Владимир БРЕДНЕВ. Форменная пуговица

 

 Истории о каслинском сыщике Сиднее Ухватове

 

– Батюшки ты мои! Ой-ё-ё! Горе-то како. Коваля-то нашего порешили! Батюшки ты мои!

Анисья, дородная немолодая баба, неслась по Каслинскому поселку из одного конца в другой  к заводской конторе, успевая между  тяжелыми выдохами вскрикивать, разнося недобрую весть по всей округе.

 

Федор Андреевич Иванов, главный смотритель завода, обошел вокруг распластанного  на полу тела, поднял валявшийся табурет и сел на него.

– Что скажете, Аркадий Саввич? – обратился он к околоточному надзирателю, наклонившемуся над трупом Фадея Ахлюстина.

– Без сомнений, пьяны были, драку учинили. Так один другого и зарезал. Нож-то кованный, не для кухни. И вон, самокуренного вина четверть не кончена. Злодея,– околоточный надзиратель Дранкин выпрямился, приподнял форменную фуражку и  мизинцем с длинным ногтем поскреб голову, – среди знакомцев искать надо. Чем проживался убиенный?

–Золотых рук человек был, – ответил Иванов, – отливкой занимался. Горе у него двумя годами случилось. Сына в солдаты забрали, да на турецкой границе в стычке зарубили. Свидетель был – клинок у сына-то подломился, когда он один на башибузуков кинулся. Фадеюшка клялся, что такую сталь выведет, которая ни во что ломаться не будет. Да вот не судьба, пить стал часто. А в товарищах у него Гордейка Романов ходил, без роду, без племени, но малый рукастый. Держали их последнее время в заводе за  тонкое умение, оттого и выходки терпели.

– Выходки были? – Дранкин оторвался от письма какой-то бумаги.

– Были, – кивнул смотритель, – дрался Фадей.

– Вот оно и дело, – обрадовано ухмыльнулся околоточный, – нацарапал что-то на отдельном листе, поманил рукой безучастно стоявшего у порога городового и протянул ему бумагу.

Другого городового, Афанасия Назарова, трогать не стал, потому что тот сосредоточенно склонился над листом бумаги и  старательно зарисовывал  тело Фадея Ахлюстина с кованным ножом в груди.

– Ступай к голове, – распоряжался околоточный надзиратель, – и Гордейку Романова тепленьким волоки в холодную. Там под замок закрой смертоубийцу, да гляди, чтобы не убежал. Лучше его сразу к себе пристегни или привяжи. – Дранкин обернулся к Иванову, – Федор Андреевич, пойдемте уж домой. Тут-то теперь бабы да мужики справятся, опосля Афанасия. А ты, Афанасий, – околоточный надзиратель погрозил указательным пальцем, – догляди все тщательнейшим образом, чтобы никакая деталь от твоего взора не укрылась и опиши все, как есть. Далее, батюшку звать вели. Чай, православного человека зарезали. И пуговицу форменную, Афанасий на мундир пришей. Что ж ты расхристнем ходишь? – он вновь обернулся к смотрителю и с неким сожалением проговорил, – Я ведь так лосятинки-то копченой и не отпробовал. Только-только водочки выпил, как эту бабу заполошную принесло.

– Как же дело-то?

– Так дело уж разрешилось, дорогой мой Федор Андреевич. Сего числа пятого июня года  тыща девятьсот третьего от Рождества Христова, мною арест выписан на Гордейку Романова, смертоубийцу вольного мастера Фадея  Ахлюстина. Справилось уже дело. Сейчас его тепленького с попойки городовой  с головой  возьмут, в холодную приволокут, а там я и распознаю, что да почему.

 Аркадий Саввич поднялся из-за стола, шагнул к комоду, поднял с него кружку и поднеся к носу, втянул воздух. Из кружки несло чем-то скверным. Дранкин скривился, отошел от комода, одернул мундир, перед засиженным  зеркалом поправил фуражку, и распахнул дверь.

Иванов поднялся. Большая черная муха села на нос покойного и поползла к выпученному глазу.  Федор Андреевич нагнулся, чтобы согнать насекомое и  тут заметил, что в скрюченной  судорогой руке Фадея зажат обрывок бумаги. Осторожно разжав мертвые пальцы, смотритель забрал небольшой клочок.

 

Гордейка Романов пятый день томился в холодной, но в убийстве не признавался. Соглашался со всеми доводами околоточного, что  гулял с Фадеем три дня и пил беспробудно, и драки в пяти избах затевал. Дрался с самим Фадеем на торговой площади из-за Анисьи-солдатки, но потом  шел на мировую и Фадея пальцем  в доме не трогал.

 

Анисья  тоже не верила, что Гордейка  мог убить Фадея. Этой мыслью она поделилась с бабами, а те  присоветовали Анисье заговор на вора учинить.  Выбрали пятницу. С утра на небе появились облачка, а к вечеру  всё небо заволокло сизой  мглой. Анисье было не по себе, но отступать она не собиралась. Пришла на двор к Фадею, отворила избу. Тут и товарки подошли.

Затворились бабы в горнице и стали  ждать, когда время к полуночи подойдет. Вдалеке несколько раз пророкотало, но потом затихло. Соседки переговаривались почти шепотом, сидя в полутьме избы, из которой еще не выветрился дух одинокого существования Фадея Ахлюстина.

Анисья чиркнула спичкой  и засветила свечу. Та мигнула  крохотным огоньком, бабы моргнули, и в это время голубым светом полыхнуло небо. Тут же раскатился гром, будто  ухнуло  с пуд динамита в Карабашском карьере.

Лица женщин поразил неописуемый страх. Анисья отмахнула крестное знамение и тут же принялась за черное дело.

– Восстаньте, подымитесь, проснитесь! Эй вы, духи глумливые, невидимые, нешумливые. Найдите и разыщите моих обидчиков…

За стенами домов бушевала буря. Дождь косыми струями хлестал округу, молнии разрывали пространство от одного края до другого, и городок, затерявшийся в уральских предгорьях, дрожал от бешеных раскатов и ураганного ветра, рвавшего хлипкие крыши, ломавшего сучья деревьев и валившего заборы.

