему, а то всю жизнь свободу своей личности отстаивала. И я не стал говорить, что у нее слишком тяжелый характер и, наверное, мама просто отступилась от нее…
Бывают такие благодатные люди, которые каждым своим движением, каждым словечком, приносят неожиданные плоды. Не присела бы моя любимая сестрица на правиле, и я бы не написал про капусту. Не сказала бы, что кот напрягся от моего мужского голоса, и я бы по-прежнему отвлекал своим кашлем монахинь и монахов во время службы. Сейчас я кашляю, только когда кашляется. Ну, разве иногда немножко для брата Романа, отца Сергия, отца Иулиана, отца Бориса – чтоб они меня, грешника треокаянного, не забывали в своих молитвах. Братия монастырская молится за меня – очень я это ощущаю. Так что совсем кашлять в храме я, видимо, не перестану. А перед «последняя своя» буду кашлять еще сильнее – чтоб они потом меня не забыли, чтоб помолились о мне, грешнике треокаянном, сугубо…
* * *
На ежедневные крестные ходы часто приходила Танюша, девочка лет десяти. Румяная такая, милая. Похожа на Лизу из Мухоршибири, которая щенка храмового Джека опекает. У обеих глаза крепкие, и обе очень толковые. Однажды Танюша шепнула труднице Насте, с которой они шли в крестном ходе, взявшись за ручки: «Я – лошадка». Мол, частенько катаю в коляске младшую сестру. После крестного хода я спросил ее: «Ты – лошадка?». Она молча кивнула. - «А почему ты лошадка?» Танюша неожиданно пожала плечами. Я поразился ее скромности. Правда, потом она рассказала, что помогает матушке Татьяне: режет салфетки, даже пол моет. Сообщила, что пятнистую кошку зовут Гайкой, а кота, напрягшегося от моего мужского голоса, Пушком; что она любит монастырскую корову Февралю. Я поинтересовался: «Почему именно ее ты любишь?» Танюша: «Все коровы меня боятся, а Февраля меня обнюхивает…»
После первого нашего разговора, подойдя к вратам монастырским, Танюша остановилась и выразительно поглядела на меня. Думаю, наверное открыть дверь не может. Но она вдруг поклонилась мне в пояс и вышла за ворота. Специально, значит, ждала пока замечу ее, чтоб попрощаться с поклоном. Очень мне интересно стало, что из этой девочки вырастет? Если она без поклона старшим за ворота выйти не может! Вспомнились соседские дети. Эти вообще не здороваются. А я знаю, главное, воспитать в детях уважение к старшим. Бог ведь тоже старший. Кто старших не уважает, тот и Бога не уважает. Нашей Нине я пока безуспешно втолковываю: «Беги нас с матерью встречать, как самых дорогих гостей, старайся всемерно помогать нам, и твои дети вырастут хорошими людьми, и тебя в старости будут почитать, и к тебе будут бежать радостно…»
В последний день мой перед отъездом, Танюша распрощалась с поясным поклоном: «Ангела хранителя вам в дорогу», - и очень обрадовалась моим книгам, для нее припасенным.
* * *
Все дни солнце светило так, что казалось, будто в воздухе голубая пыль. Белые дымы из труб прямо в небо – мороз. И все равно восток у нас в Забайкалье куда-нибудь вкрадется. Под куполами собора в монастыре шиферные карнизы с четырех сторон. Напоминают крыши дворцов китайских богдыханов. И в орнаменте на гостинице для паломников, где я жил, что-то видится монгольское. А может быть это мне так хотелось видеть?.. Я ведь родом из Забайкалья, и предки мои вместе с бурятами около трехсот лет бок о бок прожили. А с кем живешь, на того будешь походить, хочешь того или нет… Думаю, потому у нас, забайкальцев, лица братсковатенькие – широкоскулые, и разрез глаз почти монгольский. Хотя, конечно, и перемешались за триста лет здорово.