– Каждому подарок – семь гробов, срок приговорения –  сем годов, – частила Анисья.

Бабы одеревенели.

И когда она прокричала:

– Рви, коли, руби, секи…

Полыхнула такая молния, озарившая все пространство утлого дома синим мертвенным светом, что товарки со страха вскрикнули. Свет не исчез и не рассеялся, а остался стоять в доме голубоватым маревом, в волнах которого появилась могучая бородатая фигура, бешено зыркнувшая на баб вылупленными глазами, открывшая  пустой черный рот и крикнувшая:

– Не он!

Аксинья от изумленья грохнулась на пол. А товарки с визгом горохом посыпались из избы, вываливаясь на крыльцо  и попадая в буйство стихии.

 

На утро позеленевшая от пережитого ужаса Анисья раскланивалась на крыльце с  Федором Андреевичем Ивановым.

– Федор Андреевич, голубчик вы наш, я-то все у Фадея вызнала. Велите опустить Гордейку-то из холодной. Не он это.

– Откуда, баба, знаешь?

– Дык, ведь Фадей-то нынче ночью сам сказал: « Не он».

Иванов уставился в недоумении на Анисью.

– Умом пошалела?

– От чего? Не я одна слыхала. Бабы вон, тоже слышали. Ночью-то гроза была, а Фадей-то назад пришел. На един миг дома показался, да нам сказал: « Не он».

Иванов сначала отмахнулся, потом задумался. Вспомнил про вынутый из руки Фадея  обрывок бумаги, на котором ничего толкового не прочитал.

– А кто, по-твоему? – спросил Иванов ждавшую решения Анисью.

Та оторопела.

– Не знаю, – пожала плечами, опустила голову, закусив казанок указательного пальца, – А вот, – неожиданно вскинула она голову, – с Кыштымского заводу надо Сиднейку Ухватова позвать. Он смышлен. Отец-то у его кто? Отец-то у его англицкий прынц. Сиднейка-то книжки читат без разбора, цифры складыват и как немчин разговаривать умет. Как батюшка Лев Николаич-то приедут с Коканду, так вона как с Сиднейко-то лопочут, да лопочут.

– Это ты про Урхарда?

– Про него, батюшка, про него. Так звать Сиднейку-то?

– А зови. Скажи, мол, Федор Андреевич просют за особое жалование.

 

Дранкин маялся похмельем, поэтому смотрел на явившегося перед ним молодого человека в синей ситцевой рубахе, таких же штанах, заправленных в припорошенные дорожной пылью яловые сапоги, с некоторым негодованием, граничившим с неудовольствием.

Но молодой человек оказался словоохотлив и услужлив. Из поношенного саквояжа он достал бутылку с коричневой сургучовой  печатью и что-то еще, завернутое в холщовую тряпицу.

Дранкин поднялся. В одном исподнем подошел к столу, развернул тряпицу, сглотнул слюну. Отбив сургучовую печать, он налил себе полстакана водки, выпил её залпом и закусил малосольным кусочком башкирского балыка.

–По какому делу?

–Федор Андреевич просили-с о Фадее Ахлюстине дознание учинить.

– О, как! – вспылил околоточный.

Налил еще полстакана водки, выпил залпом и опять закусил балыком. Повертел стакан в руках, поморщил лицо так и этак. Почесал лоб длинным ногтем.

– Дознание, говоришь? А чини дознание. Только спросу с меня с гулькин нос. Я это и сам господину Иванову скажу. А ты чини.

Глаза околоточного пьяно и нехорошо поблескивали. Он ухмыльнулся  и потянулся за бутылкой в третий раз.

Сидней опередил его, налил в стакан больше половины и тут же другой рукой положил на стол бумагу.

– Вы, господин Дранкин, только извольте разрешеньице подписать-с, – Ухватов вложил в руку околоточного перо.

Оставив на бумаге широкую роспись, которой  Аркадий Саввич в тайне гордился, околоточный выпил третий стакан водки и тут же уронил голову на стол. А Сидней свернул в несколько раз подписанную бумагу, сунул её в свой саквояж и испарился из дома околоточного  надзирателя.

 

Городовые  в участке вели себя тише воды, ниже травы, откликаясь на просьбы незнакомого господина по первому его требованию. Господин этот, не смотря на летний зной, был в черном форменном сюртуке с золотистыми пуговицами, начищенных до зеркального блеска кожаных штиблетах с серебряными боковыми пряжками, в цилиндре, при трости с костяным набалдашником и  в тонких, немецкого пошива, перчатках. Должно быть, явился не иначе из губернского города и обладал неограниченной властью, так как на предъявленной грамоте красовалась большая гербовая печать с орлом полного достоинства и широченной витиеватой росписью поверх оной. Первым перед незнаемым начальством представился городовой Афанасий Назаров. Сидней выслушал рапорт, кивнул головой, но для порядка указал:

– Вы бы, господин городовой, пуговицу форменную к мундиру пришили. Не трудное это дело.

– Закатилась куда-то. А у здешней белошвейки и у портного серебряных пуговиц нет.

– Как же она закатилась, ежели по мундиру видно, что с мясом рвали.

– Может драку разнимали, ваше высоко благородие.

 

В первую очередь Сидней попросил привести  обвиняемого Гордейку Романова. Гордейка был тот час доставлен.

Ухватов долго смотрел на арестанта, успевшего изрядно обрасти бородой и, видимо, подцепившего камерных вшей.

Когда с Гордейкиных рук сняли путы, он стал неистово чесаться, приговаривая:

– Звиняйте, ваша благородь! Звиняйте!

Через какое-то время молчаливого созерцания Романов почувствовал себя неуютно, присел на выставленный табурет, а еще через четверть часа стал прятать взгляд и отворачиваться в сторону.

Ухватов молчал.

– Вот вам, святой крест, – Гордей  страстно перекрестился, подался вперед и, понизив голос до шепота, быстро заговорил: – Ваша благородь, как же сознаваться-то, ежели не  делал я над Фадеем смертоубивства. Но и всего рассказать, все равно, то в петлю залезть. Согрешил я с Домной-то. А тута невеста. Как прознают што да как, так и прощай женитьба-то. Так сирым и убогим, сиротой Казанской и останешься, а за Анисьей и дом, и двор. Что баба была мужняя, так ничего. Я с Фадеем-то и в дом не ходил. В трактире на Запрудной улице расстались. Тама, где вода-то у нас, там трактир знатный. А говорят, Фадей в доме с товарищами гулял, – Гордей высказался.

Замолк. Пристально посмотрел на господина в черном, ожидая хоть какого-нибудь ответа. Но ответа не последовало. Сидней поднял колокольчик. И когда явился один из городовых, только рукой слегка махнул, чтобы Гордея вновь опутали и опустили в холодную. Когда мужику вязали руки, Ухватов заметил на посеревшем мрачном лице две  алмазные капельки. Рослый детина, одним своим кулачищем  способный захлестнуть годовалого быка, плакал, как несправедливо обиженный ребенок.

 

Вечером  в кабак на Запрудной забрел хорошо выпивший мужичок. Он порылся в карманах и  лихо припечатал рублевик к  мокрому прилавку.

– Ухи куриной мне, стакан вина да икорки грибной с поджаркой. Гляди, бестия, ежели икорка не из белого гриба, выпорю.

Здоровенный мужичина, стоявший за стойкой, смахнул рубль в ящик, налил в стакан водки и пророкотал:

– За икорку доплаты рубль с четвериком.

– Подавай!– и гость потопал к столу, за которым сидело несколько мужиков и играло в карты.

– Мне сдавай!

– По полтинничку!

Мужичок про себя порадовался. У каждого, даже захудалого жителя, по карманам на водку и игру обязательно заваливался рубль с полтиной, а то и трояк, что было, по сути, несметным богатством, которым никто не гордился, а с легкостью расставался, кто за стойкой, а кто за картами.

Вот и Фадея Ахлюстина убили не ради денег, или какого другого богатства: в сундуке обнаружены были гробовые, красные катеньки, завернутые в чистое полотенце.

– Как же мужики быть, Гордейки Романова сыскать не могу? – принимая карты, заговорил гость.

– За смёртное Гордейка в холодной парится, – отвечали ему.

– Как же так-то?

– А вот так. Гордейка-то тут околачивался, бабу шалавную завлекал, а Фадей с Каланчой домой-то пошли. Взяли  штоф водки да и пошли.

– Ото оно. А Гордейка-то с бабой? – искренне удивлялся незнакомец, – Он же жениться собирался. Так я ему деньгу привез, за заказ привез. Он с Фадеем-то мне подряжались, так отковали на славу.

Мужики все, как один обернулись в сторону незнакомца, и только один, плюнув на пальцы, стал перебирать  свои карты:

– Чего всполошились? Правду  человек говорит, не только литьем Фадей славился, ковкой тоже пробавлялся. У него за речкой, в отлоге  кузня. Там они с Гордейкой частенько с железом баловались. Блажил последнее время Фадей-то.  Опосля  Парижской выставки да хозяйского поощрения столько блажи не было, как опосля сыновой смерти-то. Говорил, выкую такой булат, который не сломать, не спилить, не перерубить нельзя будет. Тебе-то, мил человек, что ковал?

–Мне-то навесы на новые ворота.  С ажуром. Я-то теперь Гордейку ищу, он меня с Фадеем свел.

Мужики опять повторили, что Гордейки нет, что держат его в холодной зазря, так как Фадей в тот злополучный вечер ушел  домой с Каланчой. Но Каланча вот уж неделю, или больше тоже в пивной не показывался.

– А ты кто таков будешь-то? – спросил все тот же степенный муж, – Я спрашиваю-то, как Гордейке сказать, кто его спрашивал, когда того из холодной выпустят.

– А скажите, Златоустовский десятник приезжал, – ответил незнакомец.

И принялся за поданную грибную икру, за поджарку да за уху из петуха, перед этим опорожнив стакан водки и заказав для честных людей еще штоф водки.

 

Утром Гордея привели на допрос.

– Христом Богом прошу, – Романов с порога упал на колени и пополз к Сиднею Ухватову, – не мытарьте душу-то. Раз считаете, что порешил я друга своего закадычного, батюшку названного и кормильца, уж вяжите скорее, да и гоните в Сибирь или на Сахалин.

– Что ты можешь сказать о Каланче?– очень мягко спросил Ухватов.

– Дык это…– Гордейка замешкался и уставился на господина, перед которым благоговели  здешние городовые, – Каланчой-то Матвея Барабина зовут. Длинный он, два аршина, не меньше.

– Про два аршина ты, голубчик, загнул, – усмехнулся Сидней, – а живет  твой Матвей Барабин где?

– На поселке, – поторопился Гордейка с ответом, – там у него изба.

– А скажи, Матвей Барабин ковкой дома занимается?

– Не. Он корзинщик. Он отродясь железа в руках не держал. В железе он балбес, ваша высокоблагородь. А вот что плести, так он знатно делает. Рука у него в этом набита, крепка  у него в этом рука, – Гордей последние слова не договорил, долопотал.

– Как мне Каланчу разыскать? Только быстро!

– Матвей Фадея порешил. Матвей в тот вечер-то на нас кидался. Товар его мы обхаяли.

– Где искать? – прикрикнул Ухватов на расслабившегося Гордейку.

– В Запрудном поселке лавка есть, вдовы Горностаевой. Матвей там часто обитается. Меня-то выпустят теперь? – Гордей вскочил на ноги и засуетился в комнате, уронил табурет.

На грохот тут же влетел городовой и ухватил Романова за руки.

– Посидишь, ничего с тобой не сделается, – ответил Гордейке Ухватов, подхватил трость и ринулся из кабинета.

Городовой выпустил Гордейку, вытянулся по стойке «смирно» и отдал честь.