Каждый день часа по два гулял по просторному двору. Порывистый ветер взметал с крыш облака снега. А я все глядел, и никак не мог наглядеться на наши сопочки забайкальские. И, наконец, постиг, почему меня так притягивает картина, висящая на стене у моего деревенского друга Сани. Я даже несколько раз просил его подарить ее мне, но он пожадничал, дескать, она старинная, дорогая. Действительно, написана где-то в середине девятнадцатого века. Сюжет ее таков. Долина реки, вокруг – горы, и одинокий всадник осторожно по узкой тропе пробирается. Написана она не сказать, чтоб здорово, но меня так и притягивает к ней. Сначала думалось: Кавказ для нас, русских – это узел, который мы никак не можем развязать, и, скорее всего, предки мои воевали на Кавказе... Может, и косточки там сложили?.. Вот и притягивает она меня. А тут, на Родине, открылось еще другое: может, предки мои и воевали на Кавказе, но, главное, это - типичная картина Забайкальская – долина реки, а с боков гольцы. Родину душа моя вспоминала!..
Несколько раз встречался во дворе с солдатами. Они раскидывали щебень на дорожках. Однажды, румяные с мороза, радостно вошли в трапезную обедать, а я уже заканчивал. Подошел к вешалке и ахнул: солдатские бушлаты потопили мою куртку в своих глубинах. Так их много, что они чуть не весь проход заняли. Никак не мог понять, где моя. Повесил-то машинально. Придется, наверное, снять с десяток бушлатов? А куда их? На пол класть не хочется. Одна сестрица даже посочувствовала: «Сергей Антонович, не повезло вам». И сразу на душе стало хорошо, бодро: «Почему же? Наоборот, повезло». И радостно, будто я сам вновь стал молодым военным, снял два бушлата, прижал их к груди и обнаружил под ними мою куртку. Даже жалко стало, что я так легко ее нашел. Когда прижимал бушлаты к груди, то такое нежное отцовское чувство проснулось во мне, словно я сыновей своих неродившихся обнимал. Может быть, впервые в жизни такое отцовское чувство к сынам во мне проснулось?..
* * *
Когда отец Петр приехал из Москвы, я, зная, что порадую этим батюшку, поделился главным: «В Мухоршибири я понял – приехал на Родину не в последний раз». На первой же трапезе я откровенно признался ему, что приехал в последний раз, и, наверное, для того, чтобы еще больше полюбить Борисоглеб, свое Старово-Смолино. Тогда отец Петр даже немного отчужденно глянул на меня. Теперь же ласково улыбнулся: «Родина тянет…»
Восемнадцатого ноября моя соседка Галина Николаевна уезжала на Ярославщину, и накануне батюшка пригласил нас вечером откушать. Не успели мы перешагнуть порог, подарил огромные роскошные книги «Духовная летопись Забайкалья». Тут же подписал. Мне не терпелось прочитать его слова, но я удержался. Разговаривал он больше с отъезжающей, но я их слушал с удовольствием. Они говорили о коровах, о сыре… Отец Петр вспомнил, как зимой они дымовыми шашками травили в теплицах гусениц… Так мне было интересно, что я забыл про еду. Прислуживающая сестрица неожиданно сказала с обидой: «Вы доедайте – у нас свиней нет». Так это было неуместно, что я растерялся. Отец Петр тоже растерянно промолвил: «Если человек не может». В общем, испортила она песню. Все было так замечательно.