 

Вдова Горностаева засветила  двенадцати линейную керосиновую лампу, так, что в уютной её комнате стало совсем светло. Матвей только что вернулся из бани и сейчас сидел за столом у самовара в белом чистом нижнем белье, дул на чай в блюдце да посасывал кусок рафинада.

– Забегал ко мне сегодня, Матвей Егорович, знакомец твой, Златоустовский десятник, спрашивал, как тебя разыскать?

Матвей перестал сосать сахар, уставился на вдову.

– Что ж ты, голубок, на меня так глядишь? Корзин ему надо двести штук, под уголь да под грибы. Это ж какой заказ-то, Матвеюшка? Двести штук. По полтинничку, ежели на ведерко, а на два по рублику, а под уголь, так и на все пять ведер. По два с полтиной рубля. Я ему сказала, что прихворал ты, а завтра, говорю, приходи.

Всю ночь Матвей не спал, прислушивался, не ходит ли кто под окнами, не сторожит ли дома. Но все было тихо. В открытое окно, затянутое полотном, было слышно, как стрекочут кузнечики да какая-то ночная птица покрикивает, словно стонет. Когда стрелки ходиков подползли к  четырем, и за окном рассеялась недолгая ночная мгла, Матвей тихонько  собрался и вылез в окно.

В последние дни  мучили мужика какие-то страшные видения, от которых он никак не мог отделаться. В полудрёме блазнился нож кованный, Фадей Ахлюстин с разинутым ртом, кровища по всем углам и чей-то голос, наказывающий не страшиться наказания Господнего, а идти и  покаяться в смертельном грехе перед всем миром.

Оглядываясь по сторонам, Матвей прокрался до сараев, хотел влезть на сеновал, да там переждать остаток ночи, но не успел. В одном из хлевов что-то шарахнулось, и показалось, что чья-то длинная тень метнулась от стены к  углу. Матвей подхватил  манатки, и как был в исподнем, перемахнул через тын и помчался во всю прыть по улице, к старому оврагу, чтобы миновать несколько улиц и очутится у кромки  густого леса.

– Стоять! Именем государя императора! Стрелять буду!

Словно бичом подхлестнул окрик Барабина, бросившего в дорожную пыл одежду и припустившего с новой силой.

– Ну что же вы, господа, – укоризненно проговорил Ухватов, глядя на взъерошенных городовых.

– Может из револьвера его, ваша светлость? – спросил один и достал из кобуры оружие.

–Не надо из револьвера. У дальнего леса у людей поспрашиваете, да и приведете его ко мне. Бежать дальше дальней заимки некуда. Под какой рукой у него одежда была?

– Под левой, ваша светлость. Правой придерживал и правой же на землю бросил. Вот, глядите, – городовой  изобразил, как бежал Матвей и как бросил одежду.

– А есть ли у вас в городке левши? – спросил Сидней.

– Не можем знать, ваша светлость.

При этом Афанасий Назаров размахивал револьвером, зажатым в левой руке.

– А надо бы, – Сидней сощурил глаза, припоминая отпечаток кровавого пальца на рукояти ножа и приложенный к делу об убийстве рисунок.

 

Утром Ухватов вновь изучал рисунок, на котором  городовой Афанасий Назаров со всей  тщательностью  изобразил убитого  Фадея Ахлюстина.

– Афанасий, ты точно все  нарисовал? Ничего не выдумал, ни прибавил?

– Никак нет. Я в Санкт-Петербурге службу начинал, ваша светлость, толк понимаю. У нас там уж фотограф был и художник специальный, и криминальный дохтур с нами все время ездил. Он  сразу говорил, кто когда преставился, а потом отпечатки рук выявлял. Еще про ламброзу какую-то говорил. Мол, по ламброзе сразу можно всё о человеке узнать: то бишь, преступник он, али честный мирянин.

– Возьми, Афанасий, карандаш  и ударяй меня в область сердца, будто ножом.

– Ой, да как можно, ваша светлость?

– Ударяй, тебе говорю.

После каждого удара, Сидней что-то записывал в блокнотик. И так они упражнялись более часа. С каждой записью лицо Сиднея становилось все задумчивее.

 

Вечером в околоток доставили связанного Матвея Барабина. Оказавшись в  путах, Каланча начал каяться в смертном грехе. Городовым пришлось звать околоточного надзирателя Дранкина. Аркадий Саввич явился в  контору при всем параде, приказал  вызвать из дома писаря и, дождавшись последнего, стал  расспрашивать Барабина о содеянном.

Вразумительного Матвей сказать ничего не мог, но упомянул, что помнится ему Фадей Ахлюстин с раскрытым ртом и кованый нож, и кровища по всем углам. Но еще вспомнил Каланча камод, в который лазил Фадей и лист гербовой бумаги с письмом к самому императору и его доменным инженерам.

– Зачем ты убил Фадея? – выслушав длинную историю последнего кутежа, спросил Дранкин.

– Не убивал я Фадея, выше благородие. Не убивал. С нами был кто-то.

– Кто?

Матвей надолго задумался.

– Черт, видно. Он меня водкой угощал.

– Где?

– Не помню.

– Значит, черт. А может Гордейка Романов?

– Может быть, ваше благородие.

 

На следующее утро Аркадий Саввич сидел в кабинете ни свет ни заря. Он с видом победителя встретил стремительно ворвавшегося в помещение Сиднея Ухватова.

– Поклон Федору Андреевичу передавайте, молодой человек. Без вашей помощи лихоимцев-душегубов выловили. Гордейка Романов да Матвейка Барабин, по прозвищу Каланча, смертоубийство в нашем городе содеяли, за что на каторгу, голубчики пойдут, как только до суда их доведем.

– Не они это, дражайший Аркадий Саввич. Не они, – твердо произнес Ухватов.

– Потрудитесь объяснить, сударь, что это значит – не они.

– С удовольствием-с. Матвей Барабин и Гордей Романов ростом  трех локтей, двух пядей, да по два вершка. Длиннее нас с вами.

А ударил ножом Фадея Ахлюстина человек ростом не более трех локтей семи вершков, и еще к тому же левша. Далее. У Фадея забрали  какой-то документ, скорее всего рецептуру  сплава. Все говорят, что литейщиком он был знатным, грамоте ученым. Поэтому на кусочке гербовой бумаги, зажатой в его руке, и прибранной смотрителем заводов, а не вами, Аркадий Саввич,  записано:  « Три унции серебра, десять унций кобальта и  пластину греть под сем ударов». Могу предположить, что охотились именно за рецептурой, и ни за чем больше. Денег не забрали, а других ценностей в доме не было. Нужно искать гулящую девку Домну. Уверен я, она что-то знает.

Дранкин сдвинул со лба форменную фуражку и поскреб голову ногтем.

– Не могу с вами согласиться, молодой человек. Матвей Барабин чистосердечно сам признал, что в руках нож держал и Ахлюстина с раскрытым ртом в кровище видел.

Сиднею ничего не оставалось, как удалиться из околотка.

Направился он в кабак на Запрудной. Но детина, стоящий за стойкой, ничего толком вспомнить не мог. Дыкал да мыкал.

– Кто его знает, господин хороший, кто с кем тут пьёт. Фадей бывал частым гостем, Гордейка, когда копейку имел, запивал в черную, Каланча, тихий малый, но силён. В третьем годе медведя засапожным ножом положил. А Домна, она безобидная и несчастная. Ей любви и ласки хочется, а её напрут за удовольствие да и выгонят. Теперь уж и совсем пропащая. Да и не ходит она уж давненько к нам, видать остепенилась.

Пришлось искать квартиру Домны. Хозяйка провела Сиднея в комнату небогато обставленную, но чистую.

– Съехала Домна. Две недели будет, как съехала. Прибежала радостная, сказала, замуж её позвали. И съехала.

– Кто замуж позвал?

– Дык, не знамо. Заезжий какой-нибудь, который не знал, что на Домне весь завод перебывал, – не стесняясь заявила хозяйка, – вот и вы неизвестный человек, а Домну ищите. И одеты прилично, значит, путались, да по хмельному делу что потеряли, а на девку подумали.

И тут Сиднея осенило. Заезжий.

Через четверть часа, оседлав велосипед, невиданную в краях диковину, Сидней Ухватов мчался к околице Каслинского поселка, к яму. Станционный смотритель был на месте, сидел за конторкой и переписывал какие-то бумаги, по двору и в избе толкались бородатые мужики – ямщики.

– Выезжал ли кто из завода в ближайшие дни?

– С какой целью интересоваться  изволите? – станционный смотритель посмотрел на Сиднея поверх очков.

На доске прошелестела мятая пятерка.

– Невеста сбежала, – выпалил Сидней.

– Стало быть, мужчина и женщина должны были выезжать, – смотритель помуслявил палец и перевернул несколько страниц  журнала, – Так вот, девица Звенягина с кавалером выезжали  месяца июня седьмого дня.

– Всех называй, кто выезжал.

– Так никто боле, окромя  городового Афанасьева по неотложному. Вот они третьего числа в ночь на перегон ездили, вот пятого в ночь, вот седьмого в ночь. Тутатка долго задержались, аж до девятого утра. А из мещан только девица Звенягина с кавалером-с.

– Кавалера как зовут?

– Иванов Иван Иванович. По пачпорту.

– Возил кто?

– Еремей Заварзин. Вон он, лошадь чистит.

Сидней бросился к огромному мужику с черной, до пояса бородищей. Пожаловавшись о несчастной судьбе оставленного жениха, Сидней выведал у Еремея, что свез тот незнакомца и девку Домну в город Челябинск, на железнодорожную станцию, за рубль сам же и чемодан чужака таскал и Домнины узлы переносил.

– Почему чужака? Иван Иванович Иванов, наверное, здешний? – спросил Сидней.

– Ага, – усмехнулся бородач, – такой же Иван Иванович, как я Николай Александрович, дай ему Бог многие лета. Какие слова и говорил он Домне, так с таким басурманским выговором, что уж я подумал, не из дома ли призрения тот тип сбежал. И еще, барин, ссуди полтинничек. Я тебе особый знак скажу.

Сидней распрощался с двумя серебряными полтинниками.

– Май лавой он Домну-то звал. Как тряхнет на ухабе коляску-то, Домна вскрикнет, словно благородна барышня, а тот « Не ушиблась, май лав» – вот так точь-в-точь и говорил.

 

Сборы были недолги. Получив от смотрителя завода несколько кредитных билетов самого крупного достоинства, Сидней Ухватов примчался в Челябинск. Когда на стол начальника железнодорожной станции лег аттестационный лист с гербовой печатью и широченной росписью околоточного надзирателя Дранкина, тот немного смутился, но тут же оправившись, сказал, что всячески будет содействовать государственному человеку. Через час кассиром был найден билет, выписанный на Генри Морана, гражданина Британского королевства, и девицу Звенягину, следующих по коммерческим делам в город Златоуст.

Сидней первым же попутным транспортом отправился в Златоуст. Дорога была нелегкой. Лошади по жаре тащились еле-еле, каждый раз по нескольку раз отдыхая на каменистых подъемах. Тракт оставлял желать лучшего. Возница, на просьбы Сиднея ехать быстрее, отзывался только кивком головы и вроде кемарил на козлах  какое-то время, пока лошади не останавливались совсем.

Во впадине между Чебаркулём и Златоустом лошади ни с того ни с сего захрапели, запрядали ушами, повернули головы и понесли. Возница очнулся, схватился за вожжи, привстал со своего сиденья и только что и делал, так орал на весь лес:

– Поберегись, ваша благородь! Поберегись!

Сидней тоже усидеть в возке не мог. И хотя был человеком не робким, чувствовал себя весьма неприятно, когда  колесница подскакивала на ухабах и опасно клонилась в сторону кювета.

Когда кони  запалились, стали сдавать в беге и, наконец, совсем встали, возница сошел на землю, перекрестился и только потом пробормотал:

– Видать, медведь, ваша благородь. Али волки.