В келье, чтобы как-то отвязаться от мыслей о грубой сестрице, да и не терпелось узнать, что батюшка написал мне, открыл подаренную книгу. Отец Петр написал просто и ясно: «Сергею Антоновичу Щербакову с почтением. 19 ноября 2009 года». Очень приятно мне стало и решил я великодушно: Бог с ней. Знай себя, и довольно с тебя. Раньше я подолгу крутил всякие неприятные для меня ситуации, все обдумывал их, а тут через полчаса даже воскликнул несколько раз с восхищением: «Ай да матушки наши! Владычней самих владык бывают. Ай да матушки…»
Еще раз растепленно перечитал надпись и озадачился: отец Петр поставил 19 ноября, а сегодня 17? Ошибиться он не мог – каждый день кого-то поминает в молитвах, память святых отмечает. Никак он не мог даже на один день ошибиться, а уж на два - тем более. Самого батюшку решил не спрашивать, твердо веря – вскоре это разъяснится. И 19 ноября разъяснилось. После литургии отец Петр объявил: «Сейчас будем служить литию памяти архимандрита Павла Груздева, близкого, во всяком случае мне, человека». Вот оно что, сегодня день поминовения отца Павла и батюшка хотел немножечко и меня приблизить к нему. В подтексте он написал: «Если ты внимателен, то еще одного крепкого молитвенника за себя приобретешь. Получишь богатство – но если будешь внимательным. Много от тебя не требую, но будь внимателен». А писателю больше всего и нужна внимательность!
В своем слове после литии отец Петр был краток: «Отец Павел всегда говорил: всех люби – всех бойся. Я раньше не понимал, как это можно… Сейчас немножечко, кажется, начинаю понимать…» Кажется, весь храм светло разулыбался его скромному «немножечко понимать», и батюшка, заметив это, тоже улыбнулся: «Надо любить, но не переходить границы. Границу перейдешь, и страстность появится». Я вспомнил отношение отца Петра ко мне. Самое ласковое проявление его любви - это «лишнее» Сережа в разговоре. И я даже удивился: а зачем еще что-то? Куда еще больше? А как он при встречах наших в Борисоглебском монастыре отводил меня в сторонку и кратенько рассказывал про храм в Мухоршибири. Просто отводил и рассказывал, а я был счастлив. Но зато и малейшая строгость отца Петра сразу чувствуется. Когда я подошел к нему после слова об отце Павле, он: «Зайдешь вечерком». Я обрадовался: помнит, что завтра уезжаю. Поблагодарил: «Спаси Бог, батюшка. Я много времени не отниму. Я кратко». И вдруг он чуть даже холодновато: «Конечно, кратко». Стало ясно: не простил мне батюшка слабости – из-за сладкой еды я позволил себе не подготовиться к причастию. А причаститься перед отъездом, конечно, было необходимо. Он не стал меня совестить, а просто чуть холодновато заметил: «Конечно, кратко».
Да, всех люби – всех бойся. Отец Петр по мне и по моим писаниям прозрел, что я-то как раз всегда близок к впадению в страстность. Вот он и предостерег. Я ведь приехал его слово ко мне услышать. Конечно, батюшка говорил для всех, но, думаю, больше всего для меня. Сестры-то каждый день с ним, а я приехал и уехал. Когда еще увидимся – один Бог ведает. И он дал мне подержаться за его большой палец.
На трапезе прощальной, помня Маришину просьбу, спросил отца Петра о ее раздоре в институте. Он спокойно признался: «Как я могу советовать, не зная человека. Я Марину видел всего один раз». Но батюшка и тут поскромничал, он все же посоветовал – только узнал я это уже в Москве…
В конце нашего застолья я показал матушке, заставлявшей меня все доесть, чистую тарелку. Она смутилась, прямо зарделась от стыда. Конечно, не она грубая, а это было попущено Богом, чтобы показать мне духополезность поездки на Родину. Раньше бы долго крутил в голове неприятную для себя ситуацию, а тут на другой день показал чистую тарелку. Матушка виновато проговорила: «Вы знаете, мы всегда так радуемся, когда хорошо едят, и переживаем, когда плохо – готовили, готовили и зря». Так что все у нас с ней закончилось – слава Богу. А обиделся бы я – тарелку чистую не показал бы, тогда и она бы не смутилась от стыда. И было бы нам обоим плохо. Хотя долго обижаться я, слава Богу, никогда не мог. Потому в детстве иногда заставлял себя выглядеть обиженным…
Встали мы из-за стола, помолились, отец Петр благословил меня в дорогу. Уже у дверей спохватился: «Погоди, Сережа…» Через минуту принес большой красочный календарь «От Пасхи до Пасхи»: «Прости – полгода уже прошло…» Я, радуясь его подарку, возразил: «Да что вы, батюшка, такой календарь всегда радостно получить». Хотел добавить: тем более от вас, но промолчал, вспомнив отца Павла.