Но об этом происшествии Сидней забыл сразу, как только оказался на Златоустовском железнодорожном вокзале. Затесавшись в ряды лихачей, он стал спрашивать каждого, не возил ли тот намедни нерусского господина с красивой барышней, которой нерусский господин очень часто говорил «Май лав». Но лихачи один за другим пожимали плечами да мотали головами. В тот момент, когда Ухватов уже потерял надежду, вывернулся ему навстречу   кудлатый мужичонка в поддевке на голое тело.

– Господин барин, ссуди рублём!

– За какие заслуги?

– Скажу, где искать того, кого спрашивал.

– Да ты, бестия, обмануть меня норовишь. Ты ведь в лихачах не состоишь и горькую пьёшь. А честной народ  тебя с боем на доброе место не подпускает.

– Ха, – мужичок выразил искреннее удивление, – не провидец, часом, барин? А с чего взял, что в лихачах не числюсь?

–  Лошади у тебя нет, обувка вон как стоптана, пешком носишься. Следовательно, и денег кот наплакал, поддевку на голое тело напялил, приличный человек  такого не сделает.  Фингал еще не сошел, бьют, значит. Да и разит от тебя, как от винной бочки. И среди лихачей ты не предложился, а в стороне разговор завел. Обманщик.

– Во, как на духу. Аж страшно. Колясочкой я пробавляюсь, оттого и обувка сносилась.

Пью. Грешен. И лихачи бьют, когда клиента отбиваю. За того господина и побили.

– Врешь!

– Вот истинный крест.

– А какого роста тот господин.

– Трех локтей с вершками будет. Да, вот, как ты, барин. Только покрупнее и в силе.

– Почему же он извозчика не взял?

– Это его дело. Только ко мне на колясочку чемодан уложил и два узла мамзели своей и велел в заезжую отвезти. А сам пешком пошел. Уж как его архаровцы упрашивали. И с колокольцами, и с бубенцами. А он на мне остановился.

Сидней опустил руку в жилетный карман.

– Вот, узнаю широкую натуру. Барин, так барин, – мужичонка так широко улыбнулся, что Сидней поверил в его искренность. А тот продолжал, – К ковалю Илистратову тот господин с барышней своей пошел.

– Откуда тебе это известно?

– Так я назад от заезжей бегу, гляжу, а они на парадное поднимаются. Илистратов на звон колокольца сам вышел и с господином тем за руку здоровался.

– Где Илистратов живет?

– Добавь, господин барин, еще рубль, а то запамятовал я.

Мужик получил серебряный рубль и рубль ассигнацией.

Сидней знал адрес коваля Илистратова. Но в дом не попал. Сколько не звонил в колоколец, ни стучал в дверь, никто  парадного не открыл.

Только проходивший мимо мещанин заметил:

– Должно быть, Савва Игнатьевич, в мастерской своей на заднем дворе. Не докричишься. А старуха ни за что не откроет. С помутнением старуха-то.

На том и вечер пришел.

 

Когда на хребет Уральских гор вскарабкалась неполная луна и осветила своим мертвенно-бледным светом улочки Златоустовского завода, вдоль стены Илистратовского пятистенка промелькнула человеческая тень.

Незваный гость перелез через изгородь, и пару раз ухнув по совиному, спрыгнул на грядки. В стороне от дома, изнутри обнесенного бревенчатым частоколом, виднелось скатанное строение с трубой.  Чужак, пригибаясь к самой земле, короткими перебежками направился к темному зданию. На тропинке он обо что-то запнулся, и руки, выставленные вперед, коснулись жесткого волоса на холодном теле. По спине лазутчика пробежали мурашки, и холодный пот выступил на лбу. Оказалось, что под руками  лежит труп собаки. Человек поднялся во весь рост, достал из кармана револьвер, и, озираясь по сторонам и прислушиваясь к каждому шороху, стал продвигаться к зданию, двери которого были полуоткрыты,  а из-за них доносились не то стон, не то пение.

Сидней ужом прополз в кузницу. В нос ударил острый запах жареного мяса.

И тут Ухватова прохватил настоящий  ужас. Он увидел на фоне пылающего в горне пламени странную фигуру, закутанную в черный плащ. Фигура ходила от большого стола к горну и щипцами носила части человеческого тела. Запихав в огонь ногу, фигура запела что-то дивным тонким голосом и с неимоверной силой начала давить на меха. Огонь в горне посинел, а потом и угрожающе загудел, пожирая без остатка мясо и кости.

– Сыне мое, прими истинный Бог, душу твою, когда  сожге огнь  плоть твою, ибо в огне ты хотел поведать богатство своё.

– Именем государя императора, – завопил Сидней и ворвался в помещение, наполненное смрадом.

Фигура выхватила из огня железный прут и с размаха запустила в Сиднея. Ухватов уклонился, прут врезался в стену, рассыпав мириады искр. Кошмар шарахнулся в угол, схватил пику и повторно попытался поразить сыщика. Сидней выстрелил. Пуля ударилась в стену, вышибив кусок штукатурки и застряв в стене. Этого было достаточно, чтобы ужасный призрак скинул с головы черный капюшон и, подняв  руки к потолку, заголосил « Многие лета». Белая, словно лунь, женщина проплыла мимо Ухватова. Он словно окостенел от ужаса. Ведь это была  старуха, которая так жестоко разделалась с ковалём Илистратовым. Сидней метнулся к столу, на котором сочились кровью куски растерзанного тела, забыв проводить монстра в женском обличии за порог кузницы.

В отрезанной голове в правом виске Ухватов увидел  кусочек металла. Перевернул останки: правый глаз затек синяком. Коваля били левой рукой. В стороне, на наковальне Сидней увидел пробные полосы откованного металла. И только тут почувствовал запах гари. Из-под запертой двери в помещение тянулись струйки дыма. Схватив керосиновую лампу, Сидней бросился к двери, но она оказалась запертой с противоположной стороны. Несколько ударов результатов не дали. За дверью было слышно, как разгорается пламя. Треск его становился все азартнее и страшнее. В дверные щели тянуло едким дымом. Сидней шарахнулся к стенам. Но окон в кузнице не было. Ухватов схватил топор и ринулся рубить стену. Мелкая щепа сыпалась в разные стороны, а гудение огня за стеной становилось все ужасающее, казалось, что оно уже охватило все здание и лижет  стены, потолки и стропила.

И только тут сыщик догадался, что в деревянной кузнице должна быть широкая выходная труба, чтобы не нагреваться от  исходящего от горна жара. Сидней схватил ушат, зачерпнул в бочке воды и разом выплеснул на горящие угли. Затрещало железо, и лопнули кирпичи. Клубы горячего пара рванули в трубу, выкидывая из неё пушинки сажи. Перекрестившись, Сидней вскочил на горн и втиснулся в узкое, скверно и удушающее  пахнущее жерло  кузнечной трубы.

 

Долго ломал голову Сидней Ухватов над куском очень мягкого металла, который удалось ему  захватить из кузни Илистратова. Сыщик предполагал, что именно данный металл был получен по рецепту Фадея Ахлюстина. И чужеземец, убедившись в реальности существования  такого металла, заткнул рот знатоку. Попросту его убил. А уж страшное дело довершила  безумная старуха, полагавшая теперь, что и ночной чужак, ворвавшийся кузницу, дымом вознесся на небеса.

Сидней явился на крыльцо Илистратовского дома, на котором дежурил полицейский.

– Мне барином приказано вещицы его и его  законной супруги от дома забрать.

– Каковкого барина?

– Господина Морана, английского посланника по инженерным делам двора его императорского величия. Господин Моран изволили тут саквояж оставить, так забрать велели у Саввы Игнатьича. Или мне назад пойтить, да сказать, что с русской короной одни проблемы? – и Сидней ехидно уставился на полицейского.

 

В доме хозяйничали городовые и следователь. Безумную старуху посадили под замок и приставили к ней бабку знахарку. Знахарка пронесла мимо Сиднея какое-то питьё, запах которого ему показался знакомым. Он вспомнил, что в кружке на кухне Фадея Ахлюстина была  такая же бодяга.

– Ой, голубушка, не побрезгуй, открой секрет, отчего сие питье помогает.

– Душу успокаивает.

– Только душу? Так бы и хлебнул.

– С умом питьё хлебать надо,  а без ума и до чертей недалеко. Маково молоко это. С умом – успокаивает, а без ума, так из последнего вышибает.

Городовой натолкнулся на Сиднея с бабой. Выругался.

– Я по делу. От господина Морана, за саквояжем.

Упоминать супругу и её узлы уже не было смысла. Зашибленная и посиневшая Домна лежала на полу.

– Бери и марш отсюда, – скомандовал городовой.

Сидней поискал глазами в комнате и обратился к незнакомому городовому:

– Знать, в кузне остался. Поглядеть-то можно?

– Чего там глядеть. Угорела кузня ночью, к утру только и загасили. С другой стороны, иди, гляди, а то и правда, с коронами вашими греха не оберешься. Шастают тут по свету, как голодранцы, – и городовой потерял к Сиднею всякий интерес.

Ухватов чуть ли не на цыпочках приблизился к почерневшему остову кузницы, чуть не ставшей его последним пристанищем. Пожарные разворотили крышу, в одном месте взломали потолок, осыпав на стол груду земли и шлака. Но блестящую серебряную пуговочку, лежащую у самого пода кузнечной печи Сидней заметил сразу. Пуговочка форменная. С посеревшим кусочком материи и ниток  у ушка.

Генри Морана было уже не догнать, он исчез в тот же день, как только убедился, что рецептура сплава была необычной и представляла промышленный или военный интерес. А вот с владельцем  серебряной форменной пуговицы стоило побеседовать.

 

Ухватов явился в Каслинский околоток, зашел к околоточному надзирателю Дранкину, положил на стол  два ножа и попросил пригласить в кабинет городового Афанасия Назарова.

– Вы, Аркадий Саввич, попытайте своего Афанасия насчет ножей. Скажите, подарок одному знатному человеку хотите сделать. А тот охотник. Так какой нож выбрать?

Сам Сидней ушел за ширму.

Приглашенный Назаров выслушал Дранкина, взял в руки ножи, покрутил, пощелкал пальцем, попробовал на ноготь и стал расхваливать один нож и хаять другой, хотя тот, который Назаров хаял, в подарок годился больше всего. Ручка была сделана их лосиного полированного рога, крыж был золочен и равномерно увит серебряной нитью, по полированному лезвию  струилась лиственная гравюра. Да и ножны у ножа были отменными.

Но Назаров не говорил про это, он говорил о стали, о способности ножа держать лезвие, легко  правится и быть всегда острым, потому что охотнику очень важно иметь острый нож.

И как только Афанасий закончил свою тираду, из-за ширмы вышел Ухватов, неся  зажатую в пальцах форменную пуговицу.

– Вот, нашел я вам, господин литейный инженер, форменную пуговицу. Разрешите предъявить вам обвинения в трех убийствах, двух подлогах и раскрытии коммерческой или даже военной тайны.

– Оговор! – выкрикнул Афанасий.

– Отнюдь. Вы потеряли бдительность и осторожность, когда я рассказал Аркадию Саввичу о человеке с невысоким ростом. Вы ведь, рисуя нож в теле Фадея Ахлюстина, именно этого и добивались. Вы изобразили удар ножа снизу вверх. Именно так должен был поступить человек, ростом ниже Фадея. Но на рукояти ножа обнаружился  хорошо просматриваемый отпечаток большого пальца. И он оказался на верхней части рукояти.

По документам об изъятии к ножу никто не прикасался. А вынут он был с помощью платка, следовательно, я должен был подумать: зачем городовому, умеющему рисовать и знающему про теорию Ламброзо вводить следствие в заблуждение.