Вернувшись в гостиницу, я встал на открытой веранде второго этажа. Хотелось насмотреться на обитель, в которой прожил несколько чудесных дней моей жизни, на черно-бархатное небо, на золотые крупинки звезд… Морозец бодрит. Гляжу, внизу батюшка. Три раза он обошел вокруг храма с поясными поклонами. Невольно вспомнилось: на трапезе я попечалился, мол, плохо наше дело - китайцы уже оккупировали весь Дальний Восток, отец Петр чуть устало промолвил: «Что нам китайцы. Будем жить по Божьи, и никто нам не страшен…»
* * *
В Москве я сразу огорчил Маришу, мол, о поездке рассказывать ничего не буду – боюсь расплескать начерпанное, и писать потом будет трудно. Когда «Маму» закончу, тогда прочитаешь. Марише, ждавшей меня с нетерпением, так хотелось услышать подробный отчет, но она, как всегда, смирилась. Один только вопрос задала: «Про меня батюшку спрашивал?» Я совсем разочаровал ее: «Только это и спросил, и ответа не получил. Зато на мои вопросы, хоть я и не задавал их, он ответил». И напомнил Марише известное: кто духовным лицам докучает, тот всегда отходит от них несолоно хлебавши. Мариша даже немножко обиделась. Ждала, ждала мужа, а он даже поговорить не хочет. Думаю, чем бы ее все-таки порадовать? Взял с божницы ближнюю икону Богородицы и весело: «Становись за мной, пойдем по квартире крестным ходом. На Родине каждый день ходили вокруг монастыря, и я привык». Мариша готовно встала сзади. Прошли три круга с нашей крестоходной молитвой «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, Богородицею помилуй нас». Подумал: как бы мама сейчас порадовалась, что мы вот так рядышком в крестном ходе в своей квартире; более рядышком не бывает. Ставя икону на место, взглянул на нее и обрадовался – Казанская. Именно с Казанской мы ходили в монастыре. Случайного ничего нет.
Уже перед сном в тысячный раз попытался объяснить Марише о ее распрях в институте: «Эти люди несчастные. На них не обижаться надо, а жалеть их. Кто замечает вокруг только плохое, тот погружается в бездну зла. Тот утонет в ней, в бездне этой. А кто замечает только хорошее, тот и в самую страшную бурю пронесется по житейскому морю не замочив паруса. Паруса любви! Самые они надежные для плавания! В общем, с хорошими надо радоваться, а за плохих печалиться, жалеть их. Оснований для злобы и ненависти у православного человека нет, и быть не может. Спаситель наш на кресте молился за убивающих его». Но, нет пророков в своем отечестве и в доме своем…
Долго еще вечерами мы ходили крестным ходом по квартире. На правиле я теперь поминал еще Федора и Юлию со чадами, Лизу мухоршибирскую, опекающую храмового щенка Джека, Танюшу - лошадку.
Однажды утром я, наконец, разобрал свой чемодан и наткнулся на календарь «От Пасхи до Пасхи», подаренный отцом Петром. Открыл его на сегодняшнем дне и прочитал вслух изречение преподобного Исайи отшельника: «Невозможно угодить Богу, имея в себе ненависть и вражду». То есть неважно, к каким это людям, хорошим или плохим… А у Мариши вражды к институтским с лихвой…
Я восхищенно воскликнул: «В самый последний момент отец Петр подарил этот календарь». Мариша задумалась ровно на полсекунды: «Да, он ответил на твой вопрос обо мне». С того дня она начала молиться о своих противниках и раздор утих.
До следующей Пасхи, пока не закончился календарь отца Петра, мы с Маришей каждое утро садились рядышком на кровать и читали изречения святых отцев о том, как угодить Богу, и чувствовали золотой отсвет их жизни на своих ресницах…
2009-2012 г.г.
Москва – Старово-Смолино