Второй раз я должен был это подумать, когда на вашем форменном сюртуке появилась не форменная пуговица, перед этим  вырванная с мясом. В третий раз я подумал об этом, когда спросил, не знаете ли вы левшей в этом городе? И вы ответили: «Нет», – при этом сжимая револьвер левой рукой. А вы ведь  собирались стрелять в Барабина. С левой руки. Согласитесь, на такое отважится не каждый. Вот я, например, умею стрелять с обеих рук, но с левой все-таки хуже. А Аркадий Саввич, так и вовсе ни во что не попадёт, стреляя с левой руки. Этого должно быть уже достаточно, чтобы начать подозревать вас. Но любое подозрение делает человека осмотрительнее – это раз. Во-вторых, как можно подозревать блюстителя закона? И я вот здесь рассказываю о невысоком человеке и девушке Домне, о которой говорю, что её нужно срочно искать, она может что-то знать. А она, бедняжка ничего не знала. Ничего. Потому что тот вечер провела с Гордеем Романовым в постели. И наконец, откуда такие познания в стали. Вот Аркадий Саввич выбрал в подарок нож, который вы расхаяли. Так ведь, Аркадий Саввич?

Дранкин только кивнул головой.

– Скажите мне пожалуйста, – продолжал Сидней, – какой секрет увез молодой Моран в Англию? Это, кстати, сын того самого полковника Морана, который был готов продать секреты родной страны  её врагам. Газеты писали, что только благодаря  частному детективу, английской полиции удалось разоблачить шайку Морана-Мориарти.

Назаров молчал.

– Рассказывайте, Афанасий. Или как вас там? Рассказывайте, сколько англичане заплатили вам за рецепт новой русской стали.

Афанасий вдруг вскинулся, вынес правую руку вперед, а левой нанес в сторону Сиднея удар. И если бы Ухватов не был готов к этому, удар бы получился сокрушающей силы. Но Сидней не раз упражнялся в кулачном бою со станичными казачатами, поэтому он легко ушел из-под удара и схватил за запястье провалившегося Афанасия.

– Не забывайте, Афанасий, что я вырос среди казаков. И еще, в кузне Илистратова, убитого вами между пятым и седьмым числом, я нашел  форменную пуговицу. Она отлетела от вашего мундира в тот самый момент,  когда вы  просветили Савву Игнатьевича о ваших  истинных намерениях – продать  рецепт  стали вместе с образцами господину Морану. И седьмого числа это вы вышли на крыльцо Илистратовского дома, а не сам хозяин, лежавший на столе рядом с горном. Старуха  была безумна. И маковая вода сделала её еще безумнее. Вы ведь умеете варить маковую воду, Афанасий?

Пленник Сиднея стоял на коленях с высоко заломленной рукой и пока мычал что-то невнятное. Аркадий Саввич только  вращал злющими глазами, чесал ногтем голову и отдувался, чтобы  стравить пар полыхавшей в сердце государева служаки, злобы.

 – Умеете, – утвердительно проговорил Сидней Ухватов, – вам ли не уметь? Ведь это вы опоили Матвея Барабина маковой водой.

Афанасий кивнул и ослаб всем телом. Сидней отпустил руку Назарова, в некотором презрении оттолкнув от себя поверженного противника. И этого было достаточно, чтобы из раскисшего киселем городового перед ошалевшими правдолюбцами возник неустрашимый боец. Афанасий выкинул ногу, и  крутанувшись казачком на полу, подрубил опешившего Сиднея. Ухватов со всего маха  ухнул на пол.  Аркадий Саввич вскочил со стула, но  пудовый кулачище Назарова  вписался в правую окосицу и отбросил околоточного надзирателя на пару сажень в угол комнаты.

Назаров схватил со стола револьвер, но стрелять не стал, а захватив в лапищу табурет, запустил им в оконную раму.  Стекла вылетели вместе с рамой, а следом на мостовую выскочил и сам Назаров.

– Стой! Стрелять буду! – прокричал Сидней Ухватов, высунувшись в окно и пальнув из  своего нагана в небо.

Тут же  в ответ пропела пуля, отщепив на косяке окна большущую щепу.  Матерясь и размахивая револьвером,  пугая каслинских обывателей, Назаров бежал вниз по улице, к мирно дремавшему на углу извозчику. Аркадий Саввич очухался и теперь взывал к Сиднею:

– Голубчик вы мой,  Сидней Львович, обуздайте христопродавца!

Сидней выпрыгнул в окно, оторвал  от привязи удила  полицейского скакуна, вскочил в седло и пришпорил коня. Он видел, как Назаров добежал до пролетки, выкинул  с козлов извозчика, взмахнул кнутом и припустил лошадей с места в карьер. Припав к ушам  лошади и вытянув руку с револьвером немного вперед, Сидней несся за губителем Российского военного превосходства, за христопродавцем, обзарившимся на тридцать  английских сребреников. Откуда было знать пареньку из далекого уральского городка о том, что пресловутый Генри Моран давно уже был куплен разведкой могущественного самурая, готовящегося поиграть бронированными мускулами у берегов Российской империи. Но до Генри Морана Сидней теперь не мог добраться, и все зло предательства олицетворялось во вскинувшемся на козлах пролетки Назарове, бешено вертящего над головой вожжи.

Сидней прищурил  глаз, затаил дыхание и, поймав момент, когда черная мушка заслонила фигуру Афанасия, нажал на курок. Назаров вскинул  руки и на полном ходу вылетел с пролетки, взбив  огромное облако дорожной пыли. К нему  кинулись несколько прохожих, только, что отскочивших подальше от дороги и проклинавших взбесившегося лихача.

Вздыбив лошадь, около  распластанного тела предателя, остановился Сидней.

У Назарова на правом плече набухла рубаха. Противник был повержен. Сидней соскочил с лошади, наставив на Назарова ствол револьвера.

– Не балуй больше, а то ненароком до греха доведешь…

– А ты не бойся. Грех мой. Не думал, что  доищется кто. Уж фунты у сердца лелеял, в Гурзуф собирался, на мирную жизнь, на виноделие. А теперь?

– Теперь Сахалин посмотришь. Говорят, там океан есть, – Сидней задумался и добавил как-то мечтательно, – Ширь, берегов не видно.

 

Tags: 
Project: 
Год выпуска: 
2013
Выпуск: 
2